Существовали на сей земле супруг с супругой, Иван да Марья Природовы, ткач и ткачиха. Десяток лет жили дружно, правда, случались малые скандальчики, но это уж обычно, это исстари идет, по всем законам: все в природе зуб за зуб, клык на клык, даже волки лютые грызутся, почему же людям в мире жить, раз они от обезьяны?
Только однажды, совсем недавно, случился грех, и в совершенно трезвом виде. Грех, к огорчению, кончился разводом.
Грех не сразу выпер в их жизни, он, как клубок, накручивался исподволь: сегодня нитка, завтра бечевка, послезавтра — аркан. И стиснул аркан их души.
Разрыв случился из-за двух вер. Одна вера в бога, другая в красном платочке, просто Вера, ткачиха тож. Марья по природной женской слабости была религиозна, Иван же вольнодумец. Марья на сходке, когда церковь постановили обратить в театр, полезла в драку, Иван, в отместку ей и согласно идеологии, снял дома все иконы, проворчав:
— Да ты Вере-то в подметки не годишься, ежели критически… И как я с тобой, с чертом, жил…
— Тьфу! — плюнула жена.
Остальное все понятно.
После развода они вошли в комнату как чужие. Муж принес колбаски фунт. Она — баранок и селедку. Пожевали молча, всяк в своем углу. Иван поискал нож, не нашел, а спросить — самолюбие не позволяет. Отгрыз колбасу, подумал: ‘Вот и свободный я. Куда захочу, туда и пойду’, — и с остервенением опять отгрыз. Марья озабоченно уписывала селедку, запивала чаем.
‘Хорошо бы и мне чайку, — подумал Иван. — Не даст, пожалуй. Обозлившись’.
Он почему-то на цыпочках подошел к водопроводу, напился и, как бы устыдившись малодушия, беспечно замурлыкал:
Выхо-ожу один я на доро-о-огу-у…
Марья зевнула, взглянула на стенные часы — десять — и стала оправлять кровать.
— Отвернись! — крикнула она Ивану, как нищему, который назойливо выпрашивает денег. — Теперича ты мне — тьфу. Я раздеваться стану. Можешь глаза пялить на Верку на свою.
Иван отвернулся. Марья разделась, перекрестила подушку и легла.
— Можно, что ли, оборачиваться? — спросил Иван. Но ответа не получил.
Где же лечь? Дивана нет. На стульях разве?
‘Э, черт… Лягу на полу’.
Марья спала крепко, Иван тревожно. Утром опять пришлось Ивану отвернуться.
На работе Иван да Марья спрашивали у товарищей, нет ли, мол, на примете у кого хоть какой-нибудь комнатушки? Куда тут… Нет.
— Это раньше бывало: комнат — сколько хошь… А поди-ка разведись… наплачешься…
Подходила вторая ночь.
— Теперича моя очередь на кровати… Кровать не твоя, а общая, — сказал Иван.
— Отвернись, — сказала Марья, разделась и легла на пол. Иван спал крепко, Марья тревожно: все вертелась на полу — жестко.
Пришла третья ночь. Иван читал газету. Марья достала новую рубашку в кружевах, нарочно перед самым носом Ивана разложила ее на столе и стала продевать в проемы розовые ленточки. Иван покосился на рубашку, крякнул и никак не мог перелезть на другую строчку: голова вдруг отказалась понимать прочитанное, в голове замелькала женская рубашка, тело — бывшей жены или ткачихи Веры — все равно.
— Отвернись, передену рубашку, — сказала Марья.
Ивану показалось, что голос Марьи прозвучал не так, как раньше. Иван отвернулся к зеркалу и протер глаза. В небольшом квадрате зеркала отражалась часть кровати. Марья отпахнула одеяло, и рубашка скользнула с ее плеч. Сердце Ивана стукнуло, остановилось и — раз-раз-раз — пошло работать без узды. Чтоб не смотреть на отражение крепкого женского тела, Иван, согласно идеологии, зажмурился, но тотчас же открыл глаза.
Ложась на пол, он думал:
‘Придется постельник сделать. Черт его знает, этот развод. Ничего не предусмотрено’.
На пятую ночь, когда Ивану опять пришла очередь спать на полу, Иван сказал:
— Слушай. Без постельника немыслимо на полу валяться. Если, так сказать, вдуматься категорично, мы можем, как тот, так и другой, спать вместе на кровати, ведя себя соответственно.
Марья подумала и сказала сердито:
— Ложись! Только чтоб спина к спине.
— Обязательно! — воскликнул Иван. — Соответственно… И тому подобное.
Ах, как приятно! В комнате восемь градусов, а до чего тепло спине. А все-таки надо идеологии держаться.
— Пожалуйста, не шевелись, — сказала Марья, засыпая.
