Развеянные чары, Вернер Элизабет, Год: 1875

Время на прочтение: 236 минут(ы)

Э. Вернер

Развеянные чары

Э. Вернер. У алтаря. Фея Альп. Развеянные чары. Романы. Перевод с немецкого. — Харьков, Издательский центр ‘Единорог’, 1994 г.
Печатается по изданиям: Э. Вернер. Полное собрание сочинений. Т. II. У алтаря, повесть, 1913 г. Т. V. Фея Альп, роман, Развеянные чары, роман, 1914 г. Перевод с немецкого. Издание А. А. Каспари, С.-Петербург, ул. Литовская, 114.
OCR Вереск. Spell check — Федор

Глава 1

Занавес опустился при бурных аплодисментах всего театра. Ложи, партер и галереи единодушно требовали выхода певицы, которая в заключительной сцене последнего акта совершенно покорила своих слушателей. Взволнованная публика не успокоилась, пока знаменитая артистка не вышла на сцену благодарить своих поклонников, встретивших ее новыми взрывами аплодисментов, цветами, венками и другими выражениями восхищения и восторга.
— Сегодня настоящий итальянский спектакль, — сказал пожилой господин, входя в одну из лож бельэтажа. — Синьора Бьянкона вполне владеет искусством зажигать южным пламенем своей родины спокойную патрицианскую кровь нашего благородного ганзейского города. Это восторженное преклонение принимает характер эпидемии. Если так будет продолжаться, то мы доживем до того, что биржа устроит в честь артистки торжественную процессию с факелами, а сенат вольного имперского города в полном составе предстанет перед ней, чтобы положить венок к ее ногам. На вашем месте, господин консул, я внес бы такое предложение в оба учреждения. Убежден, что его приняли бы с энтузиазмом.
Господин, к которому были обращены эти слова, сидел рядом с дамой, по-видимому, своей супругой, в передней части ложи и, очевидно, разделял всеобщий восторг, только что высмеянный пожилым господином. Он долго аплодировал с энергией, достойной лучшего применения, а затем обернулся и с улыбкой, хотя и не без досады, ответил:
— Думаю, что критика и сейчас разойдется во мнениях с единогласным решением публики! В своем ужасном ‘Утреннем листке’, доктор, вы не щадите ни биржи, ни сената, как же может ждать от вас милости синьора Бьянкона?
Доктор лукаво улыбнулся и подошел к даме. Сидевший позади нее молодой человек любезно поднялся, уступая ему место.
— Господин Альмбах, — сказала дама, представляя молодого человека, — доктор Вельдинг, редактор ‘Утреннего листка’, перо которого…
— Ради Бога, сударыня, не роняйте меня с первой же минуты во мнении господина Альмбаха, — прервал ее Вельдинг. — Достаточно быть представленным молодому артисту в качестве критика, чтобы заранее быть уверенным в его антипатии.
— Возможно, — рассмеялся консул. — Но на этот раз ваша проницательность изменила вам. Слава Богу, господин Альмбах никогда не предстанет перед вашим судом — ведь он купец.
— Купец? — воскликнул Вельдинг, окидывая молодого человека изумленным взором. — В таком случае прошу извинения за свою ошибку. Я принял вас за артиста.
— Вот видите, милый Альмбах, ваши глаза и лоб зло шутят над вами! — с улыбкой заметил консул. — Что сказали бы ваши родные по поводу такой ошибки? Вероятно, приняли бы ее как личное оскорбление.
— Пожалуй! Но я смотрю на это иначе, — с легким поклоном в сторону Вельдинга заметил Альмбах.
Последние слова были произнесены как будто шутливо, но в них прозвучала затаенная горечь, и она не ускользнула от внимания Вельдинга. Редактор устремил испытующий взор на молодого человека, но тут дама обратилась к нему, возвращаясь к прежней теме разговора:
— Однако вы не можете не согласиться, что синьора Бьянкона была сегодня очаровательна. Молодая и такая талантливая, она, конечно, станет звездой на нашем театральном небосклоне…
— Которая со временем превратится в лучезарное солнце, если только исполнит то, что обещает нам теперь… Это правда, сударыня, я этого ни в коем случае не отрицаю, хотя на будущем солнце в настоящее время есть пятна несовершенства, только восторженная публика, естественно, их не замечает.
— Во всяком случае советую вам не слишком резко подчеркивать замеченные несовершенства, — сказал консул, указывая на партер. — Там внизу целая толпа восторженных поклонников синьоры. Берегитесь, доктор, не то вы получите по крайней мере пять-шесть вызовов на дуэль.
Лукавая улыбка снова появилась на губах Вельдинга, окинувшего насмешливым взором молодого Альмбаха, который, нахмурившись, молча следил за разговором.
— А может быть, даже и семь! Господин Альмбах, например, считает выраженное мною мнение почти государственной изменой.
— К сожалению, доктор, я очень мало смыслю в критике, — возразил Альмбах. — Я… я безусловно восхищаюсь гением, — добавил он с загоревшимся взором.
— Высокопоэтический вид критики! — усмехнулся Вельдинг. — Если вы лично и тем же самым тоном повторите свои слова синьоре Бьянконе, то я заранее ручаюсь за ее благосклонность. Впрочем, на сей раз и мне будет весьма приятно завтра в ‘Утреннем листке’ с чистой совестью сказать, что у нее выдающийся талант, а ошибки и недостатки присущи всякой начинающей артистке, и от нее самой зависит, станет ли она оперной звездой первой величины. Но в настоящую минуту до этого еще далеко.
— Из ваших уст вполне достаточно и такой похвалы, — заметил консул. — Ну, я думаю, нам пора в путь. Блестящая партия Бьянконы окончена, последний акт ничего не дает для ее роли, кажется, она всего один раз появляется на сцене, а нас призывают домой обязанности хозяев — сегодня наш приемный вечер. Могу я предложить вам свободное место в своей карете, доктор? Ведь ваш долг критика тоже исполнен. А вы, господин Альмбах, поедете с нами или будете ждать конца оперы?
Молодой человек тоже встал.
— Если вы и ваша супруга позволите… Опера почти незнакома мне… я бы охотно…
— В таком случае оставайтесь без стеснения, — любезно перебил его консул. — Но будьте сегодня непременно, мы рассчитываем на ваше посещение.
Он предложил руку жене, и они вышли. Вельдинг последовал за ними, говоря:
— Как вы могли предположить, что ваш юный гость тронется с места, пока Бьянконе предстоит спеть хотя бы еще одну только ноту из ее партии, или откажется от возможности встать в шпалеру молодежи между театральным подъездом и ее каретой! Прекрасные глаза Бьянконы натворили уже много бед, а господина Альмбаха ожгли, пожалуй, сильнее всех других.
— Будем надеяться, что это не так, — возразила жена консула с легким оттенком беспокойства в голосе. — Что сказали бы по этому поводу родители его жены, да и она сама?
— Разве господин Альмбах женат? — удивленно спросил Вельдинг.
— Уже два года, — ответил консул. — Он племянник и зять моего делового партнера. Фирма ‘Альмбах и Компания’ не очень велика, но в высшей степени солидна и надежна. Впрочем, вы совершенно несправедливо опасаетесь за молодого человека. В такие годы легко увлечься, в особенности, если художественные наслаждения редко выпадают на долю, как в этом случае. Между нами говоря, старик Альмбах придерживается мещанских взглядов в этом отношении и весьма строг к своему зятю. Он уж постарается, чтобы беда, причиняемая ‘прекрасными глазами’, не коснулась его дома. Я знаю его отлично
— Тем лучше для него! — коротко заметил доктор, садясь в карету консула, которая направилась к портовой набережной, где были расположены дворцы богатого купечества…
Час спустя в гостиных консула уже собралось многочисленное общество. Эрлау принадлежал к числу самых богатых и почтенных коммерсантов в Г. Одного этого было достаточно, чтобы обеспечить ему значение в обществе, но его дом был одним из первых в городе еще и благодаря блестящему гостеприимству хозяев. На вечера консула обычно собирались все сливки общества. Не было такой знаменитости, которая не появилась бы несколько раз в его доме, звезда настоящего сезона, примадонна остановившейся здесь на некоторое время итальянской оперы синьора Бьянкона, тоже получила приглашение на вечер и приехала по окончании спектакля.
После своего блестящего успеха молодая артистка, естественно, привлекла к себе всеобщее внимание. Мужчины оглушали ее восторженными излияниями, дамы осыпали любезностями, хозяева преследовали своим изысканно-льстивым вниманием. Она не знала, куда деваться от такого наплыва горячих похвал, которые слышала отовсюду и которыми, конечно, была обязана столько же своей красоте, сколько и таланту.
В синьоре Бьянконе соединилось то и другое. Не будь у нее артистического таланта, она все равно не осталась бы не замеченной: она была одной из тех женщин, которые при первом же появлении приковывали к себе все взоры и помыслы и которые особенно опасны, потому что их прелесть заключается не только в красоте, но и в каких-то демонических чарах, свойственных избранным натурам, хотя трудно понять, где их источник и в чем они, собственно, заключаются. Горячим дыханием богатого яркими красками юга веяло от стройной фигуры и смуглого лица, обрамленного темными волосами, от больших, сияющих, полных жизни черных глаз. Даже странно было видеть ее среди северной обстановки. Манера говорить, жесты артистки были, может быть, несколько живее и непринужденнее, чем этого требуют строгие правила этикета, но огонь юности, проявляющийся с необыкновенной грацией при каждом ее движении, был неотразим. Легкое оригинальное платье, сшитое далеко не по моде, казалось специально предназначенным для того, чтобы в самом выгодном свете выставить всю красоту фигуры молодой итальянки и победоносно выделиться среди роскошных туалетов других дам. Она казалась существом, стоящим выше рамок обыденной жизни, и каждый из присутствующих охотно признавал за ней право быть исключением.
Приехал и Альмбах по окончании спектакля, он был совершенно одинок в этом незнакомом ему обществе и, по-видимому, решил сохранить это одиночество, несмотря на тщетные попытки хозяина ближе познакомить его с некоторыми из гостей. Попытки эти разбивались частью о мрачную молчаливость молодого человека, частью о реакцию тех лиц, кому его представляли, — биржевых тузов и финансистов, находивших, что не стоит церемониться с представителем незначительной фирмы. Альмбах одиноко стоял в углу зала и равнодушно смотрел на блестящую толпу, но его взор то и дело останавливался все на той же точке, которая, словно магнит, привлекала к себе мужчин.
— Что же вы, господин Альмбах, даже не делаете попытки приблизиться к светилу этой гостиной? — сказал, подходя к нему, Вельдинг. — Прикажете представить вас?
Легкий румянец смущения выступил на лице Альмбаха, критик угадал его заветное желание.
— Синьора Бьянкона так окружена, что я не посмел утруждать ее еще своей особой.
Вельдинг рассмеялся:
— Да, эти господа, видимо, присоединяются к вашему критическому методу и ‘безусловно восхищаются гением’. Конечно, искусство имеет свои преимущества, оно воодушевляет всех и каждого. Пойдемте! Я представлю вас очаровательной синьоре.
Они направились в противоположную сторону зала, где расположилась молодая итальянка, но им стоило немалого труда пробраться сквозь толпу поклонников, окружавших героиню вечера. Доктор назвал своего спутника, сказав, что тот сегодня только впервые имел счастье восторгаться синьорой на сцене, и затем предоставил ему устраиваться, как умеет, в этом ‘солнечном кругу’. Определение было подобрано вполне удачно: взор, обращенный теперь на Альмбаха, действительно как будто излучал зной полуденного солнца.
— Значит, вы тоже были в театре? — непринужденно спросила певица.
— Да, синьора! — ответил Альмбах.
Ответ прозвучал кратко и угрюмо. Ни слова больше, ни одного из тех комплиментов, которых так много пришлось сегодня выслушать артистке. Но взгляд молодого человека дополнил его сухой ответ: хотя он только на мгновение встретился со взором синьоры Бьянконы, но то, что сверкнуло в нем, было замечено и понято ею, так как говорило бесконечно больше всех лестных комплиментов.
Мужчины, окружавшие артистку, совершенно игнорировали вновь прибывшего, не сумевшего даже сказать любезность хорошенькой женщине. Разговор, к которому вскоре присоединился и сам консул, сделался общим, заговорили о музыке, об одном известном композиторе и его произведении, которое, по мнению многих, совершило переворот в современной музыке и в оценке которого синьора Бьянкона и Вельдинг совершенно разошлись. Артистка восторгалась этим произведением, а критик не признавал его выдающегося значения. Певица защищала свою точку зрения со всей страстностью южного темперамента, и ее поддерживали все мужчины, сразу принявшие ее сторону, но критик хладнокровно стоял на своем. Спор разгорался, пока наконец певица с недовольным и даже несколько раздраженным видом не отвернулась от своего противника.
— Весьма сожалею, что наш пианист не мог воспользоваться приглашением на сегодняшний вечер, — заметила она. — Как раз это самое произведение он играет особенно блестяще, и, по-моему, только его исполнение может дать возможность присутствующим судить о том, кто из нас прав.
Все согласились с мнением синьоры Бьянконы и очень сожалели об отсутствии пианиста, но никто не вызвался заменить его: по-видимому, несмотря на выставляемое напоказ увлечение музыкой, ни у кого не было желания серьезно заниматься ею.
Тут Альмбах выступил вперед и спокойно сказал:
— К вашим услугам, синьора.
Артистка быстро и с видимым удовольствием обернулась к нему:
— Вы музицируете, синьор?
— Если вы и все присутствующие будете снисходительны к пробе сил дилетанта…
И Альмбах вопросительно взглянул на хозяина дома. Увидев его одобрительный жест, он подошел к роялю.
Произведение, о котором шла речь, было в полном смысле слова блестящей фортепианной пьесой и пользовалось всеобщей любовью не столько благодаря своему внутреннему содержанию, которого, впрочем, в нем практически не было, сколько из-за необыкновенной трудности исполнения. Для того чтобы просто сыграть его, требовалось мастерски владеть инструментом. Общество, собравшееся у Эрлау, привыкло слышать это произведение в исполнении лучших пианистов и удивленно, несколько насмешливо смотрело на молодого человека, так смело вызвавшегося сыграть его. Правда, он заранее извинился своим дилетантством, но ведь во всяком случае было дерзостью выступать в гостиной консула, где те же слушатели восторгались игрой стольких знаменитостей-виртуозов.
Зато как же были они изумлены, когда Альмбах, не имея даже нот перед собой, преодолел все трудности пьесы с легкостью и уверенностью, которые сделали бы честь любому профессиональному пианисту. При этом он внес в свое исполнение столько огня, что увлек самых взыскательных из слушателей. Пьеса под его пальцами совершенно преобразилась, он придал ей смысл, которого до сих пор никто — и даже сам автор — не вкладывал в нее, в особенности исполненный в бурном темпе финал вызвал шумные аплодисменты.
— Браво, брависсимо! — воскликнул Эрлау, первым подходя к молодому человеку и пожимая его руку. — Мы, право, должны быть благодарны синьоре Бьянконе и господину Вельдингу за то, что их музыкальный спор способствовал открытию такого таланта. Вы скромно говорите о ‘пробе сил дилетанта’ и обнаруживаете исполнение, которого не постыдился бы истинный виртуоз. Вы помогли синьоре одержать блестящую победу, она права, безусловно права, и господин Вельдинг со своим мнением остается решительно в меньшинстве.
Бьянкона тоже подошла к роялю.
— Я также благодарна вам за то, что вы так рыцарски пришли мне на помощь, — улыбаясь, сказала она и прибавила пониженным до шепота голосом: — Но берегитесь, боюсь, мой строгий критик еще посчитается с вами за то, что вы поддержали мой взгляд. Вполне ли правильно было исполнение пьесы, в особенности ее финала?
Предательский румянец залил лицо молодого человека, но он тоже улыбнулся:
— Оно соответствовало вашему пониманию и вызвало ваше одобрение — этого для меня вполне достаточно, синьора.
— Мы еще поговорим об этом, — быстро шепнула артистка, так как в эту минуту сама хозяйка дома подошла к ним, чтобы любезно похвалить игру молодого человека.
Ее примеру последовала значительная часть общества.
Целый поток любезностей и комплиментов излился теперь на Альмбаха, восторгались его игрой и толкованием пьесы, спрашивали, где он учился музыке. Если вначале на него не обращали ни малейшего внимания, то сейчас он привлек все взоры своим внезапным успехом. Скромность молодого человека, едва позволявшая ему отвечать на предлагаемые вопросы, заставила почти каждого из гостей вдруг почувствовать себя чем-то вроде мецената, готового оказать покровительство молодому таланту.
Но точно ли только скромность сковывала уста Альмбаха? В его взоре то и дело сверкал насмешливый огонек, в то время как он выслушивал все новые и новые похвалы своему виртуозному исполнению и уверения, что эту пьесу никому не доводилось слышать в столь совершенном воспроизведении. Он воспользовался первой же возможностью, чтобы ускользнуть от всеобщего внимания, но его сейчас же поймал Вельдинг.
— Наконец-то мне удалось добраться до вас! — воскликнул он. — На вас обрушилась настоящая буря восторженных комплиментов. На два слова, господин Альмбах! Войдемте сюда!
Вельдинг указал на соседнюю комнату.
Альмбах последовал приглашению. Едва они вошли туда, как доктор довольно резко заговорил:
— Синьора Бьянкона оказалась правой, но только благодаря вашему исполнению. Мои нападки были направлены против пьесы в том именно виде, в каком она написана в оригинале. Позвольте мне полюбопытствовать, где вы нашли эту своеобразную ее обработку? Она мне совершенно не известна.
— Что, собственно, вы хотите этим сказать, доктор? — холодно возразил Альмбах. — Я знаю пьесу только в таком виде.
Вельдинг смерил его взглядом с головы до ног, сердитая гримаса на его лице сменилась выражением нескрываемого интереса, когда он ответил:
— Вы, по-видимому, верно оценили музыкальное образование своих слушателей, сыграв пьесу таким образом. Они слышат знакомую тему и премного довольны, но ведь бывают и исключения. Мне, например, было весьма интересно узнать, кому принадлежат некоторые вариации, совершенно меняющие характер целого, и в особенности финал… Или, может быть, смелая импровизация тоже является ‘пробой сил дилетанта’?
Альмбах задорно откинул голову:
— А если бы и так, что сказали бы вы по этому поводу?
— Сказал бы, что со стороны ваших родных было большой ошибкой сделать из вас… купца.
— Господин Вельдинг, мы в гостях у купца! — воскликнул Альмбах.
— Разумеется, — спокойно ответил Вельдинг, — и я далек от мысли порицать эту деятельность, в особенности, когда она начинается энергичным трудом и завершается почтенным отдыхом на миллионах, но такая деятельность далеко не для всех. Прежде всего для нее необходим холодный и ясный практический ум, а ваша голова, по-моему, как раз не создана для того, чтобы подсчитывать барыши и убытки. Простите, господин Альмбах! Я не навязываю вам своего мнения и не осуждаю вашей смелости. Чего не сделаешь ради каприза красивой женщины! В данном случае ваша тактика была положительно гениальной, другой при всем желании не мог бы сделать это. Поздравляю вас!
Отвесив иронический поклон, Вельдинг вышел.
Комната, хотя и прилегала к залу, но, отделенная от него полуопущенными тяжелыми портьерами и слабо освещенная, могла хоть на несколько минут предоставить уединение, которого жаждал Альмбах. Молодой человек бросился в кресло и устремил мечтательный взгляд в пространство. Пожалуй, и самому себе он не осмелился бы сознаться в том, о чем думал, но все же изменил себе, слегка вздрогнув при звуке голоса, с легким удивлением произнесшего над ним:
— Ах, господин Альмбах, вы здесь?
То была синьора Бьянкона. Трудно сказать, на самом ли деле она, входя, не заметила Альмбаха, во всяком случае, она продолжала совершенно непринужденно: — Мне хотелось минуту отдохнуть от духоты и шума гостиных. И вы так скоро удалились от общества после своего триумфа?
Альмбах быстро встал:
— Если говорить о триумфе, то нет никакого сомнения, кто празднует его сегодня. Мое импровизированное исполнение не может тягаться с тем, что вы дали публике.
Певица улыбнулась.
— Я дала ей лишь звуки, как и вы, — возразила она, — но, откровенно говорю вам, я поражена, только сегодня и здесь впервые услышав артиста, который, конечно, уже давно…
— Простите, синьора, — холодно перебил ее молодой человек, — я уже в гостиной объяснил всем, что могу претендовать лишь на дилетантство, так как по профессии я — купец.
Тот же удивленный взгляд, который Альмбах видел сегодня в театре у Вельдинга, остановился на его лице.
— Быть не может! Вы шутите! — воскликнула итальянка.
— Почему же не может быть, синьора? — спросил Альмбах. — Потому что мне удалось бегло исполнить технически трудную пьесу?
— Потому что вы сумели так исполнить ее, и еще потому… — Она пристально взглянула на него и после короткой паузы с уверенностью докончила: — Потому, что на вашем лице лежит печать гения.
— Вы видите, как наружность бывает обманчива! — засмеялся Альмбах.
Синьора Бьянкона, казалось, не была согласна с его последним замечанием. Она села на диван, и светлая воздушная ткань ее платья легким облаком легла на темный бархат обивки.
— Я удивляюсь, — снова начала она, — как вы могли с такими артистическими задатками посвятить себя столь будничной деятельности? Для меня это было бы невозможно. Я выросла в мире звуков и не могу понять, как в душе может оставаться место для других забот.
В голосе молодого человека звучала неприкрытая горечь, когда он ответил:
— Ваша родина — Италия, а моя — северогерманский торговый город. В нашем будничном существовании поэзия — весьма редкий и кратковременный гость, которому довольно часто отказывают в приеме. На первом плане всегда работа, неустанный труд и погоня за наживой.
— И у вас также? — с живостью спросила певица.
— По крайней мере должно было бы быть, моя сегодняшняя музыкальная попытка доказывает, что это не всегда так.
Певица с недоверием покачала головой.
— Попытка? Хотелось бы мне слышать вашу серьезную игру, чтобы знать, каков ваш талант. Однако неужели вы и в самом деле лишаете публику возможности наслаждаться этим талантом и проявляете его только в кругу своих близких?
— В кругу моих близких? — со странным ударением повторил Альмбах. — Я не дотрагиваюсь до рояля при них… в особенности при своей жене.
— Вы уже женаты? — поспешно вырвалось у итальянки, и лицо ее внезапно побледнело.
— Да, синьора!
Это ‘да’ прозвучало тяжело и холодно, и легкая усмешка, заигравшая было на губах певицы, когда она взглянула на двадцатичетырехлетнего Альмбаха, мгновенно исчезла.
— По-видимому, в Германии очень рано женятся, — спокойно заметила она.
— Иногда.
Пауза, наступившая после краткого ответа Альмбаха, очевидно, была несколько тягостна для молодой итальянки, она быстро перевела разговор на другую тему:
— Боюсь, что вы уже подверглись испытанию, о котором я предупреждала. Как бы то ни было, все в восторге от вашего исполнения.
— Может быть! — с небрежным жестом отозвался Альмбах. — И тем не менее оно предназначалось не для всех.
— Не для всех? Для кого же? — спросила синьора Бьянкона, устремляя на него свой взгляд.
Альмбах тоже взглянул на нее, и их взоры встретились. В глазах Альмбаха горел тот же огонь, что и во взоре артистки, в них светилась та же пылкая, страстная душа, мерцала та же демоническая искра, которая достается в удел только гениальным натурам и часто становится их проклятием, если любящая рука не охраняет их и если эта искра разгорается в пламя, несущее с собой не свет, а гибельное зло.
Он подошел ближе к артистке и, понизив голос, в котором, тем не менее, звучало глубокое волнение, заговорил:
— Я играл лишь для одной, в голосе которой, когда она несколько часов тому назад передавала бессмертное, гениальное произведение, воплотились его высшая красота и высшая поэзия как для меня, так и для всех. Вас сегодня всячески прославляли, синьора! Все, в чем могло выразиться восторженное преклонение, было положено к вашим ногам. Неизвестный вам, ничтожный человек тоже хотел высказать, насколько он вами восторгается, и он объяснил вам это на единственно достойном вас языке. Не чужд этот язык и для него.
В этих словах было нечто большее, чем простая любезность, в них звучал неподдельный восторг, и синьора Бьянкона была в достаточной степени артисткой, чтобы оценить его, в достаточной мере женщиной, чтобы понять, что скрывается за ним. Она очаровательно улыбнулась.
— Да, я убедилась в том, что вы отлично владеете им. Но неужели я больше не услышу вашу игру?
— Едва ли! — мрачно отозвался молодой человек. — Я знаю, что вы скоро возвращаетесь в Италию, а я… остаюсь у себя на севере. Бог весть, встретимся ли мы когда-нибудь!
— Наш импресарио намерен остаться здесь до мая, — быстро перебила его певица. — В таком случае наша сегодняшняя встреча будет не последней? Конечно, нет! Я надеюсь еще увидеть вас.
— Синьора!
Но страстная вспышка молодого человека была лишь мгновенной. Казалось, не то воспоминание, не то внезапное предостережение пронизало его, он отступил назад и низко, холодно поклонился.
— Боюсь, что она будет последней… прощайте, синьора!
Он исчез прежде, чем певица успела выразить свое удивление при столь странном прощании. Последнее, по-видимому, было вполне серьезно, так как в течение всего вечера Альмбах ни разу не подошел к пресловутому ‘солнечному кругу’.

