Разжалованный, Толстой Лев Николаевич, Год: 1856
Время на прочтение: 29 минут(ы)
Из кавказских воспоминаний
(1853-1856)
Мы стояли в отряде. — Дела уже кончались, дорубали просеку и с каждым
днем ожидали из штаба приказа об отступлении в крепость. Наш дивизион
батарейных орудий стоял на скате крутого горного хребта, оканчивающегося
быстрой горной речкой Мечиком, и должен был обстреливать расстилавшуюся
впереди равнину. На живописной равнине этой, вне выстрела, изредка, особенно
перед вечером, там и сям показывались невраждебные группы конных горцев,
выезжавших из любопытства посмотреть на русский лагерь. Вечер был ясный,
тихий и свежий, как обыкновенно декабрьские вечера на Кавказе, солнце
спускалось за крутым отрогом гор налево и бросало розовые лучи на палатки,
рассыпанные по горе, на движущиеся группы солдат и на наши два орудия,
тяжело, как будто вытянув шеи, неподвижно стоявшие в двух шагах от нас на
земляной батарее. Пехотный пикет, расположенный на бугре налево, отчетливо
обозначался на прозрачном свете заката, с своими козлами ружей, фигурой
часового, группой солдат и дымом разложенного костра. Направо и налево, по
полугоре, на черной притоптанной земле белели палатки, а за палатками
чернели голые стволы чинарного леса, в котором беспрестанно стучали
топорами, трещали костры и с грохотом падали подрубленные деревья.
Голубоватый дым трубой подымался со всех сторон в светло-синее морозное
небо. Мимо палаток и нивами около ручья тянулись с топотом и фырканьем
казаки, драгуны и артиллеристы, возвращавшиеся с водопоя. Начинало
подмораживать, все звуки были слышны особенно явственно, — и далеко вперед
по равнине было видно в чистом редком воздухе.
Неприятельские кучки, уже не возбуждая любопытства солдат, тихо
разъезжали по светло-желтому жневью кукурузных полей, кой-где из-за деревьев
виднелись высокие столбы кладбищ и дымящиеся аулы.
Наша палатка стояла недалеко от орудий, на сухом и высоком месте, с
которого вид был особенно обширен. Подле палатки, около самой батареи, на
расчищенной площадке была устроена нами игра в городки или чушки. Услужливые
солдатики тут же приделали для нас плетеные лавочки и столик. По причине
всех этих удобств артиллерийские офицеры, наши товарищи и несколько пехотных
любили по вечерам собираться в нашей батарее и называли это место клубом.
Вечер был славный, лучшие игроки собрались, и мы играли в городки. Я,
прапорщик Д. и поручик О. проиграли сряду две партии и к общему удовольствию
и смеху зрителей, — офицеров, солдат и денщиков, глядевших на нас из своих
палаток, — провезли два раза на своих спинах выигравшую партию от одного
кона до другого.
Особенно забавно было положение огромного, толстого штабс-капитана Ш.,
который, задыхаясь и добродушно улыбаясь, с волочащимися по земле ногами
проехал на маленьком и тщедушном поручике О. Но становилось уже поздно,
денщики вынесли нам, на всех шесть человек, три стакана чая без блюдечек, и
мы, окончив игру, подошли к плетеным лавочкам. Около них стоял незнакомый
нам небольшой человечек с кривыми ногами, в нагольном тулупе и в папахе с
длинною висящей белой шерстью.
Как только мы подошли близко к нему, он нерешительно несколько раз снял
и надел шапку и несколько раз как будто собирался подойти к нам и снова
останавливался.
Но решив, должно быть, что уже больше нельзя оставаться незамеченным,
незнакомый человек этот снял шапку и, обходя нас кругом, подошел к
штабс-капитану Ш.
— А, Гуськантини! Ну что, батенька? — сказал ему Ш. добродушно улыбаясь
еще под влиянием своей поездки.