— Я не шевелюсь… Я так, от нечего делать… Приятно очень.
Днем, в воскресенье, у них был такой разговор.
— Когда же ты уберешься от меня, постылый? — сказала Марья.
— А куда же мне, ежели кругом такое уплотнение?
— К Верке к своей, вот куда!
Иван взглянул в глаза Марье: бешеные бесенята, огоньки.
— Она сама при муже, — угрюмо сказал он. — Мы с ней, ты думаешь, как? Мы с ней просто по-хорошему.
— По-хорошему? — закричала Марья. — А пошто мял-то ее на танцульке. В коридоре-то?
— Мял-мял… Эка беда какая… Да ведь как вас, баб, не мять… Ежели вы такие… Ну, это самое… Всякий комбинат. Поневоле будешь мять…
— Поневоле? — еще звонче крикнула она. И сразу тихо, сквозь сдержанные вздохи: — А впрочем, сказать… Чего это я, дура… Теперича мне тьфу на тебя. Чужой ты мне, вот все равно как это полено. Мни, кого хошь, тешься.
— А ты?
Марья замигала и быстро в сенцы.
Легли опять спать спина к спине. Ивана подмывало повернуться. Марья, будто угадав, сказала сквозь зубы:
— Ты не вздумай облапить меня. Я тебе не девка гулящая.
— Ну, вот еще… Что я, маленький, что ли?
— Да ведь вы… О, чтоб вам сдохнуть!..
Иван огорченно улыбнулся тьме. И чтоб укротить себя, пытался направить мысли иным путем:
‘Двенадцатый разряд… По какому праву? Да он, этот самый Лукин, без году неделю и служит-то… Неужто за то, что языком трепать умеет? А мне едва одиннадцатый дали… Обида или нет? Да, да… О-о-о-обида, — засыпая, думал Иван. — Чего? — А хорошо бы поэтому… как его… ну вот этому в морду дать. А-а-а, Лукин, вот он-он… Держи его… двенадцатый разряд… А? Разряд? Хватай, бей!’
Иван занес руку, чтоб сгрести обидчика в охапку, и почувствовал, что его рука прикоснулась к чему-то мягкому, как крутое тесто. И вслед за этим обидчик крепко дернул его за бороду, крикнув:
— Пожалуйста, без объятиев своих! Отъезжай на пол… Ежели руки распространяешь.
Иван очнулся и сказал:
— Извиняюсь… Затмение… Комбинат.
И вновь спины вместе, дружба врозь. Лежит Иван, хлопает во тьме глазами, не может разобрать — хнычет Марья или хихикает над ним. Лежали долго.
— Иван! — позвала Марья.
Иван притворился спящим и легонько захрапел.
— Ох, какая канитель мне с ним, — вздохнула Марья и, повернувшись к мужу грудью, опять тихонько позвала: — Иван!
Иван храпел. Тогда Марья слегка прикоснулась губами к Ивановой спине и чмокнула, сказав: — Ах, душка мой… Василь Василич…
— Извиняюсь!.. В чем дело? — быстро повернулся к ней Иван. — Какой это Василь Василич у тебя имеется?
— А тебе какое дело? — сказала Марья и повернулась к нему спиной.
— Ты с Верками да бознат с кем путался, а мне зевать? Плевала бы я…
— Вовсе я даже ни с кем не путался… Как честный человек говорю… Ха! Променял бы я тебя на Верку. Даже смешно.
— А что? Скажешь, меня любил?
— Неужели нет? Эх, Маша… — Он горестно взмотнул головой, и кончик его носа зарылся в густую косу Марьи.
Марья быстро повернулась к нему грудью, крикнула:
— Ах ты, дурак паршивый, притворщик. Ишь ты, прикинулся, храпел, как конь… Сроду не знавала никого опричь тебя. А ты и уши распустил. Я просто испытать… Ха! Василь Василии какой-то, провались он.
— Маша! Изюминка!
— Ваня!
А перед утром Иван сказал:
— Просто непонятное бывает на свете. Ведь вот жили мы с тобой, скажем, десяток лет, и ничего такого… все как-то… Даже наскучили друг дружке. А тут, черт его знает то есть, как развелись, с того самого моменту я прямо втюрился в тебя, как самый безнадежный влюбленный буржуй. То есть черт его… И с каждым моментом гораздо пропорциональнее… Ну, хоть на стену полезай или топись… Вот что значит психология… Развод придется онулировать… Ах, необдуманный комбинат какой… Идеологически паршиво вышло.
Марья вздохнула и сказала:
— А хорошо бы нам ребеночка.
— Не плохо бы, — сказал Иван. — А что касаемо религиозной почвы, то ее как-нибудь урегулируем. И вдобавок, Маша, надо пружинный матрас купить.