Русская историческая повесть первой половины XIX века / Сост., вступ. ст. и примеч. В. И. Коровина.- М.: Сов. Россия, 1989.
I
На адмиралтейском шпице пробило девять часов. Огни в окнах домов петербургских погасли, и столица затихла. Один однообразный шум осеннего дождя нарушал глубокую тишину. Изредка прохожий, завернувшись в плащ и озябшею рукою держа над собою промокший зонтик, спешил к дому и робко посматривал на Летний дворец. Там во всех окнах, на опущенных малиновых занавесах разлитое сияние свечей беспрерывно меркло от мелькавших теней, заметно было, что во дворце из комнаты в комнату ходили торопливо люди. Это было 17 октября 1740 года.
В слабо освещенной зале, находившейся подле спальни императрицы Анны Иоанновны, дежурный капитан Ханыков шепотом разговаривал с поручиком Аргамаковым. Они, как и все бывшие в зале вельможи и придворные, с беспокойным ожиданием по временам глядели на дверь спальни.
Вдруг дверь отворилась, и обер-гофмаршал граф Левенвольд медленно вышел в залу, склонив голову на грудь и закрыв лицо платком.
— Все кончено! — сказал он прерывающимся голосом.— Императрица скончалась.
Слова его, как сильный электрический удар, в один и тот же миг потрясли всех присутствовавших. Многие плакали, другие крестились, третьи, побледнев, сложили руки и склонили к земле мрачные взоры.
Упавшую в обморок племянницу императрицы принцессу Анну Леопольдовну, супругу принца Брауншвейгского Антона Ульриха, тихо пронесли фрейлины через залу в ее комнаты. За нею следовал супруг ее.
Когда привели ее в чувство, она возвратилась в залу и, бросясь в креслы, начала горько плакать. Напрасно принц, стоя позади кресел и наклонясь к супруге своей, старался ее утешить и умерить ее горесть.
Между тем в спальне слышно было рыдание, прерываемое громкими восклицаниями и жалобами. Это был голос герцога Курляндского Бирона, возведенного милостию умершей царицы из низкого состояния на такую степень почестей и могущества, какая только возможна для подданного. Долго рыдал он, стоя на коленях перед одром императрицы, и ломал в отчаянии руки. Подле него стоял генерал-прокурор князь Трубецкой. В одной руке держал князь какую-то бумагу, другою рукою по временам отирал слезы, навертывавшиеся на глаза его.
— Кто в зале? — вдруг спросил герцог, продолжая рыдать.
Князь Трубецкой, подойдя к двери и выглянув в залу, приблизился опять к Бирону и назвал бывших в зале по именам.
— Пойдем к ним! — продолжал герцог, вставая.— Не теряя времени, объявим последнюю волю императрицы.
Они вышли в залу, и Трубецкой начал читать бумагу, которую держал в руке. Все окружили его. Один лишь принц Брауншвейгский не отошел от кресел, в которых сидела его супруга.
Властолюбивому Бирону во время тяжкой и продолжительной болезни императрицы неотступными просьбами нетрудно было убедить ее подписать акт о назначении его правителем государства на время малолетства избранного ею в преемники Иоанна Антоновича, сына принца Брауншвейгского.
Когда Трубецкой дочитал акт до того места, где говорилось о назначении правителя, то Бирон, предугадывая, как это будет оскорбительно для принца Антона Ульриха и его супруги, родителей младенца императора, взглянул на первого испытующим взором и сказал:
— Не желаете ли, ваше высочество, вместе с другими выслушать последнюю волю ее величества?
Принц, внутренне оскорбленный вопросом наглого властолюбца, скрыл, однако ж, свои чувствования и, отойдя от своей супруги, со спокойствием на лице приблизился к Трубецкому, чтобы дослушать акт, который читали.
На рассвете следующего дня объявили о смерти императрицы и о новом правителе. Сенат просил его принять титул высочества и по пятисот тысяч рублей ежегодно на содержание двора его. Бирон, по воле которого сделаны были эти предложения, без затруднения согласился на то и другое. Если и ныне имя Бирона заставляет содрогаться русских, то что должны были чувствовать наши предки, когда разнеслась весть, что Бирон, ужасавший их в течение десяти лет своими жестокостями, сделался полновластным правителем их, что еще семнадцать лет будут они ожидать совершеннолетия императора и своего спасения.
II
Смеркалось. На деревянном Симеоновском мосту (который можно назвать предком нынешнего) встретились два человека в темно-зеленых широких плащах. На низкий поклон одного другой слегка кивнул головою.
— Нет ли чего нового? — спросил последний по-немецки, осмотревшись и уверясь, что вблизи нет ни одного прохожего.
— Ничего важного не случилось,— отвечал на том же языке низкопоклонный.— Давеча утром я уже докладывал вашей милости, что вчера капитан опять был в известном доме, в Красной улице, и что потом ее высочество цесаревна Елис…
— Тс! Тише!… Ты забыл, что мы на мосту! Вон, видишь, там кто-то идет. Ну, а не разведал ты еще ничего об его друге, поручике?
— Он заодно с капитаном, в этом нет никакого сомнения. Я узнал, между прочим, сегодня, что отец поручика втайне держится Феодосеевского раскола и старается обратить в свою ересь и сына.
— Право? Это недурно! А где он живет?
— Вон дом его.
Он указал на деревянный дом, уединенно стоявший на берегу Фонтанки, против нынешнего Екатерининского института.
— Притом узнал я, что отец поручика довольно богат.
— И это недурно. Мы можем и его припутать к делу. Можно ли уличить его, что он держится раскола?
— Уличить мудрено. Он во всем запрется. Вашей милости известно, что эти богомолы и пытки не боятся.
— Что для тебя мудрено, то для другого легко. Он безграмотный?
— Какой безграмотный! С утра до вечера все сидит за своими писанными книгами.
— Тем лучше. Приготовь завтра клятвенное отречение от Феодосеевской ереси. Именем герцога я потребую, чтобы старый дурак подписал эту бумагу в доказательство, что он не феодосиянин. Увидишь, что он ни за что на свете не подпишет. Вот тебе и улика!
— Бесподобно вы вздумать изволили!
— То-то же! Потом я скажу ему, что должен буду доложить об его ослушании герцогу и что он будет сожжен, как Возницын, за ересь и за старание отвлечь сына от православной веры.
— А все пожитки его конфискуем в казну? Понял ли я вашу мысль?
— Нет, любезный, не понял! Что за важная прибыль для казны его имение? Это капля в море! И что мне и тебе за выгода сжечь одного русского дурака? Много еще их на свете останется. Если бы дураки могли гореть, как плошки, и если бы всех их вдруг сжечь в Петербурге, то вышла бы великолепная иллюминация!