Гуськантини, как его назвал Ш., тотчас же надел шапку и сделал вид, что
он засовывает руки в карманы полушубка, но с той стороны, с которой он стоял
ко мне, кармана на полушубке не было, и маленькая красная рука его осталась
в неловком положении. Мне хотелось решить, кто такой был этот человек (юнкер
или разжалованный?), и я, не замечая того, что мой взгляд (т. в. взгляд
незнакомого офицера) смущал его, вглядывался пристально в его одежду и
наружность. Ему казалось лет тридцать. Маленькие, серые, круглые глаза его
как-то заспанно и вместе с тем беспокойно выглядывали из-за грязного, белого
курпея папахи, висевшего ему на лицо. Толстый, неправильный нос среди
ввалившихся щек изобличал болезненную, неестественную худобу. Губы, весьма
мало закрытые редкими, мягкими, белесоватыми усами, беспрестанно находились
в беспокойном состоянии, как будто пытались принять то то, то другое
выражение. Но все эти выражения были как-то недоконченны, на лице его
оставалось постоянно одно преобладающее выражение испуга и торопливости.
Худую, жилистую шею его обвязывал шерстяной зеленый шарф, скрывающийся под
полушубком. Полушубок был затертый, короткий, с нашитой собакой на воротнике
и на фальшивых карманах. Панталоны были клетчатые, пепельного цвета, и
сапоги с короткими нечернеными солдатскими голенищами.
— Пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал я ему, когда он снова, робко
взглянув на меня, снял было шапку.
Он поклонился мне с благодарным выражением, надел шапку и, достав из
кармана грязный ситцевый кисет на шнурочках, стал делать папироску.
Я сам недавно был юнкером, старым юнкером, неспособным уже быть
добродушно-услужливым младшим товарищем, и юнкером без состояния, поэтому,
хорошо зная всю моральную тяжесть этого положения для немолодого и
самолюбивого человека, я сочувствовал всем людям, находящимся в таком
положении, и старался объяснить себе их характер и степень и направление
умственных способностей, для того чтобы по этому судить о степени их
моральных страданий. Этот юнкер или разжалованный, по своему беспокойному
взгляду и тому умышленному беспрестанному изменению выражения лица, которое
я заметил в нем, казался мне человеком очень неглупым и крайне самолюбивым в
поэтому очень жалким.
Штабс-капитан Ш. предложил нам сыграть еще партию в городки, с тем
чтобы проигравшая партия, кроме перевозу, заплатила за несколько бутылок
красного вина, рому, сахару, корицы и гвоздики для глинтвейна, который в эту
зиму, по случаю холода, был в большой моде в нашем отряде. Гуськантини, как
его опять назвал Ш., тоже пригласили в партию, но, перед тем как начинать
игру, он, видимо борясь между удовольствием, которое ему доставило это
приглашение, и каким-то страхом, отвел в сторону штабс-капитана Ш. и стал
что-то нашептывать ему.
Добродушный штабс-капитан ударил его своей пухлой, большой ладонью по
животу и громко отвечал: ‘Ничего, батенька, я вам поверю’.
Когда игра кончилась, и та партия, в которой был незнакомый нижний чин,
выиграла, и ему пришлось ехать верхом на одном из наших офицеров, прапорщике
Д.,
— прапорщик покраснел, отошел к диванчикам и предложил нижнему чину
папирос в виде выкупа. Пока заказали глинтвейн и в денщицкой палатке
слышалось хлопотливое хозяйничанье Никиты, посылавшего вестового за корицей
и гвоздикой, и спина его натягивала то там, то сям грязные полы палатки, мы
все семь человек уселись около лавочек и, попеременно попивая чай из трех
стаканов и посматривая вперед на начинавшую одеваться сумерками равнину,
разговаривали и смеялись о разных обстоятельствах игры. Незнакомый человек в
полушубке не принимал участия в разговоре, упорно отказывался от чая,
который я несколько раз предлагал ему, и, сидя на земле по-татарски, одну за
другою делал из мелкого табаку папироски и выкуривал их, как видно было, не
столько для своего удовольствия, сколько для того, чтобы дать себе вид
чем-нибудь занятого человека. Когда заговорили о том, что на завтра ожидают
отступления и, может быть, дела, он приподнялся на колени и, обращаясь к
одному штабс-капитану Ш., сказал, что он был теперь дома у адъютанта и сам
писал приказ о выступлении на завтра. Мы все молчали в то время, как он
говорил, и, несмотря на то, что он видимо робел, заставили его повторить это
крайне для нас интересное известие. Он повторил сказанное, прибавив однако,
что он был а сидел у адъютанта, с которым он живет вместе, в то время как
принесли приказание.
— Смотрите, коли вы не лжете, батенька, так мне надо в своей роте итти
приказать кой-что к завтраму, — сказал штабс-капитан Ш.