Глава 2

— Это из рук вон! Его мания переходит всякие границы. Я должен буду положить конец музыкальным занятиям Рейнгольда, если он будет так безрассудно предаваться им.
Такими словами старый Альмбах открыл семейное совещание, происходившее в гостиной его дома в присутствии жены и дочери. Самого виновника, к счастью, здесь не было.
Господин Альмбах, человек лет пятидесяти, со спокойными, ровными, несколько педантичными манерами — образец для всех служащих в его конторе, — видимо, был совершенно выведен из себя вышеупомянутой ‘манией’, ибо с величайшим негодованием продолжал:
— Бухгалтер, возвращаясь сегодня ночью в четыре часа с юбилея, откуда я ушел ровно в полночь, видел садовый павильон освещенным и слышал, как Рейнгольд с таким увлечением предавался игре на рояле, что, наверно, не замечал ничего вокруг. Как водится, он не мог сопровождать меня на юбилейное торжество: сказался больным. А между тем его ‘невыносимая головная боль’ нисколько не мешала ему сидеть до самого рассвета в нетопленном павильоне и неистовствовать за своим роялем. Конечно, вскоре я услышу от своих товарищей, что неспособность и небрежность моего зятя превосходят всякие границы. Это невыносимо! Ведь последний приказчик более осведомлен в ведении наших книг и больше интересуется делом, чем компаньон и будущий глава торгового дома ‘Альмбах и Компания’. В течение всей своей жизни я трудился, чтобы сделать фирму солидной и заслуживающей уважения. А теперь вдруг увидел, что она попадет в такие руки!
— Я всегда говорила, что тебе следует запретить Рейнгольду всякие отношения с Вилькенсом, — ответила госпожа Альмбах. — Он, один только он виноват во всем. Никто не мог ладить с этим старым человеконенавистником-музыкантом, всякий избегал и ненавидел его, но для Рейнгольда это было только лишним поводом к самой тесной дружбе с ним. Изо дня в день они встречались, ну, он и набрался там этого музыкального бреда, учитель и перед смертью завещал его Рейнгольду. Не стало терпения с тех пор, как мы перенесли к себе в дом, оставленный ему в наследство, рояль… Элла, что ты скажешь о таком поведении своего мужа?
Молодая женщина, к которой были обращены последние слова, до сих пор не проронила ни слова. Она сидела у окна, низко склонив голову над вышиванием, и только при этом вопросе взглянула на говорившую.
— Я, милая мама?
— Да, ты, дитя мое, ведь ближе всего это касается именно тебя. Разве ты не видишь, с каким непростительным пренебрежением относится Рейнгольд к тебе и ребенку?
— Он так любит музыку! — почти прошептала Элла.
— Неужели ты намерена еще оправдывать его? — вспылила мать. — В том-то и несчастье, что он любит музыку больше жены и ребенка, что ему до вас никакого дела нет, для него главное — сидеть за роялем и фантазировать. Или ты не имеешь никакого представления о том, что может и чего должна требовать от своего мужа женщина, и о том, что первый ее долг — образумить его? Но, впрочем, от тебя, видимо, нечего ждать.
И в самом деле, судя по внешнему виду молодой женщины, от нее не приходилось ждать многого. Мало привлекательного было в ее наружности, единственное, что, пожалуй, можно было назвать в ней красивым, а именно хрупкий, девически стройный стан, совершенно скрывало неуклюжее домашнее платье, как будто специально сшитое с такой целью. По своей примитивной простоте оно гораздо более приличествовало служанке, чем дочери хозяина дома. Надо лбом Эллы виднелась только узенькая, гладко причесанная белокурая прядь, остальные волосы совершенно исчезали под скромным чепцом, который пристал бы скорее ее матери и уж никак не подходил к лицу девятнадцатилетней женщины. Это бледное, лишенное всякого выражения лицо с опущенными глазами не могло ни в ком возбудить интереса, на нем запечатлелось какое-то безучастие, граничащее с тупостью, и в тот момент, когда она оставила свое вышивание и подняла взор на мать, в нем отразились такая робкая беспомощность и растерянность, что Альмбах счел нужным прийти на помощь дочери.
— Оставь в покое Эллу! — сказал он жене сердитым и в то же время сострадательным тоном, каким обычно отклоняют вмешательство ребенка. — Ты ведь знаешь, с ней не стоит ничего обсуждать. Да и что она может тут сделать! — Он пожал плечами и с горечью продолжал: — Вот мне награда за самопожертвование, с которым я взвалил на себя заботы о воспитании осиротевших сыновей своего брата. Гуго, забыв и всякую благодарность, и благоразумие, тайно бежит из дома, а Рейнгольд, выросший у меня в доме, на моих глазах, причиняет мне тяжкие заботы своей склонностью к сумасбродствам. Но этого я все же еще держу в руках и теперь подтяну вожжи так, что у него пропадет охота заниматься глупостями.
— Да, неблагодарность Гуго в самом деле вопиюща, — подтвердила госпожа Альмбах. — Глубокой ночью, в мрак и ненастье, бежать из-под нашего крова, отправиться в море ‘искать счастья по белу свету’, как было написано в оставленном им прощальном письме, — это и в самом деле ужасно! Однако он как будто и нашел его. Уже два года тому назад пришло письмо от ‘капитана’ Рейнгольду, который недавно говорил и о предстоящем его возвращении.
— Гуго не переступит моего порога, — с торжественным жестом заявил купец. — Я ничего не знаю о его переписке с Рейнгольдом, да я и не хочу вовсе слышать о ней. Пусть они переписываются у меня за спиной, но если этот выродок осмелится показаться мне на глаза, он узнает, что значит гнев оскорбленного дяди и опекуна.
Пока родители горячо занимались, очевидно, излюбленной темой разговора, Элла незаметно вышла из комнаты и спустилась по лестнице в контору, помещавшуюся в нижнем этаже дома. Молодая женщина знала, что теперь, в обеденный час, там нет никого из служащих, и это обстоятельство придало ей духа пойти туда.
Контора была большой мрачной комнатой, которой голые стены и окна с решетками придавали вид тюрьмы. Никто не позаботился сделать ее сколько-нибудь комфортабельной или, по крайней мере, придать ей более приветливый вид… для чего? Все необходимое для работы ведь было налицо, остальное — роскошь, а роскоши торговый дом ‘Альмбах и Компания’ не допускал никогда и ни в чем.
В тот момент, когда молодая женщина вошла в контору, там не было никого, кроме молодого Альмбаха, сидевшего за конторкой перед раскрытой торговой книгой. Бледный, с утомленным видом и взглядом, устремленным отнюдь не на цифры, а на узенькую полоску солнечного света, пересекавшую комнату, он казался узником, который с горечью и страстным желанием любуется проникшим в его камеру солнечным лучом, вестником жизни и свободы. Он едва повернул голову на звук отворяемой двери и равнодушно спросил:
— Кто там? Что тебе, Элла?
Всякая другая женщина при подобном вопросе, конечно, подошла бы к мужу и положила руку ему на плечо, но Элла остановилась у порога — таким холодом повеяло от его вопроса… Она явно пришла не вовремя.
— Я хотела спросить, как твоя головная боль? — робко начала она.
— Моя головная боль? — недоуменно повторил Рейнгольд и тотчас спохватился: — Да… да… Спасибо, она прошла.
Молодая женщина прикрыла дверь и подошла ближе к мужу.
— Папа и мама очень недовольны, что ты не был вчера на юбилейном торжестве, а вместо того всю ночь играл на рояле, — нерешительно проговорила она.
Рейнгольд нахмурился:
— Кто же это опять сказал им? Ты, может быть?
— Я? — отозвалась Элла, и в ее голосе прозвучал упрек. — Бухгалтер, возвращаясь под утро домой, видел павильон освещенным и слышал твою игру.
Презрительная усмешка заиграла на губах молодого человека.
— Ах, вот что! Я и не подумал об этом. Не предполагал, что у этих господ после их юбилея явится охота и найдется время для наблюдений. Разумеется, для сыска они всегда достаточно трезвы.
— Отец говорит… — начала, было, Элла.
— Что он говорит? — вспылил Рейнгольд. — Может быть, ему мало того, что я с утра до вечера прикован здесь, в конторе? Ему досадно, что я по ночам ищу отдохновения в музыке? Я считал, что я и мой рояль изгнаны достаточно далеко, ведь павильон расположен так уединенно, что я могу не опасаться нарушить сон праведных в этом доме. К счастью, здесь не слышно ни звука.
— Напротив, — тихо возразила молодая женщина, — я слышу каждый звук, когда кругом ночная тишина, а я лежу в постели и не могу заснуть.
Рейнгольд обернулся и посмотрел на жену. Она стояла с опущенным взором, без всякого выражения на лице. Его взгляд скользнул по ее фигуре, как будто он бессознательно сравнивал ее с кем-то, и горечь еще резче проступила на его лице.
— Очень жаль, — холодно заметил он, — но здесь я не в силах помочь — ведь окна твоей спальни выходят в сад. Что ж, закрывай ставни. Тогда мои музыкальные ‘сумасбродства’ не будут нарушать твой сон.
Он перевернул страницу и, по-видимому, углубился в цифры. Элла подождала две-три минуты, но, видя, что на ее присутствие не обращают ни малейшего внимания, вышла так же тихо и беззвучно, как и вошла. Однако едва она переступила порог, Рейнгольд отшвырнул от себя книгу. Взор, которым он окинул затем всю обстановку конторы, выражал самую жгучую ненависть, он тяжело вздохнул, опустил голову на руки и закрыл глаза, как будто не хотел ничего видеть и слышать.
— Здорово, Рейнгольд! — неожиданно прозвучал позади него мужской голос.
Молодой Альмбах вскочил и уставился изумленным, вопрошающим взором на незнакомца в форме моряка, незаметно вошедшего в контору и стоявшего теперь перед ним.
Но вдруг лицо его вспыхнуло радостью, и он бросился в объятия незнакомца.
— Возможно ли, Гуго?! Ты уже здесь?
Две сильные руки обняли его, и горячие губы прижались к его губам.
— Так ты узнал меня? — воскликнул моряк. — Тебя я узнал бы среди тысячной толпы, хоть ты уже не тот маленький Рейнгольд, каким я оставил тебя! Но ведь и я изменился, должно быть, не менее твоего.
В первых его словах слышалось некоторое волнение, но конец фразы был произнесен уже веселым тоном. Рейнгольд все еще не выпускал брата из своих объятий.
— Так внезапно!.. Не известив меня! Я ждал тебя только на будущей неделе.
— Мы неожиданно быстро завершили рейс, — ответил моряк. — А как только вошли в гавань, я не мог уже ни минуты оставаться на борту, меня прямо тянуло к тебе. Слава Богу, что я застал тебя одного! Я уже боялся, что придется пройти через чистилище родительского гнева и сразиться со всей родней, чтобы добраться до тебя.
При этом напоминании лицо Рейнгольда, сиявшее радостью свидания, снова омрачилось, и руки бессильно опустились.
— Тебя еще никто не видел? — спросил он. — Ты знаешь, как дядя настроен против тебя с того дня…
— Когда я ускользнул от его намерения привинтить меня к конторке и убежал из дома? — перебил его Гуго. — Знаю, конечно, и представляю себе суматоху, поднявшуюся в доме, когда обнаружили мое отсутствие. Но ведь этой истории уже почти десять лет, а ‘никчемный’ не умер и не погиб, как, несомненно, сотни раз предрекала и даже, более того, желала ему их родственная любовь. Он возвращается почтенным капитаном первоклассного судна, снабженный наилучшими рекомендательными письмами к вашим главным торговым домам. Неужели такие успехи в торговом мореплавании не смягчат разгневанного сердца главы фирмы ‘Альмбах и Компания’?
Рейнгольд подавил вздох.
— Брось шутить, Гуго! Ты не знаешь дяди, не знаешь условий жизни в его доме.
— Нет, я вовремя сбежал отсюда, — подтвердил капитан. — Во всяком случае это был лучший выход… и тебе нужно поступить так же.
— Зачем так говорить? А жена, ребенок?
— Ах, да! — смущенно воскликнул капитан. — Я все забываю, что ты женат. Бедный мальчик! Тебя предусмотрительно заковали в цепи! Брачные узы вернее всего пресекают попытки к свободе. Ну, не сердись! Я охотно верю, что никто силой не тащил тебя к алтарю, но привел к нему, конечно, дядя, а меланхолическая поза, в которой я застал тебя, совсем не говорит о супружеском счастье. Дай-ка мне прямо взглянуть в твои глаза, чтобы видеть, что у тебя на душе.
Капитан без церемоний схватил брата за руку и потащил к окну. При ярком дневном свете стало особенно хорошо видно, до чего непохожи братья друг на друга, хотя черты их и имели несомненное сходство. Капитан был старше Рейнгольда, сильная, но вместе с тем изящная фигура, красивое, открытое, загоревшее под лучами солнца и обветренное лицо, слегка вьющиеся волосы и блестящие, веселые карие глаза — все его существо было проникнуто смелым и гордым духом, обнаруживавшимся при каждом движении. Свободная и уверенная осанка выдавала человека, привыкшего к самой различной обстановке и всевозможным случайностям и отличавшегося при этом такой живой и неподдельной любезностью, против которой трудно было устоять.
Внешность Рейнгольда производила совершенно другое впечатление. Худощавый и бледный, с гораздо более темными, чем у капитана, волосами и серьезным, даже мрачным взглядом больших темных глаз, он невольно привлекал внимание каким-то загадочным выражением. Гуго, пожалуй, мог показаться красивее брата, но сравнение было, безусловно, не в его пользу: Рейнгольд был в высшей степени ‘интересен’, а перед этим редким и опасным свойством часто отступает даже совершенная красота.
Молодой человек поспешил уклониться от критического осмотра.
— Здесь тебе нельзя оставаться, — решительно заговорил он. — Дядя с минуты на минуту может войти, и тогда произойдет страшная сцена. Я пока отведу тебя в садовый павильон, предназначенный специально для меня. Придется тебе или нет увидеться с дядей и тетей, но все же необходимо сообщить им о твоем приезде. Я пойду и скажу…
— И выдержишь сам всю бурю? — перебил его капитан. — Оставь, это мое дело! Я сейчас же пойду представиться родственникам в качестве покорного племянника.
— Да ты с ума сошел, Гуго! — воскликнул Рейнгольд. — Они ведь и не подозревают о твоем возможном приезде.
— Тем лучше! Внезапный натиск помогает овладеть самыми неприступными крепостями, и я давно радовался мысли бомбой налететь на своих грозных родственников и посмотреть, как вытянутся их физиономии. Но ты, Рейнгольд, должен обещать мне, что спокойно подождешь здесь моего возвращения. Тебе больно будет присутствовать при том, как на мою грешную голову выльется вся чаша их родственного гнева. В братском самоотвержении ты, конечно, пожелаешь принять на себя часть направленного на меня гнева, а это разрушит весь мой стратегический план… Иона, иди сюда! — Он открыл дверь и впустил в контору человека, до сих пор ожидавшего в сенях. — Вот мой брат! Смотри на него хорошенько! Ты должен рапортовать ему… Ты обещаешь мне, Рейнгольд, — обратился он снова к брату, — в течение получаса не появляться в комнатах у дядюшки? Я сам приведу там все в порядок, хотя бы для того мне пришлось атаковать весь дом.
Не успел Рейнгольд возразить что-нибудь, как его брат уже скрылся за дверью. Ошеломленный быстрой сменой впечатлений в последние десять минут, Рейнгольд молча смотрел на широкую, почти квадратную фигуру вошедшего человека. Тот опустил на пол внесенный им изящный чемодан и вытянулся возле него по стойке смирно.
— Матрос Вильгельм Иона с корабля ‘Эллида’. В настоящее время в услужении у их высокородия капитана Альмбаха! — отрапортовал он и попытался сделать движение, которое, вероятно, должно было изобразить почтительный поклон, но не имело с ним ни малейшего сходства.
— Отлично! — рассеянно произнес Рейнгольд. — Оставьте пока свой багаж! Мне нужно прежде всего знать, как долго думает пробыть здесь брат.
— Мы останемся несколько дней у дядюшки, — совершенно спокойно ответил Иона.
— Вот как? Это уже решено?
— Точно так!
— Не понимаю Гуго, — пробормотал Рейнгольд, — он как будто и не подозревает, какая встреча ему предстоит, а ведь мои письма должны были достаточно его подготовить. Я не могу допустить, чтобы он один выдержал всю бурю.
Он сделал движение по направлению к двери, но коренастая фигура матроса совершенно заслонила ее, молодой Альмбах окинул его изумленным и в то же время сердитым взором, однако тот не тронулся с места, а лишь лаконично заявил:
— Его высокородие господин капитан изволили сказать, что они сами все приведут в порядок там, наверху, они разом все уладят.
— В самом деле? — спросил Рейнгольд, пораженный непоколебимой уверенностью, с которой были произнесены эти слова. — По-видимому, вы отлично знаете своего капитана.
— Великолепно!
Нерешительно, словно колеблясь, подчиниться ему воле брата или нет, Рейнгольд подошел к окну, выходившему на двор, и увидел трех-четырех слуг, которые с выражением отчаянного любопытства пытались заглянуть в контору. У него вырвался возглас сдержанной досады, и он снова обернулся к матросу:
— В доме, очевидно, уже все узнали о прибытии брата. Ведь чужие у нас в конторе вовсе не редкость, значит, именно вы возбуждаете такое любопытство.
— Ничего не значит, — проговорил Иона. — Пусть себе весь дом на нас глазеет, это для нас не ново. Дикари на южных островах поступают точно так же, когда ‘Эллида’ бросает там якорь.
Лестное сравнение для обитателей дома! К счастью, его никто не слышал, за исключением Рейнгольда, а тот все же счел необходимым удалить предмет всеобщего любопытства. Он приказал Ионе пройти в соседнюю комнату и ждать там капитана, сам же остался в конторе и стал прислушиваться, не донесутся ли голоса спорящих: частная квартира Альмбаха была в верхнем этаже. Молодой человек боролся с самим собой, не зная, исполнить ли так категорически поставленное ему братом условие и предоставить Гуго самому себе или по крайней мере попытаться прикрыть его неизбежное отступление. А в том, что оно неизбежно, Рейнгольд ни минуты не сомневался. Он так часто присутствовал при обвинительных приговорах семьи над его братом, что боялся сцены, которую и тот не в состоянии будет выдержать. Однако он слишком хорошо знал свое собственное положение по отношению к дяде, чтобы не предвидеть, что его вмешательство лишь ухудшит дело.
Прошло более получаса в этом мучительном ожидании, наконец, раздались уверенные шаги, и в контору вошел капитан.
— А вот и я! — воскликнул он. — Дело улажено.
— Что улажено? — поспешно спросил Рейнгольд.
— Разумеется, примирение. Я только что, как любимый племянник, переходил из объятий дядюшки в объятия тетушки. Пойдем наверх, Рейнгольд! Тебя только и не хватает для полноты картины. Но ты должен быть готов к трогательному зрелищу: они все плачут.
Рейнгольд недоверчиво взглянул на брата:
— Не знаю, Гуго, ты шутишь или…
Молодой капитан весело расхохотался.
— Ты, кажется, совсем не доверяешь моим дипломатическим способностям. Во всяком случае не думай, что дело уладилось совсем легко! Я, конечно, приготовился к буре, но здесь решительно свирепствовал ураган… Ну и что ж? Мы, моряки, люди привычные. А когда мне удалось заговорить, до чего не так-то скоро дошло, победа уже была решена. Я мастерски разыграл возвращение блудного сына, я призывал небо и землю в свидетели моего исправления, рискнул даже упасть к ногам, и это подействовало, по крайней мере на тетушку. Я обеспечил себе прежде всего слабейший — женский — фланг, чтобы затем соединенными силами ударить в центр, и победа была блестящей! Помилование по всей форме! Группа мира… Но, Боже мой, не смотри на меня так недоверчиво! Уверяю тебя, я говорю совершенно серьезно!
Рейнгольд недоумевающе покачал головой, но невольно облегченно вздохнул.
— Вот и понимай, как хочешь! Я считал это совершенно невозможным! Видел ты… мою жену? — спросил он каким-то странным тоном.
— Разумеется, — протяжно ответил Гуго. — То есть видел-то совсем немного, а слышал и того менее, так как она совершенно стушевалась при этой сцене и даже не плакала вместе с другими. Все та же маленькая кузина Элеонора, в детстве постоянно забиравшаяся в угол, откуда не могли выбить ее даже наши мальчишеские проказы… И она-то стала твоей женой! Но теперь я должен полюбоваться отпрыском дома Альмбаха. Где он у вас?
Рейнгольд поднял на брата глаза, и его суровое лицо как-то разом просветлело.
— Моего мальчика? Я покажу тебе его. Пойдем к нему!
— Слава Богу, наконец-то я вижу проблеск счастья на твоем лице! — произнес капитан с серьезностью, которой даже трудно было ожидать от него. — До сих пор я тщетно искал его в тебе, — добавил он тихо.

Глава 3

Торговый дом ‘Альмбах и Компания’ пользовался хорошей репутацией как на бирже, так и вообще в коммерческом мире, хотя, как уже упоминалось, и не был особенно значительным. Отношения его главы с консулом Эрлау были не исключительно делового свойства, их дружба началась еще в то время, когда они мальчиками без всяких средств поступили в ученье в один и тот же торговый дом. Один из них впоследствии сделался богатым негоциантом, и его корабли бороздили почти все моря земного шара, а торговые связи распространились на все части света. Другой основал скромный торговый дом, дела которого никогда не выходили за известные пределы. Альмбах робел перед смелыми спекуляциями, боялся больших предприятий, да и не был создан для того, чтобы руководить ими, он предпочитал умеренный, но верный барыш и почти никогда не обманывался. Его общественное положение так же отличалось от положения Эрлау, как старинный, мрачный дом с высокой крышей и решетчатыми окнами на канале не имел ни малейшего сходства с княжеским дворцом консула на портовой набережной.
Дружба бывших товарищей по учению мало-помалу ослабела, но в этом был всецело виноват один лишь Альмбах. Он никак не мог свыкнуться с тем, что консул, сделавшись миллионером, стал жить на широкую ногу, как того требовало его положение. А может быть, не мог простить другу юности и то обстоятельство, что тот занял первое место там, где Альмбах стоял только в третьем или в четвертом ряду. В деловых отношениях он, однако, умело пользовался теми выгодами, которые доставляло ему близкое знакомство с фирмой Эрлау, в то же время старательно оберегая свой мещанский и несколько старомодный обиход от всякого соприкосновения с домом консула.
Эрлау в конце концов убедился в том, что его приглашения далеко не охотно принимаются Альмбахом, и совершенно прекратил их, уже несколько лет их знакомство ограничивалось случайными встречами на бирже или где-нибудь в нейтральном месте. Незадолго перед началом нашего рассказа неотложное дело потребовало личного свидания с консулом, и Альмбах послал вместо себя своего зятя. Он воспринял как неприятность результат этого свидания — приглашение Рейнгольда в оперу и на вечер к консулу. Отказаться от приглашения было невозможно, но перед домашними старый купец нисколько не скрывал своей досады по поводу того, что Рейнгольд соприкоснулся с ‘жизнью набоба’, как старик называл образ жизни друга своей юности.
Несмотря на все это, Альмбах был зажиточным, даже, по всеобщему убеждению, богатым человеком, вследствие чего стал главной поддержкой своей многочисленной родни, не слишком щедро наделенной земными благами. Таким образом, в частности, на его плечи свалилась забота о воспитании двух племянников, которых отец, морской капитан, оставил без всяких средств к существованию.
У Альмбаха был всего один ребенок, рождению которого он не придавал особой важности, так как это была девочка. Супруги Эрлау стали ее восприемниками, и Альмбах поистине решился на самопожертвование, назвав свою дочь в честь госпожи Эрлау ее именем, он терпеть не мог романтически-напыщенное имя ‘Элеонора’ и поспешил переиначить его в более простое — Элла. Последнее действительно казалось более подходящим, потому что все считали Эллу Альмбах не только простым, но даже весьма ограниченным существом, кругозор которого не простирался далее хозяйственных забот и семейных дел. Девочка в раннем детстве была очень болезненной, и, может быть, это отразилось на ее умственных способностях, а одностороннее, чисто хозяйственное, воспитание в доме родителей, исключавшее всякие другие понятия и идеи, по-видимому, тоже не способствовало ее развитию. Девочка выросла тихой и робкой, никто не считался с нею, никому она не была нужна, и даже ближайшие родственники никогда не учитывали ее интересов. Все привыкли смотреть на нее, как на совершенно беспомощное, тупоумное создание, и даже замужество нисколько не изменило ее положения.
Ни Рейнгольду, ни Элле и в голову не пришло возражать против давно задуманного и давно известного им брачного плана. Какая могла быть воля у семнадцатилетней девушки и двадцатидвухлетнего молодого человека, выросших в такой зависимости? К тому же существовала привычка к совместной жизни, которая легко переходит во взаимную склонность, но Рейнгольд испытывал к Элле лишь сострадание и жалость, а она — только инстинктивный страх перед своим кузеном, далеко превосходившим ее по своему умственному развитию. Покорно протянули они друг другу руки при помолвке и через год были обвенчаны. Над обоими по-прежнему царил скипетр Альмбаха, назвав своего зятя компаньоном, старый купец так же мало предоставлял ему самостоятельности в деле, как его почтенная супруга — молодой хозяйке в хозяйстве.

Глава 4

В воскресенье контора была закрыта, и Рейнгольд мог полностью распоряжаться своим послеобеденным временем, что довольно редко выпадало на его долю. Он сидел в садовом павильоне, который после многократных битв ему удалось получить в свое единоличное пользование под предлогом музыкальных упражнений, ‘надоедающих всем в доме’. Только здесь молодой человек мог считать себя до известной степени свободным от вечного контроля тестя и тещи, простиравшегося даже на комнаты молодых, и он пользовался каждой свободной минутой, чтобы отдохнуть в своем убежище.
Так называемый сад был таким, какой вообще возможен в старых, тесно застроенных и густонаселенных городских кварталах. Высокие стены и крыши с трех сторон окружали небольшой участок земли, пропуская в него лишь крохи света и воздуха, несколько деревьев и кустов влачили здесь жалкое существование. В качестве естественной границы с четвертой стороны тянулся один из тех узких каналов, которые прорезают город Г. во всех направлениях, и его медленно текущие мутные воды служили для садика довольно мрачным фоном. По ту сторону канала возвышались все те же каменные стены. Весь дом Альмбаха удивительно походил на тюрьму, и это сходство накладывало свой отпечаток даже на единственно свободный клочок земли — маленький садик.
Расположенный в нем павильон едва ли был намного приветливее, единственная его вместительная комната отличалась более чем простым убранством. При взгляде на старомодную мебель сразу становилось ясно, что когда-то ее за ненадобностью убрали в сарай, а потом она снова появилась на свет Божий, чтобы составить необходимейшую обстановку комнаты. Единственным украшением комнаты был великолепный рояль, стоявший у окна, обвитого чахлыми побегами дикого винограда, — наследство покойного директора музыкального училища, оставленное им своему ученику Рейнгольду. Среди нищенской обстановки комнаты этот дорогой инструмент производил такое же странное, необыкновенное впечатление, как присутствие молодого человека с идеально вылепленным лбом и пламенным взором за решетчатыми окнами конторы.
Рейнгольд сидел за столом и писал, но в его лице не было того усталого, апатичного выражения, которым оно отличалось, когда перед ним лежали счетные книги: на его щеках пылал почти лихорадочный румянец, а рука, быстро надписывавшая чье-то имя на почтовом конверте, слегка дрожала, как будто от сдерживаемого волнения. Послышались шаги, и стеклянная дверь приоткрылась. Быстрым движением молодой человек сунул конверт под лежавшие на столе листы нотной бумаги и обернулся.
Вошел Иона, слуга капитана. Гуго всего лишь на несколько дней воспользовался предложенным ему гостеприимством родственников и затем перекочевал на собственную квартиру. Матрос неловко поклонился и, положив связку книг на стол, произнес:
— Господин капитан приказали вам кланяться и передать вот эти книги из их дорожной библиотеки.
— Разве брат не придет сам? — удивленно спросил Рейнгольд. — Ведь он обещал.
— Господин капитан уже давно здесь, — отрапортовал Иона, — только их опять, должно быть, задержали там, в доме: дядюшка желали посоветоваться с ними о разных домашних делах, тетушка требовали их помощи при перестановке мебели в гостиной, а бухгалтер непременно хотел залучить его в свой клуб. Его рвут на части, и он не может отделаться от них.
— Гуго за одну неделю, как видно, покорил весь дом, — иронически заметил Рейнгольд.
— Мы повсюду так поступаем, — произнес Иона, преисполненный чувства собственного достоинства.
Он уже приготовился много кое-чего рассказать относительно победоносного шествия по жизни своего капитана, но ему помешал приход последнего.
Гуго весело приветствовал брата:
— С добрым утром, Рейнгольд! Ну, Иона, что тебе здесь нужно? Пошел на кухню, тебя там ждут, и я обещал тетушке, что ты поможешь служить за столом. Живо, кругом марш!
— К бабам? — спросил матрос, и его лицо недовольно вытянулось.
— Скажите на милость!.. ‘К бабам’! И откуда этот человек заразился такой ненавистью к женщинам, — смеясь, проговорил Гуго в сторону брата. — Конечно, не от меня: я чрезвычайно обожаю прекрасный пол.
— Да, к сожалению, даже слишком, — проворчал про себя Иона, но послушно повернулся левым плечом вперед и замаршировал к двери.
Капитан подошел к брату и начал торжественным тоном, бесподобно подражая старику Альмбаху:
— Сегодня у нас большой семейный обед… В честь меня, разумеется! Надеюсь, ты с должным почтением отнесешься к этому событию и снова станешь вести себя так, чтобы я мог, не в ущерб себе в высшем свете, показать семье всю свою любовь.
Рейнгольд пожал плечами:
— Прошу тебя, Гуго, будь же, наконец, серьезнее! Долго ли еще ты станешь разыгрывать эту комедию и поднимать на смех весь дом? Берегись, чтобы не догадались, какого рода твоя любезность, и не поняли, что за ней кроется простая насмешка.
— Действительно, это было бы скверно, — спокойно произнес Гуго, — но будь покоен, не догадаются.
— Так доставь по крайней мере мне удовольствие и перестань рассказывать свои ужасные индийские сказки! Право, ты уже хватаешь через край. Вчера дядя и то спорил с бухгалтером относительно твоего рассказа о борьбе с удавом, только что сочиненного тобой для них, даже ему он показался маловероятным. Я сгорал от стыда, присутствуя при их диспуте.
— От стыда? — усмехнулся капитан. — Если бы я был при том, то сразу же ответил бы историей охоты на слонов или на тигров, либо рассказал кое-что о нападениях дикарей, и с таким эффектом, что у них волосы стали бы дыбом, — тогда сказка об удаве показалась бы им в высшей степени вероятной… Не беспокойся! Я отлично знаю своих слушателей, недаром все в доме буквально готовы задушить меня проявлениями своих симпатий.
— За исключением Эллы, — перебил его Рейнгольд. — Странно даже, ничем не победить ее страха перед тобой.
— Да, в самом деле очень странно, — как бы с сожалением согласился Гуго. — Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь в доме сомневался в моих совершенствах, и потому решил сегодня же пустить в ход всю свою неотразимую привлекательность против моей милой невестки. Я твердо уверен, что после этого и она примкнет к большинству… Надеюсь, ты не против?
— Рекомендовать что-то в отношении Эллы? — Молодой человек не то с сожалением, не то презрительно пожал плечами. — С чего тебе пришло в голову?
— Да это и не опасно, — спокойно продолжал Гуго. — Я уже неоднократно пытался поговорить с нею по душам, но она все время занята исключительно ребенком. Скажи, пожалуйста, откуда у твоего сына, Рейнгольд, такие чудесные голубые глаза? На твои они нисколько не похожи, между тем я не знаю никого из родных…
— Мне кажется, у Эллы тоже голубые глаза, — равнодушно перебил его брат.
— Тебе только кажется? Ты еще не успел убедиться? Впрочем, это и не так-то легко: твоя жена никогда не поднимает их, да и вообще под ее огромным чепцом совершенно не видно лица, Рейнгольд, скажи мне, ради Бога, как ты позволяешь ей носить такие допотопные платья? Уверяю тебя, что одно только это было бы вполне уважительным поводом для развода.
Рейнгольд сел за рояль и стал машинально перебирать клавиши.
— Я не обращаю внимания на туалеты Эллы, — равнодушно ответил он, — и полагаю, что совершенно бесполезно настаивать на изменениях в них. Да и какое мне дело?
— Какое тебе дело, как одевается твоя жена? — повторил капитан, взяв со стола несколько нотных листов и бегло просматривая их. — Премилый вопрос в устах молодого супруга! У тебя было когда-то очень тонкое чутье ко всему прекрасному, и я почти боюсь… А что это такое? ‘Синьоре Беатриче Бьянконе в Г.’. У тебя в городе завелась итальянская корреспондентка?
Рейнгольд вскочил. Замешательство и неудовольствие выразились на его лице, когда он увидел письмо, спрятанное им под нотную бумагу, в руках брата.
— Беатриче Бьянкона? — как ни в чем не бывало повторил капитан. — Да ведь это примадонна оперы, производящая здесь неслыханный фурор. Разве ты знаком с ней?
— Совсем мало, — ответил Рейнгольд, выхватывая письмо из рук брата. — Я был недавно представлен ей на вечере у консула Эрлау.
— И уже в переписке с нею?
— Вовсе нет, в письме нет ни одной строчки.
Гуго громко рассмеялся:
— Конверт с подробно написанным адресом, массой бумаги внутри и ни одной строчки на ней? Милый Рейнгольд, это еще невероятнее моей сказки об удаве. Неужели ты всерьез думаешь, что я поверю тебе? Не смотри на меня так мрачно, я не собираюсь проникать в твои тайны.
Вместо ответа Рейнгольд вытащил лист бумаги из незапечатанного конверта и показал брату.
— Что это значит? — воскликнул тот, с изумлением взглянув на лист. — Романс… текст и музыка… и ни слова более… только твоя подпись. Ты сам сочинил это?
Рейнгольд взял листок из рук брата, вложил его в конверт и, запечатав, положил к себе в карман.
— Это лишь опыт, не более. Она в достаточной степени артистка, чтобы оценить его, пусть одобрит или бросит — ее дело!
— Так ты сочиняешь? — спросил капитан, и лицо его сразу приняло серьезное выражение. — Я не думал, что твоя страсть к музыке дойдет до творчества. Бедный Рейнгольд! Как же ты можешь выносить эту жизнь среди бессердечных и ограниченных людей, готовых задушить всякую искру поэзии, как нечто лишнее и опасное? Я бы не выдержал!
Рейнгольд снова бросился на стул перед роялем.
— Не спрашивай, пожалуйста, как я выношу, — ответил он сдавленным голосом. — Довольно того, что выношу!
— Я уже давно подозревал, Рейнгольд, что ты был неискренен в своих письмах, — продолжал Гуго, — что под довольством жизнью, которым ты старался прикрыться от меня, таится нечто совершенно иное. Во время моего недельного пребывания в доме мне все стало ясно, хотя ты и прилагал все усилия к тому, чтобы скрыть это от меня.
Рейнгольд мрачно смотрел перед собой.
— К чему было мучить тебя на чужбине еще и своими неприятностями? Тебе и без того нелегко жилось. Притом было время, когда меня действительно вполне удовлетворяла моя судьба, или по крайней мере мне так казалось, и я в тупом безразличии ко всему, касающемуся лично меня, подставил руки, чтобы на них наложили цепи. Да, я сделал так сам, добровольно, и теперь буду всю жизнь покорно влачить эти цепи.
Гуго подошел к брату и положил руку ему на плечо.
— Ты подразумеваешь свой брак с Эллой? При первом же известии о нем я сразу решил, что это дело дядюшкиных рук, и только.
Горькая усмешка появилась на губах Рейнгольда, и он резко ответил:
— Дядюшка всегда отличался большими математическими способностями и здесь только лишний раз доказал их. Бедный родственник, из жалости принятый в дом и пригретый, должен считать великим счастьем, что его сделали сыном и наследником, а ведь дочери нужно когда-нибудь выйти замуж, к тому же таким браком обеспечивалось родовое имя за преемником фирмы. Ни Элла, ни я не виноваты в том, что нас связали. Мы оба были молоды, слабовольны, не знали ни самих себя, ни жизни. Она, к счастью, и останется такой навсегда, мне же теперь очень нелегко.
Капитан склонился над братом, и взгляд его смелых карих глаз был неузнаваемо серьезным.
— Рейнгольд! — тихо произнес он. — В ту ночь, когда я бежал, чтобы избегнуть произвола, грозившего моей будущей свободной жизни, я все предвидел и обдумал, одного лишь я не предусмотрел, самого тяжелого для меня, а именно той минуты, когда я стоял над твоим изголовьем, чтобы проститься с тобой. Ты спокойно спал и не подозревал о близкой разлуке. А я… когда я увидел твое бледное личико на подушке и сказал себе, что пройдут, может быть, долгие годы, прежде чем я снова увижу тебя, то готов был оставить все свои свободолюбивые мечты и едва поборол в себе искушение разбудить тебя и взять с собой. Позже, лишенный родного угла, идя тернистым путем искателя приключений, в борьбе с опасностями и лишениями, я часто благодарил Бога за то, что противостоял тогда искушению… Ведь я знал, что ты спокойно живешь под мирной кровлей, а теперь… — Сильный голос Гуго дрогнул. — Теперь я жалею, что не увлек тебя с собой, в жизнь, полную лишений, бурь и опасностей, но зато свободную. Это было бы лучше.
— Было бы лучше! — беззвучно повторил Рейнгольд и вдруг вскочил со стула. — Прекратим этот разговор! К чему сетования, когда сделанного все равно не вернешь? Пойдем! Нас ждут там, наверху.
— Как я хотел бы, чтобы ты был со мной на моей ‘Эллиде’. Повернуться бы спиной ко всей этой компании и распроститься с ней навсегда! — вздохнув, произнес моряк, собираясь последовать приглашению брата. — Я никак не думал, что дело так плохо…
Не успели братья войти в дом, как оказалось, что без Гуго там никак не могли обойтись. Его осадили со всех сторон: каждому нужны были его совет и помощь. Молодой капитан обладал завидной способностью мгновенно переходить от одного настроения к другому, едва замерли слова грустного объяснения с братом, как он уже снова был весел и беззаботен, внимателен ко всем и сыпал комплиментами, скрывавшими в себе беспощадную насмешку.
На сей раз, по выражению Ионы, капитана ‘поймал-таки’ бухгалтер, чтобы поговорить с ним о делах своего клуба. Пока они обсуждали эти дела, Рейнгольд вошел в столовую, где его жена спешно приготовляла все к приему гостей. Сейчас Элла была одета по-праздничному, что, впрочем, мало изменило ее внешность: платье было только из более тонкой материи, но ничуть не наряднее. Огромный чепец, внушавший ужас Гуго, и сегодня скрыв ее лицо. Молодая женщина занималась своими хозяйственными хлопотами с таким рвением, что, по-видимому, вовсе не заметила прихода мужа, и обратила на него внимание только тогда, когда он с мрачной миной на лице подошел к ней вплотную и произнес:
— Я просил бы тебя, Элла, в будущем побольше считаться с моими желаниями и уделять моему брату то внимание, какого он вправе ожидать от своей невестки. Я думаю, что обращение с ним твоих родителей могло бы служить тебе отличным примером, однако ты, очевидно, находишь удовольствие в том, чтобы отказывать ему в каких бы то ни было родственных правах, и положительно выказываешь антипатию к нему.
На этот выговор, сделанный далеко не ласковым тоном, молодая женщина отвечала так же робко и беспомощно, как и тогда, когда мать требовала от нее принять меры против музыкальной ‘мании’ мужа.
— Не сердись на меня, Рейнгольд, — тихо возразила она, — но я не могу… право, не могу иначе.
— Не можешь? — резко спросил Рейнгольд. — Ну да, это твоя постоянная отговорка, когда я прошу о чем-нибудь. Однако сейчас я решительно настаиваю на том, чтобы ты изменила свое отношение к Гуго. Смешно видеть, как ты избегаешь его и упорно молчишь, когда он обращается к тебе. Серьезно прошу тебя подумать о том, чтобы мой брат не находил меня достойным сострадания.
Элла, казалось, хотела ответить, но последняя беспощадная фраза мужа лишила ее дара речи. Она опустила голову и не сделала ни малейшей попытки защищаться. Это движение, полное кроткой покорности, обезоружило бы всякого, но Рейнгольд не обратил на него никакого внимания. Из соседней комнаты донесся голос прощающегося старого бухгалтера:
— Значит, мы можем рассчитывать, что вы вступите в наш клуб, господин капитан, а теперь, когда предстоят выборы нашего президента, вы даете мне слово встать в ряды оппозиции?
— К вашим услугам, — прозвучал ответ Гуго, — само собой разумеется, я примкну к оппозиции. Я считаю своим правилом всегда быть на стороне оппозиции… Это единственная партия, к которой интересно принадлежать. Верьте, вы оказываете мне большую честь.
Бухгалтер ушел, и капитан появился в столовой. Казалось, он намеревался исполнить свое обещание убедить молодую невестку в своих совершенствах и, приблизившись к ней со свойственными ему развязностью и веселостью, хотя и не без доли рыцарской вежливости, произнес:
— Итак, только случаю я обязан удовольствием лицезреть свою любезную невестку, и волей-неволей она должна подарить мне несколько минут. Сами вы, конечно, не предоставите их мне. Сегодня утром я уже жаловался Рейнгольду на ваше пренебрежение, которого, по-моему, я никоим образом не заслужил.
Он хотел было взять руку Элеоноры, чтобы поцеловать, но она решительно отдернула ее:
— Господин капитан!
— Господин капитан? — возмущенно повторил Гуго. — Нет, Элла, это уж слишком! В качестве вашего деверя я имею полное право требовать дружеского ‘ты’, в котором вы не отказывали когда-то своему кузену и другу детства, но так как вы с первой минуты моего пребывания здесь решительно подчеркиваете официальное обращение на ‘вы’, то и я невольно принял ваш тон. Однако я не могу вынести ‘господина капитана’, это оскорбление, и я призываю на помощь Рейнгольда. Пусть он скажет, должен ли я в самом деле спокойно выслушивать обращение ‘господин капитан’ из ваших уст.
— Ни в коем случае! — отозвался Рейнгольд, поворачиваясь к двери. — Элла оставит это обращение и вообще отчужденный тон по отношению к тебе. Я только что настоятельно просил ее об этом.
Он вышел, решительным взглядом приказав молодой женщине остаться, что не укрылось от Гуго.
— Ради Бога, только оставь в стороне свою супружескую власть! Неужели можно приказать быть ласковым? — крикнул он вслед брату, а затем обернулся к Элле и любезно продолжал: — Это было бы вернейшим средством навсегда лишить меня милости в глазах моей прелестной невестки. Однако, не правда ли, мы в этом не сходимся? Позвольте мне, наконец, сложить к вашим ногам должную дань уважения, описать свое радостное настроение, когда я получил известие о…
Тут Гуго вдруг запнулся, как бы потеряв нить своей мысли. Элла подняла глаза и взглянула на него. В ее взоре ясно отразился горький упрек, он прозвучал и в ее голосе, когда она ответила:
— Оставьте по крайней мере меня в покое, господин капитан, я полагаю, что сегодня у вас и так было немало развлечений в этом роде.
— Что вы хотите сказать, Элла? — удивленно спросил Гуго. — Не думаете же вы…
Молодая женщина не дала ему договорить.
— Что мы сделали вам? — продолжала она, и ее дрожавший вначале голос с каждым словом становился заметно тверже. — Что мы сделали вам, что вы с самого дня возвращения сюда поднимаете всех на смех? Разыграв сцену раскаяния перед моими родителями, вы, вероятно, потом немало потешались над ними и с той минуты до сего дня продолжаете издеваться над всеми, сделали весь дом мишенью своих дерзких шуток… Рейнгольд, конечно, терпеливо сносит, что вы изо дня в день унижаете нас, он, наверно, считает это в порядке вещей. Но я, господин капитан, — голос Эллы звучал уже совершенно уверенно, — я нахожу, что вы не вправе осыпать насмешками дом, в котором, несмотря на все прошлое, вас приняли с прежней любовью. Если этот дом и его обитатели кажутся вам смешными и мелочными, то ведь никто и не звал вас сюда. Вам следовало оставаться в тех странах, о которых вы рассказываете так много чудес. Мои родители заслуживают больше снисходительности и уважения даже к своим слабостям, и наш дом, хотя и очень прост, но все же слишком хорош для того, чтобы быть предметом насмешек… искателя приключений.
Не ожидая его возражений, Элла повернулась и вышла из комнаты. Гуго стоял и смотрел ей вслед с таким озадаченным видом, как будто перед ним только что разыграли одну из невероятных сцен его ‘индийских сказок’. Возможно, первый раз в жизни молодой моряк лишился присутствия духа и вместе с тем дара речи.
— Здорово сказано! — пробормотал он наконец, беспомощно опускаясь на стул, но тотчас же вскочил, как от удара электрического тока, и воскликнул: — Ну конечно… у нее те же голубые глаза, что и у ее ребенка! И это я заметил только сегодня, только сейчас! Разумеется, кто бы стал искать их взгляда под безобразным чепцом? ‘Наш дом слишком хорош для того, чтобы быть предметом насмешек искателя приключений’! Не лестно, но вполне заслуженно, хотя я менее всего ожидал услышать нечто подобное из этих уст. Итак, значит, чтобы увидеть Эллу такой, нужно ее рассердить? Хорошо, попробуем это!
Гуго направился было в гостиную, но приостановился на пороге и еще раз взглянул на дверь, за которой скрылась его невестка. Дерзкое, насмешливое выражение совершенно исчезло с его лица, оно стало задумчивым, когда он тихо произнес:
— Рейнгольду только кажется, что у нее голубые глаза? Непостижимо!