Довольный своею глупою остротою, он засмеялся.
— Иллюминация! истинно иллюминация! — подхватил низкопоклонный с принужденным хохотом.— Однако ж я все не понимаю еще вашего намерения.
— Я вижу, любезный, что в иллюминацию и тебя пришлось бы засветить, хоть ты и не русский.
— Виноват! Иногда я бываю непростительно бестолков.
— Странно, что ты меня не понимаешь! Я хочу только проучить глупого старика. Будет с него и одного страха, а для меня довольно и одной сотни рублевиков.
— А! теперь все ясно! Помилуйте, да он заплатит и две сотни, лишь бы не подписать отречение от ереси.
— Увидим! Этот небольшой штраф послужит ему в пользу. Он, верно, и сам сделается умнее и сына перестанет тянуть в свою ересь. Им и нам будет хорошо. Не забудь же приготовить бумагу. Да смотри, никому ни слова! Я с тобой всегда откровенен и всех более на тебя полагаюсь. Умей ценить мою доверенность, а не то берегись!.. Я искусный охотник, а ты его собака, которая должна отыскивать дичь. Долю ты свою получишь из добычи, хоть это и противно правилам охотников.
Низкопоклонный поцеловал руку и плечо у другого и несколько раз поклонился.
— Если же старый дурак, сверх всякого ожидания, подпишет отречение,— продолжал низкопоклонный, — то как вы поступите? Тогда план ваш расстроится.
— Нимало! Подписанное отречение послужит вместо письменного признания в ереси. Тогда в моей власти будет принудить богомола заплатить нам такой штраф, какой мне только вздумается. Если же он заупрямится, я донесу об нем герцогу. Даром никто не станет подвергать себя опасности и скрывать чужое преступление, за которое следует сжечь преступника. Тогда он сам будет виноват, если с ним так же строго поступят, как с Возницыным.
— Совершенная правда.
— О капитане и поручике приготовь подробное донесение. Не забудь написать и о том, что оба они с неуважением отзывались о герцоге. Завтра рано утром я представлю его высочеству это донесение. За домом в Красной улице вели усилить надзор. До свидания! Будь скромен и осторожен. Ты сам знаешь, как дело это важно.
Поговорив еще что-то вполголоса, оба завернулись в плащи и разошлись в разные стороны.
III
На берегу Фонтанки… но взглянем прежде, какова была она во времена Бирона, перенесемся в Петербург 1740 года и прогуляемся от Невы до взморья, по левому берегу Фонтанной речки.
При ее истоке из Невы никакого моста тогда еще не было. По берегам ее, в некоторых местах укрепленных сваями, тянулись деревянные перила и узкие мостки для пешеходов. Против Летнего дворца, от Невы до церкви св. Пантелеймона, видно было несколько деревянных домиков, больших амбаров и обширное место, заваленное бревнами и огороженное забором. Тут находилась партикулярная верфь, где строили мелкие суда для Невского флота{При Петре Великом все достаточные жители Петербурга обязаны были в воскресные дни плавать на этих судах по Неве под командою Невского адмирала.}.
Подле этой верфи находилась (поныне существующая) каменная церковь св. Пантелеймона, построенная чиновниками верфи во время царствования императрицы Анны Иоанновны вместо деревянной, которую воздвиг Петр Великий в память победы, одержанной им над шведским флотом при Гангуте 27 июля 1714 года.
Далее на берегу Фонтанки стояло деревянное четвероугольное строение, где хранились разные запасы, для двора приготовленные, почему оно и называлось Запасным двором.
Церковь св. Симеона и Анны тогда уже существовала. Ее построила императрица Анна Иоанновна в 1733 году вместо деревянной, которую соорудил Петр Великий в 1712 году, во имя ангела четырехлетней дочери его, цесаревны Анны Петровны.
Далее за Симеоновским мостом возвышался загородный дом фельдмаршала Шереметева, окруженный рощею, которая граничила с Итальянским садом, простиравшимся от берега Фонтанки почти до Песков. Литейная улица делила этот сад надвое. Он получил свое название от каменного дворца, построенного при Петре Великом в итальянском вкусе, близ Фонтанки.
У деревянного Аничкова моста стояли триумфальные ворота, приготовленные для въезда императрицы Анны Иоанновны в Петербург из Москвы после ее коронации. Далее на берегу находилось подворье Троицкого монастыря, несколько загородных домов, построенных при императрице Анне Иоанновне фельдмаршалом Минихом, светлицы Семеновского и Измайловского полков, и наконец, посреди деревни Калинкиной, близ взморья, в каменном казенном доме церковь св. Екатерины, устроенная в 1720 году Петром Великим во имя ангела своей супруги, Екатерины I.
Теперь перейдем из Калинкиной деревни по узкому деревянному мостику на другой берег Фонтанки и возвратимся к Неве. Сначала пройдем длинную колонию адмиралтейских и морских служителей, потом охотный ряд, где продавали певчих и других птиц, войдем в слободу Аничкову, где жил подполковник Аничков со своим батальоном морских солдат по ту и по другую сторону Фонтанки, потом мимо заборов и нескольких частных низеньких домов, приблизимся к ягд-гартену (саду для охоты), который начали устраивать с 1739 года для гоньбы и стреляния оленей, кабанов и зайцев на том месте, где ныне Инженерный замок и площади, его окружающие. Потом, подойдя к Летнему саду, увидим слоновый двор, устроенный в 1736 году для приведенного из Персии слона, церковь св. Троицы, впоследствии перенесенную на Петербургскую сторону, на место сгоревшей там Троицкой церкви, грот, украшенный раковинами, и Летний дворец на берегу Невы.
Теперь по любой дороге возвратимся к начатому рассказу.
На берегу Фонтанки, близ Симеоновского моста, стоял двухэтажный деревянный дом купца Мурашева. Федор Власыч (так его называли) был в свое время человек примечательный во многих отношениях. Во-первых, он построил против своего дома, на Фонтанке, огромный садок по собственному плану, во-вторых, он несколько лет поставлял рыбу для двора, не страшась интриг Бирона, в-третьих, еще со времен Петра Великого сбрил бороду и одевался по-немецки, и в-четвертых, страстно любил книгу. Много перенес он гонений за эту страсть от покойной жены своей, перенес с таким же хладнокровием, с каким сносил Сократ капризы Ксантиппы.