— Нет… отчего же?.. как же можно, я наверно… — заговорил нижний
чин, но вдруг замолчал и, видимо решившись обидеться, ненатурально нахмурил
брови и, шепча что-то себе под нос, снова начал делать папироску. Но
высыпанного мельчайшего табаку уже было недостаточно в его ситцевом кисете,
и он попросил Ш.
одолжить ему папиросочку. Мы довольно долго продолжали между собою ту
однообразную военную болтовню, которую знает каждый, кто бывал в походах,
жаловались все одними и теми же выражениями на скуку и продолжительность
похода, одним и тем же манером рассуждали о начальстве, все так же, как
много раз прежде, хвалили одного товарища, жалели другого, удивлялись, как
много выиграл тот, как много проиграл этот, и т.д., и т.д.
— Вот, батенька, адъютант-то наш прорвался так прорвался, — сказал
штабс-капитан Ш., — в штабе вечно в выигрыше был, с кем ни сядет, бывало,
загребет, а теперь уж второй месяц все проигрывает. Не задался ему нынешний
отряд. Я думаю, монетов 1000 спустил, да и вещей монетов на 500: ковер, что
у Мухина выиграл, пистолеты Никитинские, часы золотые, от Сады, что ему
Воронцов подарил, все ухнуло.
— Поделом ему, — сказал поручик О., — а то уж он очень всех обдувал: —
с ним играть нельзя было.
— Всех обдувал, а теперь весь в трубу вылетел, — и штабс-капитан Ш.
добродушно рассмеялся. — Вот Гуськов у него живет — он и его чуть не
проиграл, право. Так, батенька? — обратился он к Гуськову.
Гуськов засмеялся. У него был жалкий болезненный смех, совершенно
изменявший выражение его лица. При этом изменении мне показалось, что я
прежде знал и видал этого человека, притом и настоящая фамилия его, Гуськов,
была мне знакома, но как и когда я его знал и видел, — я решительно не мог
припомнить.
— Да, — сказал Гуськов, беспрестанно поднимая руки к усам и, не
дотронувшись до них, опуская их снова. — Павлу Дмитриевичу очень в этот
отряд не повезло, такая veine de malheur<,<,1>,>, — добавил он старательным, но
чистым французским выговором, причем мне снова показалось, что я уже видал,
и даже часто видал, его где-то. — Я хорошо знаю Павла Дмитриевича, он мне
все доверяет, — продолжал он,
— мы с ним еще старые знакомые, т. е. он меня любит, — прибавил он,
видимо испугавшись слишком смелого утверждения, что он старый знакомый
адъютанта. — Павел Дмитриевич отлично играет, но теперь удивительно, что с
ним сделалось, он совсем как потерянный, — la chance a tourne,<,<,2>,>, —
добавил он, обращаясь преимущественно ко мне.
Мы сначала с снисходительным вниманием слушали Гуськова, но как только
он сказал еще эту французскую фразу, мы все невольно отвернулись от него.
— Я с ним тысячу раз играл, и ведь согласитесь, что это странно, —
сказал поручик О. с особенным ударением на атом слове, — удивительно
странно: я ни разу у него не выиграл ни абаза. Отчего же я у других
выигрываю?
— Павел Дмитриевич отлично играет, я его давно знаю, — сказал я.
Действительно, я знал адъютанта уже несколько лет, не раз видал его в игре,
большой по средствам офицеров, и восхищался его красивой, немного мрачной и
всегда невозмутимо спокойной физиономией, его медлительным малороссийским
выговором, его красивыми вещами и лошадьми, его неторопливой хохлацкой
молодцеватостью и особенно его умением сдержанно, отчетливо и приятно вести
игру. Не раз, каюсь в том, глядя на его полные и белые руки с бриллиантовым
перстнем на указательном пальце, которые мне били одну карту за другою, я
злился на этот перстень, на белые руки, на всю особу адъютанта, и мне
приходили на его счет дурные мысли, но обсуживая потом хладнокровно, я
убеждался, что он просто игрок умнее всех тех, с которыми ему приходится
играть. Тем более, что, слушая его общие рассуждения об игре, о том, как
следует не отгибаться, поднявшись с маленького куша, как следует бастовать в
известных случаях, как первое правило играть на чистые и т.
д., и т. д., было ясно, что он всегда в выигрыше только оттого, что
умнее и характернее всех нас. Теперь же оказалось, что этот воздержный,
характерный игрок проигрался впух в отряде не только деньгами, но и вещами,
что означает последнюю степень проигрыша для офицера.