Глава 5

Большой концертный зал в Г. собрал, казалось, все избранное общество города. Это был один из тех благотворительных концертов, которые оно берет под свое покровительство и участвовать в которых считается долгом чести. На сей раз в программах красовались лишь имена знаменитостей, и авторов произведений, и исполнителей, кроме того, благодаря очень высоким ценам на билеты собравшаяся публика принадлежала если не исключительно, то преимущественно к высшему кругу.
Концерт еще не начался, и принимавшие в нем участие артисты находились в соседнем с главным залом помещении, служившем в таких случаях артистической, куда из публики допускались только избранные. Тем сильнее бросалось в глаза присутствие здесь молодого человека, не принадлежавшего, казалось, ни к избранной публике, ни к числу артистов. Он только что вошел и обратился к капельмейстеру, который, видимо, предупрежденный о его приходе, заговорил с ним особенно вежливо.
Стоявшие неподалеку от капельмейстера слышали только, как он выражал сожаление, что не может дать господину Альмбаху никаких объяснений, что это было желанием синьоры Бьянконы, которая, вероятно, скоро сама пожалует.
Кружок артистов, занятых оживленным разговором, мгновенно расступился, когда дверь отворилась и появилась примадонна, которую не ожидали увидеть так рано, поскольку обычно она приезжала в самую последнюю минуту. Все заволновались, все старались перещеголять друг друга в проявлениях внимания к прекрасной коллеге, но сегодня она как будто не замечала поклонения окружающих. Входя в комнату, она окинула ее взглядом и сразу нашла того, кого искала. Небрежно и бегло ответив на приветствия и обменявшись несколькими словами с капельмейстером, артистка сразу положила конец его попыткам продолжить разговор и обратилась к подходившему к ней Рейнгольду Альмбаху.
— Вы все-таки явились, синьор? — с упреком начала она, отойдя с ним в одну из дальних ниш. — Мне не верилось, что вы отзоветесь на мое приглашение.
Рейнгольд поднял на нее глаза, и напускная холодность и отчужденность стали понемногу исчезать, когда он встретился с взглядом итальянки, — в первый раз с того памятного вечера.
— Значит, приглашение шло от вас? — сказал он. — А я и не знал, смею ли считать таким несколько слов, переданных мне капельмейстером от вашего имени, я не получил ни одной строки, написанной вашей рукой.
Беатриче улыбнулась:
— Я только последовала вашему примеру. Я также получила песню, автор которой не прибавил ни слова к своему имени. Я лишь расплачиваюсь той же монетой.
— Разве мое молчание оскорбило вас? — быстро проговорил молодой человек. — Я не смел ничего более прибавить… Да и что мог я вам сказать? — закончил он, потупив взор.
Первый вопрос был совершенно излишним, так как почтительное посвящение песни, видимо, было принято надлежащим образом, и синьора Бьянкона вовсе не имела оскорбленного вида, когда возразила:
— Вы, кажется, любите играть в молчанку и желаете говорить со мной исключительно на языке музыки? Хорошо, подчиняюсь вашему вкусу и буду объясняться с вами также только нашим языком.
Она сделала легкое, но заметное ударение на слове ‘нашим’. Рейнгольд с удивлением взглянул на нее и медленно повторил:
— Нашим языком?
Беатриче вынула из свертка нот, который держала в руках, отдельную тетрадь.
— Я напрасно ждала, что автор песни придет ко мне, чтобы услышать ее в моем исполнении и принять мою благодарность. Он предоставил другим то, что составляло его обязанность. Я привыкла, чтобы ко мне приходили, вы, кажется, претендуете на то же самое?
В ее голосе еще слышался упрек, но он уже не был резок, да это было бы и неуместно, ибо в глазах Рейнгольда ясно читалось, какой дорогой ценой досталась ему его сдержанность. Альмбах ни слова не ответил на ее упрек, не стал защищаться, но его взгляд, словно магнетической силой прикованный к красивому лицу певицы, убедительнее слов говорил, что причиной ее может быть что угодно, только не равнодушие.
— Неужели вы думаете, что я пригласила вас только для того, чтобы вы прослушали арию, которая стоит в программе? — продолжала итальянка. — Публика всегда требует эту арию, но повторять ее очень утомительно, посему я намерена вместо нее спеть что-нибудь другое.
Щеки молодого человека вспыхнули, и он невольно протянул руку за нотной тетрадкой:
— Что вы говорите? Надеюсь, по крайней мере, это не моя песня?
— Как вы испугались, — проговорила артистка, отступая на шаг и отстраняя его руку. — Неужели вы боитесь за судьбу своего произведения в моем исполнении?
— Нет, нет! — с жаром воскликнул он. — Но…
— Но?.. Пожалуйста, без оговорок! Эта песня посвящена мне, предоставлена мне в полное распоряжение, и я могу делать с ней, что хочу. Но еще вопрос: капельмейстер уже приготовился аккомпанировать, мы прорепетировали с ним эту вещь, однако я предпочла бы видеть за роялем вас, когда выступлю перед публикой с вашим произведением. Могу я рассчитывать на это?
— Вы хотите довериться моему искусству аккомпаниатора? — дрогнувшим голосом спросил Рейнгольд. — Безусловно довериться, без единой репетиции? Не будет ли это риском с обеих сторон?
— Если у вас недостанет мужества, то делать нечего, — ответила Беатриче. — Но я уже отлично знаю, как вы прекрасно играете, и нисколько не сомневаюсь, что сумеете аккомпанировать своему собственному произведению. Если вы останетесь самим собой и в присутствии этой публики, как недавно перед тем обществом, то мы, безусловно, исполним песню.
— Я на все рискну, когда вы со мной, — страстно воскликнул Рейнгольд. — Песня была написана только для вас, но если вы хотите дать ей другое назначение, то пусть будет по-вашему! Я готов.
Итальянка ответила только гордой, торжествующей улыбкой, обернулась к подошедшему капельмейстеру, и между ними тремя начался тихий, но оживленный разговор. Остальные мужчины с нескрываемым неудовольствием смотрели на молодого незнакомца, завладевшего исключительным вниманием знаменитой певицы и разговором с ней, который, к их величайшей досаде, задержал ее до самого начала концерта.
Между тем зал наполнялся публикой, ослепительно освещенный, пестрый от роскошных туалетов дам, он представлял блестящее зрелище. Жена консула Эрлау с несколькими другими дамами сидела в первом ряду и была поглощена разговором с доктором Вельдингом, когда к ней подошел муж в сопровождении молодого человека в капитанском мундире.
— Капитан Альмбах, — произнес он, представляя Гуго. — Я обязан ему спасением своего лучшего судна со всем экипажем. Это он подоспел на помощь боровшейся с гибелью ‘Ганзе’ и только благодаря его энергичному самопожертвованию…
— О, прошу вас, господин консул, не заставляйте вашу супругу рисовать себе бурю на море, — проговорил Гуго. — Мы, бедные моряки, и без того уже пользуемся такой дурной славой из-за наших приключений, что каждая дама с тайным ужасом ожидает от нас неизбежных рассказов о наших похождениях. Но уверяю вас, сударыня, с моей стороны вам в этом отношении нечего опасаться. Я намерен в своих повествованиях всегда оставаться на твердой земле.
Молодой моряк, по-видимому, отлично понимал разницу между кругами общества, в которых ему приходилось вращаться. Здесь ему и в голову бы не пришло блеснуть приключениями, о которых он так охотно распространялся в доме своих родственников. Консул покачал головой с несколько недовольным видом и возразил:
— Мне кажется, вам доставляет удовольствие высмеивать всякую благодарность за свои добрые дела. Тем не менее я остаюсь вашим должником, хотя вы и не позволяете мне тем или другим способом оплатить мой долг. Я не думаю, чтобы рассказ об этом приключении мог повредить вам во мнении дам, совсем наоборот. Но вы так решительно отказываетесь описать его, что я оставлю это до следующего раза.
Госпожа Эрлау с очаровательной любезностью обратилась к Гуго:
— Вы нам не чужой, господин капитан, хотя бы из-за вашей семьи. Еще недавно мы имели удовольствие видеть вашего брата.
— Да, единственный раз, — подтвердил консул, — и то совершенно случайно. Альмбах, кажется, не может простить мне разницу между своим и моим образом жизни. Он непреклонно отдаляется от нас сам, отдаляет своих близких и уже много лет не пускает к нам нашу крестницу, так что мы даже не знаем, какая она теперь.
— Бедная Элеонора! — сострадательно заметила госпожа Эрлау. — Мне кажется, она стала чересчур застенчива в результате слишком строгого воспитания и слишком уединенной жизни. Я не могу представить себе ее иначе, как робкой и тихой, она, кажется, никогда не поднимает глаз в присутствии посторонних.
— Нет, сударыня, — ответил Гуго с особенным ударением, — она иногда это делает, но я сомневаюсь, что мой брат когда-нибудь видел это.
— Вашего брата здесь нет? — спросила госпожа Эрлау.
— Нет, и я не могу понять, почему он отказался сопутствовать мне, тем более, что я знаю его любовь к музыке и то, как ему нравится пение синьоры Бьянконы. Сегодня для меня в первый раз взойдет это южное солнце, лучи которого ослепляют весь Г.
Консул шутливо погрозил ему пальцем:
— Не смейтесь, господин капитан, лучше поберегите свое сердце от этих лучей, для вас, молодых людей, они особенно опасны… И вы не первый были бы побеждены их чарами.
Молодой моряк задорно улыбнулся.
— А кто сказал, господин консул, что я боюсь подобной судьбы? В таких случаях я с величайшим удовольствием терплю поражение, утешаясь сознанием, что чары опасны лишь для тех, кто бежит от них, а кто остается непоколебимым, тот скоро освобождается от чар, иногда даже гораздо скорее, чем хотелось бы самому.
— Вы, кажется, весьма опытны в подобных делах! — с легким укором заметила госпожа Эрлау.
— Боже мой, сударыня, когда скитаешься год за годом из одной страны в другую и нигде не удается пустить корни, когда чувствуешь себя дома только на вечно волнующемся море, то поневоле начнешь смотреть на перемену, как на нечто неизбежное, а кончишь тем, что полюбишь ее. Подобным признанием я навлекаю на себя вашу полную немилость, но убедительно прошу смотреть на меня, как на дикаря, который в тропических морях давно разучился удовлетворять требованиям северогерманской цивилизации.
Однако манера, с какой капитан поклонился и поцеловал руку консульши, доказывала вполне достаточное знакомство с этими требованиями, что дало основание доктору Вельдингу сухо заметить:
— Тропическая нецивилизованность господина Альмбаха не производит в наших салонах особенно неблагоприятного впечатления. Значит, герой так нашумевшего приключения с ‘Ганзой’ действительно брат того молодого человека, которого синьора Бьянкона почтила своей аудиенцией там, в артистической?
— Кого? Рейнгольда Альмбаха? — спросил удивленный Эрлау. — Но вы слышали — его здесь нет!
— Его здесь нет по мнению господина капитана, — спокойно ответил Вельдинг, — а по-моему он ошибается. Но, пожалуйста, не говорите никому об этом. В сегодняшнем концерте нас, очевидно, ожидает какой-то сюрприз. Я кое-что подозреваю, и мы скоро увидим, насколько мое подозрение основательно. Синьора Бьянкона любит театральные эффекты не только на сцене, ей нравится все неожиданное, поразительное, совершающееся с быстротой молнии. Прозаическое оповещение испортило бы все дело. Во всяком случае, капельмейстер в заговоре с ними, от него ничего не добьешся, и потому будем ждать!
Вскоре начался концерт. Первое отделение и половина следующего шли по программе при более или менее оживленном одобрении публики. Синьора Бьянкона появилась уже в конце концерта, и ее пение составило самый блестящий номер программы. Публика приветствовала свою любимицу громкими аплодисментами. Беатриче действительно была ослепительно хороша, когда, освещенная ярким светом люстр, в воздушном наряде, усыпанная цветами, с розами в темных волосах, стояла на эстраде, с улыбкой раскланиваясь во все стороны. Капельмейстер, в этот раз лично аккомпанировавший ей, сел наконец за рояль, и Беатриче запела.
Это была одна из тех больших бравурных арий, успех которых заранее обеспечен и которые вызывают одобрение публики, даже если исполнение не удовлетворяет строгим требованиям. Блестящие, эффектные пассажи заменяли глубину содержания, которой ей недоставало, зато они давали итальянской красавице возможность блеснуть своим прекрасным голосом. Все эти переливы и трели слетали с ее губ такими кристально чистыми звуками и до такой степени завладевали слухом и всеми чувствами зрителей, что всякая критика, всякое серьезное возражение умолкали перед упоительным наслаждением, которое доставлял слушателям талант певицы. Восхитительная игра звуками — правда, только игра — возбуждала публику благодаря полной свободе и прелести исполнения. Слушатели наградили певицу еще более бурными, чем обычно, аплодисментами и шумно требовали повторить арию сначала.
Синьора Бьянкона, казалось, согласилась удовлетворить желание публики, так как снова вышла на эстраду, но в эту минуту место капельмейстера у рояля занял молодой человек, которого до сих пор не было среди участвовавших в концерте артистов. Присутствующие смотрели на него с удивлением, супруги же Эрлау были просто поражены, даже Гуго в первую минуту с испугом взглянул на брата, присутствия которого он не подозревал, однако теперь он начинал понимать смысл происходившего. Только доктор Вельдинг спокойно и без тени удивления произнес:
— Я так и думал!
Рейнгольд был очень бледен, и руки его слегка дрожали на клавишах.
Но рядом с ним стояла Беатриче, и достаточно ей было шепнуть ему одно слово, бросить один взгляд, чтобы он совершенно овладел собой. Уверенно и твердо взял он первые аккорды, и они показали публике, что это не будет повторение ее любимой арии. Все прислушивались с напряженным удивлением. Наконец, Беатриче запела.
Нечто совсем иное, чем только что услышанная бравурная ария, зазвучало в зале. В раздавшейся мелодии не было никаких переливов и трелей, но она находила дорогу к сердцу слушателей. В этих звуках, которые то зажигались бурной радостью, то замирали в грустной жалобе, слышались счастье и скорбь человеческой жизни, в них изливалось долго сдерживаемое страстное томление души. Это был особенный способ выражения, обладающий поразительной силой и красотой, хотя, может быть, и не всем вполне понятный, однако все чувствовали, что в песне звучало что-то мощное, вечное.
Самая равнодушная и поверхностная публика не может оставаться безучастной, когда с ней говорит гений, здесь же этот гений нашел себе равного по силе товарища, который сумел следовать за ним и дополнить его. Теперь уже не могло быть и речи о риске: Альмбах и Бьянкона сразу поняли друг друга. Самая тщательная подготовка не могла привести к столь полной гармонии, какую создали здесь момент и вдохновение. Рейнгольд чувствовал, что его понимают до последней мелочи, Беатриче никогда еще не пела так увлекательно, никогда не вкладывала столько души в свое пение. Она блестяще исполнила свою задачу, соединив талант певицы с драматическим искусством артистки. Это был двойной триумф.
Пение кончилось. После нескольких мгновений глубокой тишины раздалась такая буря рукоплесканий, какую редко слышала даже привыкшая к овациям примадонна и какую вообще не часто можно слышать в концертном зале. Беатриче, по-видимому, только и ждала этого момента: в ту же минуту она подошла к Рейнгольду и, взяв его за руку, подошла с ним к краю эстрады, как бы представляя его публике. Одного этого движения было достаточно — все сразу поняли, что перед ними — автор песни. Снова раздался гром рукоплесканий, и молодой артист, еще оглушенный неожиданным успехом, пережил рука об руку с Беатриче первый привет и первое поклонение толпы.
Рейнгольд вполне пришел в себя только в артистической, куда привела его синьора Бьянкона. Всего несколько минут могли они пробыть наедине, в зале оркестр доигрывал последнюю пьесу при полнейшем равнодушии публики, еще всецело находившейся под впечатлением только что услышанного произведения.
— Мы победили, — тихо проговорила Беатриче. — Довольны ли вы моим пением?
Страстным движением схватив ее руки, Рейнгольд воскликнул:
— Зачем спрашивать, синьора? Позвольте поблагодарить вас не за успех, который относится более к вам, чем ко мне, а за то, что я имел счастье слышать свою песню из ваших уст. Я написал ее, вспоминая вас, и только для вас одной, Беатриче! И вы поняли, что я хотел сказать ею, иначе не спели бы ее так…
Синьора Бьянкона, конечно, отлично поняла это, но в устремленном на Рейнгольда взгляде выразилось не только торжество красивой женщины, в очередной раз убедившейся в неотразимости своей власти.
— Кому вы это говорите — женщине или артистке? — шутливо спросила она. — Но путь открыт, синьор! Решитесь ли вступить на него?
— Да, я вступлю на него, какие бы ни ожидали меня препятствия, — проговорил Рейнгольд, гордо выпрямившись. — И как бы ни сложилась моя дальнейшая жизнь, для меня она освящена с тех пор, как сама муза пения указала мне путь.
В последних словах опять зазвучал тон мечтательного поклонения, который Беатриче уже раньше слышала от Альмбаха. Она наклонилась к нему еще ближе, и ее голос зазвучал мягко, почти умоляюще:
— В таком случае, не избегайте музы так упорно, как до сих пор. Артист может себе позволить время от времени навещать артистку. Когда я буду разучивать ваше следующее произведение, предоставите ли вы мне самой разбираться в нем или поможете своими личными указаниями?
Рейнгольд ничего не ответил, но горячий поцелуй, которым он приник к ее руке, не выражал отказа. Сейчас он больше не прощался с певицей, никакое воспоминание не могло уже спасти его от опасной близости. Таинственная предостерегающая сила, некогда мерещившаяся ему вдали, не имела более власти над душой молодого человека. И могла ли его бледная, бесцветная жена соперничать с Беатриче Бьянконой, стоявшей перед ним во всем обаянии своей демонической красоты, с этой ‘музой пения’, открывшей ему всю сладость первого успеха? Он видел только ее одну. Все, что долгие годы таилось в нем, все, с чем он боролся со времени их первой встречи, — все решил этот вечер. Он стал началом его артистической карьеры и в то же время началом семейной драмы.