Вместе с Мурашевым жили сестра его, Дарья Власьевна, и дочь Ольга. Первая еще при Петре Великом, на ассамблеях, ратовала в рядах невест и наводила сильную кокетства батарею{Стих Панкратия Сумарокова.}на каждого гвардейского или флотского офицера. В десятилетнее царствование императрицы Анны Иоанновны ассамблеи и вечеринки сделались редкостью, и едва ли кто мог сравняться с Дарьей Власьевной в тайной ненависти к Бирону, которого она не без основания считала главным виновником прекращения всех общественных и частных увеселений. Можно ли было ей не называть величайшим злодеем того, кто неумолимо срыл до основания ее батарею? От горести и отчаяния Дарья Власьевна перестала считать дни, месяцы и годы. Когда какая-нибудь приятельница нескромно спрашивала: ‘Сколько вам от роду лет?’ — Дарья Власьевна всегда притворялась крепкою на ухо или рассеянною и заводила речь совсем о другом. Единственным ее утешением сделались наряды и в особенности фижмы. В то время величина их соразмерялась со знатностью особы, которой бока они украшали. Всякая знатная дама считала тогда обязанностью походить на венгерскую бутылку с узеньким горлышком и широкими боками. Вероятно, с того времени вошло в употребление для знатных гостей отворять обе половинки дверей, потому что и тут многие дамы проходили не иначе, как боком. Сообразно с табелью о рангах, начиная от 1 до 14 класса, фижмы суживались, и у жен купцов и других нечиновных лиц среднего класса заменялись обручиками, которые нередко по благоразумной, хозяйственной бережливости снимались с рассохшихся огуречных бочонков. Жены простолюдинов лишены были привилегии носить и обручики и пользовались только правом смотреть с удивлением на широкие фижмы, а иногда в церкви, при тесноте, трогать их тихонько пальцами, чтобы узнать внутреннюю сущность этих возвышений.
Дарья Власьевна по званию сестры придворного поставщика рыбы перешла неприметно от обручиков к маленьким фижмам. Видя, что никто ее в течение нескольких месяцев на улице не остановил и не взял под стражу, она дерзнула надеть фижмы на четверть вершка пошире. Таким образом фижмы ее, как растение, как два цветка, неприметно росли и достигли величины, которая составила средину между фижмами коллежских секретаршей и титулярных советниц. Не покидая мечтаний о замужестве, она тайно заготовила фижмы от 14 до 4 класса включительно, чтобы быть готовою тотчас одеться по чину ее будущего мужа, который, по ее расчетам, мог быть и ‘штатской действительной советник’ (как тогда говорили). Любимое препровождение времени Дарьи Власьевны состояло в том, что она, запершись в своей комнате, по очереди примеривала перед зеркалом все свои фижмы и, надев наконец генеральские, повертывалась на одном месте во все стороны, как на трубе павлин, распустивший хвост, танцевала менуэт, пробовала садиться в кресла и на стулья, ходила взад и вперед по комнате и приседала то умильно, то гордо, воображая, что на публичном гулянье встречаются ей офицеры и приятельницы и смотрят на нее, первые нежно, а вторые завистливо. Раз одна из знакомых свах шепнула ей, что на нее метят два жениха: молодой коллежский регистратор и пожилой бригадир, представленный к отставке с повышением чина. Бедная Дарья Власьевна не спала целую ночь и все мучилась нерешимостью: кому отдать предпочтение? Несколько недель взвешивала она на весах рассудка достоинства обоих женихов. Здесь русые волосы, красивое лицо, прямой стан, ваше благородие и маленькие фижмы, там лысина с седыми висками и затылком, морщины на лбу, небольшой горб, ваше превосходительство и широкие фижмы. Весы ее склонялись то в ту, то в другую сторону и долго бы остались в движении, если б сваха не принесла наконец верного известия, что сообщенный слух о женихах вышел пустой.
Дочь Мурашева Ольга была премилое существо. Умная, добрая, скромная, она никогда не пользовалась правом, неотъемлемым правом всех красавиц: при случае покапризничать. Отец любил ее без памяти. Она одевалась со вкусом, не думала о фижмах и довольствовалась скромным обручиком, который не скрывал ее прекрасного стана. Мурашев, сам знавший плохо грамоту, передал ей все свои познания и через год после начатия курса наук принужден был прекратить учение, потому что ученица стала нередко помогать в истолковании ей в книгах мест, которые ставили в тупик самого учителя. Однажды Мурашев выменял за пару карасей и за два десятка ряпушки у книжного разносчика (тогда не было еще в Петербурге ни одной книжной лавки) лубочную картину погребения кота, книгу, напечатанную русскою гражданскою печатью в Петербурге в 1725 году, под заглавием: Приклады како пишутся комплименты разные, и рукописную тетрадь, где были выписаны избранные места из сочинения: Советы премудрости, с итальянского языка чрез Стефана Писарева переведенные. Последнее сочинение при Бироне считалось запрещенным. Впоследствии переводчик поднес его императрице Елисавете Петровне и в посвящении, между прочим, сказал: ‘О! когда бы мне возыметь сие обрадование, чтоб по крайней мере сию книгу, так обществу полезную, пока я жив, напечатану увидеть’. Мурашев, пригласив сестру свою к себе в комнату, запер дверь и заставил дочь читать вслух из ‘Советов премудрости’ наудачу раскрытую им страницу. Попалось место: ‘Жена, коя начальствует в своем доме повелевательным умом, люта бывает к мужу. Жена, от которой страх имеется, поистине есть чего бояться! Со времени трепетания пред нею бывает она ужасною. Из глав зверей и гадов голова змеиная наибедственнейшая есть и злейшая, и из гневов женский гнев наистрашнейший и прековарнейший в вымышлении изменятельств и способов к погублению тебя. Звери укрощены и усмирены, или способы ко избавлению и спасению себя от них бегом изысканы быть могут, но рассерчание взбесившейся жены неизбежимо есть. Ты не можешь ни укротить ее, ни усмирить, да ниже и отбыть от нее. Ее бедный муж, коего она непрестанно крушит, только что обыкновенно в приношении на нее жалобы упражняется, а кои его слушают, те только воздыханиями ему ответствуют’.
— Сущая истина! — сказал Мурашев со вздохом.— Из всех гневов женский гнев есть наистрашнейший! Да!.. Так, кажется сказано? Одно средство против него — упражняться в приношении жалобы. Заметь это. Оленька, да прочти еще что-нибудь.