— Ему чертовски всегда везет со мной, — продолжал поручик О. — Я уж дал
себе слово больше не играть с ним.
— Экой вы чудак, батенька, — сказал Ш., подмигивая на меня всей головой
и обращаясь к О., — проиграли ему монетов 300, ведь проиграли!
— Больше, — сердито сказал поручик.
— А теперь хватились за ум, да поздно, батенька: всем давно известно,
что он наш полковой шулер, — сказал Ш., едва удерживаясь от смеха и очень
довольный своей выдумкой. — Вот Гуськов налицо, он ему и карты
подготовливает. От этого-то у них и дружба, батенька мой… — и
штабс-капитан Ш. так добродушно, колебаясь всем телом, расхохотался, что
расплескал стакан глинтвейна, который держал в руке в это время.
На желтом исхудалом лице Гуськова показалась как будто краска, он
несколько раз открывал рот, поднимал руки к усам и снова опускал их к месту,
где должны были быть карманы, приподнимался и опускался и, наконец, не своим
голосом сказал Ш.:
— Это не шутка, Николай Иванович, вы говорите такие вещи и при людях,
которые меня не знают и видят в нагольном полушубке… потому что… — Голос
у него оборвался, и снова маленькие красные ручки с грязными ногтями
заходили от полушубка к лицу, то поправляя усы, волосы, нос, то прочищая
глаз или почесывая без всякой надобности щеку.
— Да что и говорить, всем известно, батенька, — продолжал Ш., искренно
довольный своей шуткой и вовсе не замечая волнения Гуськова. Гуськов еще
прошептал что-то и, уперев локоть правой руки на коленку левой ноги, в самом
неестественном положении, глядя на Ш., стал делать вид, как будто он
презрительно улыбается.
‘Нет, — решительно подумал я, глядя на эту улыбку, — я не только видел
его, но говорил с ним где-то’.
— Мы с вами где-то встречались, — сказал я ему, когда под влиянием
общего молчания начал утихать смех Ш. Переменчивое лицо Гуськова вдруг
просветлело, и его глаза в первый раз с искренно-веселым выражением
устремились на меня.
— Как же, я вас сейчас узнал, — заговорил он по-французски. — В 48 году
я вас довольно часто имел удовольствие видеть в Москве, у моей сестры
Иващиной.
Я извинился, что не узнал его сразу в этом костюме и в этой новой
одежде. Он встал, подошел ко мне и своей влажной рукой нерешительно, слабо
пожал мою руку и сел подле меня. Вместо того, чтобы смотреть на меня,
которого он будто бы был так рад видеть, он с выражением какого-то
неприятного хвастовства оглянулся на офицеров. Оттого ли, что я узнал в нем
человека, которого несколько лет тому назад видал во фраке в гостиной, или
оттого, что при этом воспоминании он вдруг поднялся в своем собственном
мнении, мне показалось, что его лицо и даже движения совершенно изменились:
они выражали теперь бойкий ум, детское самодовольство от сознания этого ума
и какую-то презрительную небрежность, так что, признаюсь, несмотря на жалкое
положение, в котором он находился, мой старый знакомый уже внушал мне не
сострадание, а какое-то несколько неприязненное чувство.
Я живо вспомнил нашу первую встречу. В 48 году я часто в бытность мою в
Москве езжал к Ивашину, с которым мы росли вместе и были старые приятели.
Его жена была приятная хозяйка дома, любезная женщина, что называется, но
она мне никогда не нравилась… В ту зиму, когда я ее знал, она часто
говорила с худо-скрываемой гордостью про своего брата, который недавно
кончил курс и будто бы был одним из самых образованных и любимых молодых
людей в лучшем петербургском свете. Зная по слухам отца Гуськовых, который
был очень богат и занимал значительное место, и зная направление сестры, я
встретился с молодым Гуськовым с предубеждением. Раз, вечером приехав к
Ивашину, я застал у него невысокого, весьма приятного на вид молодого
человека в черном фраке, в белом жилете и галстухе, с которым хозяин забыл
познакомить меня. Молодой человек, повидимому собиравшийся ехать на бал, с
шляпой в руке стоял перед Ивашиным и горячо, но учтиво спорил с ним про
общего нашего знакомого, отличившегося в то время в венгерской кампании. Он