Глава 6

Последующие дни и недели в доме Альмбаха никак не принадлежали к числу приятных. Для самого хозяина дома открытое выступление его зятя со своим произведением уже потому не могло оставаться тайной, что доктор Вельдинг в ‘Утреннем листке’ дал подробное описание концерта, назвав имя молодого композитора. Но ни похвалы строгого критика, ни громкий успех песни, ни вмешательство консула Эрлау, горячо вступившегося за Рейнгольда и решительно высказавшегося в защиту его музыкального дарования, — ничто не могло поколебать предубеждения старика. Он продолжал настаивать на том, что любое художественное стремление — бесполезная и опасная забава, причина неспособности человека к практической деятельности и корень всякого зла. Он, как и все остальные, не знал, что синьора Бьянкона почти насильно заставила Рейнгольда выступить публично, и, думая, что все было заранее подстроено без его ведома и против его воли, совершенно выходил из себя. Он до такой степени рассердился, что выбранил зятя, как мальчишку, и раз навсегда строго-настрого запретил ему заниматься музыкой.
Это было, разумеется, худшее, что он мог сделать. Запрещение вызвало горячий, неукротимый протест Рейнгольда. Страстность натуры, составлявшая основную черту его характера и до сих пор только наружно сдерживаемая домашними путами, прорвалась с сокрушительной силой. Произошла ужасная сцена, и, если бы не вмешательство Гуго, разрыв был бы неизбежен. Но Альмбах с ужасом убедился, что его племянник, им самим выращенный и воспитанный, связанный с ним семейными и деловыми узами, вышел из-под контроля и не думал подчиняться его авторитету. Ссора была на время улажена, но могла по первому поводу разгореться с новой силой. Одна сцена следовала за другой, одна обида вызывала другую. Вскоре Рейнгольд оказался во вражде со всеми окружающими, а упорство, с каким он продолжал заниматься музыкой, и проявляемая им теперь самостоятельность еще больше восстанавливали против него родителей жены.
Госпожа Альмбах, всем сердцем разделявшая убеждения своего мужа, поддерживала его по мере сил, а Элла по обыкновению оставалась совершенно безучастной. От нее не ожидали ни вмешательства, ни помощи, родителям и в голову не приходило, что она может иметь на Рейнгольда хоть какое-нибудь влияние, да и сам Рейнгольд совершенно не замечал ее и, казалось, даже не признавал за ней права иметь личное мнение. Молодая женщина, безусловно, страдала от происходящего, но трудно было понять, чувствовала ли она весь трагизм своей роли, она, жена, на которую обе партии не обращали никакого внимания, игнорируя ее, как будто она была несовершеннолетней. Она проявляла одинаковую терпеливую покорность как во время ожесточенных и бурных споров мужа с родителями, так и при его резких выходках, возникавших теперь по самому ничтожному поводу и направленных большей частью против нее. Редко позволяла она себе сказать умиротворяющее слово, никогда не принимая решительно чью-нибудь сторону и еще пугливее замыкаясь в себе, если та или другая сторона резко отталкивала ее.
Единственный человек, сохранивший со всеми наилучшие отношения и свое положение общего любимца, был, к общему удивлению, молодой капитан. Как все упрямые люди, старик Альмбах легче мирился с совершившимся фактом, чем с раздорами, и скорее способен был простить открытое и спокойное неповиновение своей власти, которое проявил в отношении его старший племянник, чем бурное сопротивление его воле со стороны младшего. Убедившись, что его хотят принудить к ненавистной деятельности, Гуго не спорил с дядей и не оскорблял его, а просто ушел из дома и предоставил буре пронестись за своей спиной. По возвращении он разыграл роль блудного сына, чтобы получить доступ в дом, где жил его брат, и снова приобрести расположение дяди и тетки. У Рейнгольда же не было ни умения, ни желания играть обстоятельствами и извлекать из них пользу. Как прежде он не умел скрывать свое отвращение к торговой деятельности и свое полнейшее равнодушие к мелким мещанским интересам, так и теперь не скрывал своего презрительного отношения к окружающим и своей страстной ненависти к оковам, которые тяготили его, а этого ему, конечно, не могли простить. Гуго, решительно принявший сторону брата, открыто стоял за него при всяком удобном случае. И дядя прощал ему, считая это вполне естественным, потому что благодаря такту капитана дело никогда не доходило до ссоры, между тем стоило только чем-нибудь задеть Рейнгольда, как между ним и его родными разыгрывались ужасные сцены.
Однажды около полудня, придя в дом старого Альмбаха, Гуго встретил на лестнице своего слугу, которого он незадолго перед тем послал с каким-то поручением к брату. Иона только считался матросом на ‘Эллиде’, но уже давно был освобожден от всяких работ и состоял в исключительном распоряжении капитана, с которым не расставался даже во время пребывания на берегу и за которым следовал повсюду, питая к нему неизменную глубокую привязанность.
Оба были почти одних лет. В сущности, Иона был совсем не безобразен, а в праздничном наряде мог даже назваться красивым малым, но его неловкость, резкость и неразговорчивость мешали ему блеснуть своими качествами. Со всем служебным персоналом альмбахского дома, особенно с женской его половиной, он находился во враждебных отношениях, никто из них не видел у него приветливого лица, не слышал от него ни одного слова, кроме самых необходимых. Сегодня он также казался сердитым, и несколько талеров, которые он пересчитывал на ладони, по-видимому, возбуждали в нем негодование, так как он не без злобы посматривал на них.
— В чем дело, Иона? — спросил, подходя, капитан. — Пересчитываешь свои сбережения?
Взглянув на него, матрос вытянулся во фронт, но его лицо не стало приветливее.
— Меня посылают в цветочный магазин за букетом, — проворчал он, пряча деньги в карман.
— Как, тебя и здесь уже посылают за цветами?
— Да, и здесь, — ответил Иона, делая ударение на последнем слове. — Мне не привыкать, — прибавил он, с упреком глядя на своего господина.
— Разумеется, — рассмеялся Гуго. — Но я не привык, чтобы ты исполнял подобные поручения для других. Кто же посылает тебя?
— Господин Рейнгольд, — был лаконичный ответ.
— Мой брат? — медленно повторил Гуго, и по его до тех пор веселому лицу скользнула тень.
— Просто грешно платить за это такие деньги, — ворчливо продолжал матрос. — Господин Рейнгольд не хуже вас умеет швырять деньги на пустяки, которые завтра же придется выбросить. Но мы по крайней мере не женаты, тогда как…
— Без сомнения, букет заказан для моей невестки, — резко оборвал его капитан. — Что же тут удивительного? Неужели ты думаешь, что я не буду дарить цветы моей жене, если я когда-нибудь женюсь?
Последнее замечание, по-видимому, показалось матросу чрезвычайно странным, он выпрямился и посмотрел на капитана с видом полнейшего отчаяния, но через минуту принял прежний вид и уверенно произнес:
— Мы никогда не женимся, господин капитан!
— Я запрещаю тебе подобные пророчества, обрекающие меня на безбрачие, — возразил Гуго. — И почему это ‘мы никогда не женимся’?
— Потому что мы ни во что не ставим баб, — продолжал стоять на своем Иона.
— У тебя очень странная манера говорить о себе во множественном числе, — насмешливо произнес Гуго. — Итак, я ни во что не ставлю баб? А мне кажется, что ты часто сердился на меня как раз за обратное.
— А до женитьбы дело все-таки не дойдет, — с непоколебимой уверенностью торжественно произнес Иона. — В сущности, мы не особенно дорожим и всем женским сословием. Дальше цветочных подношений и поцелуев ручек дело не заходит, а там мы уходим в море, и делу конец! Да и хорошо, что это так! Если пустить баб на ‘Эллиду’… Да Боже сохрани!
Эта характеристика, высказанная с абсолютной серьезностью и в неизбежном множественном числе, была, казалось, близка к истине, так как не вызвала со стороны капитана ни слова возражения. Он лишь с улыбкой пожал плечами и, повернувшись к матросу спиной, стал подниматься по лестнице. Рейнгольда он нашел в его собственном помещении в верхнем этаже. Ему достаточно было одного взгляда на лицо брата, быстро ходившего взад и вперед по комнате, чтобы понять, что сегодня опять случилась какая-то неприятность.
— Ты уходишь? — спросил он, обменявшись с Рейнгольдом приветствиями и указывая взором на шляпу и перчатки, лежавшие на столе.
— Не раньше чем через час, — ответил Рейнгольд, овладевая собой. — Ты посидишь у меня?
Оставив без ответа последний вопрос, Гуго остановился перед братом, пытливо глядя на него, и спросил вполголоса:
— Опять была сцена?
На лице Рейнгольда снова появилось выражение мрачного упорства, исчезнувшее было при виде брата.
— Ну разумеется! Опять попробовали обойтись со мной, как со школьником, который, хотя и приготовил все заданные уроки, нуждается в надзоре даже во время рекреации и обязан отдавать отчет в каждом своем поступке. Я дал им ясно понять, что мне надоела эта вечная опека.
Капитан не спросил, из-за чего именно произошла ссора, короткая беседа с Ионой достаточно осветила ему дело.
— Какое несчастье, что ты находишься в полной зависимости от дяди! — произнес он, качая головой. — Если рано или поздно у вас дойдет до разрыва и тебе придется выйти из дела, ты останешься без гроша. Будь ты один, ты мог бы, в крайнем случае просуществовать на доход со своих произведений, но рискнуть содержать на них семью — значит поставить на карту ее будущность. Мне приходилось отстаивать только одного себя, тебе же в силу необходимости придется ждать времени, когда какое-нибудь большое произведение даст тебе возможность вместе с женой и ребенком вырваться из этой мещанской среды.
— Невозможно! — горячо воскликнул Рейнгольд. — До тех пор я успею десять раз погибнуть, а со мной погибнет все, что есть во мне талантливого. Терпеть, ждать, да еще, может быть, целые годы! Это для меня равносильно самоубийству! Мое новое произведение окончено. Если оно будет иметь такой же успех, как и первое, то даст мне возможность провести по крайней мере несколько месяцев в Италии.
Гуго остолбенел:
— Ты хочешь ехать в Италию? Почему же именно туда? — спросил он.
— А куда же иначе? — с нетерпением проговорил Рейнгольд. — Италия — школа всякого искусства и всякого художника. Только там могу я пополнить не от меня зависевшие пробелы своего скудного музыкального образования. Неужели ты этого не понимаешь?
— Нет, — холодно ответил капитан, — я не вижу необходимости начинающему учиться поступать сразу в высшую школу. Учиться ты можешь и здесь, и большинству наших талантов приходилось много работать и бороться, прежде чем Италия, так сказать, благословила их деятельность. Но предположи даже, что тебе удастся привести свой план в исполнение, — что будет в это время с твоей женой и ребенком? Или ты и их собираешься взять с собой?
— Эллу? — презрительно воскликнул молодой человек. — Это было бы лучшим способом окончательно подрезать себе крылья. Неужели ты думаешь, что при первом своем шаге к свободе, я потащу за собой всю тяжесть домашних дрязг?
— Это жестоко, Рейнгольд! — сказал Гуго, нахмурившись.
— Разве я виноват, что наконец осознал истину? — вспылил Рейнгольд. — Моя жена не может подняться выше кухонных и мелких хозяйственных интересов. Я отлично знаю, что она не виновата, но тем не менее в этом — несчастье всей моей жизни.
— Мне кажется, что ограниченность Эллы принята в вашей семье, как непогрешимый догмат, — спокойно возразил капитан, — и ты слепо веришь ему, как и все остальные, а между тем никто из вас не потрудился лично убедиться, действительно ли это такой неоспоримый факт.
Рейнгольд пожал плечами.
— Я думаю, это было бы совершенно бесполезно. Во всяком случае, не может быть и речи о том, чтобы я взял Эллу с собой. До моего возвращения она, разумеется, останется с ребенком в доме своих родителей.
— До твоего возвращения? Ну, а если ты не вернешься?
— То есть как? Что ты хочешь сказать? — воскликнул молодой человек, и лицо его вспыхнуло.
Спокойно скрестив на груди руки, Гуго пристально посмотрел на него.
— Мне кажется, что сейчас ты выступаешь с уже готовым планом, заранее намеченным и обдуманным. Не отрицай, Рейнгольд! Один ты никогда не дошел бы до таких крайних мер в борьбе с дядей, на какие решаешься теперь, не слушая советов и возражений. Здесь чувствуется постороннее влияние. Разве безусловно необходимо, чтобы ты каждый день навещал Бьянкону?
Рейнгольд молча отвернулся, избегая взгляда брата.
— В городе уже говорят об этом, — продолжал тот, — скоро молва дойдет и сюда. Неужели тебе это совершенно безразлично?
— Синьора Бьянкона разучивает мое произведение, — коротко ответил Рейнгольд, — и я вижу в ней только идеальную артистку. Ведь и ты восхищался ею?
— Восхищался, да, по крайней мере вначале, но не мог бы увлечься ею. В прелестной синьоре есть что-то, напоминающее вампира. Я боюсь, что тому, на кого ее глаза устремятся с целью околдовать его, понадобится немалая сила воли, чтобы сохранить свою независимость!
С этими словами он подошел к брату.
Рейнгольд медленно обернулся, посмотрел на него и мрачно спросил:
— Ты сам испытал это?
— Я? Нет! — ответил Гуго своим обычным насмешливым тоном. — К счастью, я не так чувствителен к подобного рода романтическим опасностям, да и, кроме того, достаточно знаком с ними. Назови это легкомыслием, непостоянством, чем хочешь, но женщина не может надолго всецело завладеть мною. У меня, вероятно, недостаточно темперамента для сильной страсти… А в тебе его слишком много, и если ты встретишься с особой, похожей в этом отношении на тебя, то не миновать опасности… Берегись, Рейнгольд!
— Своими словами ты хочешь напомнить мне о моих цепях? — с горечью проговорил Рейнгольд. — Как будто я и без того ежедневно и ежечасно не чувствую их, сознавая в то же время свое бессилие, невозможность их порвать! Если бы я был так же свободен, как ты в то время, когда сбросил с себя здешнее рабство, тогда еще можно было бы все поправить. Но ты прав: меня заблаговременно заковали в оковы, и брачные узы — самый крепкий замок, за которым навсегда заперты все радости свободы… Я только теперь понял это.
Их разговор был прерван слугой, который пришел, чтобы передать какое-то поручение бухгалтера. Наскоро отпустив его, Рейнгольд обратился к брату:
— Мне необходимо зайти на минутку в контору. Ты видишь, я не подвергаюсь опасности погибнуть от чрезмерного романтизма, об этом заботятся наши счетные книги, в которых, вероятно, занесены не в ту графу несколько талеров… До свидания, Гуго!
Он вышел из комнаты, и его брат остался один. Несколько минут он сидел в глубокой задумчивости, и хмурая складка четче обозначилась на его лбу, потом выпрямился, как будто на что-то решившись, и также вышел из комнаты, но не для того, чтобы сойти вниз, к дяде и тетке: он направился в комнату своей невестки.
Элла действительно была там, она сидела у окна, низко склонившись над рукоделием. По-видимому, она торопливо схватила работу в ту минуту, когда в дверь неожиданно постучали. Быстро отброшенный в сторону носовой платок и покрасневшие веки молодой женщины ясно говорили о только что отертых слезах. Она с нескрываемым удивлением посмотрела на деверя, до сих пор ни разу не входившего в ее комнату. В нескольких шагах от нее он остановился и спросил:
— Может ли ‘искатель приключений’ еще раз попытаться приблизиться к вам, Элла? Или произнесенный вами приговор навсегда и безусловно запрещает ему даже переступать порог вашей комнаты?
Молодая женщина покраснела и в мучительном смущении перебирала пальцами работу.
— Господин…
— Капитан, — перебил Гуго. — Совершенно верно, так называют меня матросы. Но если я еще раз услышу это обращение из ваших уст, я, наверное, перестану докучать вам своим присутствием… Элла, выслушайте меня сегодня, прошу вас! — продолжал он самым решительным тоном, заметив, что молодая женщина собирается встать. — На сей раз я блокировал дверь, через которую вы стремитесь бежать, на мое счастье, поблизости нет и служанки, которую вы могли бы под каким-нибудь предлогом удержать в своей комнате. Мы одни, и я даю вам свое честное слово, что не двинусь с места, пока не буду помилован или снова не услышу неизбежное ‘господин капитан’, которое навсегда удалит меня отсюда.
Элла взглянула на него, теперь было ясно видно, что она плакала.
— Что вам в моем прощении? — спокойно спросила она. — Меня лично вы менее всех оскорбили. Я говорила только о своих родителях и домашних.
— Ну, до них-то мне нет никакого дела, — с бесцеремонной откровенностью ответил Гуго. — Но мне больно, очень больно, что я обидел вас! Это до сих пор камнем лежит у меня на душе. Мне не остается ничего больше, как честно и искренне просить прощения. Вы все еще сердитесь на меня, Элла?
Он протянул ей руку. И в этом движении, в его словах было столько подлинной теплоты и задушевности, что невозможно было им противиться, и Элла, хотя и колеблясь, все-таки вложила свою ладонь в протянутую ей руку, причем просто сказала:
— Нет.
— Слава Богу! — с облегчением воскликнул Гуго. — Наконец-то восстановлены мои права деверя! Ну-с, так я торжественно вступаю в обладание ими. — Не ограничиваясь словами, он пододвинул стул и, сев рядом с невесткой, продолжал: — Знаете, Элла, после нашей последней встречи вы чрезмерно заинтересовали меня.
— Чтобы заинтересовать вас, надо, кажется, быть с вами невежливой, — с упреком сказала Элла.
— Кажется, что так, — невозмутимо ответил капитан. — Мы, ‘искатели приключений’, совсем особенный народ и хотим, чтобы с нами обращались иначе, чем с нормальными людьми. Вы, по-видимому, разгадали это. С тех пор как вы так безжалостно отчитали меня, я оставил весь дом в покое, прошел полный курс уважения и почтения к тете и дяде и даже исключил из своих индийских сказок несколько эффектов, от которых волосы встают дыбом, — и все исключительно из боязни встретить укоризненный взор некоторых глаз. Конечно, это не могло остаться для вас тайной.
Что-то похожее на улыбку промелькнуло на лице молодой женщины, когда она спросила:
— Наверно, вам было довольно трудно?
— Очень трудно, хотя мне немало помогло теперешнее настроение в вашем доме. Оно в последнее время не таково, чтобы внушить охоту дурачиться.
При этом намеке мимолетная улыбка исчезла с лица Эллы, и оно приняло робкое, просительное выражение.
— Да, у нас невесело, — тихо промолвила она, — и день ото дня становится все хуже. Родители мои очень суровы, а Рейнгольд из-за пустяков так раздражается, становится так резок! Боже мой, неужели вы не можете повлиять на него?
— Я? — серьезно переспросил Гуго. — Такой вопрос следовало бы задать вам, его жене.
Элла покачала головой с видом унылой покорности.
— Меня никто не слушает, а Рейнгольд — меньше всех. Он убежден, что я ничего не понимаю, и безоговорочно запретил бы мне вмешиваться в свои дела.
Гуго с состраданием посмотрел на молодую женщину, так откровенно сознающуюся в том, что не имеет никакой власти над мужем, не может оказать на него никакого влияния и не принимает ни малейшего участия в его планах и намерениях.
— Необходимо так или иначе положить конец создавшемуся положению, — решительно произнес он. — Рейнгольд изведется в этой борьбе, он и сам глубоко страдает, и заставляет страдать окружающих. Когда я вошел, вы плакали, Элла, да и все последнее время не было дня, когда я не видел бы вас с заплаканными глазами. Не отворачивайтесь от меня так пугливо! Вы должны позволить мне, как брату, откровенно выразить свое мнение: вы увидите, что я умею не только дурачиться. Повторяю, необходимо что-нибудь предпринять, и это должны сделать вы. Дело идет об артистической карьере Рейнгольда, о всей его будущности, и жена должна быть возле него, иначе… это место могут занять другие…
Элла посмотрела на него с удивлением и страхом. Первый раз в жизни ее убеждали открыто стать на чью-нибудь сторону и многого ожидали от ее вмешательства. Но что значило упоминание о ‘других’, которые могли занять ее место? Выражение лица Эллы ясно говорило, что она не имела об этом ни малейшего понятия. Гуго понял это и не решился продолжать свою речь: он боялся заронить первое подозрение в душу еще ничего не подозревающей женщины, боялся выдать родного брата и неминуемо вызвать катастрофу, в неизбежности которой в то же время был вполне уверен. Но все существо молодого человека восставало против этой мучительной необходимости, он продолжал сидеть в нерешительности, как вдруг на помощь ему пришел неожиданный случай.
В дверь постучали, и в комнату вошел Иона с большим букетом в руке. Матрос был бы, вероятно, осторожнее, если бы исполнял поручение своего господина. Он знал по опыту, что цветочные подношения обычно доставляют удовольствие дамам, которым они предназначаются, но далеко не так любезно принимаются отцами и родственниками этих дам, и потому, хотя и скрепя сердце, всегда придерживался точного адреса. На сей раз сам Гуго ввел его в заблуждение, уверив, что букет предназначен для его невестки. Иона ни минуты не сомневался в справедливости слов, которыми Гуго хотел только выгородить своего брата, поэтому прямо подошел к молодой госпоже Альмбах и подал ей цветы со словами:
— Я нигде не мог найти господина Рейнгольда и потому принес букет прямо сюда.
Элла с изумлением посмотрела на роскошный букет великолепных роз, составленный с большим умением и вкусом.
— От кого эти цветы? — спросила она.
— Из цветочного магазина, — ответил Иона. — Господин Рейнгольд заказал букет, и я пошел за ним, но так как я…
— Хорошо, можешь идти, — прервал его Гуго, быстро подходя к невестке и беря ее за руку, как будто хотел успокоить.
Его слова сопровождались таким повелительным жестом, что Иона поспешил убраться подобру-поздорову, втайне удивляясь тому, как странно приняла молодая госпожа подарок мужа. Элла вздрогнула всем телом, как будто ее кольнуло в сердце, и побледнела, как мел, а капитан продолжал стоять, нахмурившись, и с таким сердитым видом, точно собирался выбросить из окна дорогие цветы.
По своей флегматичности Иона не особенно беспокоился о том, что происходило в доме Альмбахов, а из-за своих неприязненных отношений с прислугой не слышал о многом, что делалось вокруг него. Поэтому он и сейчас только подивился и, утешась тем, что добросовестно исполнил поручение, перестал и думать о том, от кого получил его.
Несколько минут в комнате царило глубокое молчание. Элла продолжала судорожно сжимать букет, но с ее лица вдруг исчезло обычное безучастное выражение. Каждая его черта выражала теперь сильнейшее напряжение и мучительную тоску, а глаза, не отрываясь, смотрели на букет.
— Рейн… Рейнгольд дал ему это поручение? — спросила она, с трудом переводя дыхание. — В таком случае цветы, вероятно, по ошибке попали в мои руки.
— Да нет же, — проговорил Гуго, напрасно стараясь успокоить ее, — Рейнгольд заказал букет, это правда, но, без сомнения, он заказал его для вас.
— Для меня? — воскликнула Элла, и в ее голосе прозвучала трогательная скорбь. — Я ни разу не получила от него ни одного цветочка… И эти цветы наверно заказаны не для меня.
Гуго понял, что нельзя останавливаться на полпути, раз уж случай помог ему, — следовало повиноваться велению судьбы.
— Вы правы, Элла, — решительно произнес он, — было бы бесполезно и опасно обманывать вас долее. Рейнгольд не говорил мне, кому именно предназначается букет, но я знаю, что сегодня вечером он будет в руках синьоры Бьянконы.
Элла вздрогнула, и букет выпал из ее рук.
— Синьоры Бьянконы? — беззвучно переспросила она.
— Той певицы, что пела его песню в концерте, — выразительно продолжал капитан. — Ей же предназначено и его новое произведение. Он ежедневно посещает ее, она завладела всеми его чувствами и помыслами. Вижу по вашему лицу, что вы до сих пор ничего не знали об этом, но должны узнать, пока еще не поздно.
Молодая женщина не отвечала, ее лицо могло поспорить бледностью с белыми цветами, окаймлявшими букет. Молча нагнувшись, она подняла с пола цветы и положила их на стол. Ни одного звука не сорвалось с ее губ.
Гуго тщетно ждал ответа.
— Не думайте, пожалуйста, что мне доставляет удовольствие открыть вам жестокую истину, которую обыкновенно стараются скрыть от всякой жены, — продолжал он, подавляя собственное волнение. — Я, конечно, мог бы загладить неловкость слуги какой-нибудь выдумкой или сказать, что сам заказал несчастные цветы. Если же я беспощадно открываю вам всю правду, то только потому, что опасность велика, и вы одна можете предотвратить ее, а для этого вы должны знать. Синьора Бьянкона собирается возвратиться на родину, а Рейнгольд только что заявил мне, что он хочет продолжать в Италии свое музыкальное образование… Понимаете ли вы, что это значит?
Элла вздрогнула. На ее до сих пор точно застывшем лице промелькнуло выражение отчаянного, безумного страха.
— Нет, нет! — вне себя воскликнула она. — Этого не может быть! Он не имеет права сделать это! Ведь мы обвенчаны!
— Он не имеет права! — повторил Гуго. — Вы плохо знаете мужчин, Элла, а своего мужа меньше всех. Не слишком полагайтесь на права, данные вам церковью, эта власть также имеет границы, и я боюсь, что Рейнгольд собирается преступить их. Вы, конечно, и понятия не имеете о жгучей, фатальной страсти, которая всецело захватывает человека, овладевает им до такой степени, что он готов все забыть и всем пожертвовать. Синьора Бьянкона одна из тех демонических натур, которые внушают именно такую страсть, кроме того, она заключила союз со всем тем, чем живет Рейнгольд: с музыкой, искусством, идеалом. От этого не могут защитить ни церковь, ни брачное свидетельство, если женщина сама не сумеет постоять за себя… Вы — его жена, мать его ребенка. Может быть, он еще послушает вас, других он уже больше не слушает.
Прерывистое дыхание молодой женщины свидетельствовало, как сильно она страдала, слезы тихо покатились по ее щекам, когда она чуть слышно сказала:
— Я попытаюсь сделать это.
Гуго совсем близко подошел к ней.
— Я знаю, что заронил сегодня искру пожара, от которого могут погибнуть последние обломки мира, — серьезно сказал он. — Сотни женщин в подобном случае с отчаянием бросились бы за помощью к родителям, вместе с ними привлекли бы мужа к ответственности и этим порвали бы последнюю связь между всеми, а мужа потеряли бы навсегда и бесповоротно. Вы так не поступите, Элла, я знаю, и потому решился сделать то, на что не рискнул бы, будь на вашем месте другая женщина. Ваше дело, что вы скажете Рейнгольду и чем удержите его, только не отпускайте его от себя, не пускайте в Италию!
Он замолчал, как бы ожидая ответа, но ответа не было. Элла продолжала сидеть, закрыв лицо руками, и почти не шевельнулась, когда он стал прощаться. Капитан понял, что ей необходимо остаться одной, чтобы справиться с полученным ударом, и вышел из комнаты.
Вернувшись через полчаса в свою комнату, Рейнгольд нашел букет на своем письменном столе и подумал, что его положил туда Иона. В это время Элла сидела в детской у кроватки своего сына и ждала мужа, не для того, конечно, чтобы он попрощался с ней, — к таким нежностям она не привыкла в течение своей брачной жизни, а потому, что, как она знала, он никогда не выходил из дома, не поцеловав сына.
Элла слишком хорошо чувствовала, что сама она для мужа — ничто, что она имела для него значение исключительно как мать его ребенка. Она сознавала, что его любовь к сыну — единственная область, в которой для нее возможно сближение с мужем, и потому ждала его здесь для мучительного, бесконечно тяжелого разговора. Но на этот раз она прождала напрасно: Рейнгольд не пришел. В первый раз забыл он поцеловать на прощание своего ребенка, забыл последнюю и единственную связь, приковывавшую его к родине. Его душой всецело завладела одна мысль, в сердце был только один образ — образ Беатриче Бьянконы.

Глава 7

Оперный спектакль окончился. Из театра хлынула толпа и рассыпалась по всем направлениям. Со всех сторон подъезжали кареты и экипажи. Театр был сегодня переполнен. Итальянская оперная труппа давала свой прощальный спектакль, и город Г. приложил все усилия к тому, чтобы доказать певцам, и в особенности прекрасной примадонне, в каком восторге он от их искусства и как ему жаль расставаться с ними. Лестницы и коридоры театра были еще полны народа, в вестибюле негде было яблоку упасть, а давка у выхода становилась почти опасной.
— Тут прямо-таки невозможно пробраться, — сказал доктор Вельдинг, только что спустившийся с лестницы в сопровождении другого господина, — в этой толпе, право, рискуешь жизнью. Подождем лучше еще несколько минут, пока толпа не поредеет.
Спутник Вельдинга согласился с ним, и они отошли в сторону, в одну из глубоких и темных коридорных ниш, в которой уже нашла себе убежище какая-то дама. Просто, но хорошо одетая, она прикрывала лицо густой вуалью, как бы защищаясь от толпы. Очевидно, она была совершенно незнакома с расположением театральных помещений, так как с заметной робостью прижалась к стене, когда критик и его товарищ вошли в нишу. А они, не обратив на нее ни малейшего внимания, продолжали прерванный разговор.
— Я с самого начала предсказывал, что этот Альмбах далеко пойдет, — сказал Вельдинг. — Его второе произведение во всех отношениях превосходит первое, а ведь и то было довольно замечательно для начинающего. Мне кажется, что и на этот раз он должен быть доволен оказанным ему приемом, можно сказать, восторженным. Разумеется, не у всякого такое счастье — найти для своих творений Бьянкону и вдохновить ее так, чтобы она приложила еще и все свое старание. Ведь ей принадлежит идея в качестве вставной арии в последнем акте оперы спеть новое произведение Альмбаха, и к тому же именно сегодня, на прощальном спектакле, где, само собой разумеется, можно было предвидеть гром восторженных аплодисментов. Таким образом, она заранее обеспечила ему успех.
— Ну, кажется, и его нельзя упрекнуть в неблагодарности, — усмехнулся собеседник критика. — Всякое толкуют. Достоверно лишь то, что все поклонники Бьянконы возмущены этим узурпатором, который, едва успев появиться, уже готов к единовластию. Впрочем, кажется, тут дело серьезное, на высокоромантической подкладке, и я с нетерпением ожидаю, что будет после отъезда Бьянконы.
Критик спокойно стал застегивать пальто.
— Это нетрудно угадать, — заметил он, — дело кончится похищением.
— Вам кажется, что Альмбах похитит ее? — недоверчиво спросил его спутник.
— Он ее? В этом нет никакого смысла. Ведь Бьянкона свободно располагает собой, равно как и выбором своего местопребывания. Нет, напротив: она — его! Это скорее может случиться. Цепи ведь на нем.
— В самом деле, он женат, — подтвердил его собеседник. — Бедная жена! Вы знакомы с ней?
— Нет, — равнодушно ответил критик, — но, судя по описаниям Эрлау, я могу вам набросать ее приблизительный портрет. Ограниченна, пассивна, в высшей степени незначительна, совершенно поглощена кухней и хозяйством — словом, женщина, способная довести до отчаянного шага гениального сумасброда вроде Альмбаха, а поскольку соперницей является Бьянкона, то можно не сомневаться, что такой шаг не за горами. Да для Альмбаха, пожалуй, будет и счастьем, если его насильно вырвут из гнетущей, узкой среды и отпустят на свободный жизненный путь, конечно, семейный мир навек рухнет при этом. Впрочем, такова всегда участь брака, в котором жена не может или не хочет возвыситься до уровня мужа!
При последних словах Вельдинг с изумлением обернулся, потому что дама позади них вдруг сделала резкое движение. Но как раз в тот момент, когда критик взглянул на нее, распахнулась боковая дверь, и оттуда появился Рейнгольд Альмбах в сопровождении брата, капельмейстера и еще нескольких лиц.
Здесь Рейнгольд был совершенно иным, чем у себя дома, в кругу родных. Мрачное выражение, не сходившее с его лица, замкнутость, которая так часто делала его как бы неприступным, исчезли, словно по мановению волшебной палочки, он весь сиял от возбуждения, счастья, успеха. Свободно и гордо держал он свою красивую голову, сознание победы светилось в темных глазах, и все его существо дышало страстным удовлетворением.
— Премного вам благодарен, господа, — обратился он к сопровождающим, — вы очень любезны. Но простите, сегодня я вынужден уклониться от вашего лестного приглашения. Синьора желает, чтобы я присутствовал на прощальном ужине, который устраивают товарищи по сцене. Вы понимаете, что прежде всего я должен повиноваться этому желанию.
Они, по-видимому, не только поняли, но и пожалели, что сами не получили такого приглашения. Тут к ним подошел Вельдинг.
— Поздравляю, — сказал он, пожимая руку молодому композитору. — Это большой и притом заслуженный успех.
Рейнгольд улыбнулся. Похвала в устах столь взыскательного критика была ему, видимо, весьма приятна.
— Как видите, доктор, в конце концов мне пришлось-таки предстать перед вашим судом. Господин Эрлау, к сожалению, ошибался, уверяя меня, что я навсегда застрахован от этой опасности.
— Никогда нельзя зарекаться ни в чем, — лаконично заметил Вельдинг. — Но почему вы очертя голову бросаетесь навстречу опасности и отворачиваетесь от почтенного купеческого сословия? Неужели правда, что вместе с синьорой Бьянконой мы теряем и вас? Вы тоже улетаете на юг?
— Да, в Италию! — решительно подтвердил Рейнгольд. — Я уже давно задумал это и сегодня вечером окончательно решился, но… Простите, я не могу заставлять ждать синьору.
Он поклонился и ушел вместе с братом.
Капитан, всегда такой разговорчивый, был поразительно сдержан во время этого разговора. Он слегка вздрогнул, когда ниша при приближении Вельдинга опустела, и в глубине ее он заметил женщину, притаившуюся у стены и явно старающуюся не быть обнаруженной. Кроме Гуго, никто не обратил на нее внимания, она же никак не могла оставить свое убежище, не миновав группы мужчин, все еще не расходившихся и после ухода братьев Альмбах. Они были хорошо знакомы друг с другом и воспользовались случайной встречей, чтобы поделиться мнениями о концерте, о молодом композиторе, синьоре Бьянконе и их возможной связи. Последнее обстоятельство подверглось особенно оживленному обсуждению, насмешливые, остроумные и злорадные замечания сыпались градом. Наконец, собеседники разошлись.
Когда коридор окончательно опустел, дама выглянула из ниши и хотела было идти, но на первом же шагу пошатнулась и, боясь упасть, ухватилась за перила лестницы. В ту же минуту сильная мужская рука поддержала ее. Возле нее внезапно выросла фигура капитана.
— Выйдем на воздух, Элла! — сказал он. — Ведь это было адской пыткой.
Он взял ее под руку и через ближайшую дверь вывел на улицу. Резкий, свежий вечерний воздух привел в себя молодую женщину. Она откинула вуаль и тяжело вздохнула.
— Если бы я мог подозревать, что мое предостережение приведет вас сюда, я не произнес бы ни слова, — укоризненно продолжал Гуго. — Ну, скажите, Элла, как могла прийти вам в голову такая злополучная мысль?
Молодая женщина отдернула руку, упрек, казалось, причинил ей боль.
— Мне хотелось по крайней мере взглянуть на нее, — тихо ответила она.
— И не быть замеченной самой, — окончил капитан. — Я понял это сразу же, когда узнал вас, поэтому и умолчал перед Рейнгольдом. Но стоял как на горячих угольях, пока весь этот критический синедрион совещался там, возле вашего убежища, давая волю своим милым шуточкам и замечаниям. Могу себе представить, что вам пришлось выслушать.
Сказав это, он подозвал фиакр и, назвав улицу и номер дома, помог своей невестке сесть в экипаж, когда же он сам проявил намерение сесть рядом с ней, она мягко, но решительно отстранила его:
— Благодарю вас. Я поеду одна.
— Ни в коем случае! — горячо воскликнул Гуго. — Вы очень взволнованы, почти без чувств, было бы непростительно оставить вас одну в таком состоянии.
— Вы ведь не несете ответственности за то, что станется со мною, — возразила Элла с мучительной горечью, — а других… это не касается. Предоставьте мне одной ехать домой, Гуго! Прошу вас…
И она сквозь слезы с мольбой посмотрела на капитана.
Он не сказал ни слова более, послушно захлопнул дверцу и, отойдя, смотрел вслед удалявшемуся экипажу до тех пор, пока тот не исчез в туманной мгле.