Он раскрыл в тетради другую страницу. Ольга начала читать: ‘Не допускай входить любви в твое сердце, ниже в твои очи. Отвращайся от лица той жены, коя тебя соблазняет. Ничто так не страшно, как приятность и ласковость жены злохитрой. Бойся ее приближения и приветливого приема, бойся ее разговора, ее глядения и ее осязания. Что в другом за ничто признавается, то в ней бедственным могуществом есть: довольно только одного глазом ее мигнутия к повалению тебя, одного только волоса к потащению тебя! Самое бегство тебе мало полезно: буде ты увидел ее прежде побежания, то не убежишь уже от нее далеко. Обещаваемые ею тебя вещи имеют на ее языке крайне бедственные обаяния. С самой той минуты, в которую ее увидишь, начинаешь ты бояться, и о весьма скором времени твоего заплакания извещаться’.
— Ну уж книга! — воскликнула Дарья Власьевна.— Да не с ума ли ты сошел, братец? Еще дочери даешь читать такие соблазны.
— Полно, сестра! — возразил Мурашев.— Ты ничего не понимаешь! Какие тут соблазны! Я тебе все растолкую. Вот, видишь ли: злохитрая жена, то есть не всякая женщина — ты этого на свой счет не бери,— а вообще, особа женского пола. Вот тут и пишется, что довольно одного глазом ее мигнутия к повалению тебя, то есть она — не успеешь мигнуть — даст тебе тычка так, что с ног слетишь. Потом пишется, что бойся обещаваемых ею тебе вещей и ее осязания,— помнится так — то есть не то, да не закрывайся платком, а слушай!
— Полно, братец, полно! Постыдись хоть дочки-то! В печь брошу я эту книгу!
— В печь? Да кто тебе даст? Советы премудрости хочет бросить в печь! Ах ты безумная! Я ведь знаю толк в книгах-то.
Начался между братом и сестрою жаркий спор, который мог бы вовлечь их в сильную ссору, но дочь помогла отцу защитить избранную им книгу и отстоять его знание в грамотном деле, простосердечно растолковав, что под видом злохитрой жены, вероятно, изображается порок и что в книге дается наставление остерегаться порока.
— Ну вот, вот! то и есть! — воскликнул с радостью Мурашев.— Слышишь ли, сестра? Я тебе ведь то же толковал! Что ж тут худого? Племянница-то, я вижу, умнее тетушки.
— Скажи: и батюшки! — сказала обиженная Дарья Власьевна.— Не верь, Оленька! Никогда не думай, что ты старших умнее.
Мурашев хотел возразить, но не нашелся, проворчал сквозь зубы: ‘Дура!’ — и закрыл с неудовольствием ‘Советы премудрости’.
‘Сумасшедший! — сказала про себя Дарья Власьевна.— Совсем с ума спятил от своих премудростей!’
— Тетенька! Носит ли фижмы Марфа Потапьевна, приятельница ваша? — спросила вдруг Ольга.
Этот вопрос имел силу громового отвода. Без него сбылось бы сказанное в Слове о полку Игоревом: ‘Быть грому великому!’
IV
В день провозглашения Бирона регентом государства пришли под вечер в гости к Мурашеву капитан Семеновского полка Ханыков с молодым поручиком Аргамаковым, который страстно влюблен был в Ольгу.
— Что так давно не бывали у меня, дорогие гости? — говорил Мурашев, усаживая офицеров на кожаный диван.
— Не до того было! — отвечал Ханыков.
— Да, да, Павел Антонович! Истинно не до того! — продолжал хозяин шепотом.— С позволения вашего, я сегодня с заутрени до вечерни все плакал да охал.
— Скоро и все заохаем! — заметил Аргамаков.
— Однако ж, брат, прежде за дверь посмотри, а потом говори,— сказал Ханыков.— Подслушают, так и впрямь заохаешь.
— Никого дома нет, Павел Антонович. Сестра и дочка ушли в церковь, приказчиков я разослал осматривать мои невские садки, дворник сидит в своей будке на дворе. Домовой разве, с позволения вашего, нас подслушает!.. Однако ж не мешает за дверь заглянуть.
Удостоверясь, что в соседней комнате никого не было, хозяин продолжал:
— Правда ли, мои батюшки, что Бирон будет царством править? Слышал я и объявление, да все как-то не верится. Что за напасть такая!
— Уж нечего говорить! Времена! — сказал Ханыков.
— Выходит, что Бирон до сих пор сидел с удой да ловил рыбу: попадались маленькие, иногда и большие, но все поодиночке, а нынче — с позволения вашего — он запустил невод и всех нас, грешных, и маленьких и больших, поймал! Нечего делать! Теперь мы все в его садке. Всякий сиди да жди, как потащат на сковороду.
— Да еще молчи притом, как рыба! — прибавил Аргамаков.
— Щука нечестивая! Кит проклятый! — воскликнул Мурашев, ходя в волнении по комнате.— Из какого омута и каким ветром его к нам занесло! Жили мы без него в раздолье, как белуга в Волге. А с тех пор, как завелся этот иноземец Бирон — чтоб ему, с позволения вашего, щучьею костью подавиться! — все идет вверх ногами. Что вы? Что вы? Не бойтесь! Это сестра моя идет,— продолжал он, подбежав в испуге к окошку и смотря на двор.— Чего вы испугались? Я уж по стуку услышал, что это она.
Вскоре вошли в комнату сестра и дочь Мурашева.
При входе Ольги у Аргамакова сильно забилось сердце от радости, как будто он не видал ее уже несколько лет, а между тем они виделись не далее как накануне. Дарья Власьевна, жеманно поклонясь гостям, села на софу, с которой те встали, и начала махать на себя веером.
— Ну что, сестра, много народу было в церкви? — спросил Мурашев.
— Не слишком много, все больше простой народ. Только одну какую-то госпожу я заметила, должна быть знатная: большие фижмы и шлейф очень-таки длинный. Трое несли!
— Ну, дай бог ей здоровья! — сказал Мурашев, которому вседневные разговоры сестры о знатных давно уже надоели.— Шлейф! — продолжал он, усмехнувшись.— А что такое, с позволения вашего, шлейф и для чего он волочится? Как смотрю я на него, меня всегда берет охота запеть:
Щука шла из Новагорода,
Она хвост волокла из Бела-озера.
Рыбе хвост помогает плавать, а шлейф людям только мешает ходить. Иной словно невод: так и хочется запустить его в воду!
Ханыков улыбнулся, а Аргамаков разговаривал в это время с Ольгою, и оба ничего не слыхали.
— При выходе из церкви,— продолжала Дарья Власьевна,— попалась мне знакомая и проводила меня почти до дому. Что она мне порассказала — это ужас!
— А что такое? — спросил Мурашев.
— Она слышала от верного человека, который служит двадцать лет уж при дворе и которому все важные дела известны, что правитель замышляет такие новости! Это ужас! Если он так будет поступать, то недолго усидит на своем месте.