Глава 8

Далеко за полночь вернулся домой Рейнгольд и, даже не заходя в свою комнату, пошел прямо в садовый павильон. В доме Альмбаха и прилежащих строениях было тихо и темно, кругом все будто вымерло. Обитатели этих мест привыкли трудиться весь день, но зато ночью требовали нерушимого покоя. К счастью для Рейнгольда, павильон располагался уединенно, вдалеке от всех построек, иначе все домашние и соседи, конечно, относились бы еще нетерпимее к молодому композитору, который, как бы поздно ни вернулся домой, непременно садился за рояль, так что довольно часто утро заставало его за музыкальными фантазиями.
Была тихая лунная весенняя ночь, но резкая и холодная, как всегда на севере. В мягком полумраке стены и крыши, окружавшие сад, выглядели еще мрачнее и еще больше, чем днем, напоминали тюрьму, воды канала при бледном свете луны, трепетавшем на их поверхности, казались еще чернее, голые, без признаков листвы, деревья и кусты дрожали и корчились под порывами холодного ветра. Был уже апрель, но на озябших ветвях едва пробивались первые почки.
‘Какая жалкая весна с медленным прозябанием растительности, с серыми, дождливыми днями и холодными ветрами!’ Всего несколько дней назад Рейнгольд слышал эти слова, а за ними последовало яркое описание той весны, под волшебным дыханием которой сразу расцветает вся южная флора, описание солнечных дней с вечно голубым небосклоном и лунных ночей, напоенных ароматом апельсиновых деревьев и звуками песен. В молодом человеке, должно быть, еще жило впечатление от этой картины — его взор с большим, чем всегда, презрением скользил по окружающей угрюмой, бедной картине, и он нетерпеливо оттолкнул в сторону ветку, задевшую его по лицу. Дары этой жалкой весны уже не пробуждали в нем желаний, он не хотел более прозябать здесь, как эти растения, изнуренные вечной борьбой с сыростью и ветром. Мысль о том, как вырваться на свободу, всецело захватила его.
Рейнгольд открыл дверь павильона и испуганно отступил назад. Прошло несколько секунд, прежде чем в фигуре, опиравшейся на рояль и залитой ярким лунным светом, падавшим в окно, он узнал свою жену.
— Ты, Элла? — наконец, воскликнул он, быстро подходя к ней. — Что это значит? Что-нибудь случилось?
Она отрицательно покачала головой:
— Ничего. Я ждала тебя.
— Здесь? И в такое время? — спросил Рейнгольд, в высшей степени удивленный. — С чего это пришло тебе в голову?
— Ведь я теперь почти не вижу тебя, — тихо ответила она, — разве только за столом, и то в присутствии родителей, а мне хотелось бы поговорить с тобой с глазу на глаз.
С этими словами она зажгла лампу и поставила ее на стол.
Молодая женщина осталась в том же темном шелковом платье, в котором ходила в театр, без всякой отделки и довольно простое, оно все же было гораздо изящнее, чем ее повседневные домашние туалеты. Неизбежный чепец тоже исчез, и теперь можно было видеть, какие роскошные волосы скрывались под ним. Белокурые локоны, от которых обычно виднелась лишь узкая прядь, заплетенные в тяжелые косы, являлись во всей своей красоте. Это природное украшение, до сих пор тщательно скрываемое ею и обнаружившееся лишь благодаря случайности, придавало ее лицу совершенно иной вид.
Однако Рейнгольд по обыкновению не обратил на это внимания, он едва взглянул на свою жену и рассеянно выслушал ее слова. В них не было упрека, но он, вероятно, почувствовал нечто похожее и нетерпеливо сказал:
— Ты же знаешь, что теперь ко мне пристают со всех сторон. Мое новое, только что законченное произведение сегодня впервые увидело свет и…
— Я знаю это, — перебила Элла, — я была в театре.
Рейнгольд остолбенел.
— Ты была в театре? — быстро и резко спросил он. — С кем? И по чьему совету?
— Я была там одна. Я хотела… — Она запнулась, затем нерешительно продолжала: — Я хотела слышать те звуки, о которых так много говорят кругом и которых я, одна я, никогда не слышала.
Рейнгольд молчал, пытливо глядя на жену. Элла не умела притворяться, и ее уста никогда не лгали. Смертельно бледная, она стояла перед ним, дрожа всем телом. Не нужно было особенной проницательности, чтобы угадать истину, и Рейнгольд тотчас угадал ее.
— И только потому ты пошла в театр? — медленно произнес он наконец. — Ты хочешь обмануть меня этим предлогом или, быть может, себя? Я вижу, что молва достигла твоего слуха и ты хотела убедиться собственными глазами… конечно! И как мог я думать, что это минует нас!
Элла подняла глаза. Перед нею снова было мрачное лицо мужа, каким она привыкла видеть его, с тоскливым взором, выражавшим подавляемое страдание, от блестящего торжества, несколько часов назад просветлявшего и одухотворявшего его черты, не осталось и следа, ведь это было вне дома, вдали от своих, для родного же угла оставалась лишь тень.
— Почему ты не отвечаешь? — снова начал Рейнгольд. — Неужели ты считаешь меня настолько трусом, что я стал бы отрицать истину? Если я и молчал до сих пор, то лишь щадя тебя, теперь же, когда ты знаешь истину, я готов дать отчет… Тебе рассказывали о молодой артистке, которой я обязан своим первым порывом к творчеству, своим первым успехом и сегодняшним триумфом. Тебе Бог весть в каком виде представляли наши отношения, и ты, конечно, считаешь их смертельным преступлением.
— Нет, только несчастьем, — кротко ответила Элла.
Тон, которым были произнесены эти слова, обезоружил бы каждого, и даже раздражение Рейнгольда не устояло перед ним. Он подошел к жене и взял ее за руку.
— Бедное дитя! — с состраданием сказал он. — То, что предопределила для тебя воля отца, понятно, нельзя назвать счастьем. Тебе более, чем всякой другой, нужен был муж, который изо дня в день трудился бы в спокойном круговороте обыденной жизни, не имея ни малейшего желания переступить за черту, а судьба приковала тебя к человеку, которого неотразимо влечет на другое поприще. Ты совершенно права: это несчастье для нас обоих.
— То есть, вернее сказать, я — твое несчастье, — беззвучно добавила молодая женщина. — Она, конечно, скорее сумеет сделать тебя счастливым.
Рейнгольд выпустил ее руку, отошел и почти грубо сказал:
— Ты ошибаешься и не понимаешь отношений между мной и синьорой Бьянконой. Они чисты с первой нашей встречи и до сих пор. Тот, кто сказал тебе что-либо иное, солгал.
При этих словах Элла как будто облегченно вздохнула, но тотчас же ее сердце болезненно сжалось. Она знала, что ее муж был не способен солгать, по крайней мере в такую минуту, а он сказал, что отношения между ним и красавицей-итальянкой чисты. Значит, она нисколько не сомневалась, пока это было так… но надолго ли? Сегодня вечером она сама видела в театре блеск черных демонических глаз знаменитой артистки, которым нелегко противостоять, она видела, как эта женщина передавала в своей роли все степени чувства до самой безумной страсти, как эта страсть увлекла публику и вызвала бурю аплодисментов, и легко могла заключить, что если до сих пор артистке нравилось разыгрывать роль благодетельной музы, вводящей композитора в область искусства, то когда-нибудь наступит день, когда ее привлекут другие отношения с ним.
— Я люблю Беатриче, — продолжал Рейнгольд с откровенностью, всей жестокости которой, по-видимому, не осознавал, — но такая любовь не оскорбляет тебя, не нарушает твоих прав. Я люблю в ней воплощенного гения музыки, лучший и высший идеал своей жизни…
— А что же остается для твоей жены? — перебила его Элла.
Рейнгольд смущенно молчал. Как ни просто звучал этот вопрос, в устах его жены, которую все привыкли считать столь ограниченной, он был чрезвычайно странен. Ведь само собой понятно, что она должна довольствоваться тем, что оставалось, то есть именем, которое носила, ребенком, матерью которого была! Странно! Она как будто вовсе не хотела понять это, и Рейнгольд умолк, не найдя возражения против спокойного и все уничтожающего упрека, прозвучавшего в ее вопросе.
Молодая женщина стояла, опершись рукой о рояль. Она боролась со страхом, который всегда испытывала перед мужем, глубоко сознавая его умственное превосходство и вместе с тем не пытаясь даже подняться до его уровня. Она всегда безусловно подчинялась ему, но ничего не добилась, кроме снисхождения, граничащего с презрением. Теперь он полюбил другую, и снисхождение исчезло, но осталось презрение. Элла ясно почувствовала его в признании, сделанном таким спокойным, уверенным тоном: его любовь к красавице-певице ‘не оскорбляла ее и не нарушала ее прав’ потому, что ведь она вообще не имела никаких прав на его духовную жизнь. И вот этого-то человека ей предстояло удержать, и удержать теперь, когда его влекла к себе любовь женщины, перед которой преклонялись все, когда его манил волшебный блеск Италии, суливший ему счастливую и славную будущность! И что же она могла дать ему взамен? Только себя.
Элла почувствовала всю невыполнимость задачи, выпавшей на ее долю, и с тихим смирением сказала:
— Я знаю, ты всегда был чужд нам, никогда не любил никого из нас. Я всегда смутно чувствовала это, но ясно это стало мне только с тех пор, как я сделалась твоей женой и было уже поздно… Но как бы то ни было, я все же — твоя жена, и если ты намерен покинуть меня и ребенка ради другой…
— Кто это говорит? — воскликнул Рейнгольд с негодованием, исключавшим всякое подозрение в том, что у него была подобная мысль. — Покинуть? Отказаться от тебя и ребенка? Никогда!
Молодая женщина вопросительно взглянула на него, как бы не понимая:
— Только что ты сам говорил, что любишь Беатриче Бьянкону.
— Да, но…
— Но?.. В таком случае тебе придется выбирать между нею и нами…
— Ты вдруг проявляешь необычную решительность, — возбужденно воскликнул Рейнгольд. — Мне ‘придется’? А если я не сделаю этого? Если я считаю идеальную любовь к артистке вполне совместимой со своим супружеским долгом, если…
— Если ты последуешь за нею в Италию, — докончила Элла.
— Ах, ты знаешь и это? — рассердился молодой человек. — Ты, по-видимому, так хорошо осведомлена, что мне остается лишь подтвердить вести, так предупредительно доставленные тебе. Во всяком случае я решил отправиться в Италию, чтобы продолжать свое музыкальное образование, и если встречу там синьору Бьянкону, если ее близость снова вдохновит меня к творчеству и ее рука откроет передо мной мир искусства, то я, конечно, не буду так глуп, чтобы отказаться от всего этого только потому, что судьба наградила меня… женой.
Беспощадная жестокость последних слов заставила Эллу вздрогнуть.
— Неужели ты так сильно стыдишься своей жены? — тихо спросила она.
— Элла, прошу тебя…
— Неужели ты так сильно стыдишься меня? — повторила молодая женщина с видимым спокойствием, но звук ее голоса был каким-то странным, потрясающим.
Рейнгольд отвернулся.
— Не ребячься, Элла! — нетерпеливо возразил он. — По-твоему, жалобы и упреки, иначе говоря, вся проза домашней жизни, благодетельно и возвышающе действуют на человека, возвратившегося домой после своего первого успеха? До сих пор ты щадила меня в этом отношении, советую тебе и впредь поступать так же, не то тебе придется узнать на опыте, что я не принадлежу к числу мужей, которые безропотно выносят подобные сцены.
Достаточно было бы одного взгляда на молодую женщину, чтобы убедиться, как несправедлив был такой упрек. Она походила не на обвинительницу, а скорее на осужденную, чувствующую, что в этот момент произносят приговор над ее супружеством, над всей ее жизнью.
— Я знаю, что никогда не имела для тебя никакого значения, — сказала она дрожащим голосом, — никогда не могла быть чем-либо для тебя, и если бы теперь дело касалось только меня, я отпустила бы тебя, не удерживая ни словом, ни взглядом. Но у нас есть ребенок, и… — Она приостановилась и глубоко вздохнула. — Ты поймешь, что мать просит тебя о том, чтобы ты остался с нами.
Просьба была робка и нерешительна, заметно было, каких усилий стоило молодой женщине высказать ее человеку, сердце которого было закрыто для нее, и все-таки в последних словах прозвучала такая трогательная мольба, что она коснулась его слуха. Рейнгольд снова повернулся к ней.
— Я не могу остаться, Элла, — ответил он несколько мягче, но не менее решительно. — Дело идет о всем моем будущем. Ты не представляешь себе, что заключается для меня в этом слове. Тебе ведь нельзя сопутствовать мне вместе с ребенком. Не говоря уже о том, что это невозможно при путешествии с научной целью, ты сама будешь чувствовать себя несчастной в чужой стране, не зная языка, среди чуждых тебе людей и обстановки. Ты вообще должна приучить себя смотреть на меня и на мою жизнь с иной точки зрения, далекой от предрассудков и мещанской ограниченности. Вы останетесь с ребенком здесь, на попечении родителей, не позже чем через год я вернусь. Необходимо смириться с этой разлукой.
Он говорил спокойно и даже дружелюбно, но каждое его слово звучало отречением, нетерпеливым желанием стряхнуть с себя цепи. Гуго был прав: уже поздно. Его брат слишком поддался своей страсти, чтобы слышать что-либо иное. Холодное, безжалостное ‘необходимо смириться’ было единственным ответом Рейнгольда на трогательную просьбу жены.
Элла выпрямилась с совершенно не свойственной ей решительностью, и что-то новое зазвучало в ее голосе: гордость женщины, в течение долгих лет попираемой и пробудившейся теперь, когда чаша ее терпения переполнилась.
— Да, я смирюсь с разлукой, — твердо ответила она, — так как бессильна против нее. Но я не согласна на твое возвращение. Если ты теперь уходишь, уходишь с ней, несмотря на мою просьбу, позабыв о нашем ребенке, то… уходи навсегда!
— Ты намерена предъявлять мне условия? — вспылил Рейнгольд. — Разве в течение долгих лет я не носил ярма, возложенного на меня так называемыми благодеяниями твоего отца, которые отравили все мое детство, убили мою юность и даже теперь, в зрелом возрасте, вынуждают меня бороться за свою самостоятельность, являющуюся естественным правом каждого? Вы лишили меня свободы и счастья, всевозможными цепями приковали к ненавистной мне жизненной среде и считаете меня своей собственностью! Но наконец и для меня пришел час рассвета, молниеносно осветивший мою душу и ясно указавший цель, а за ней — награду. И вот, пробудившись от тяжелого длительного сна, я нашел себя… в оковах.
Это был взрыв дикой страсти, жгучей ненависти, разящей неудержимо, не разбирая на своем пути ни правых, ни виноватых. В том и заключается вся дьявольская сила страсти, что для нее нет ничего святого и ее ненависть изливается на все, что ей противостоит.
Наступило гробовое молчание. Надломленный волнением Рейнгольд бросился на стул и закрыл глаза рукой. Элла стояла на том же месте, она не сказала ни слова, не шевелилась, даже дрожь, то и дело пронизывавшая ее во время разговора, прекратилась. Прошло несколько минут. Наконец она подошла к мужу и произнесла как будто немеющими губами:
— Ребенка ты оставишь, конечно, мне? Для тебя он будет только гнетом, а у меня нет больше ничего на свете.
Рейнгольд взглянул на нее и вдруг вскочил со своего места. Нет, не слова и не мертвенно-спокойная неподвижность ее лица так поразили его — как и брата когда-то, его поразил взор Эллы, остановившийся на нем. Впервые он увидел на лице своей жены ‘чудные голубые глаза’, которыми он так часто любовался у своего сына, не задаваясь вопросом о том, от кого они унаследованы. Те же большие, широко раскрытые глаза были теперь устремлены на него. В них не было ни слез, ни мольбы, но их выражение… Выражение, которого он никак не ожидал и перед которым невольно опустил свой взор.
— Элла, — неуверенно произнес он, — если я слишком погорячился… Что с тобой, Элла?
Он хотел взять жену за руку, но она отстранилась.
— Ничего… Когда ты думаешь ехать?
— Не знаю, — ответил Рейнгольд, все более изумляясь, — через несколько дней… а может быть, недель… Это не спешно.
— Я сообщу родителям… Покойной ночи!
Она повернулась, чтобы идти. Рейнгольд поспешно сделал шаг к ней, как бы желая удержать ее.
— Ты не поняла меня!
Молодая женщина гордо выпрямилась. Она как-то сразу преобразилась, такого тона и осанки никто не знал у Эллы Альмбах.
— Пусть ‘цепи’ больше не гнетут тебя, Рейнгольд. Ты беспрепятственно достигнешь своей цели и… награды… Покойной ночи!
Она быстро открыла дверь и вышла. Лунный свет бросил яркие блики на стройную фигуру в темном платье и белокурые косы. Через минуту Элла исчезла. Рейнгольд остался один.

Глава 9

— Эдакая беда у нас в доме! — воскликнул старый бухгалтер в конторе, заложив перо за ухо и захлопнув счетную книгу. — Молодой хозяин вот уже три дня как исчез из дома и не подает признаков жизни, не осведомляясь ни о жене, ни о сыне. Капитан тоже не показывает носа. Принципал все время так сердит, что не подступиться. У молодой же хозяйки такой вид, что даже больно становится, когда смотришь на нее. Бог знает, чем кончится эта несчастная история!
— Но с чего вдруг произошел разрыв? — спросил старший конторщик, точно так же откладывая в сторону работу (занятия в конторе кончались) и запирая на ключ свою конторку.
Бухгалтер пожал плечами:
— Вдруг? Мне кажется, все мы ожидали этого уже в течение нескольких месяцев. Недоставало лишь искры, чтобы вспыхнул пожар, и вот наконец явилась и она. Побывав в дамском обществе, госпожа Альмбах узнала новость, которую уже знает чуть не полгорода и которую едва ли приятно слышать, когда она касается собственного зятя. Госпожа Альмбах передала мужу. Вы ведь знаете нашего принципала, вам известно и то, с каким недоброжелательством он относится ко всем этим артистическим бредням и как боролся с ними, — и вдруг такое открытие! Он приказал позвать к себе молодого хозяина, и разыгралась сцена! Я кое-что слышал из соседней комнаты. Если бы Рейнгольд по крайней мере был благоразумен и уступил, — ведь ясно, как день, что он не без греха, — то, пожалуй, дело как-нибудь и уладилось бы, но вместо того он заупрямился, заявил, что не желает быть купцом, что намерен отправиться в Италию и заниматься музыкой, что он и так уже слишком долго терпел здесь рабство, и тому подобное. Принципал был вне себя от гнева, он запрещал, угрожал, наконец, стал ругаться, и тут-то, должно быть, и произошел взрыв. Молодой хозяин до того разъярился, что я боялся, как бы не случилось несчастья. Он затопал ногами как сумасшедший и закричал: ‘Пусть хоть весь мир воспротивится, но будет так, а не иначе. Я не позволю больше командовать собой и предписывать мне, что я должен думать и чувствовать’. С этими словами он ушел, а через час опрометью выбежал из дома, и с тех пор о нем ни слуха, ни духа. Упаси, Боже, от таких семейных сцен!
Старик положил перо, слез со своего табурета и, распрощавшись с подчиненными, вышел из конторы.
Едва он переступил порог передней, как столкнулся с Гуго Альмбахом, только что вошедшим с улицы, и радостно всплеснул руками:
— Слава Богу! Хоть вы-то показались наконец, господин капитан! Всем нам в доме не по себе.
— А как барометр? Все еще показывает ‘бурю’? — спросил Гуго, показывает взглядом в сторону верхнего этажа.
Бухгалтер вздохнул:
— ‘Дурную погоду’. Может быть, вы принесли нам ‘ясную’?
— Едва ли! — серьезно ответил капитан. — Сейчас я иду к госпоже Альмбах. Ведь она дома?
— Ваша тетушка уехала вместе с принципалом, — сообщил бухгалтер.
— Вы меня не поняли, мне нужно видеть молодую госпожу Альмбах, мою невестку.
— Молодую хозяйку? Боже милостивый, в эти три дня мы и в лицо-то не видали. Она, должно быть, наверху, в детской, теперь она ни на минуту не отходит от ребенка.
— Я пойду к ней, — объявил Гуго и, торопливо кивнув, стал взбегать по лестнице. — До свидания!
Бухгалтер посмотрел ему вслед и покачал головой. Он не привык к тому, чтобы капитан серьезно, без какой-нибудь шутки проходил мимо него, к тому же он заметил непривычное облачко на всегда ясном челе моряка. Он снова покачал головой и вздохнул:
— Одному Богу известно, чем все это кончится!
Гуго между тем уже был в комнате своей невестки.
— Это я, Элла! — сказал он, входя. — Я вас испугал?
Молодая женщина была одна: она сидела у кроватки сына. Юношески быстрые шаги и торопливо отворенная дверь ввели ее в заблуждение. Видимо, она ожидала увидеть совсем не Гуго. Лихорадочная дрожь и яркий румянец, вспыхнувший на ее щеках, ясно доказывали это, при виде Гуго румянец сменился смертельной бледностью.
— Дядя так несправедлив, что и передо мной закрывают двери дома, — продолжал капитан, подходя к ней ближе. — Он твердо убежден, что и я принимал участие в этом несчастном разрыве. Надеюсь, Элла, вы так не думаете?
Элла едва ли слышала последние слова капитана.
— Вы принесли мне вести о Рейнгольде? — спросила она быстро, переводя дыхание. — Где он?
— Вы, конечно, не ждали, что он сам придет сюда, — уклончиво ответил капитан. — Как бы ни был он виноват, но обращение с ним дяди таково, что каждый возмутился бы. В этом пункте я всецело на его стороне и вполне понимаю, что он ушел из дома, отказавшись от всякой мысли о возвращении. Я сделал бы то же самое.
— Была ужасная сцена, — сказала Элла, стараясь удержать готовые хлынуть слезы. — Мои родители стороной узнали все то, что я так старательно скрывала от них, и Рейнгольд был просто страшен в своем гневе. Он покинул нас, но в течение трех дней все же мог бы передать какую-нибудь весточку, хотя бы через вас. Ведь он у вас?
— Нет, — коротко, почти резко ответил Гуго.
— Нет, — повторила Элла. — Он не у вас? Мне казалось само собой понятным, что он там.
Капитан отвел глаза.
— Он пришел ко мне с тем, чтобы остаться, но мы разошлись во мнениях. Рейнгольд бывает не в меру раздражителен, когда дело касается известного вопроса, я не мог, да и не хотел скрывать свой взгляд на происшедшее, и мы впервые в жизни серьезно поссорились. Поэтому он отказался воспользоваться моим гостеприимством, я вторично видел его только сегодня утром.
Элла молчала. Она не спросила даже о том, что именно послужило поводом к ссоре братьев, она уже убедилась, что в лице деверя, которого до сих пор считала легкомысленным, высокомерным и бессердечным, имела энергичного защитника своих прав.
— Я еще раз попытался уговорить его, — сказал Гуго, — хотя и знал заранее, что это будет тщетно. Но вы… Элла? Неужели вы не могли удержать его?
— Нет! Я не могла… да, откровенно говоря, и не хотела.
Как бы в ответ на это Гуго указал на спящего ребенка. Элеонора покачала головой.
— Ради него я поборола себя и молила остаться человека, который во что бы то ни стало хотел избавиться от меня, дал почувствовать, каким тяжелым бременем я была для него, так пусть же он освободится от этого бремени.
Гуго не спускал с невестки пытливого взгляда. Ее лицо выражало энергию, столь чуждую ему прежде. Как бы убедившись в этом, он медленно вынул из кармана записку и произнес:
— Так как вы уже подготовлены, я могу передать вам письмо от Рейнгольда. Он дал мне его несколько часов назад.
Элла вздрогнула. Только что высказанная твердость изменила ей, когда она увидела почерк мужа на конверте. Всего лишь письмо, между тем как она в смертельной тревоге все еще надеялась, что он придет к ней сам, хотя бы только для того, чтобы проститься. Дрожащей рукой она вскрыла конверт, в письме было всего несколько строк:
‘Ты была свидетельницей сцены, происшедшей между твоим отцом и мной, и потому поймешь, что я не могу уже переступить порога его дома. И эта сцена ничего не меняет в моих намерениях, она только ускорила мой отъезд, потому что бестактность твоих родителей придала делу огласку, вовсе для меня не желательную, и я не останусь в Г. ни на час долее того, чем это будет безусловно необходимо. Я не могу лично проститься с тобой и сыном, потому что, повторяю, не переступлю порога дома, откуда был изгнан столь бессердечным образом. Не моя вина в том, что кратковременная разлука, которой я добивался, обратится в долгую или закончится совершенным разрывом. Ты же сама поставила мне условие: или остаться, или уйти навсегда. Я ухожу! Пожалуй, это лучше для нас обоих. Прощай!’
Капитан, должно быть, знал содержание письма и стоял возле Эллы, готовый, по-видимому, поддержать ее, как тогда в театре. Но на сей раз силы не изменили молодой женщине, она лишь безмолвно смотрела на ледяные строки, которыми ее муж отрекался от нее и ребенка. С какой поспешностью воспользовался он предлогом, предоставленным ему суровостью отца и ее собственными словами, с какой радостью он сбрасывал с себя свои цепи! Конечно, удар уже не был для нее неожиданным. С момента последнего разговора с мужем в павильоне она знала ожидавшую ее участь.
— Он уже уехал? — спросила она, не отрывая взгляда от письма, которого все еще не выпускала из рук.
— Час тому назад.
— И… с нею?
Гуго молчал, он не мог ответить: ‘Нет’.
Элла поднялась, внешне она была спокойна, но рука ее тяжело оперлась о кроватку ребенка.
— Я это знала. А теперь… оставьте меня одну! Прошу вас!
Капитан медлил.
— Я тоже пришел проститься с вами, — наконец проговорил он. — Мой отъезд и без того был решен, а теперь, когда брат уехал, ничто уже не удерживает меня здесь. Я не стремлюсь уничтожить предубеждение против меня, вновь возникшее у дяди, но от вас, Элла, мне хочется услышать доброе слово на прощание. Неужели вы откажете мне в нем?
Молодая женщина медленно подняла глаза, их взоры встретились, и, как бы повинуясь невольному побуждению, она протянула деверю обе руки.
— Благодарю вас, Гуго! Будьте счастливы!
Он быстро схватил ее руки и произнес:
— Я причинил вам только горе: я первый принес весть, беспощадно уничтожившую ваш душевный покой, но было слишком поздно, и сегодня моя рука докончила остальное. Однако если я и причинил вам, Элла, горе, то лишь потому, что должен был причинить его… Бог свидетель, что и мне это нелегко.
Он слегка коснулся губами руки невестки, быстро вышел из комнаты и через несколько минут уже шел по улице.
Был свежий, настоящий северный весенний вечер. Мерно хлестал дождь, над улицами города тяжело навис туман. Огни фонарей еле мерцали и казались красноватыми в сером сумраке. Поезд уносил теперь Рейнгольда Альмбаха из этого тумана на юг, куда манили его любовь и слава, и светлая будущность. А в это самое время его молодая жена, стоя на коленях, припала к кроватке своего ребенка, зарываясь лицом в подушки, чтобы заглушить крик отчаяния, вырвавшийся у нее, как только она осталась одна. Ее муж даже не пришел проститься, у него не нашлось ни ласкового слова для нее, ни последнего поцелуя для ребенка!.. Они оба были покинуты, отвергнуты… может быть, уже забыты.