— Вот тебе на! — воскликнул Мурашев, взглянув на Ханыкова.— Извольте прислушать, как нынче бабы рассуждают. Сестра, изволите видеть, не бывала еще в тайной канцелярии! Ей очень туда хочется.
— Я надеюсь, что здесь нет лазутчиков, братец! — возразила, обидясь, Дарья Власьевна.— Я без тебя знаю, где и что сказать.
При этих словах все невольно посмотрели друг на друга недоверчиво.
— Так! — прошептал Мурашев.— Только все-таки советую тебе быть поосторожнее.
— Что же вы слышали? — спросил Ханыков.
— Вообразите! Бирон хочет… нет! не могу выговорить!.. Что ему за дело до наших мод! И того не носи, и другого не носи! Что это за притеснение!
— Да что с тобой сделалось, сестра! — сказал Мурашев.— Ты из себя выходишь. Если бы и в самом деле герцог приказал обрезать шлейфы, например, многие бы ему спасибо сказали, особенно те труженики, которые целый день за их госпожами эти хвосты таскают.
— Шлейфы носят только за самыми знатными госпожами, а все прочие дамы, даже генеральши, завертывают шлейф, как и я, на левую руку. Не об них и речь.
— Так о чем же? — продолжал Мурашев.— Уж не о фижмах ли, которые тебя чуть с ума не сводят?
— Да, сударь, о фижмах, именно о фижмах, от которых никто еще с ума не сходил. Я знаю, что тебе и горя мало, хоть бы мучной куль велели носить родной сестре твоей вместо приличного наряда! Конечно, не до тебя дело касается, так ты и спокоен!
— Я стал бы носить что угодно, от того не сделался бы ни глупее, ни умнее. В ‘Советах премудрости’ сказано, что…
— Ну!.. заговорил о своих премудростях, конца не будет!
— Пожалуй, я и замолчу, только скажу тебе, что за один совет премудрости я охотно отдал бы все фижмы на свете, да еще осетра средней величины в придачу!
— Ну так порадуйся: скоро фижм нигде не увидишь! Большие будет носить одна герцогиня, генеральшам позволят надевать маленькие, а уж бригадирша изволь-ка наряжаться, как наша кухарка, без фижм! Может ли быть что-нибудь глупее и обиднее?
— Этого быть не может, сударыня! — сказал Ханыков.— Верно, знакомая ваша пошутила. Теперь герцогу не до фижм!
— Так вы полагаете, что этот слух пустой?
— Кажется.
— Пустой или нет, все равно,— прервал Мурашев,— а поужинать во всяком случае не мешает. Уж девять часов.
В это время вошел в комнату дворник и сказал, что какой-то человек у ворот спрашивает Аргамакова. Все, бывшие в комнате, кроме Дарьи Власьевны, которой душа погружена была в фижмы, почувствовали, более или менее, от слов дворника неопределенный испуг. Мудрено сказать, произошло ли это от свойства сердца, которое может иногда предчувствовать близкое несчастье, или же от тогдашних времен, когда никто не мог считать себя ни на минуту в безопасности от доносов, пыток и гибели.
Аргамаков вышел к воротам и, вскоре возвратясь в комнату, сказал Ханыкову несколько слов на ухо. Тот вскочил со стула. Мурашев заметил это и, взяв его за руку, подвел к окну.
— Верно, недобрые вести? — спросил он шепотом.
— Не совсем хорошие! — отвечал также шепотом капитан.— Денщик Валериана Ильича прибежал сюда опрометью. Какие-то люди забрали все бумаги в комнатах его барина и в моих. Он подслушал, как они расспрашивали моего денщика: куда я с Валерианом Ильичем ушел. Они идут уж сюда.
— Господи боже мой! Что ж мы станем делать?
— Делать нечего! От Бирона и на дне морском не спрячешься.
Мурашев большими шагами прошел несколько раз взад и вперед по комнате.
— Знаете ли, что я придумал? Спрячьтесь в мой садок. Я спущу тотчас же всех моих собак. Они привыкли от воров рыбу стеречь и даже самого Бирона со свитой на садок не пустят.
— Вы себя погубите вместе с нами!
— Совсем нет. Я скажу только, что вы у меня были и ушли, а собак спустил я на ночь, как и всегда то делаю. Пусть же допрашивают и пытают моих собак, как они осмелились не пропускать на садок лазутчиков Бирона. Притом, вероятно, этим господам и в голову не придет там вас отыскивать, а вы по крайней мере успеете обдумать, что вам делать? Кажется, всего лучше как-нибудь пробраться до Кронштадта, откупить местечко на иностранном корабле, да и с богом за море! Ведь хуже на тот свет отправиться!
— На это нужны деньги, а со мной только два рублевика,— сказал Ханыков.
— У меня и того нет,— прибавил Валериан.
— Я вам дам взаймы. Червонцев пятьдесят будет довольно?
Ханыков пожал руку Мурашеву, и у Валериана навернулись на глазах слезы. Это пожатие и эти чуть заметные слезы выразили сильнее их благодарность, нежели все возможные слова. Хозяин немедленно вынес из другой комнаты кошелек и тихонько передал Валериану.
Во все время, как они шептались, Ольга, отошедшая от окна и севшая на софу подле тетки, смотрела с беспокойством на своего отца, на Валериана и его друга.
Когда они все трое пошли из комнаты, Дарья Власьевна, все еще углубленная в прежние свои размышления, спросила Ханыкова, который прощался с нею:
— Итак, вы полагаете, что слух насчет фижм неоснователен?
— Я вижу, сестра, что в пустой фижме более мозгу, чем у тебя в голове! — проворчал в досаде Мурашев.— Пойдемте, господа!
Валериан, выходя из комнаты, со вздохом взглянул на Ольгу, и взор его, казалось, говорил ей: прости навсегда!
V
Капитан и поручик поспешно перешли с берега на садок вместе с денщиком и Мурашевым, за которым бежали три огромные собаки, выпущенные из сарая. Они по очереди подбегали к офицерам и, тихонько ворча, смотрели на них недоверчиво.
— Цыц! Молчать! — закричал хозяин.— Это наши.
Собаки подбежали к Мурашеву, ласкаясь. Он ввел офицеров и денщика в каюту, поднял за кольцо дверь, в полу сделанную, и указал им веревочную лестницу, спускавшуюся в нижний ярус садка.
— У кормы,— сказал он,— найдете окошко, через которое легко будет в случае нужды перелезть в одну из лодок, привязанных к садку. Прощайте! Да сохранит вас господь!