Глава 10

Великолепный солнечный закат, казалось, погрузил небо и землю в море пламени. Чудная гармония южных красок озарила западный горизонт и потоками света заливала город с его куполами, башнями и дворцами. Перед виллой, расположенной на небольшой возвышенности за городом, развернулась бесподобная панорама, уже издали видна была эта вилла с ее террасами и галереями, окруженная обширным роскошным парком. Здесь поднимали к ней свои темные вершины гордые кипарисы, там колыхались пинии под дуновением вечернего зефира, белые мраморные статуи выглядывали из-за миртов и лавров, струи фонтанов журчали и рассыпали свои брызги на дерновый ковер, и тысячи цветов наполняли воздух своим нежным, опьяняющим ароматом. Природная красота и шедевры искусства соединились здесь в прекрасное целое.
На террасе и в прилегающей к ней части парка собралось многочисленное общество, предпочитающее наслаждаться великолепным вечером на открытом воздухе и потому покинувшее душные залы виллы. Большинство гостей, по-видимому, принадлежало к аристократии, но много было и таких, в которых сразу можно было узнать артистов. Среди светлых туалетов дам и блестящих военных мундиров темными пятнами мелькала одежда духовных лиц, казалось, здесь присутствовали представители самых разнообразных общественных кругов. Иные прогуливались, другие беседовали, составляя непринужденные группы.
В одной из таких групп, стоявшей возле большого фонтана, почти у самой террасы, шел чрезвычайно оживленный разговор. Предмет его, видимо, возбуждал всеобщий интерес. Отдельные слова и имена, доносившиеся до террасы, привлекли внимание одного из гостей, и он направился прямо к группе разговаривающих. Было видно, что это иностранец: его чуждое происхождение выдавали не только светлый цвет волос и глаз, но и черты лица, которое, несмотря на покрывавший его загар, не имело темного южного колорита. Капитанский мундир отлично сидел на крепкой, мускулистой фигуре. Свободные манеры и уверенные движения выдавали в нем моряка, но вместе с тем и человека хорошего общества. Остановившись вблизи горячо споривших мужчин, он стал с заметным вниманием следить за нитью разговора.
— И все же новая опера остается гвоздем сезона, — говорил офицер в мундире итальянских берсальеров. — Я не могу понять, как можно было ни с того, ни с сего отложить ее. Все приготовления почти закончены, репетиции начались, все уже готово к представлению, и вдруг репетиции прерывают и без всякой видимой причины откладывают постановку до осени.
— Единственная причина этого — царственный каприз самого синьора Ринальдо, — несколько иронически произнес другой собеседник. — Он уже привык обращаться с оперой и публикой по собственной фантазии.
— По-моему, вы ошибаетесь, синьор Джанелли, — взволнованно перебил его молодой человек с аристократической внешностью. — Если Ринальдо требовал отсрочки, значит, у него была для того причина.
— Извините, маркиз, — возразил Джанелли, — ничего подобного не было. В качестве капельмейстера Большой оперы я отлично осведомлен, каких огромных трудов и жертв, денег и времени стоило исполнение желаний Ринальдо. Своими прихотями он перевернул вверх дном весь театральный мир, требуя таких перемен в оперном персонале, каких никогда не бывало и не будет. По обыкновению ему во всем уступали, надеясь удостоиться наконец его высочайшего одобрения, а он, вернувшись из М., вдруг находит все ниже своих ожиданий и самым бесцеремонным образом предписывает начать все сначала. Тщетно пытались воздействовать на него через синьору Бьянкону, он даже грозил забрать обратно свою оперу, а его превосходительство господин директор, — маэстро насмешливо пожал плечами, — конечно, не мог взять на себя ответственность за такое несчастье. Он не только обещал, но и старался делать все, от него зависящее, однако — и это хуже всего — даже по высочайшему повелению самого синьора Ринальдо никак нельзя в такое короткое время произвести требуемые им изменения, поэтому приходится отложить постановку оперы до следующего сезона.
— Директор в данном случае поступил совершенно справедливо, подчинившись желанию или хотя бы даже капризу композитора, — с уверенностью сказал молодой маркиз. — Общество никогда не простило бы ему, если бы его упрямство лишило нас оперы синьора Ринальдо. Каждый знает, что он способен исполнить угрозу и взять назад свое произведение. При такой перспективе не остается ничего более, как безусловно уступить ему.
— Конечно! Мой протест направлен лишь против той грозной власти, которую забрал себе иностранный композитор в самом сердце Италии, принуждая наших соотечественников к его толкованию музыки.
— В особенности, когда эти соотечественники провалили уже две оперы, а каждое новое творение синьора Ринальдо имеет бурный успех у публики, — шепнул маркиз своему соседу.
Это был англичанин, видимо, очень скучавший. Он довольно плохо владел итальянским языком, и потому большая часть разговора, притом весьма оживленного, ускользала от его внимания. Тем не менее он с достоинством кивнул головой в ответ на тихое пренебрежительное замечание своего юного соседа и так внимательно взглянул на маэстро, как будто увидел перед собой седьмое чудо света.
— Мы здесь толкуем относительно новой оперы синьора Ринальдо, — вежливо объяснил офицер, обращаясь к иностранцу, стоявшему до сих пор безмолвным слушателем.
— Я только что слышал это имя, — с акцентом, но достаточно бегло заговорил тот по-итальянски. — Вероятно, это какая-нибудь музыкальная знаменитость?
Собеседники взглянули на него с немым изумлением. Только лицо маэстро выразило удовольствие при мысли, что нашелся человек, не знающий этого имени.
— Какая-нибудь? — подчеркнул маркиз Тортони. — Простите, господин капитан, вы, должно быть, слишком долго пробыли в море или приехали сюда из другого полушария?
— Прямо с островов Тихого океана! — несмотря на иронический тон вопроса, с обаятельной улыбкой подтвердил капитан. — А так как там, к сожалению, меньше заботятся о художественных новинках, чем того требуют интересы цивилизации, прошу вас прийти на помощь моему достойному сожаления невежеству.
— Речь идет о нашем первом и гениальнейшем композиторе, — сказал маркиз. — Хотя он и немец по происхождению, но уже много лет принадлежит исключительно нам. Он живет и творит только на итальянской почве, и мы гордимся возможностью называть его своим. Впрочем, вы легко можете познакомиться с ним лично сегодня же вечером. Он наверно будет здесь.
— С синьорой Бьянконой, разумеется, — вмешался офицер. — Вам уже удалось слышать нашу красавицу-примадонну?
Капитан, отрицательно покачав головою, ответил:
— Я здесь всего несколько дней, но много лет назад я видел эту артистку на моей родине, где она пожинала тогда свои первые лавры.
— Да, тогда она была восходящей звездой, — воскликнул один из собеседников. — Правда, она начала свою карьеру на севере и вернулась к нам уже прославленной артисткой. Но теперь она, безусловно, в зените своего таланта. Вы должны послушать ее, и обязательно в опере синьора Ринальдо, если хотите видеть этот талант в полном его блеске.
— Разумеется, потому что тогда она достигает высоты своего вдохновения, — подтвердил молодой маркиз. — Но, во всяком случае, вы сегодня увидите синьору Бьянкону во всей ее ослепительной красоте. Не упускайте случая быть представленным ей и поговорить с нею.
— Конечно, если это будет угодно синьору Ринальдо, — снова вмешался маэстро, — иначе вы напрасно стали бы добиваться знакомства.
— Разве этим распоряжается синьор Ринальдо? — удивился капитан.
— По крайней мере он присвоил себе такое право. Он так привык всюду властвовать, что делает это и в данном случае, к сожалению, не без успеха. Не могу понять Бьянкону! Такая талантливая артистка, такая красавица, и всецело подчиняется мужской воле!..
— Но это воля Ринальдо, — улыбнулся офицер, — и тем все сказано. Нужно сознаться, что никто из нас не может равняться с ним в отношении успеха. Где бы он ни показался, все так и льнут к нему. Поэтому нет ничего удивительного в том, что и сама Бьянкона добровольно покоряется его пленительным чарам.
— Положим, не очень-то добровольно, — насмешливо заметил Джанелли. — У синьоры Бьянконы в высшей степени страстный характер, а синьор Ринальдо еще превосходит ее в этом отношении. Грозы между ними не менее часты, чем солнечный свет, а бурные сцены — в порядке вещей.
— Этот Ринальдо, по-видимому, властвует не только над публикой, но и над обществом? — сказал капитан, обращаясь к капельмейстеру. — Как же терпят подобное от одного человека и вдобавок еще иностранца?
— Да ведь все ослеплены и ради него забывают о заслугах других, — ответил маэстро с плохо скрываемым гневом. — Когда общество возносит своего божка на пьедестал, оно доходит до смешного в своем поклонении. Положительно создали культ, поклоняясь этому Ринальдо, ничего удивительного, что его высокомерие и самонадеянность переходят всякие границы и он считает себя вправе попирать ногами все, что безусловно не преклоняется перед ним.
Капитан со странной усмешкой смотрел на разгорячившегося итальянца.
— Жаль, что у такого талантливого человека есть столь дурные черты. Впрочем, и талант, может быть, далеко не так велик? Не правда ли, попал в моду, угодил прихоти публики? Бывает же незаслуженное счастье!..
Джанелли, вероятно, с удовольствием подтвердил бы это, но его стесняло присутствие других.
— В таких случаях судьей может быть только публика, — осторожно возразил он, — а здесь она очень щедра в проявлении своих восторгов. Не касаясь заслуженности славы синьора Ринальдо, могу сказать лишь одно: напиши он сейчас самое посредственное произведение, и все превознесут его до небес только потому, что это — его сочинение.
— Весьма возможно, — согласился капитан, — пожалуй, и его новая опера — уже посредственная вещь. Я всецело доверяю вашему мнению и, конечно, буду…
— Советую вам не произносить своего приговора до тех пор, пока вы не познакомитесь с произведениями синьора Ринальдо, — резко перебил его маркиз. — Он совершил непростительную ошибку, одним духом победоносно достигнув вершины славы и сделавшись знаменитостью, что не так легко для других и чего в известных кругах ему никак не могут простить, стараясь принизить при каждом удобном случае. Последуйте моему совету.
Капитан слегка поклонился и ответил:
— С большим удовольствием, маркиз, тем более что человек, которого вы так красноречиво защищаете, — мой брат.
Это заявление, сопровождаемое самой любезной улыбкой, произвело настоящий фурор. Маркиз Тортони в изумлении отступил на шаг, во все глаза глядя на капитана. Маэстро побледнел и прикусил губу, между тем как офицер едва удерживался от смеха. Англичанин, же на сей раз настолько понял разговор, что уяснил себе шутку, сыгранную иностранным моряком с его собеседниками-итальянцами, и эта шутка, по-видимому, очень ему понравилась. Он рассмеялся с выражением величайшего удовольствия, широко шагая, подошел к капитану и стал рядом с ним, выражая таким образом свою симпатию.
— Вам, господа, надо полагать, известно только артистическое имя брата — без тени смущения продолжал Гуго. — Моя фамилия, пожалуй, прозвучала для вас слишком чуждо при общем представлении. Между тем у нас нет никаких оснований скрывать свое родство.
— Ах, капитан, а ведь я слышал о вашем предстоящем приезде! — воскликнул маркиз, с неподдельной сердечностью пожимая руку Гуго. — Но с вашей стороны нехорошо было так подшутить над нами своим инкогнито. Одного из нас по крайней мере вы привели в сильное замешательство, хотя он и вполне заслуживает данного ему урока.
Гуго обернулся, однако маэстро уже незаметно исчез.
— Я хотел немножко позондировать почву, — сказал он, улыбаясь, — что было возможно только при сохранении инкогнито, но это продолжалось бы недолго, так как я с минуты на минуту жду Рейнгольда, его задержали в городе, и я отправился сюда один… А вот и он!
В эту минуту на террасе действительно показался его брат, и для маэстро представился новый повод возмущаться тем, что ‘обожание общества доходит до смешного’, ибо при появлении Рейнгольда сразу смолкли все разговоры, все взоры обратились к нему и во всем обществе произошло заметное движение.
Рейнгольд сильно изменился за прошедшие годы, стал совсем другим. Молодой талант, когда-то со страстным нетерпением боровшийся против тесных рамок и предрассудков своей среды, получил всеобщее признание. Имя знаменитого артиста прогремело далеко за пределами Италии и его собственного отечества, произведения композитора исполнялись на всех столичных сценах, к нему рекой текли слава, почести и деньги. Поразительная перемена произошла и в наружности Рейнгольда Альмбаха, и нельзя сказать, чтобы к худшему. Теперь это был не прежний бледный, серьезный юноша с глубоким и мрачным взглядом, а зрелый человек, по-видимому, знающий свет и много переживший, человек в полном расцвете своей красоты, отличающийся каким-то особым, притягательным обаянием. Ему удивительно шло гордое сознание собственного достоинства, сквозившее во всех его чертах и в осанке. Но на идеально очерченном лбу залегли морщинки, совсем не говорившие о счастье, на губах застыла горькая усмешка, а глаза не искрились по-прежнему, в них горело всепожирающее пламя, демонически вспыхивавшее при каждом волнении. Сколько бы ни выиграло внешне это лицо, мира оно не выражало…
Рейнгольд вел под руку синьору Бьянкону. То была уже не юная примадонна второстепенной итальянской оперной труппы, странствовавшая по городам севера, но европейская знаменитость, пожинающая лавры на всех больших сценах и теперь занявшая первое место в оперном театре своего родного города.
Маркиз Тортони был прав: Беатриче Бьянкона до сих пор оставалась ослепительной красавицей. У нее был все тот же пламенный взор, некогда волновавший ‘спокойную патрицианскую кровь жителей ганзейского города’, казалось, он стал еще более знойным. Ее лицо дышало все тем же демоническим очарованием, фигура не утратила гибкости, ее благородные формы стали только еще роскошнее. Красота артистки достигла расцвета, хотя, может быть, через год или два ей предстояло перешагнуть роковую черту, за которой начинается неизбежное увядание.
Как только Рейнгольд и Бьянкона вошли, их тотчас окружили со всех сторон, в особенности Рейнгольда, все старались быть возле него, говорить с ним. Через несколько минут он уже стал центром общества, и прошло немало времени, пока ему удалось избавиться от всевозможных знаков внимания и комплиментов и подойти к брату, стоявшему в стороне от всех.
— Наконец я вижу тебя, Гуго! — подходя к нему, сказал Рейнгольд. — Я уже соскучился по тебе. Неужели ты всегда заставляешь искать себя?
— Да ведь было просто невозможно пробиться через густую толпу поклонников, окруживших тебя словно китайской стеной, — пошутил Гуго. — Я и не решился на такую дерзость, а предпочел погрузиться в размышления о том, какое счастье иметь столь знаменитого брата.
— Да, эта постоянная толчея в самом деле утомительна, — заметил Рейнгольд, и выражение его лица вовсе не говорило об удовлетворенном тщеславии, а скорее выдавало действительное утомление. — Пойдем, я представлю тебя Беатриче.
— Беатриче? — изумленно повторил капитан. — Ах, да, синьоре певице. Разве это необходимо, Рейнгольд?
Взор его брата омрачился.
— Разумеется, необходимо. Тебе часто придется встречаться с нею, ведь я всегда сопровождаю ее. Она уже и так удивляется, и вполне справедливо, что ты до сих пор не знаком с ней… В чем дело, Гуго? Ты, кажется, всерьез уклоняешься от этого знакомства? Но ты же совершенно не знаешь Беатриче.
— Вовсе нет, — коротко возразил капитан, — я видел ее в Г., на концерте, в обществе и на сцене.
— Но ни разу не говорил с ней. Странно, что тебя приходится принуждать к тому, что каждый другой счел бы за честь! Прежде ты всегда был впереди других, когда дело касалось знакомства с красивой женщиной.
Гуго не ответил ни слова и без дальнейших возражений последовал за братом.
Синьора Бьянкона, как всегда, была окружена толпой мужчин и вела оживленный разговор, но тотчас же прервала его при приближении Рейнгольда и Гуго. Рейнгольд представил ей своего брата. Беатриче с величайшей любезностью обратилась к нему.
— Знаете ли вы, капитан, что, еще не будучи с вами знакома, я уже сердилась на вас? — начала она. — Получив известие о вашем приезде, Ринальдо стал просто невыносим. Он самым нелюбезным образом покинул меня в М., чтобы поспешить к вам навстречу. Мне пришлось возвращаться сюда одной.
Гуго поклонился учтиво, но значительно холоднее, чем обыкновенно делал это перед дамой, по-видимому, вовсе не заметил, что Беатриче дружески протянула ему свою красивую руку, и воздержался от поцелуя, которого певица, несомненно, ожидала.
— Я очень несчастлив, что возбудил ваше неудовольствие, синьора, — сухо ответил он. — Но, кто так исключительно завладел Рейнгольдом, тот должен быть великодушным и уступить его на короткое время брату.
Гуго оглянулся в сторону брата, но тот уже снова был окружен толпой.
— Я покорилась этому, — с очаровательной любезностью ответила Беатриче — или, лучше сказать, покоряюсь еще и теперь, потому что со дня вашего приезда очень мало вижу Ринальдо. Не представляю себе другого выхода, как просить вас о том, чтобы вы сопровождали его, когда он приходит ко мне.
Гуго довольно сдержанно поблагодарил:
— Вы слишком добры, синьора. Я, конечно, с радостью воспользуюсь случаем поближе узнать знаменитую музу своего брата.
Синьора Бьянкона улыбнулась.
— Разве он так называл вам меня? Правда, это название в ходу в нашем интимном кружке. Ринальдо сам дал мне его, когда я руководила его первыми шагами на артистическом поприще. Несколько романтическое прозвище, в особенности по немецким понятиям, не правда ли? У вас, на севере, едва ли возможны музы.
— Почему же? — спокойно возразил капитан. — Напротив, они существуют, только есть незначительная разница. У нас музы идеальны, они парят на недосягаемой высоте, здесь они — прекрасные женщины, и только. Неоспоримая выгода для артистов.
Эти слова были сказаны в виде комплимента и тем же шутливым тоном, который приняла сама Беатриче, тем не менее она скользнула по лицу капитана пытливым взглядом, заподозрив насмешку, и ответила довольно резко:
— Признаюсь откровенно, лично я не питаю ни малейшей симпатии к северу. Только в силу необходимости я пробыла там некоторое время и свободно вздохнула лишь тогда, когда надо мной вновь развернулось небо Италии. Мы, южане, совершенно не в силах подчиняться педантически строгим правилам, сковывающим ваше общество и налагающим цепи даже на артистов.
Гуго равнодушно оперся о мраморную балюстраду террасы и холодно возразил:
— Мой Бог, они же не имеют никакого значения! Их попросту разрывают, и человек становится вольной птицей. Рейнгольд отлично доказал это, отрекшись и от своей родины, и от этих самых педантически строгих правил… Впрочем, заслуга здесь принадлежит исключительно вам.
Беатриче вдруг начала обмахиваться веером, несмотря на то, что вечерний ветерок и без того навевал прохладу.
— Что вы хотите сказать? — быстро спросила она.
— Да ровно ничего. Я думаю лишь о том, что, должно быть, весьма приятно сознавать, что держишь в руках судьбу человека, даже судьбу целой семьи, после того как сорвешь с кого-нибудь ‘цепи’. В таких случаях чувствуешь себя в некотором роде земным провидением… Не правда ли, синьора?
Беатриче слегка вздрогнула при последних словах не то от удивления, не то от гнева. Их глаза встретились, однако на этот раз они смерили взором друг друга, как два врага. Глаза итальянки метали искры, но капитан так спокойно выдерживал ее взгляд, что она сразу почувствовала всю трудность предстоящей борьбы с обладателем этих ясных глаз, так дерзко бросившим ей вызов.
— Мне кажется, у Ринальдо есть все основания быть благодарным этому провидению, — гордо возразила она. — Он мог погибнуть в обстановке и среди людей, совершенно недостойных его, если бы оно не пробудило в нем гения и не указало ему путь к славе.
— Может быть, — холодно подтвердил капитан. — Однако утверждают, что истинный гений никогда не погибает, и чем тяжелее борьба, тем более крепнет его сила. Впрочем, это ведь тоже одно из педантически строгих понятий севера. Успех решил в пользу ваших взглядов, а успех ведь — божество, которому невозможно противостоять.
Капитан поклонился и отошел прочь. Все было сказано самым непринужденным тоном, словно без всякого умысла, но певице был вполне ясен злой смысл, таившийся в его словах, она крепко сжала губы, как бы в приливе сильного внутреннего волнения, и еще быстрее стала обмахиваться веером.
Гуго между тем отыскал своего брата, оживленно беседовавшего с маркизом Тортони, они стояли немного в стороне от остального общества.
— Нет, нет, Чезарио! — говорил Рейнгольд, от чего-то отказываясь. — Я только что вернулся из М., и мне немыслимо снова покинуть город. Может быть, после…
— Но ведь опера отложена, — продолжал маркиз просительным тоном, — и жара уже дает себя знать. Через несколько недель вы все равно переберетесь куда-нибудь на дачу… Помогите мне, капитан! — обратился он к подошедшему Гуго. — Ведь и вы, думаю, не прочь познакомиться с нашим югом, а, право, вам не представится лучшего случая сделать это, чем у меня в ‘Мирандо’.
— Ты уже знаком с маркизом? — спросил Рейнгольд. — Значит, вас не надо представлять друг другу.
— Совершенно лишнее, — весело ответил Гуго. — Я сам представился уважаемым синьорам, как раз когда речь шла о тебе, и в качестве незнакомого слушателя позволил себе невинное удовольствие несколькими замечаниями подстрекнуть их против тебя. К сожалению, мой замысел достиг своей цели лишь в отношении единственного человека, маркиз Тортони, напротив, страстно защищал твои интересы, я попал у него в совершенную немилость из-за того, что осмелился усомниться в твоем таланте.
Рейнгольд покачал головой:
— Так он уже и с вами успел сыграть одну из своих шуток, Чезарио? Берегись, Гуго, поменьше шути! Ведь мы на итальянской почве, здесь шутки не имеют того невинного характера, что у нас на родине.
— Ну, в данном случае вам достаточно было назвать себя, чтобы примирение состоялось, — с улыбкой сказал маркиз. — Но мы уклонились от предмета своего разговора, — продолжал он, — и я все еще не получил ответа на свою просьбу. Я твердо рассчитываю на ваше посещение, Ринальдо, и, само собой разумеется, на ваше, капитан!
— Я гость своего брата, — объявил Гуго, к которому были обращены последние слова. — Согласие зависит исключительно от него и… от синьоры Бьянконы.
— От Беатриче? Это почему? — быстро спросил Рейнгольд.
— Она и так уже недовольна тем, что мое присутствие отвлекает тебя от нее, и еще вопрос, отпустит ли она тебя на долгое время, как того желает маркиз.
— Неужели ты думаешь, что я покорюсь всем ее прихотям? — В тоне Рейнгольда послышалась обида. — Ты увидишь, что я могу принять решение и помимо ее согласия! Мы приедем, Чезарио, в будущем месяце, я обещаю.
При этом быстром согласии на лице маркиза мелькнуло радостное выражение, он любезно обратился к капитану:
— Синьор Ринальдо давно знает ‘Мирандо’ и всегда оказывает ему предпочтение, надеюсь сделать приятным и ваше пребывание в нем. Вилла расположена очень живописно, на самом берегу моря…
— И уединенно, — прибавил Рейнгольд с неожиданной грустью. — Там можно снова свободно вздохнуть после душной салонной атмосферы… Однако уже садятся за стол, — сказал он, бросая взор на террасу. — Придется и нам примкнуть к остальным. Не хочешь ли ты, Гуго, вести к столу Беатриче?
— Нет, благодарю, — холодно отклонил предложение капитан. — Ведь это твое исключительное право, и я не хочу им воспользоваться.
— Насколько я заметил, твой разговор с ней был очень коротким, — сказал Рейнгольд, когда они поднимались по ступенькам террасы. — Что произошло между вами?
— Ничего особенного, — ответил капитан. — Маленькая стычка на аванпостах, и только. Синьора Беатриче и я сразу заняли позиции друг против друга. Надеюсь, ты ничего не имеешь против этого?
Он не получил ответа, так как в следующую минуту возле братьев зашумело шелковое платье синьоры Бьянконы, и она очутилась между ними. Капитан с рыцарской вежливостью поклонился красавице. К его поклону никак нельзя было придраться, и Беатриче любезно кивнула в ответ, но взгляд, которым она окинула его при этом, достаточно ясно показывал, что и она уже заняла свою позицию. В ее взоре вспыхнула вся ненависть разгневанной южанки, правда, всего лишь на миг, и тотчас погасла, в ту же минуту она повернулась к Рейнгольду, взяла его под руку и вместе с ним направилась в зал.
‘ По-моему, это ни более, ни менее, как объявление войны, — пробормотал про себя Гуго, следуя за ними. — Без слов, но в высшей степени понятно. Итак, неприятельские действия открыты. К вашим услугам, синьора!..’

Глава 11

Маркиз был совершенно прав: несмотря на раннюю весну, жара уже давала себя чувствовать. Правда, сезон еще не кончился, но многие семьи уже покинули город и отправились в излюбленные дачные местности в горах и на морском побережье. Те, кто еще не сделал этого, готовились раньше, чем обычно, рассеяться во все стороны до самой осени, которая снова собирала всех в город.
В доме синьоры Бьянконы еще не было заметно приготовлений, свидетельствующих о скором отъезде, но разговор между ней и Рейнгольдом Альмбахом, по-видимому, шел именно об этом. Они были одни в роскошно убранной гостиной певицы. На красивом лице Беатриче выражалось сильнейшее волнение. Откинувшись на подушки дивана, сердито сжав губы, она безжалостно обрывала лепестки одного из великолепных букетов, в изобилии украшавших гостиную. Рейнгольд, мрачно нахмурившись и скрестив руки, шагал из угла в угол. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что разыгрывалась одна из тех бурных сцен, которые, по словам маэстро Джанелли, были так же часты между ними, как и солнечная погода.
— Прошу тебя, Беатриче, избавь меня от дальнейшей сцены, — запальчиво сказал Рейнгольд. — Она ничего не изменит в принятом мною решении. Я обещал маркизу Тортони, и наш отъезд в ‘Мирандо’ назначен на завтра.
— В таком случае ты возьмешь свое слово назад, — возразила Беатриче не менее запальчиво. — Ты дал его без моего ведома всего несколько дней тому назад, тогда как мы уже давно решили провести этот дачный сезон в горах.
— Конечно, и тотчас же по возвращении из ‘Мирандо’ я приеду к тебе туда.
— Тотчас по возвращении? — сердито крикнула Беатриче. — Тортони по обыкновению употребит все старания, чтобы удержать тебя там подольше, а поскольку ты едешь вместе с братом, то само собой разумеется, что твое отсутствие еще более продлится.
Рейнгольд вдруг остановился и окинул ее мрачным взглядом.
— Не будешь ли ты так добра раз и навсегда оставить в покое эту избитую тему? — резко спросил он. — Я уже отлично знаю, что между тобой и Гуго не существует симпатии, но он по крайней мере щадит меня, не распространяясь об этом, и не требует, чтобы я разделял с ним его антипатию. Впрочем, ты ведь не станешь отрицать, что он всегда безукоризненно вежлив по отношению к тебе.
Беатриче швырнула букет на пол и вскочила с дивана.
— О, да, с этим я согласна, но вот эта-то безукоризненная вежливость и возмущает меня… Любезный разговор с язвительной усмешкой на губах, учтивое внимание с затаенной ненавистью во взоре… истинно немецкая манера, от которой я страдала на вашем севере, которая сжимает нас кольцом так называемых общественных приличий и подчиняет себе, как бы мы ни сопротивлялись! Твой брат мастерски владеет этим искусством, ничто не касается и не задевает его, все разбивается о его вечную усмешку. Я… я ненавижу его, и он не менее того — меня!
— Ну, едва ли, — с горечью воскликнул Рейнгольд, — в искусстве ненавидеть трудно поспорить с тобой, в чем я неоднократно имел случай убедиться, когда ты считала себя кем-нибудь оскорбленной. Твоя ненависть переходит всякие границы. Однако на сей раз ты должна помнить, что она направлена против моего брата и что я не позволю ей отравить наше кратковременное свидание после долгих лет разлуки. Я не потерплю ни оскорблений, ни нападок на Гуго.
— Потому что ты любишь его больше меня! — в бешенстве крикнула Беатриче. — Потому что в сравнении с ним я для тебя — ничто! И в самом деле, что я для тебя?!
Плотина прорвалась, и хлынули упреки, жалобы, угрозы, закончившиеся целыми потоками слез. В этом порыве сказалась вся страстная натура итальянки, но ничто не могло склонить Рейнгольда к уступчивости. Он несколько раз пробовал остановить потерявшую самообладание даму, и когда это ему не удалось, в гневе топнул ногой.
— Еще раз повторяю тебе, Беатриче, прекрати эту сцену! Ты знаешь, что этим ничего не добьешься от меня, и, кажется, уже давно должна была убедиться, что я не безвольный раб, для которого твое слово, твой каприз — закон. Я не выдержу вечных сцен, которые ты устраиваешь по всякому поводу!
Он выбежал на балкон и, повернувшись спиной к гостиной, стал смотреть на Корсо, где жизнь била ключом. Из гостиной еще несколько минут доносились всхлипывания Беатриче, затем она умолкла, и тут же Рейнгольд почувствовал ее руку на своем плече.
— Ринальдо!
Он нехотя обернулся и встретил пылкий взор темных глаз Беатриче, в них еще стояли слезы, но уже не слезы гнева. Ее все еще взволнованный голос звучал теперь мягко и ласково.
— Ты говоришь, что я — мастерица ненавидеть. Неужели только ненавидеть, Ринальдо? Разве ты не испытал на себе совершенно противоположное?..
Рейнгольд вернулся в гостиную.
— Я знаю, ты умеешь и любить, — несколько теплее заговорил он, — горячо и безгранично любить. Но способна и мучить своей любовью, мне приходится чуть ли не ежедневно испытывать это.
— И от этой муки ты и хочешь сбежать, по крайней мере, на время?
Вопрос прозвучал резким упреком.
Альмбах сделал нетерпеливое движение.
— Я ищу покоя, Беатриче, и вблизи тебя никогда не нахожу его. Ты не можешь дышать без постоянных волнений, для тебя они — необходимость, жизненная потребность, и ты увлекаешь в их огненный круговорот всех тех, кто близок к тебе. Я… устал.
— От общества или от меня? — спросила Бьянкона, снова начиная горячиться.
— Неужели ты не можешь не отыскивать в каждом слове шпильки? —
вскрикнул Рейнгольд. — Я вижу, сегодня мы опять не понимаем друг друга… Прощай!
— Ты уходишь? — не то испуганно, не то с угрозой воскликнула итальянка. — И прощаешься таким образом, расставаясь со мной на месяц или больше?
Рейнгольд был уже у дверей, но тут он одумался и медленным шагом вернулся.
— Да, да, я и забыл о том, что уезжаю. Прощай, Беатриче!
Но, не так скоро удалось ему уйти. Бьянкона уже давно разучилась упорно стоять на своем перед этим человеком, сумевшим покорить себе ее капризную волю, и теперь, когда он снова подошел к ней, о дальнейшем противоречии не было и помина.
— Неужели ты и впрямь хочешь уехать один, без меня? — спросила она дрогнувшим голосом.
— Беатриче…
— Один, без меня? — страстно повторила она.
Рейнгольд попытался было отнять у нее свои руки, но ему это не удалось.
— Чезарио непременно ожидает меня, — уклонился он от прямого ответа, — а я уже объяснил тебе, что ты не можешь сопровождать меня туда.
— В ‘Мирандо’ не могу, — перебила его Беатриче, — я знаю. Но что мешает мне изменить наш первоначальный план и вместо гор провести начало лета в С, куда съезжается на летний отдых так много иностранцев? От ‘Мирандо’ это довольно близко, и ты можешь за полчаса приехать ко мне на лодке. Можно мне поселиться там… вслед за тобой, Ринальдо?
Трудно, почти невозможно было устоять перед ласково-просительным тоном, перед покорным взором. Рейнгольд молча смотрел на эту красавицу, любовь которой когда-то казалась ему высшим счастьем. Ее чары еще не потеряли своего могущества над ним и сильнее всего действовали именно тогда, когда он пытался развеять их. Вслух, правда, он не выразил своего согласия, но, когда наклонился к ней, Беатриче сразу увидела, что на этот раз она победила. Когда полчаса спустя он уже действительно уходил от нее, перемена ее планов относительно дачи была делом решенным, и они расставались уже не на месяц, а на несколько дней.
Наступили сумерки, и луна медленно всходила над горизонтом, когда Рейнгольд вернулся к себе домой. Он жил довольно далеко от Бьянконы, в менее населенной части города. В гостиной он нашел капитана, видимо, только что прочитавшего строгую нотацию своему слуге, так как Иона стоял перед ним с весьма сокрушенным видом, к которому примешивалось выражение досады, но из уважения к своему господину он не смел выразить ее вслух.
— Что случилось? — спросил Рейнгольд.
— Заседание инквизиции, — сердито ответил Гуго. — Уже целые годы я тщетно тружусь над воспитанием этого закоренелого грешника и неисправимого женоненавистника, но на него не действуют ни назидания, ни примеры… Иона, ты сейчас же отправишься наверх к хозяйке, попросишь у нее прощения и дашь мне слово впредь быть любезнее с ней. Кругом… марш! Ничего не поделаешь, придется отправить его на ‘Эллиду’, — продолжал он, обращаясь к брату, после того как Иона вышел из комнаты. — Там ведь судовая кошка — единственное существо женского пола, и с нею Иона, надеюсь, поладит.
Рейнгольд бросился в кресло.
— Ах, если бы я обладал твоим неистощимым юмором и твоей счастливой способностью легко смотреть на все в жизни. Я никогда не был способен на это.
— Нет, характерной для тебя всегда была элегия, — согласился капитан, — и ты, мне кажется, никогда не считал меня равным себе, потому что я не мог романтически уноситься в заоблачные выси и постигать всю глубину идеалов, как свойственно твоей артистической натуре. Мы, моряки, всегда скользим по поверхности, а если буря иногда и взбаламутит пучину, нам это нипочем, мы все равно останемся наверху.
— Совершенно справедливо, — мрачно отозвался Рейнгольд. — И оставайся на своей ясной, озаренной солнечным светом поверхности. Верь мне, Гуго, что на глубине, где ищут сокровища, — лишь ил и грязь, а на заоблачных высях, куда стремятся в грезах о золотом солнце, дует холодный, леденящий ветер. Поверь мне, я испытал и то, и другое.
Гуго пытливо посмотрел на брата, который полулежал в кресле с устало откинутой головой, между тем как его мрачный взор скользил по окрестности и наконец остановился на слабо освещенной линии горизонта, где угасал последний солнечный луч.
— Послушай, Рейнгольд, ты мне очень не нравишься. После многих лет разлуки я приезжаю повидать своего брата, имя которого прогремело повсюду, которого судьба наградила всем, что только может она дать человеку. Найдя тебя на вершине славы и счастья, я полагал увидеть тебя совсем другим.
— Каким же именно? — спросил Рейнгольд, не поднимая головы от спинки кресла и не отрывая взора от вечернего неба.
— Не знаю, — серьезно ответил капитан, — но уверен, что я не мог бы выдержать и две недели той жизни, которую ты ведешь уже в течение нескольких лет. Этот вихрь удовольствий и ни минуты душевного покоя, эти постоянные переходы от дикого возбуждения к смертельной усталости слишком чужды моей натуре. Тебе же следует обуздать свою.
Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.
— Глупости! Я давно привык к этому, да и… ты ничего не понимаешь, Гуго!
— Возможно! По крайней мере я еще не нуждаюсь в забвении.
Рейнгольд вскочил и устремил гневный взор на брата, попытавшегося заглянуть в тайники его души. Но тот, нисколько не смутившись, продолжал:
— Разве изо дня в день ты не гоняешься за забвением, не ищешь его повсюду… и не находишь? Оставь эту жизнь… прошу тебя! Ты губишь себя и нравственно, и физически, ты не выдержишь в конце концов и занеможешь.
— С каких это пор жизнерадостный капитан ‘Эллиды’ превратился в проповедника? — насмешливо произнес Рейнгольд. — Кто бы мог предположить, что ты будешь читать мне наставления? Но не трудись над моим обращением, Гуго, я раз и навсегда отрекся от благочестивых идей юношеских лет.
Капитан молчал. В последних словах Рейнгольда звучала обидная насмешка, с помощью которой он умел, когда хотел, становиться неприступным. При этом всякая попытка повлиять на него делалась невозможной, всякие юношеские воспоминания звучали диссонансом, и теплые отношения братьев становились натянутыми и отчужденными. Гуго и теперь не пытался ничего изменить, зная, что это будет напрасно. Схватив со стола книгу, он отвернулся и стал ее перелистывать.
— Ведь я еще не слышал от тебя ни слова о моих произведениях, — снова начал Рейнгольд после минутной паузы. — Ты был здесь на моих операх, как ты находишь их?
— Я не знаток в музыке, — уклончиво ответил Гуго.
— Я знаю и тем более дорожу твоим мнением, что это мнение беспристрастной и проницательной публики. Как ты находишь мою музыку?
Капитан бросил книгу на стол.
— Она гениальна и…
Он запнулся.
— И?
— И необузданна, как ты сам. Ни в тебе, ни в твоей музыке нет чувства меры.
— Убийственная критика! — не то насмешливо, не то изумленно заметил Рейнгольд. — Хорошо, что я слышу ее с глазу на глаз, в кругу моих поклонников ты заслужил бы порицание. Следовательно, ты все же не отказываешь мне в гениальности?
— Да, там, где слышен ты сам, — с величайшей убежденностью ответил Гуго, — а значит — довольно редко. Чаще преобладает тот чуждый элемент, который дал направление твоему таланту и до сих пор еще господствует над ним. Ничего не поделаешь, Рейнгольд, это влияние, которому ты подчинился с первых же шагов и которым восторгаются повсюду, не было благотворно для тебя как для артиста. Без него ты, может быть, был бы не так знаменит, но безусловно более велик.
— Конечно, Беатриче совершенно права, считая тебя своим непримиримым врагом, — с непритворной горечью заметил Рейнгольд. — Правда, она предполагает в тебе только личную неприязнь. Для нее будет неожиданностью, что ты придаешь такое отрицательное значение ее артистическому влиянию.
Гуго пожал плечами.
— Она заставила тебя совершенно проникнуться итальянщиной. Правда, ты бушуешь там, где другие забавляются, но тем не менее… Почему ты не творишь, как немец? Впрочем, что я говорю? Ты навсегда отвернулся от родины и от всего, что связано с нею.
Рейнгольд оперся головой на руку.
— Ну что ж… навсегда!
— В твоих словах слышится тоска, — возразил капитан, устремив пристальный взгляд на брата.
Рейнгольд мрачно взглянул на него.
— С чего ты взял? Не думаешь ли ты, что я тоскую по старым цепям, потому что не нашел грезившегося мне счастья на свободе? Если я и сделал попытку сблизиться, то…
— Ах, так! Ты пытался сблизиться? Со своей женой?
— С Эллой? — переспросил Рейнгольд с выражением презрительного сострадания, которое всегда появлялось на его лице, как только он заговаривал о своей жене. — К чему это могло привести? Тебе известно, как я ушел оттуда, произошел совершенный разрыв с ее родителями, и такое ограниченное и зависимое существо, как Элла, разумеется, присоединилось к их обвинительному приговору. Если между нами и без того лежала широкая пропасть, то теперь, после всего случившегося, она неизмерима. Нет, об этом не могло быть и речи! Но я хотел лишь узнать о своем ребенке: невыносимо знать, что мальчик далеко, что я не могу его видеть. У меня нет даже его портрета… Я жаждал вести о нем и потому избрал кратчайший путь — написал его матери.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Гуго.
Рейнгольд горько усмехнулся.
— Ну, я мог бы избавить себя от этого унижения. Ответа не было… что, впрочем, было достаточно красноречивом ответом. Но я непременно хотел знать, что с ребенком, я предположил возможность какого-нибудь недоразумения — письмо могло затеряться, не дойти по адресу, словом, все то, во что верят в подобных случаях, написал второе и… получил обратно нераспечатанным. — Он в бешенстве сжал кулаки. — Нераспечатанным!.. И это мне, мне! Это дело дядюшкиных рук, нет никакого сомнения! Элла не посмела бы так поступить со мной.
— Ты думаешь? — иронически спросил Гуго. — Так ты совершенно не знаешь своей жены. Значит, она ‘посмела’, потому что никто, кроме нее, не осмелился бы сделать это — ведь ее родители умерли уже несколько лет тому назад.
Рейнгольд быстро обернулся к нему.
— Откуда ты знаешь? Разве ты не прервал своих отношений с Г.?
— Нет, — спокойно ответил капитан, — тебе нетрудно понять, что настроенность всей семьи против тебя отчасти отразилась и на мне. Покинув Г. через несколько дней после тебя, я уже не приезжал туда более, но до сих пор состою в переписке с бывшим бухгалтером фирмы ‘Альмбах и Компания’, к которому перешли все торговые дела дяди. От него-то я и узнал обо всем.
— И ты говоришь мне это только теперь, почти через месяц после своего приезда! — вспылил Рейнгольд.
— Само собой понятно, что я не хотел касаться предмета, которого ты, по-видимому, намеренно избегал, — холодно возразил Гуго.
Рейнгольд взволнованно зашагал по комнате и наконец спросил:
— Так родители умерли? А Элла и ребенок?
— Относительно них тебе нечего беспокоиться: дядя оставил далеко не маленькое состояние — много больше, чем могли предполагать.
— Я знал, что он был гораздо богаче, чем считалось, — быстро сказал Рейнгольд, — и эта уверенность развязала мне руки при моем отъезде. Жена и ребенок не нуждались во мне, они были обеспечены и ограждены от случайностей судьбы и в мое отсутствие. Но где они теперь? Все еще в Г.?
— Консул Эрлау стал опекуном мальчика, — коротко и сухо ответил Гуго. — По-видимому, он принял самое живое участие в молодой и совершенно одинокой женщине, потому что тотчас по окончании траура она переселилась с ребенком в его дом. Полгода назад они оба жили там, более поздних известий у меня нет.
— Так! — задумчиво протянул Рейнгольд. — Но не понимаю, как может Элла с ее воспитанием и необщительностью жить в аристократическом доме Эрлау? Правда, для нее могли отделать две-три дальние комнаты, откуда она никогда не выходит, занимая, несмотря на свое богатство, положение приживалки. Она не может подняться выше такого уровня. Если бы не это обстоятельство, я многое, все вынес бы… ради ребенка.
Он подошел к окну, распахнул его и высунулся далеко наружу. В душную комнату повеяло вечерней прохладой. Теперь там наступило долгое молчание, так как у капитана, по-видимому, тоже не было ни малейшего желания продолжать разговор, через некоторое время он встал и произнес:
— Наш отъезд назначен на завтра утром, нам нужно пораньше встать. Покойной ночи, Рейнгольд!
— Покойной ночи! — ответил тот, не оборачиваясь.
Гуго вышел.
— Хотелось бы мне, чтобы эта Цирцея Беатриче видела его в такие минуты! — пробормотал он, захлопнув за собой дверь. — Вы победили, синьора, и завладели им, как своей неотъемлемой собственностью… но счастья вы ему не дали.
В продолжение нескольких минут Рейнгольд неподвижно стоял у окна, затем выпрямился и направился в свой кабинет. Для этого ему нужно было пройти целый ряд комнат. Его квартира, занимавшая весь нижний этаж большой виллы, отличалась менее шикарным, чем у синьоры Бьянконы, но зато более ценным убранством: произведения искусства, украшавшие комнаты Альмбаха, намного превосходили своей стоимостью всю ту роскошь, которая царила в квартире примадонны. На стенах висели картины, в оконных нишах стояли статуи, ценность которых определялась тысячами, здесь были также великолепные копии с лучших художественных произведений Италии. Повсюду взор ласкали вазы, гравюры, художественные безделушки, которые сами по себе могли составить полное украшение гостиной, а здесь, в изобилии рассеянные повсюду, служили только дополнением убранства. Такое богатое собрание прекрасных произведений искусства было возможно лишь для такого человека, как Рейнгольд, который обладал изысканным вкусом и к которому вместе со славой обильным потоком лилось золото.
Посреди кабинета стоял роскошный рояль — подарок восторженных почитателей, пожелавших преподнести ему вещественный знак своей благодарности за доставленное им наслаждение. На письменном столе лежала груда визитных карточек и писем, авторы которых были аристократами по уму и происхождению, тем не менее они были небрежно сдвинуты в сторону, как будто тот, кому они адресовались, не придавал им ни малейшего значения. Против балконной двери на стене висел большой портрет синьоры Бьянконы во весь рост кисти знаменитого художника и поразительно похожий. Примадонна была изображена в костюме одной из своих коронных ролей в опере Рейнгольда, исполнением которой она не только прославила ее, но и сама стяжала славу первоклассной артистки. Художник воплотил в портрете все очарование, всю прелесть оригинала. Красавица стояла, с неподражаемой грацией полуобернувшись к роялю, и ее темные глаза, как живые, смотрели на человека, которого давно бесповоротно приковали к себе, она как бы не желала даже здесь, в святилище его творчества, оставить его одного.
Рейнгольд сел за рояль и начал импровизировать. Кабинет не был освещен, и только свет луны широким потоком лился через окно и стеклянные двери балкона. Из-под пальцев пианиста неслось море звуков, бушевавших, словно в бурю грозные валы, то вздымающиеся, как горы, то низвергающиеся в бездну. Страстная, пламенная, упоительная мелодия лилась и вдруг разом оборвалась резким диссонансом. Это была музыка, благодаря которой Рейнгольд стал настоящим властителем умов. Она увлекала за собой, потому, может быть, что пробуждала тот демонический элемент, который таится в душе каждого смертного и присутствие которого всякий ощущает в себе со страхом и сладким трепетом. В этих мелодиях звучали бешеная погоня за наслаждением, резкие переходы от лихорадочного возбуждения к смертельной усталости, стремление к забвению, которого вечно ищут и не находят, и в то же время что-то еще, могучее, вечное, что не имеет ничего общего с демоническими страстями, постоянно борется с ними, побеждает и все же в конце концов покоряется им…
В саду благоухали цветы апельсиновых деревьев, и их аромат лился в кабинет через открытые двери балкона. Вечный город, озаренный лунным светом, был полон бесконечной красоты и покоя. Даль исчезала в голубоватом тумане. Внизу, среди цветущих деревьев, мечтательно журчал фонтан. Лунный свет отражался в падающих каплях воды и ярко озарял комнату, в его лучах красавица-примадонна на портрете в широкой золотой раме казалась живой и не спускала глаз с человека, нахмуренное лицо которого и здесь, среди всей этой красоты, оставалось по-прежнему мрачным.
Долгие годы отделяли ту длинную северную зимнюю ночь, когда композитор создавал свое первое произведение, от этой благоухающей южной ночи. ‘Знаменитый Ринальдо’ бесконечно варьировал главную тему своей новой оперы. Прошедшие годы отразились на нем, как и многое другое, что казалось более тяжким бременем. Но в эти минуты все было забыто. Медленно оживали в памяти давно минувшие дни, давно поблекшие образы: маленький павильон в саду со старомодной мебелью и жалкими виноградными побегами над окном, унылый клочок земли с несколькими деревьями и кустами, окруженный высокими тюремными стенами, тесный, мрачный дом и ненавистная контора… Тусклые, бесцветные образы, но они стояли перед глазами Рейнгольда, а из-за них смотрели на него голубые глаза ребенка, которые улыбались отцу только там и взгляда которых он тщетно жаждал здесь, под лазурным небом чужбины.
Рейнгольд так часто видел их на лице сына и один только раз еще, где же еще? Воспоминание об этом почти исчезло, всего только раз, и то лишь на мгновение, они взглянули на него и тотчас опустились, всего раз в течение многих лет. Но эти глаза, только эти грезились ему, и им навстречу лилась из хаоса звуков чарующая мелодия. Она говорила о невыразимой тоске и боли, о том, чего не могли высказать уста, и словно перебрасывала мост к далекому прошлому. Гений разбил оковы, давившие и угнетавшие его, Рейнгольд был на высоте, о которой мечтал. Все, что может дать жизнь, — счастье, слава, любовь — досталось ему в удел, и вот… Снова неслась буря звуков, страстных, вакхических, и снова сквозь них пробивалась все та же мелодия со своей трогательной скорбью, с неутолимой тоской.

Глава 12

— Боюсь, что вы, капитан, не выдержите продолжительного пребывания в ‘Мирандо’. Здесь у вас постоянно море перед глазами, а это, видимо, опасно, вы с такой тоской смотрите на него, как будто только и думаете, как бы поскорее уплыть отсюда.
С этими словами маркиз Тортони обратился к своему гостю, в последнюю четверть часа не принимавшему никакого участия в разговоре: молодой хозяин только что поймал его на подавленном зевке.
— Вовсе нет! — защищался Гуго. — Но при всех этих разговорах об искусстве я чувствую себя столь беспредельно несведущим и ничтожным, так глубоко проникаюсь сознанием своего невежества, что сейчас только повторил про себя все команды, отдаваемые во время бури, чтобы утешиться хоть какими-нибудь познаниями.
— Пустая отговорка! — воскликнул маркиз. — Вам попросту недостает здесь прекрасного пола, перед которым вы преклоняетесь и без которого, по-видимому, не можете обойтись. К сожалению, ‘Мирандо’ не может вам его предложить. Ведь вы знаете — я не женат и до сих пор никак не могу решиться пожертвовать своей свободой.
— Не можете решиться пожертвовать свободой? — повторил Гуго. — Боже мой, как это ужасно звучит! Если вы еще не достигли высшей ступени земного счастья, как говорится в романах…
— Не верьте ему, Чезарио! — перебил его Рейнгольд. — Несмотря на всю рыцарскую обходительность моего брата, у него ледяная натура, растопить которую вовсе нелегко. Ухаживает он за всеми, но истинного чувства не испытывает ни к кому, каждый из его очередных романов, которые он иногда называет любовью, а иногда и страстью, продолжается ровно столько времени, сколько он находится на суше, и первый же бриз, угоняющий ‘Эллиду’ в море, стирает всякие его следы. Сердце Гуго еще ни разу усиленно не билось.
— Ужасная характеристика! — воскликнул Гуго, бросая сигару. — Торжественно протестую против нее!
— Неужели ты станешь утверждать, что она несправедлива?
Капитан рассмеялся и обернулся к Тортони.
— Уверяю вас, маркиз, что я способен хранить нерушимую верность своей голубоглазой невесте, — он указал рукой на море, — которой я раз и навсегда обещал сердце и руку. Она одна умеет все снова и снова приковывать меня к себе, и если время от времени позволяет мне заглянуть в пару прекрасных глаз, то серьезной измены не потерпит.
— Пока ты не заглянешь в такие глаза, которые покажут тебе, что и тебя не минет жребий всех смертных, — сказал Рейнгольд не то шутя, не то с горечью, понятной только его брату. — А бывают такие глаза.
— О, да, бывают такие глаза! — повторил Гуго, с почти мечтательным выражением устремив свой взор на море.
— Ваш тон, капитан, наводит на размышления, — поддразнил его маркиз. — Может быть, на вашем пути уже повстречались такие глаза?
— На моем? — воскликнул капитан, стряхнув с себя мимолетную серьезность, и продолжал прежним веселым тоном: — Глупости! Надеюсь еще довольно долго не сдаваться ‘жребию всех смертных’. Обещаю вам это.
— Жаль, что здесь нам не представится случая оправдать такую геройскую решимость, — заметил Чезарио. — Наши единственные соседи ведут настолько замкнутый образ жизни, что не приходится делать и попытки к знакомству. Молодая синьора…
— Молодая синьора? Где?
Гуго разом вскочил на ноги. Маркиз указал на оливковую рощу, среди которой была расположена соседняя дача, от нее до ‘Мирандо’ было всего минут десять-пятнадцать ходьбы.
— Вот там. На вилле ‘Фиорина’ уже несколько месяцев живут, кажется, даже ваши соотечественники, немцы, поселившиеся там на все лето. Но они, по-видимому, обрекли себя на полное одиночество и нигде не показываются, никого не принимают у себя, а прогулки ограничивают парком и террасой, так что с ними совершенно невозможно познакомиться.
— А дама красива? — с оживленным любопытством спросил Гуго.
Чезарио пожал плечами.
— При всем желании не могу ответить на этот вопрос. Я видел ее всего лишь раз, и то мельком и издали. У нее стройная фигура молодой женщины и красивые густые волосы с золотистым отливом. Лица ее я, к сожалению, не видел, так как она отвернулась, а я в тот момент довольно быстро ехал верхом.
— Проехали, не увидев ее лица? Маркиз, я удивляюсь вашему стоицизму, но торжественно отказываюсь подражать ему. Не позже чем сегодня вечером я сообщу вам и Рейнгольду, хороша ли собой дама или нет.
— Это будет довольно трудно, — улыбнулся маркиз. — Ведь вы слышали — они никого не принимают.
— Ба! Как будто мне это помешает! — весело воскликнул Гуго. — Это именно и интересно! Недоступная вилла, невидимка-дама, к тому же блондинка и немка… я все расследую, основательно расследую. Долг земляка обязывает меня!
— Слава Богу, что вы направили его на этот след, Чезарио, — сказал Рейнгольд. — Надеюсь, мы будем избавлены теперь от его еле сдерживаемой зевоты во время наших разговоров о музыке. Я хочу сказать еще кое-что относительно партитуры.
Молодой маркиз встал и с видом просителя опустил руку на плечо Рейнгольда.
— А как же опера? Неужели вы неумолимо будете стоять на своем? Уверяю вас, Ринальдо, требуемые вами изменения, как я сам убедился, невозможно произвести до осени. Придется снова откладывать представление оперы, а общество ждет ее уже несколько месяцев.
— Так подождут еще, — высокомерно проронил Рейнгольд.
— Диктаторский приговор! — заметил Гуго. — Неужели ты всегда так повелеваешь публикой? Портрет, набросанный маэстро Джанелли, оказывается, имеет сходство. Неужели необходимо приводить в отчаяние весь оперный персонал, не исключая и директора, как ты делаешь это теперь?
Рейнгольд откинул голову с гордостью и беспечностью избалованного прославленного артиста, привыкшего считать свою волю законом для всех и принимающего любое противоречие как личное оскорбление.
— Своими произведениями и их исполнением распоряжаюсь я. Либо слушают мою оперу в той постановке, которой желаю я, либо ее вовсе не слушают. Я предоставил им выбор.
— Как будто тут еще есть выбор! — воскликнул Чезарио, пожимая плечами.
Он подошел к лакею и стал отдавать ему распоряжения, оставив братьев одних.
— К сожалению, кажется, здесь действительно нет выбора, — сказал Гуго, глядя вслед хозяину. — Когда всеобщее бессмысленное обожание в конце концов погубит тебя, — обратился он к брату, — это будет на совести маркиза Тортони, потому что он прилагает к тому все свои усилия, впрочем, как и весь круг твоих поклонников. Они посадили тебя, словно далай-ламу, на некий трон и с благоговейным трепетом ожидают проявлений твоего гения, хотя бы этому самому гению взбрело на ум выругать своих восторженных почитателей. Мне жаль тебя, Рейнгольд! Увлекая к самообожанию, тебя толкают в ту пропасть, в которой погибло немало крупных дарований.
— Что ж, зато ты заботишься, чтобы такого не случилось, — саркастически возразил Рейнгольд. — Ты отлично владеешь ролью верного Экгарда и разыгрываешь ее при каждом удобном случае. Но эта роль одна из самых неблагодарных, оставь ее, Гуго. Она вовсе не в твоем характере.
Капитан нахмурился, но остался совершенно спокоен, хотя тон, которым были произнесены слова брата, взорвал бы всякого. Он взял ружье, вскинул его на спину и вышел.
Через несколько минут Гуго уже был на берегу. Свежий морской ветер подул ему в лицо, и мгновенно серьезности его опять как не бывало. Он направился прямо к вилле ‘Фиорина’.
Правду говоря, капитан уже начал скучать в ‘Мирандо’, в его исключительно артистической атмосфере, созданной наклонностями маркиза и присутствием Рейнгольда. Прелестное местоположение имения не представляло ничего нового для капитана, хорошо знакомого с красотами тропической природы, уединение, к которому с болезненной жаждой стремился Рейнгольд, тоже было не по душе жизнерадостному моряку. Правда, недалеко был курорт С, куда уже съехалось много иностранцев, но слишком частые поездки туда могли обидеть молодого хозяина, показав, что его обществом пренебрегают. Таинственное и интересное знакомство было очень кстати, и Гуго тотчас же решил воспользоваться случаем.
‘Пусть возится себе на здоровье кто-нибудь другой с этими артистами и их поклонниками! — сердито думал он, шагая вдоль морского берега. — Полдня они проводят за роялем, а другую половину — за разговорами о музыке. У Рейнгольда вечно крайности. Из вихря бурной жизни и развлечений он бросается, очертя голову, в это идеальное уединение и не хочет ничего слышать и знать, кроме своей музыки, посмотрим, долго ли он выдержит искус. А маркиз Тортони? Молод, красив, богат, аристократ по происхождению, а не может предпринять ничего лучшего, чем продолжительное затворничество в этом ‘Мирандо’ и разыгрывание из себя дилетанта высшей пробы. Своим чрезмерным обожанием он кружит голову Рейнгольду. Ну, я сумею лучше распорядиться своим временем’.
И с этой мыслью и полным сознанием собственного достоинства капитан остановился, потому что уже достиг цели: перед ним была вилла ‘Фиорина’, окруженная высокими пиниями, кипарисами и цветущим кустарником. Дом был, по-видимому, красив и поместителен, но его фасад и обращенная к морю терраса были так густо обсажены розовыми кустами и олеандрами, что даже орлиный взор Гуго не мог проникнуть за душистую живую изгородь. Высокая стена, поросшая ползучими растениями, окружала парк и переходила в оливковую рощу, среди которой располагалась вилла. Судя по ее величественному виду, можно было думать, что она когда-то принадлежала какому-нибудь знатному роду, но затем, подобно многим другим, переменила владельцев и теперь служила временным прибежищем для богатых иностранцев. Во всяком случае красотой своего местоположения вилла нисколько не уступала прославленному ‘Мирандо’ маркиза Тортони.
Капитан уже разработал свой стратегический план, он беглым взором окинул окрестность, сделал тщетную попытку заглянуть на террасу со стороны моря, на всякий случай смерил взглядом высоту парковой стены и затем, направившись прямо к воротам, позвонил и заявил привратнику, что желает поговорить с господами. Однако старый итальянец, видимо, уже получил инструкцию на такой случай, потому что, даже не спросив имени незнакомца, коротко объяснил, что его господа никого не принимают и он очень сожалеет, что синьору пришлось напрасно побеспокоиться.
— Для меня сделают исключение, — сказал Гуго, хладнокровно протянув свою визитную карточку. — Важные обстоятельства требуют личного объяснения. Я подожду здесь, так как меня, безусловно, примут.
С этими словами он опустился на каменную скамейку у ворот. Непоколебимая уверенность капитана так подействовала на привратника, что он и в самом деле уверовал в важность его мнимой миссии. Он исчез с его визитной карточкой в руках, а Гуго, нисколько не беспокоясь о последствиях, стал ждать результата своего дерзкого маневра.
Результат, сверх всякого ожидания, был благоприятный. Спустя некоторое время появился лакей и на немецком языке (так как на визитной карточке была немецкая фамилия) пригласил Гуго следовать за ним. Он проводил его в зимний сад виллы и оставил там одного, заявив, что господин сейчас выйдет.
— Везет же человеку! — сказал Гуго, сам удивляясь неожиданному успеху. — Хотел бы я, чтобы Рейнгольд и маркиз видели меня теперь здесь, в стенах ‘недоступной’ виллы, в ожидании ее хозяина и всего за несколько дверей от белокурой синьоры. Для первых пяти минут вполне достаточно, и достигнуть этого, пожалуй, не удалось бы даже моему знаменитому гениальному брату, перед которым все двери раскрываются настежь. Но теперь необходимо и самому стать гениальным, хотя бы во лжи. Помилуй Бог, что мне сказать хозяину, которому я приказал доложить о каком-то важном деле и которого я не только никогда не видел, но и не слышал о нем, равно как и он обо мне? А, вот что! Некто дал мне когда-то, в одно из моих путешествий, некоторое поручение. Из-за печальной случайности я мог ошибиться фамилией, между тем знакомство завязано, и все остальное устроится само собой. Свою импровизацию я могу дополнить сообразно впечатлению, которое произведет на меня личность хозяина, во всяком случае я не двинусь с места, не повидав синьоры.
Гуго сел и с самым беззаботным видом стал, размышляя, осматриваться кругом.
‘Мои почтенные земляки, наверно, принадлежат к тем немногим счастливцам, которые могут тратить десятки тысяч в год. Все это — и вилла с парком, и комфорт, которого не встретишь здесь на юге, и собственные слуги, привезенные с собой (я уже заметил не менее трех немецких физиономий), — все стоит больших денег. Теперь остается лишь решить вопрос: придется ли мне иметь дело с природным аристократом или с богатым биржевиком? Последнее было бы приятнее, потому что я могу по крайней мере пустить в ход некоторые связи в этом мире, тогда как перед человеком высокого происхождения я предстану во всем своем мещанском ничтожестве… Но что это? Консул Эрлау?!’.
С возгласом безграничного удивления Гуго вскочил при виде хорошо знакомой ему фигуры коммерсанта, появившегося на пороге. Консул, правда, очень состарился: его густые темные волосы поседели и поредели, на лице запечатлелось болезненное выражение, даже приветливая улыбка, всегда оживлявшая его, исчезла и, во всяком случае, в данный момент сменилась холодной сдержанностью.
— Вы желаете поговорить со мной, господин Альмбах? — сказал он, подходя к гостю.
Гуго уже овладел собой и мгновенно решил по мере сил использовать неожиданный благоприятный случай. Он призвал на помощь всю свою любезность и ответил:
— Я вам очень признателен, господин консул: откровенно говоря, я вовсе не надеялся, что вы лично примете меня.
Эрлау опустился на стул и жестом пригласил Гуго сесть.
— По предписанию врача я избегаю общества, но, услышав ваше имя, счел нужным сделать исключение, поскольку ваше посещение, вероятно, связано с моим опекунством над вашим племянником. Вы, конечно, по поручению своего брата?
— По поручению Рейнгольда? — нерешительно повторил капитан. — Почему вы так думаете?
— Я очень рад, что господин Альмбах не сделал попытки к личному сближению, как он уже пытался сделать это письменно, — продолжал консул все еще холодным, сдержанным тоном. — Несмотря на наш намеренно замкнутый образ жизни, он, очевидно, узнал о настоящем местоприбывании своего сына. Очень жаль, но должен сообщить вам, что Элеонора ни в коем случае…
— Элла? Она здесь? У вас? — перебил его капитан с таким оживлением, что Эрлау с удивлением посмотрел на него.
— Разве вы не знали этого? Но позвольте спросить, капитан, чему тогда я обязан чести видеть вас?
Гуго не сразу ответил, он видел, что имя Альмбах, открывшее ему двери, было в то же время наихудшей рекомендацией в этом доме. Однако после минутного размышления он все же нашел выход и откровенно сказал:
— Прежде всего я считаю необходимым выяснить небольшое недоразумение. Я явился сюда вовсе не в качестве доверенного своего брата, как вы предположили, да и вообще не ради его интересов и даже без его ведома. Даю вам слово, что он и не подозревает, что его жена и сын так близко от него. Что они вообще находятся в Италии. Что касается меня, — капитан нашел уместным приукрасить истину ложью, — то я случайно напал на след и хотел убедиться в его справедливости. Я пришел повидаться со своей невесткой.
— Лучше было бы не делать этого, — с заметной холодностью произнес консул. — Вы сами понимаете, что подобная встреча заставит Элеонору страдать.
— Элла отлично знает мое отношение ко всему, что произошло, — перебил его капитан, — и я уверен, что она не откажется поговорить со мной.
— Тогда это сделаю я от имени моей приемной дочери, — решительно заявил Эрлау.
Гуго встал.
— Господин консул, я знаю, что вы приобрели отцовские права над моим племянником, а также и над его матерью, и глубоко чту эти права. Потому я и прошу у вас разрешения на свидание. Ни словом, ни воспоминанием я не оскорблю своей невестки, чего вы, очевидно, опасаетесь, но мне очень хотелось бы видеть ее.
В его словах звучала такая сердечность, и тон просьбы был так серьезен, что консул поколебался. Быть может, он вспомнил о том времени, когда мужество молодого капитана Альмбаха спасло один из его лучших кораблей, и о том, что его щедрую благодарность вежливо, но решительно отвергли. Было бы в высшей степени неблагородно ответить этому человеку отказом, и он уступил.
— Я спрошу, желает ли Элеонора этой встречи, — сказал он, поднимаясь. — О том, что вы здесь, она уже осведомлена, так как вашу визитную карточку мне принесли в ее присутствии. Прошу лишь минуты терпения.
Эрлау вышел. Прошло минут десять нетерпеливого ожидания. Наконец, дверь снова отворилась, и на пороге зашуршало женское платье. Гуго быстро встал навстречу вошедшей.
— Элла, я узнал, что вы…
Капитан вдруг запнулся, его поднятая для приветствия рука медленно опустилась, и он остановился как вкопанный.
— Вы, кажется, не узнаете меня? — тихо спросила молодая женщина, тщетно ожидая окончания приветствия. — Неужели я так сильно изменилась?
— Да… очень, — подтвердил Гуго, не отрывая изумленного взора от стоявшей перед ним дамы.
Самонадеянный, веселый моряк, не признающий никаких жизненных затруднений и ничем не смущающийся, словно онемел, обескураженный. Но кто мог бы подумать, мог считать возможным такую метаморфозу?..
Так вот что сталось с бывшей супругой его брата, робкой, боязливой Эллой с бледным личиком и неловкими манерами! Только теперь можно было видеть, как безобразили ее платье, в котором она походила скорее на служанку, чем на дочь хозяина дома, и огромный чепец, предназначенный для шестидесятилетней старухи, и прикрывающий изо дня в день голову юной женщины.
Все это бесследно исчезло. Светлое воздушное платье обрисовывало красивую, стройную, девически хрупкую фигуру, роскошные белокурые косы, ничем не прикрытые, тяжелыми золотистыми локонами обвивали голову. Весьма вероятно, что маркиз Тортони и не заметил лица ‘белокурой синьоры’, но Гуго теперь видел его и тщетно ломал голову над вопросом, какая, собственно, перемена произошла в этом лице, некогда настолько неподвижном и маловыразительном, что его обладательницу упрекали даже в тупости, а теперь таком одухотворенном, как будто с него сняли какое-то заклятие и что-то, неведомое раньше, пробудило его к жизни. Правда, в уголках ее губ обозначились скорбные черточки, а на лоб легла грустная тень, которой не было прежде, но зато глаза, теперь не потупленные, а широко раскрытые, ни на йоту не утратили своей былой красоты.
Элла как будто наконец осознала, что не следует скрывать от взоров то, чем наградила ее природа. Когда ей было семнадцать лет, каждый, увидев ее рядом с мужем, мог спросить, пожимая плечами: ‘ Как могла очутиться эта женщина рядом с этим мужчиной?’ Теперь, когда ей минуло двадцать восемь, она могла смело идти рука об руку с кем угодно. Какой же тяжелый гнет давил молодую женщину в родительском доме, если всего нескольких лет, проведенных на свободе, среди более чутких людей, достаточно было для того, чтобы бабочка сбросила невзрачную оболочку и распустила роскошные крылья. Эта почти невероятная перемена красноречиво доказывала всю пагубность ее воспитания.
— Вы хотели поговорить со мной, господин капитан? — начала Элла, опускаясь на оттоманку. — Садитесь, пожалуйста!
Ее слова и манеры, уверенные и непринужденные, как у светской женщины, принимающей гостя, оставались однако сдержанными и отчужденными, как будто у нее не было ничего общего с ним. Гуго поклонился и сел рядом.
— Я просил, — сказал он все с той же смущенной улыбкой, — и господин консул счел нужным от вашего имени отказать мне в этом свидании. Но я настоял, чтобы он спросил у вас… я был уверен в вашей доброте, сударыня…
Элла широко раскрыла глаза и вопросительно взглянула на него:
— Неужели мы стали настолько чужды друг другу? Почему вы так называете меня?
— Потому что вижу, что на мое посещение смотрят здесь, как на вторжение, и что мне не указали на дверь только ради имени, которое я ношу, — с некоторой горечью ответил Гуго. — Консул Эрлау уже дал мне почувствовать это, и теперь мне вторично приходится испытывать то же. И все-таки, повторяю вам, мое присутствие здесь не связано с поручением и произошло даже без ведома… кого-либо другого, кто до сих пор и не подозревает о вашей близости.
— В таком случае, прошу вас, чтобы эта близость и в дальнейшем оставалась тайной, — серьезно сказала молодая женщина. — Вы поймете, почему я не хочу выдавать свое пребывание здесь: С, как бы то ни было, достаточно далеко, и это вполне возможно.
— Кто же вам сказал, что мы живем в С.? — спросил Гуго, несколько смущенный уверенностью ее предположения.
Элла указала на лежащие на столе газеты.
— Сегодня утром я прочла, что там ожидают двух музыкальных знаменитостей. Я вижу, что сообщение немного запоздало, а вы, конечно, гостите у брата.
Гуго молчал, у него не хватило мужества сказать ей, насколько ближе к ней находится ее бывший супруг. Газетная заметка легко объяснялась: он знал о предстоящем приезде Беатриче и о том, что уже вошло в привычку постоянно ставить рядом имена ее и Рейнгольда, а если последний и пребывал теперь в ‘Мирандо’, то все считали его прибытие в С. делом решенным, как только там появится Бьянкона. Да они и уговорились встретиться там, и отрицать это было невозможно.
— Однако к чему такая таинственность? — спросил он, оставляя в стороне опасный предмет. — Ведь не вам же, Элла, бояться или избегать встречи?
— Нет! Но я хочу во что бы то ни стало оградить своего мальчика от возможности подобной встречи.
— С его отцом?
В словах Гуго послышался упрек.
— С вашим братом… да!
Капитан с новым изумлением взглянул на Эллу. Эти слова были произнесены ледяным тоном, и ледяная неподвижность сковала ее лицо, выражавшее такую непреклонную волю, какой никто не заподозрил бы в прелестной женщине.
— Это жестоко, Элла, — тихо сказал Гуго. — Я вполне понимаю, что вы становитесь недоступной после всего, что случилось, но при чем же мальчик? Рейнгольд уже делал попытку сближения со своим ребенком… вы оттолкнули его…
— Вы, Гуго, сказали мне, что явились сюда без всякого поручения, — перебила его Элеонора, — и я верю вам. Но в таком случае нам не следует касаться этого пункта. Оставим его в покое!.. Я очень удивлена, что вижу вас в Италии. Вы рассчитываете долго здесь оставаться?
Капитан последовал данному указанию, но удивление его росло. Молодая женщина, которую он знал лишь в качестве молчаливой и робкой слушательницы, полностью овладела нитью разговора. И с какой уверенностью и непринужденностью она перевела его на другой предмет, когда предшествовавший стал тяготить ее!
— Много дольше, чем я думал вначале, — сказал он, отвечая на вопрос — Мое пребывание здесь было рассчитано на очень короткое время, но буря, захватившая нас в открытом море, так потрепала ‘Эллиду’, что мы с трудом добрались до ближайшей итальянской гавани, и пока нечего и думать о продолжении рейса. Исправление судна потребует нескольких месяцев, и мой отпуск, таким образом, продлится неопределенное время. Я, конечно, не подозревал, что встречу вас здесь.
По лицу молодой женщины промелькнула тень.
— Мы здесь по предписанию врачей, — серьезно ответила она. — Легочная болезнь заставила моего опекуна поехать на юг, его жена уже несколько лет тому назад умерла, а он, как вы, наверно, знаете, бездетен. Я давно пользуюсь правами его дочери, разумеется, тем самым я приняла на себя и ее обязанности. Врачи настаивали на этой местности, которая и в самом деле благотворно действует на его здоровье. Как я ни избегала Италии, но все же не могла отпустить его одного, зная, что он нуждается в моем присутствии. Мы надеялись избавить себя от тяжелой встречи, миновав город, в котором живет… синьор Ринальдо, и с той же целью выбрали самую уединенную виллу. Я вижу, однако, что наши предосторожности были напрасны: едва вы приехали сюда, как уже открыли наше местопребывание.
— Я? Конечно! — с невольным замешательством сказал Гуго. — И вы ставите мне это в упрек?
— Нет! Но меня удивило, что капитан Альмбах еще так интересуется своей маленькой кузиной и бывшей подругой детских игр, что настаивает на свидании, в котором ему сразу было отказано. Мы надеялись полностью оградить себя от всяких посещений, а вы тем не менее сумели добиться того, что вас приняли, это доказывает мне, что у меня и прежде были друзья. До сих пор я сомневалась, но теперь твердо уверена в этом, и это доставляет мне огромное удовольствие, за что я очень благодарна вам, Гуго!
Элла взглянула на него своими ясными, широко открытыми голубыми глазами и с очаровательной улыбкой, придававшей ее лицу невыразимую прелесть, доверчиво протянула ему руку. Но дружеский жест не нашел ответа. Лицо капитана вспыхнуло, он вдруг вскочил и, отведя ее руку, воскликнул:
— Нет, так нельзя… я… я должен во всем сознаться перед вами, Элла, даже если вы укажете мне после того на дверь.
— В чем еще вам нужно сознаваться? — удивленно спросила молодая женщина.
— В том, что я — все еще ‘искатель приключений’, которому вы некогда дали столь поучительную отповедь. Конечно, это не исправило меня, но с тех пор я не пытался тревожить вас своими глупостями и не рискнул бы на это и в настоящий момент. Короче говоря, я вовсе не знал, кто обитатели этой виллы, когда направился сюда, и приказал доложить о себе совершенно незнакомому господину просто потому, что маркиз Тортони сообщил мне о некой молодой даме, ведущей здесь крайне замкнутый образ жизни… Ну да, я знал, что вы так посмотрите на это!
Действительно, взгляд Эллы выразил упрек, затем она молча отвернулась и стала смотреть в окно. Наступило тягостное молчание. Наконец Гуго произнес:
— Случай привел меня сюда… Элла, я жду вашего приговора.
— Ведь вы свободны и не нарушили долга, — холодно сказала она. — К тому же мое мнение едва ли будет иметь веское значение для вас, капитан!
— То есть, иначе говоря, господину капитану пора удалиться и на будущее время двери для него закрыты, не правда ли? — взволнованно спросил он. — Вы несправедливы ко мне, Элла! Мое присутствие здесь, где я предполагал встретить совершенно не знакомых мне людей, на самом деле объясняется моей любовью к приключениям. Это не ново. Но то, что я допустил безграничную глупость, сказав правду, хотя у меня был отличный предлог для обмана, — уже очень ново, и к тому я был принужден вами, вот этими глазами, взглянувшими на меня таким открытым взором, что я покраснел, как школьник, и не мог продолжать свою ложь. И вот воздаяние! Я снова слышу слова ‘господин капитан’, которые, слава Богу, на четверть часа были исключены из нашего разговора.
Элла покачала головой.
— Вы испортили мне всю радость свидания…
— Неужели вы были обрадованы им? В самом деле? — перебил ее Гуго с загоревшимся взором.
— Конечно, — спокойно подтвердила она. — Воспоминания о родине всегда так отрадны на чужбине.
— Ах, вот что! — медленно произнес Гуго. — Я ведь совершенно забыл о том, что мы с вами земляки. Следовательно, вы видите во мне только немца? В таком случае откровенно признаюсь, мое волнение при нашем свидании было вызвано далеко не патриотическими чувствами.
— Несмотря на неизбежное разочарование, которое принесло вам это открытие? — довольно резко спросила Элеонора.
Капитан несколько секунд пристально смотрел на нее.
— Элла, вы заставляете меня раскаиваться в своем неосторожном признании. Пусть будет так! Я должен искупить свою вину, но прежде чем я уйду, разрешите еще один вопрос, вернее, просьбу. Позволите ли вы мне вернуться сюда?
Она медлила с ответом. Гуго подошел к ней ближе.
— Позволите ли вы мне вернуться, Элла? Что, собственно, я сделал такого, за что вы указываете мне на дверь?
Упрек, прозвучавший в словах капитана, подействовал на молодую женщину, и она тихо возразила:
— Но ведь я не делаю этого. Если вы захотите еще навестить меня… наши двери будут открыты для вас.
Гуго быстрым движением схватил ее руку и, поднеся ее к своим губам, долго не отрывал их, слишком долго для обычного поцелуя. Элла, по-видимому, почувствовала это и порывисто отняла руку. Так же порывисто выпрямился капитан. Яркий румянец снова залил его лицо, и он, всегда такой находчивый в выражении любезной учтивости, сейчас лишь коротко сказал:
— Благодарю вас! Итак, до свидания!
— До свидания! — ответила Элла с заметным смущением, странно противоречащим той спокойной уверенности, которая не покидала ее в продолжение всего разговора.
Можно было предположить, что она раскаивается в только что данном разрешении, которое нельзя уже было взять обратно.
Несколько минут спустя капитан Альмбах медленно шел обратно в ‘Мирандо’. Он еще раз доказал силу своей воли и исполнил легкомысленно данное утром обещание. Но было ясно, что он не собирался использовать свой триумф. Время от времени оглядываясь на виллу, он нервно проводил рукой по лбу, как будто пробудившись от сна.
‘ Черт возьми! Элегическая атмосфера ‘Мирандо’ захватила и меня, — сердито думал он. — Теперь и я начинаю смотреть на самые простые вещи с романтической точки зрения. Что, собственно, произошло? Почему я никак не могу отделаться от впечатления? Гостиные консула послужили хорошей школой, и ученица сверх ожидания легко и быстро усвоила курс. Я уже давно подозревал что-то в таком роде, и все же… Глупости! Какое мне дело до того, что Рейнгольду придется раскаиваться в его слепоте? А Элла к тому же не знает, как он близко… Так близко, что встреча не заставит себя ждать. Боюсь, что попытка к сближению на этот раз обойдется Рейнгольду еще дороже, чем тогда.
Какое странно-холодное выражение появилось на ее лице, когда я сказал о возможности примирения! Оно, — Гуго вздохнул, быть может, с бессознательным, но глубоким удовлетворением, — оно говорило ‘нет’… навсегда, навеки, и если теперь случай или судьба сведут их снова, будет поздно… Рейнгольд безвозвратно потерял ее!