Выйдя из каюты, он погладил каждую из собак. Они проводили его до перил, и когда он запирал решетчатые дверцы мостика, по которому входили с берега на садок, Еруслан, просунув морду сквозь перила, лизал у Мурашева руку, а Мохнатка и Полкан, положив передние лапы на перила, глядели в глаза хозяину и махали хвостом.
Валериан и друг его вскоре отыскали окно, о котором говорил Мурашев. Оно было так узко, что человеку с трудом можно было пролезть через него. Отворив раму со стеклом, при наступившей вечерней темноте не без труда рассмотрели они несколько лодок, стоявших рядом и привязанных у кормы. Можно было из окна прямо спуститься в одну из лодок. Вскоре услышали они, как Мурашев захлопнул калитку.
Все потом замолчало, кроме воды, которая, тихо колыхаясь, как будто нашептывала садку донос на спрятавшихся офицеров.
Чрез несколько времени собаки заворчали и начали лаять. Несмотря на громкий лай их, скрывшимся в садке слышно было, как кто-то стучался в калитку.
— Это, верно, посланные за нами. — воскликнул Аргамаков.
— Не воспользоваться ли временем, покуда они будут дом обыскивать? Перелезем скорее в лодку и поплывем к Неве, потом пустимся прямо в Кронштадт,— сказал Ханыков.
— А если нас заметят?
— Да и оставаться нам здесь не менее опасно: нас легко сыщут. Решимся! Что будет, то будет!
Денщик надел найденный им на ларе кафтан, шапку и кожаный передник рыбака. Он перелез в лодку, осмотрел ее и отвязал. Лай собак между тем усилился.
— Все готово, барин! — сказал денщик, всунув в окно голову.
Офицеры спустились в лодку, легли на дно и, велев денщику накрыть их рогожею, поплыли к Неве.
— Думали ли мы, Валериан, сегодня,— сказал Ханыков,— что проведем ночь на такой плавучей постели и под таким одеялом? Мы теперь похожи на двух пойманных лососей. Я думаю, много их, бедняжек, под этою рогожею страдало и предавалось отчаянию. Положение их, конечно, было ужаснее нашего: у нас еще остается надежда на спасение, а у них не могло оставаться никакой.
— Удивляюсь, как ты можешь теперь шутить! — сказал Валериан.
— А что ж, разве лучше, по-твоему, унывать? — возразил Ханыков.— Я давно уверился, что мое хладнокровие гораздо полезнее твоей чувствительности. Люди пылкие, похожие на тебя, каждый почти день смотрят на мир разными глазами: он кажется им то раем, то адом. Сколько раз готов ты был броситься в Неву, когда казалось тебе, что Ольга тебя не любит, и сколько раз залетал ты за облака от восторга, когда примечал какой-нибудь ласковый взгляд ее, какое-нибудь слово, которое ты мог растолковать, хотя и не без натяжки, в свою пользу. Флегматик же, как ты меня называешь, всегда на мир смотрит одинаково. Например, теперь я смотрю на него, лежа на дне лодки, сквозь прореху в рогоже. Хотя это совершенно новый взгляд на мир, однако ж я нового и особенного ничего не вижу, потому что вечер претемный, на наше счастье. Ничего нет нового под луною. Ба! Да вот и она, очень некстати, выползает из-за облака: нас могут теперь скорее увидеть и остановить. Денщик! далеко ли еще до Невы?
— Уж недалеко, ваше благородие.
— Греби сильнее! — сказал Аргамаков.
Между тем секретарь Бирона Гейер (служивший в молодых летах форейтором в то время, как дед Бирона был главным конюхом герцога курляндского Иакова III) с четырьмя лазутчиками, обыскав весь дом Мурашева, приказал хозяину вести их на садок. У Мурашева сильно забилось сердце, он не знал, что Валериан и друг его в то время приближались уже к Неве. Взяв ключ, повел он незваных гостей на садок. Когда он подошел к перилам и начал отпирать дверцы, все три собаки подбежали к нему. ‘Усь! Чужие!’ — шепнул Мурашев, и собаки, передними лапами вскочив на перила, подняли такой лай на приближавшегося Гейера и его подчиненных, что все они, струсив, остановились, и секретарь герцога закричал:
— Не отпирай! Не отпирай! Прежде уведи собак или привяжи их.
— Осмелюсь доложить вашей милости, что они и меня
загрызут. Мне с ними не сладить. Они одного моего приказчика слушаются, да, на беду, его теперь дома нет.
— Ты еще рассуждать смеешь! — закричал Гейер, топнув.— Именем его высочества правителя приказываю тебе этих собак увести и привязать. Малейший вред, который они кому-нибудь из нас нанесут, будет сочтен оскорблением его высочества.
— Воля ваша! Если они загрызут меня до смерти и потом бросятся на вас, то я ни за что отвечать не буду. И в одной письменной книге, с позволения вашего, написано, что великий князь Святослав изволил сказать: ‘Мертвии бо срама не имут’, то есть ни за что не отвечают.
— Свяжите его и ведите за мной! — закричал Гейер.— Завтра же донесу о тебе его высочеству, как о бунтовщике и ослушнике.
Мурашева связали. Гейер, приказав одному из лазутчиков остаться на берегу до возвращения приказчика для обыска садка, хотел уже идти, как вдруг при свете месяца увидел несколько человек, которые к нему приближались.
— Ба! Это, кажется, наши! — сказал он.— Они ведут трех связанных. Браво! гуси пойманы.
Валериана, друга его и денщика вели шесть лазутчиков, одетых в платье гребцов. Мурашев побледнел и устремил на офицеров взор, в котором выражалось глубокое сострадание.
— Где вы нашли их? — спросил Гейер.
— По приказанию вашему,— отвечал один из лазутчиков,— мы дожидались вас на катере у невского берега, против крепости. Заметив лодку, выплывшую на Неву с Фонтанки, мы начали за нею наблюдать. Вскоре увидели мы, что офицер привстал со дна лодки и опять скрылся. Тотчас же пустились мы в погоню. Этот господин,— продолжал он, указывая на поручика,— схватил катер наш за борт и хотел опрокинуть, но мы не допустили.
— Отдайте ваши шпаги! — сказал Гейер.
— Возьмите сами,— отвечал Ханыков.— У меня руки связаны, как видите.
— Я никому своей шпаги не отдам, кроме командира! — вскричал Валериан.
— Полно, братец, понапрасну горячиться! — шепнул друг его.— Чем более будешь оказывать сопротивление, тем будет для нас хуже.
Один из лазутчиков вынул из ножен шпаги офицеров.
— Обыщи карманы их! — продолжал Гейер,— не спрятано ли там оружие?
У Ханыкова нашлись два рублевика, у Валериана кошелек с пятьюдесятью червонцами.
— Подай сюда! — сказал Гейер, жадно смотря на золото.— Я эти деньги должен представить его высочеству. А ты что за человек? — продолжал он, обратись к денщику, переряженному рыбаком.— Ба! я по платью вижу, что ты очень знаком хозяину этого садка.
— Вы ошибаетесь. По платью о людях судить не должно,— заметил Ханыков.— Это денщик поручика. Хозяин садка нисколько не участвовал в нашем побеге. Мы тихонько отвязали лодку от берега, нашли в ней это платье, нарядили денщика и поплыли.
— Это все будет исследовано. Завяжите арестантам глаза и ведите всех за мной! Двое из вас останьтесь в этом доме и никуда не выпускайте дочери и сестры этого старого плута. Их также надобно будет завтра допросить.
Вся толпа двинулась и вскоре подошла к Летнему дворцу. Гейер вошел в комнаты и велел доложить о себе герцогу.
— Он очень занят и никого не велел принимать,— сказал камердинер герцога.
— Скажи его высочеству, что весьма важное дело.
Через несколько минут Гейер позван был во внутренние покои дворца. Пройдя через залу, он вошел в кабинет герцога и потом в уборную герцогини. Там правитель с супругою и с братом своим, генералом Карлом Бироном, сидел за столом и играл в бостон.
— Господин секретарь! — сказал герцог, тасуя карты.— Я не велел никого принимать, но для тебя делаю исключение. Ты никогда не употреблял во зло моей доверенности, знаешь свою обязанность и не станешь, надеюсь, разглашать о тайных занятиях регента, особенно в нынешнее время.
Он усмехнулся и начал сдавать карты. Гейер низко поклонился, остановясь у дверей.
— Это единственное мое развлечение после дневных тягостных трудов. Ну, что же скажешь, Гейер?.. В сюрах шесть! Что у тебя за дело?
— Поручик и капитан, о которых сегодня ваше высочество изволили мне дать приказание, взяты.
— Где они теперь?.. Ну, брат, умел сходить! Разве не видал ты, что два короля и две дамы уже сошли?
— Они теперь у крыльца стоят, связанные.
— Кто? Два короля и две дамы? — заметил Бирон, улыбнувшись.— Дурак ты, Гейер!
— Я отвечаю на вопрос об арестантах вашему высочеству,— сказал секретарь с подобострастною ужимкой.
— Не мешай! Завтра утром об этом деле поговорим. Посади их, куда должно, допроси по порядку и потом доложи… Ну вот и ремиз! Ты, мой почтенный братец, понятия не имеешь об игре.
— С ними еще взят придворный рыбный поставщик Мурашев и денщик их, потому что…
— Убирайся к черту! Кончишь ли ты сегодня? Сказано тебе, всех допроси и доложи. Ступай!.. Гран-мизер-уверт!
Секретарь, низко поклонясь, вышел из дворца и велел вести арестантов за собою. Глаза у них были завязаны.
— Можно ли нам говорить между собою, господин секретарь? — спросил Ханыков.
— Позволяется,— отвечал важно Гейер, довольный покорностию капитана. Он подумал притом, что из разговоров своих арестантов узнает несколько их характеры и что это ему поможет успешнее произвести допросы.
— Валериан! Валериан! Ты здесь? — продолжал Ханыков.
— Здесь.
— Боже мой, какой у тебя печальный голос! Полно унывать! Все пройдет.
— Конечно! И жизнь нам на то дана, чтобы она прошла.
— В самом деле, Валериан Ильич, не горюйте прежде времени! — сказал шепотом Мурашев.— У меня есть книжка, именуемая ‘Советы премудрости’, в ней, я помню, написано: ‘Не обременяй себя тружением и грущением. Когда случается тебе какое-либо печальное приключение, то держи ты совет с твоим рассуждением и с ним решение чини, не торопясь и не грустяся’. Ба! мы, кажется, идем теперь куда-то вниз, будто с горки. А вот теперь поднимаемся на какой-то мостик. Как доски-то гнутся под нами! Чтобы не провалиться, грехом! Вот слезли с мостика. Где мы теперь — бог весть! Кажется, около нас вода шумит. Точно! Мы в лодке плывем. Уж не пошлют ли нас на дно рыбу ловить?
— Перестань! — закричал Гейер.— Говори да не заговаривайся!
— Извините меня, глупого, господин секретарь! С горя мало ли что сболтнется. И в некоторой мудрейшей книге сказано: ‘Сей для тебя лучший совет, чтоб иметь твой рот за замком. Но как непрестанно надлежит его отпирать и говорить, когда причина и нужда того требуют, то кажется, что сие замыкание не может быть великою пользою’. А впрочем, как прикажете.
— Теперь я ничего не приказываю,— сказал Гейер.— Только знай, любезный, что какой бы ни висел на твоем рте замок, у меня есть ключ, который все замки отпирает.
Через несколько времени арестантов высадили на берег и повели далее. Потом они приметили, что идут по каменному полу коридора. Шум шагов их глухо отдавался под сводом. Вскоре заскрипела тяжелая дверь, захлопнулась за ними, и щелкнул ключ два раза.
— Развяжите им глаза и руки,— продолжал Гейер.
— Боже мой! Где мы? — воскликнул Валериан. Ханыков мрачно посмотрел вокруг себя, нахмурил брови и взял своего друга за руку. Мурашев и денщик, охая, начали креститься.
Висевший под сводом фонарь освещал довольно обширную комнату с каменным полом. В ней не было видно ни одного окна, ни малейшего отверстия, кроме железной двери. Небеленые кирпичные стены и крутой свод над ними при слабом освещении фонаря казались выкрашенными кровью. Под фонарем стоял дубовый стол, на котором около глиняной чернильницы лежали в беспорядке бумаги. Вдоль стен расставлены были разные орудия и машины странного вида. Против стола, на стене, висели большие часы.
Гейер, севши к столу, придвинул к себе связку бумаг, потер руки, как человек, принимающийся за любимое занятие, важно посмотрел на арестантов и сказал:
— По приказанию его высочества регента должен я вас допросить. Надеюсь, что вы будете отвечать удовлетворительно и не скроете ни малейшего обстоятельства, нужного для ясности дела. Объявляю вам, что эта крепкая железная дверь не отворится, пока не признаетесь во всем том, в чем вы обвинены самыми верными доказательствами пред его высочеством, регентом целой России и моим всемилостивым патроном и благодетелем. Какая бы черная была с вашей стороны неблагодарность за все его благодеяния, за все тяжкие труды, которые он подъемлет ко благу общему и вашему, если б вы, вместо искренности, вместо уверенности в его великодушии, вздумали оказывать притворство, лицемерие и скрытность! Везде, везде видны следы его мудрости, его неусыпных попечений! В прежние времена, когда наша Россия… что я говорю!.. когда наше дражайшее отечество погружено было во тьму грубейшего невежества, кто из исполнителей тогдашних законов стал бы на моем месте терять слова и стараться довести вас до признания убеждениями? Вас бы велели тотчас же пытать, не сказав вам ни слова, но ныне уже не те времена. Его высочество регент и мой всемилостивейший патрон, в Германии почерпнувший свое глубокое просвещение, пересадил, по мере возможности, плоды образованности и на здешнюю ледяную и часто неблагодарную почву. Между многими благодетельными учреждениями он отменил унизительную для человечества русскую пытку, которая употреблялась только для воров и грабителей, и ввел порядок пытки европейский, наблюдаемый во всех просвещенных государствах. Будьте уверены, что не отступлю и теперь от этого порядка ни на волос. Франц Гейер всегда умел строго и точно исполнять свои обязанности. Но пора уже приступить к делу. Господин капитан Ханыков обвиняется в том, что он неоднократно был в доме ее высочества цесаревны Елисаветы Петровны и нередко имел с нею продолжительные разговоры, что отзывался в дерзких выражениях о его высочестве регенте, что он осмелился сомневаться в силе и действительности акта о регентстве и упоминать о давно забытом и лишившемся всякой силы и действия завещании покойной императрицы Екатерины I, по 8-й статье которого цесаревна Елисавета Петровна непосредственно по кончине императора Петра II будто бы имела, равно как и ныне будто бы имеет, неоспоримое право на всероссийский престол. Что скажете вы на это, господин капитан? Заметьте, что все мною прочитанное не подлежит уже ни малейшему сомнению, что ваше преступление доказано и что вас допрашивают только для того, чтобы вы искренним и подробным признанием показали раскаяние, открыли всех сообщников ваших, объявили все ваши тайные планы и намерения и тем преклонили его высочество к великодушию. Это единственный способ спасения. Отвечайте, господин капитан!
— Я точно был несколько раз у ее высочества, но никаких худых намерений против правителя никогда не имел и не имею.
— Итак, вы намерены упорствовать и не признаваться? Жалею, очень жалею вас… но делать нечего. Господин поручик! Вы обвиняетесь, как друг и сообщник капитана, знавший все его действия и решившийся ему способствовать во всех его зловредных планах. Чем оправдаетесь вы? Сверх того вы должны подробно объяснить: когда и как отец ваш старался вас увлечь в феодосеевскую ересь?
— В этих обвинениях только то справедливо, что я друг капитана. Я горжусь этим! На остальное отвечать не хочу: все это самая низкая клевета!
— Ого, как вы горячитесь! Это весьма неблагоразумно, любезный поручик. Ну, а вы что скажете? — продолжал Гейер, обратись к Мурашеву и денщику.— Так как ты хотел способствовать побегу капитана и поручика, то, вероятно, принадлежишь к числу их сообщников, и ты, денщик, должен мне также все сказать, что знаешь. Отвечайте!
— С позволения вашего,— сказал Мурашев дрожащим голосом,— осмелюсь доложить, что я нисколько не помогал капитану и поручику в их побеге. Это они сами объявили уже вам. Притом я, кроме доброго, ничего об них не слыхал и сказать не могу.
— Я также ничего знать не знаю и ведать не ведаю, ваше высокоблагородие! — продолжал скороговоркою денщик, вытянувшись.— Мое дело исполнять, что приказывают.
— Итак, вы все, как вижу, не признаетесь и принуждаете меня приступить к действию, которое называется в Германии Verbalterrition. Я, может быть, неблагоразумно поступаю, открывая вам, любезные мои капитан и поручик, порядок и технические названия моих действий, но это по крайней мере удостоверит вас, что его высочество регент и мой всемилостивый патрон умеет избирать исполнителей просвещенных, аккуратных, не отступающих ни на шаг от своих обязанностей.
Гейер встал, велел подойти к стене арестантам и, указывая по порядку на расставленные машины и орудия, продолжал:
— Для достижения истинного и полного признания обвиняемых собраны здесь разные средства, которые я должен объяснить вам по моей обязанности.
Подробно описав все орудия пытки{При слове ‘пытка’ нельзя не вспомнить с чувством народной гордости, что наше отечество опередило на пути человеколюбия просвещеннейшие государства Европы и что Екатериной Великою уничтожена была пытка тогда еще, когда в Европе считали ее необходимою принадлежностию судопроизводства.}, Гейер в заключение объявил арестантам, что для избежания истязаний остается им один способ — полное признание в преступлениях. Все отвечали то же, что и прежде.
— Вы меня принуждаете приступить к действию, называемому Realterrition. Господин капитан! Не угодно ли вам вложить левую руку в эту стальную машину. Эй, вы! — продолжал Гейер, обратись к своим подчиненным.— Покажите капитану, как это сделать должно. Хорошо! Заверните теперь винт. Довольно! Господин капитан, при втором повороте винта вы почувствуете боль нестерпимую. Признавайтесь!
— Нет, я не могу в том признаться, в чем не виноват.
— И Realterrition, то есть действие инструментов без причинения боли, как вижу, на вас не действует. К сожалению, теперь должен я приступить к действительной пытке. Поверните винт!
Ханыков стиснул зубы и побледнел.
— Третий поворот винта увеличит боль вдесятеро. Признаетесь ли?
— Я невинен, говорю вам, что невинен!
— Не упорствуйте, капитан. Даю вам сроку пятнадцать минут. Если не признаетесь, то велю повернуть еще раз винт,— и тогда не ручаюсь за целость костей в вашей руке. Взгляните на часы: теперь без двадцати минут полночь. Так и быть! Даю вам двадцать минут сроку.
— Замучьте меня до смерти, но я все буду говорить одно и то же! — сказал твердо Ханыков.
Посреди последовавшего молчания раздавался только однообразный звук маятника. Каждый удар его болезненно отзывался в сердцах арестантов. Ханыков посмотрел на часы. Оставалась одна минута до истечения данного ему срока. Ослабев от страдания, он почти уже решился признанием избавиться от пытки и безвинно умереть на плахе.
В это время раздался стук в двери.
— Кто там? — спросил сердито Гейер.
— Отопри! — раздался повелительный голос.
Гейер торопливо схватил со стола ключ, подбежал к двери и отворил ее. Вошли два человека с факелами и за ними герцог Бирон. По данному им знаку дверь опять заперли. Лицо его было мрачно, брови нахмурены.
— Покажи мне признание преступников,— сказал он Гейеру.