Глава 13

По голубому зеркалу вод скользила лодка, направлявшаяся из С. в ‘Мирандо’. Ее нарядный вид указывал на то, что она принадлежала богатым владельцам, а на обоих гребцах были цвета дома маркиза Тортони. Но пассажира лодки, видимо, нисколько не интересовали ни она, ни ее быстрый ход, ни великолепная панорама окрестностей. Он словно дремал с закрытыми глазами, откинувшись на сидении, и поднял веки только тогда, когда лодка причалила к мраморным ступеням, которые поднимались от моря до самой террасы виллы. Он выпрыгнул из лодки, жестом прощаясь с гребцами, которые, как, впрочем, и все слуги маркиза, привыкли оказывать знаменитому гостю еще больше почтения, чем самому хозяину. Несколькими сильными взмахами весел они отвели лодку от мраморной лестницы и загнали ее в небольшую гавань, устроенную здесь же поблизости, в парке.
Рейнгольд стал медленно подниматься по ступеням. Он возвратился из С, где уже поселилась Беатриче Бьянкона. В С. съезжались на летний отдых не только иностранцы, но и сливки итальянского общества, и примадонна по обыкновению была окружена знакомыми и поклонниками. Не успел Рейнгольд появиться возле нее, как и его постигла та же участь, пожалуй, даже в еще большей степени. Около Беатриче для него не было ни покоя, ни отдыха, она снова увлекла его в водоворот развлечений. Часы, которые он намеревался провести с ней, превратились в дни праздников, не менее утомительных, чем в городе, и после того как вчера Рейнгольд сопровождал певицу на большой банкет, затянувшийся на всю ночь до самого рассвета, он, наконец, при первых лучах солнца почти насильно вырвался, бросился в лодку и вернулся в ‘Мирандо’.
Рейнгольд облегченно вздохнул при виде мирной картины уединения. Он знал, что его не нарушит ничье присутствие, так как Чезарио сообщил через гребцов, что он и капитан с самого утра отправятся на близлежащий остров и не вернутся до вечера, а для посторонних теперь нет доступа на виллу. Маркиз не любил, когда нарушали тишину и покой виллы, его дворецкий раз и навсегда получил приказ во время пребывания Рейнгольда никого не допускать в ее пределы, и, к великому неудовольствию иностранцев, избравших ‘Мирандо’ излюбленной целью для своих прогулок, этот приказ строго исполнялся. Имение с его обширным парком и великолепным домом, который на севере, безусловно, назывался бы замком, а здесь получил скромное звание виллы, пользовалось всеобщей известностью. Оно прославилось не только своим роскошным местоположением и чудным видом на море, но и сокровищницей искусства, скрытой от посторонних и ласкавшей взор избранных, которые имели счастье быть гостями маркиза.
Невыспавшийся и усталый Рейнгольд все-таки не мог сейчас отдаться сну и бросился на мраморную скамью в тени колоннады. Он чувствовал себя совершенно разбитым. Эти знойные лунные итальянские ночи с опьяняющим ароматом цветов, среди тишины или шумного ликования, эти яркие солнечные дни с вечно лазоревым небом и блеском пестрых красок на земле дали ему все, о чем он мечтал на суровом севере, но зато отняли его лучшие жизненные силы. Уже давно миновало время, когда в смене страстного опьянения и сладостных грез заключался весь смысл жизни молодого артиста. Это продолжалось месяцы, годы, но мало-помалу наступила усталость, а затем и пробуждение, когда великолепный, богатый красками мир предстал его глазам совсем в другом свете, идеалы рухнули и горячо желанная свобода обернулась пустыней, не имеющей пределов ни в виде долга, ни в виде желаний. Вместе с цепями, так энергично и безжалостно порванными им, он потерял и сдерживающее начало, он не знал границ своим желаниям, и это стало его проклятием. Божественный огонь артистизма охранил его от участи многих других — гибели вследствие разочарования и апатии ко всему в жизни, но та же самая сила, которая вырывала его из этого омута, не давала ему покоя, гнала к чему-то недостижимому, чего он сам не мог определить и чего, как он чувствовал, ему недоставало и будет вечно недоставать. Ни Италия со всеми своими красотами, ни страстная любовь Беатриче, ни искусство, увенчавшее его лаврами, не могли дать ему этого. Призрак исчезал, едва лишь Рейнгольд протягивал к нему руки. Роскошная южная природа развернула перед ним все свое чарующее великолепие, но он не нашел среди экзотических растений алого цветочка…
Рейнгольд вдруг вздрогнул и оторвался от своих мыслей. Что-то встревожило его: послышался шорох, какое-то движение вблизи… Он поднялся со скамьи и, к своему изумлению, увидел в нескольких шагах от себя, на террасе, даму, устремившую задумчивый взгляд на море. Что бы это значило? Как попала незнакомка в недоступное для посторонних ‘Мирандо’? Она могла пройти лишь через открытые двери зала, служившего хранилищем знаменитой коллекции картин, собранных маркизом, и, по-видимому, так же не заметила уединившегося мечтателя, как и он ее.
Рейнгольд уже давно стал равнодушен к женской красоте, но эта женщина невольно приковала к себе его взор. Она стояла в тени одной из огромных ваз, украшающих террасу, слегка склоненная голова была освещена солнцем, и тяжелые белокурые косы под его лучами казались расплавленным золотом. Рейнгольду были видны лишь нежные, чистые и благородные линии профиля обращенного к морю лица. Стройная фигура в легком белом платье в необычайно грациозной позе слегка прислонилась к мраморной балюстраде, левой рукой дама опиралась о нее, а в правой держала соломенную шляпу, украшенную цветами. Она стояла неподвижно, вся уйдя в созерцание моря, совершенно не подозревая, что за ней наблюдают.
Было еще довольно рано. Утреннее солнце поднималось над морским простором, посылая свою светлую улыбку росистым окрестным полям. Голубоватая дымка тумана еще окутывала мыс и далекий берег, очертания которого словно повисли на горизонте и плавали в воздухе, отливавшем серебристым блеском. Было что-то сказочное в этом утре, во всем окружающем, и прежде всего в белой фигуре женщины с золотистыми волосами, волшебным замком, выросшим из морской глубины, казалось ‘Мирандо’ со своими террасами и мраморной колоннадой. Голубой небосвод раскинулся над ним, и, такое же голубое, плескалось у его подножия море. Душистые ароматы плыли из его садов, и над всем царило таинственное безмолвие, как будто все живое было изгнано отсюда или погрузилось в глубокий сон. Тихие всплески моря, мерный, призрачный шум волн, лобзающих мраморные ступени, только подчеркивали это безмолвие, а перед глазами расстилалась спокойная, беспредельная водная гладь. Рейнгольд замер на месте. Он боялся движением нарушить очарование момента, на него словно повеяло сказочной поэзией родной старины, забытой и в эту минуту снова воскресшей во всей своей грустной и сладостной прелести. Но царившую тишину вдруг прорезал звонкий голос ребенка. Мальчик лет десяти стремглав взбежал по ступеням террасы с блестящей раковиной в руках, найденной им, по-видимому, где-то на берегу. Ребенок был в восторге от своей находки, его маленькое личико сияло, когда он с разгоревшимися щечками и развевающимися локонами спешил к даме, повернувшейся на его крик. Рейнгольд вскочил с подавленным возгласом и словно прирос к земле. Как только незнакомка обернулась, он узнал в ее лице черты Эллы, и все-таки то не могла быть она! Ошеломленный, бледный как смерть, Рейнгольд впился глазами в эту женщину, поэтической внешностью которой только что любовался и которая как две капли воды походила на ненавистную и в конце концов покинутую жену. Она тоже узнала его, побледнела как полотно и отшатнулась. Словно ища опоры, она схватилась за мраморную балюстраду, но мальчик уже подбежал к ней и, протягивая обеими руками свою раковину, торжествующе восклицал:
— Мама, милая мама! Смотри, что я нашел!
Этот возглас вывел Рейнгольда из оцепенения. Растерянность, испуг, удивление — все разом исчезло, когда он услышал голос ребенка. Следуя внезапному порыву, он бросился вперед и протянул руки, как бы намереваясь бурно прижать мальчика к своей груди.
— Рейнгольд!
Альмбах смущенно остановился. Но оклик относился не к нему, а к мальчику, и он, послушный призыву матери, тотчас прижался к ней. Быстрым движением она обняла его обеими руками, как будто стремясь защитить его или спрятать, и гордо выпрямилась. Бледность еще не исчезла с ее лица, губы дрожали, но голос звучал энергично и твердо, когда она сказала:
— Не следует мешать посторонним, Рейнгольд! Пойдем, дитя мое!
Альмбах вздрогнул и отступил, этот тон был так же нов для него, как и все существо той женщины, которую он когда-то называл своей женой. Если бы он не узнал ее голоса, то решил бы, что его ввело в заблуждение случайное сходство. Мальчик, напротив, был удивлен незаслуженным упреком — ведь он даже близко не подошел к этому ‘постороннему’, но при виде бледности и волнения матери он понял, что произошло что-то необычное, и его большие голубые глаза враждебно воззрились на незнакомца, в котором он инстинктивно угадал виновника испуга своей матери. Элла уже вполне овладела собой. Отвернувшись, она двинулась вперед, все еще обнимая ребенка за плечи, но Рейнгольд порывисто заступил дорогу, и ей пришлось остановиться.
— Будьте добры пропустить нас, — холодно и надменно сказала она. — Прошу вас!
— Что это значит, Элла? — взволнованно крикнул Рейнгольд. — Ты, конечно, узнала меня, так же как и я тебя. К чему же этот тон?
Она взглянула на него, и в ее взоре он увидел ясный ответ — убийственное презрение. Он никогда и представить себе не мог, что глаза Эллы способны подарить его таким взглядом, и невольно опустил глаза.
— Не будете ли вы так добры дать нам дорогу, синьор? — повторила она по-итальянски, как будто сочла, что он не понял ее немецкой фразы.
В ее словах звучал решительный приказ, и Рейнгольд повиновался, беспомощно отступив в сторону и пропуская их мимо себя. Он видел, как Элла с ребенком сошла по ступеням, как внизу к ним присоединился слуга в чужой ливрее, очевидно, поджидавший их, и как все трое торопливо направились вдоль парка. А он все еще стоял наверху, на террасе, размышляя о том, не было ли все это плодом его воображения.
Шум закрываемых дверей, ведущих в картинный зал, вывел его из оцепенения. В несколько шагов он очутился у двери, нетерпеливо распахнул ее и вошел в зал, где дворецкий маркиза опускал занавеси, видимо, поднятые перед тем для лучшего освещения.
— Кто эта дама с ребенком, только что бывшая здесь, на террасе? — обрушился Рейнгольд на бедного дворецкого.
Последний был явно обескуражен внезапным появлением гостя, который, по его предположению, должен был находиться в С, он смутился и медлил с ответом.
— Извините, синьор, — наконец произнес он, — я не знал, что вы уже вернулись, а его сиятельства и синьора капитана никак нельзя ждать ранее вечера, поэтому я позволил себе…
— Кто эта дама? — с лихорадочным нетерпением наступал на него Рейнгольд, не обращая внимания на его извинения. — Откуда она? Да скорей же! Мне нужно знать!
— Из виллы ‘Фиорина’, — ответил дворецкий, удивленный и испуганный нетерпением Рейнгольда. — Приезжая синьора пожелала осмотреть ‘Мирандо’ и через своего лакея попросила разрешить ей это. Правда, его сиятельство приказал не допускать посторонних во время вашего пребывания здесь, но ведь сегодня утром не было никого из господ, и я счел возможным сделать исключение… — Он запнулся и продолжал уже просительным тоном: — Конечно, если вы, синьор Ринальдо, сообщите об этом их сиятельству, у меня будут большие неприятности.
— Я? Нет, — возразил Рейнгольд. — А как назвала себя дама?
— Эрлау, если я не ослышался.
— Эрлау… так? — Рейнгольд провел рукой по лбу. — Отлично, Мариано, благодарю вас, — сказал он и оставил зал.

Глава 14

Знойный день прошел, но вечер тоже не принес прохлады. Воздух и море оставались неподвижными, и солнце закатилось в облаках горячего пара. Обитатели виллы ‘Фиорина’, видимо, страдали от жары. Казалось, они искали убежища в прохладе комнат, так как в продолжение целого дня не поднимали жалюзи в доме, и стеклянные двери, ведущие на террасу, оставались закрытыми. Эрлау снимал огромную виллу, но использовал для себя едва ли ее половину. Несколько комнат у зимнего сада занимал сам консул, комнаты, расположенные по другую сторону, были отведены для его приемной дочери с сыном, слуги помещались в задней части дома, а большая его часть оставалась необитаемой.
Было уже довольно поздно, когда Элла вошла в освещенный лампой зимний сад. Консул лег спать, а молодая женщина пришла из детской, оставив сына, после того как он уснул, на попечение няньки. Ее лицо, возможно, от матового света лампы, казалось бледным, однако румянец не возвращался на него сегодня с самого утра.
Элла открыла стеклянную дверь и вышла на террасу. Уже совершенно стемнело, лунный свет не мог пробиться сквозь тучи, заволакивавшие небо, цветущие кусты не шевелились под дыханием морского ветерка. Зной стоял в воздухе, тяжело нависая над землей, а море неподвижно лежало в ленивом покое. Что-то жуткое таилось в этой знойной тишине и мраке, тем не менее Элла предпочла быть здесь, а не в зимнем саду. Как и сегодня утром, она прислонилась к каменной балюстраде и стояла, освещенная светом лампы, лившимся из открытых дверей.
Прошло несколько минут, и вдруг внезапный шорох вблизи заставил ее вздрогнуть. С испуганным возгласом она кинулась к двери, но выросшая возле нее высокая темная мужская фигура остановила ее, кто-то взял ее за руку и шепотом сказал:
— Успокойся, Элла! Перед тобой не вор и не разбойник, и ты сама принудила меня избрать такой путь.
Молодая женщина сразу узнала голос Рейнгольда, но, вырвав руку, отступила к самому порогу стеклянной двери и холодно спросила по-итальянски:
— Что вам угодно, синьор? И что значит это вторжение в столь поздний час?
Рейнгольд последовал за ней, но не пытался более взять ее за руку или приблизиться к ней.
— Прежде всего мне угодно, чтобы ты дала себе труд говорить со мной по-немецки, — ответил он, едва сдерживая волнение. — Я не разучился говорить на нашем родном языке, как ты, кажется, предполагаешь, обращаясь ко мне по-итальянски. Откуда я? Из той лодки! — Он указал на море. — Терраса по крайней мере оказалась не столь недоступной, как двери твоего дома, которые закрылись передо мной.
Нужна была большая смелость, чтобы взобраться с утлой лодчонки на каменную террасу, но Рейнгольд, по-видимому, был не в том настроении, когда останавливаются перед возможной опасностью. Очевидно, он уже находился здесь, когда Элла вышла на террасу.
— Тебе, наверно, небезызвестно, что я приходил сегодня после обеда, — продолжал он взволнованным голосом. — Ты приказала отказать мне, вернее, это сделал Эрлау, так как, само собой разумеется, я не столь бестактен, чтобы приказать доложить прямо тебе. Он не только не принял меня, но даже не прочел записки, в которой была изложена моя просьба, а между тем необходимо, чтобы вы знали, что привело меня сюда. Осталось прибегнуть к собственной помощи, и, как видишь, я все-таки нашел доступ к тебе.
В его словах звучало негодование. Гордый артист, дважды отвергнутый сегодня, считал это смертельной обидой для себя. Слышно было, какой борьбы стоило ему каждое слово, но, должно быть, могучая сила влекла его сюда, если он, несмотря ни на что, явился таким путем. Видимо, не жена, перед которой он стоял теперь с угрюмым, почти враждебным видом. Еще в детстве Рейнгольд Альмбах не умел покоряться, даже в тех случаях, когда сознавал себя неправым, а в последние годы он на опасном опыте познал, что всякая совершенная им несправедливость искупается преимуществами его гения, ибо последнему все дозволено.
Между тем они перешли в зимний сад. Здесь Элла остановилась и продолжала тем же тоном, хотя уже по-немецки:
— Синьор Ринальдо, вы, кажется, заблудились. В С. расположена вилла, где живет синьора Бьянкона, и, вероятно, только по ошибке ваша лодка причалила у нашей террасы.
Упрек попал в цель. Альмбах опустил свой гневный взор и несколько секунд собирался с мыслями, прежде чем ответил:
— На сей раз я не искал синьоры Бьянконы, но не имею права искать и Элеонору Альмбах: она сама сегодня утром слишком определенно указала мне на это. У меня не было намерения еще раз оскорбить тебя своим присутствием, исполнив мою письменную просьбу, ты избавила бы себя от него. Я пришел с единственной целью — повидать своего ребенка.
Молодая женщина быстро подошла к двери, ведущей в спальню, и стала перед ней. Она не произнесла ни слова, но ее движение выражало решительный протест, и Рейнгольд тотчас понял это.
— Ты не позволяешь мне обнять моего сына? — порывисто спросил он.
— Нет! — раздался твердый ответ.
Рейнгольд, готовый вспылить, сжал кулаки, но усилием воли вернул себе спокойствие и с горечью сказал:
— Я вижу, что был несправедлив к твоему отцу, предполагая, что только из-за него был лишен всяких вестей о мальчике… Неужели же ты сама прочла мое первое письмо и оставила его без ответа?
— Да.
— И второе отослала обратно нераспечатанным?
— Да.
Рейнгольд то краснел, то бледнел, он молча смотрел на эту женщину, из уст которой прежде никогда не слышал ни выражения собственной воли, ни тем более протеста, которую привык видеть смиренной, молчаливо покорной и которая теперь осмеливалась решительным отказом ответить на его безусловно справедливые притязания.
— Берегись, Элла! — глухо пробормотал он. — Что бы ни произошло между нами и чем бы ты ни вольна была упрекнуть меня, я не потерплю такого презрительного тона, а тем более отказа в свидании с мальчиком. Я хочу видеть своего ребенка.
В этом требовании звучала угроза, бледное лицо женщины слегка порозовело, тем не менее она не тронулась с места.
— Твоего ребенка? — медленно повторила она. — Мальчик принадлежит мне, только мне! Покинув и предоставив его мне, ты тем самым потерял все права на него.
— Ну, это еще вопрос! — вспылил Альмбах. — Разве мы юридически в разводе? Разве судебное постановление отдало тебе Рейнгольда? Что бы ни произошло между нами, он остается моим сыном, и, если ты отказываешь мне в отцовских правах, я сумею добиться их.
Угроза подействовала, но совсем не так, как ожидал Рейнгольд. Элла выпрямилась, губы ее дрогнули, но энергичная решительность нисколько не поколебалась.
— Ты не сделаешь этого! Ты не посмеешь, а если посмеешь, то, слава Богу, есть еще сила, к которой я могу прибегнуть, и, может быть, она не столь безразлична тебе, как семейные узы и долг, так легко нарушенные тобой. Пусть все узнают, что синьор Ринальдо, покинувший жену и ребенка и нисколько не интересовавшийся их участью в течение долгих лет, теперь имеет дерзость угрожать своей жене теми самыми законами, которые сам презрел и попрал ногами, за то, что она не желает, чтобы ее мальчик называл его отцом… Знай, ни слава, ни обожание не защитят тебя от всеобщего, вполне заслуженного презрения.
— Элеонора!
Крик ярости сорвался с уст Альмбаха, в его взоре, устремленном на стоявшее перед ним нежное создание, вспыхнуло бешенство. В раздраженном состоянии Рейнгольд не знал удержу, и тогда все трепетали перед ним. Даже Беатриче, не уступавшая ему в раздражительности, не смела противоречить ему в такие минуты, она не заходила за известные пределы и, достигнув их, неизменно уступала. Здесь дело обстояло совершенно иначе: впервые после многих лет он столкнулся с чужой волей, и его упорство разом рухнуло перед ясным, открытым взором молодой женщины. Он умолк.
— Ты и сам видишь, что смешно было бы с твоей стороны прибегать к законам, — уже более спокойным тоном сказала она.
Рейнгольд тяжело оперся о стул, возле которого стоял, рука, положенная на его спинку, дрожала не то от стыда, не то от гнева.
— Я вижу, что впал в роковую ошибку, предположив, что знаю женщину, в течение двух лет носившую имя моей жены, — каким-то странным, глухим голосом проговорил он. — Если бы ты, Элеонора, хоть раз показала себя такой, какой я встретил тебя сегодня, все, вероятно, пошло бы по-иному. Кто научил тебя так говорить?
— Тот день, когда ты покинул меня, — с убийственной холодностью ответила она и отвернулась.
— Этот день, кажется, дал тебе и многое другое, что было чуждо тебе… например, жажду мщения…
— И гордость, которой я не знала по отношению к тебе, — докончила Элла. — Она пробудилась во мне лишь после того, как я была повергнута в прах, и показала, чем я обязана самой себе и ребенку, единственному, что ты оставил мне и что могло поддержать меня в жизни. Ради него я стала учиться и работать, хотя время учения для меня тогда давно миновало, ради него я вырвалась из уз, отбросила предрассудки своего воспитания и вступила на новый жизненный путь, став свободной после смерти родителей. Я должна быть всем для ребенка, как и он все для меня, я поклялась, что не дам ему повода стыдиться меня, как стыдился его отец, потому что, судя по внешности, его жена далеко отстала от других женщин.
При последних словах Альмбах густо покраснел.
— Я не собирался отнять у тебя Рейнгольда, — торопливо возразил он. — Я хотел только видеть его, и если иначе нельзя, то хотя бы в твоем присутствии. Ты отлично знаешь, какое у тебя оружие в руках против меня в лице этого ребенка, и беспощадно пользуешься им. Элла, — он подошел к ней, и впервые в его голосе зазвучал просительный тон, — Элла, ведь это наш ребенок. Он единственная связь между нашим прошлым и настоящим, единственное неразрывное звено. Неужели ты хочешь разорвать его теперь? Неужели случай, который свел нас здесь, останется только случаем? От тебя зависит обратить его в веление судьбы, и это может стать благом для нас обоих.
Его слова были достаточно ясны, но молодая женщина отступила, и на ее лице снова появилось выражение, равносильное непреклонному ‘нет!’.
— Для нас обоих? — повторила она. — Что же, по-твоему, после всего, что ты причинил мне, я могла бы еще быть счастлива с тобой? Право, Рейнгольд, ты слишком проникся сознанием собственного величия и моего ничтожества, если смеешь предлагать мне это. Впрочем, где ты мог научиться уважать меня? В доме родителей — невозможно. Я была воспитана в послушании и повиновении, и то, и другое в полной мере проявила по отношению к своему мужу. И какую же получила награду? Я была последняя не только в его доме, но и в сердце. Он не потрудился даже задать себе вопрос, действительно ли женщина, с которой связала его судьба, так ограниченна и недоступна для всего высокого в жизни, или это следствие воспитания, под гнетом которого и он, и она — оба — так страдали? Он с презрением отверг мои слабые попытки сблизиться с ним и каждый день, каждый час, каждый миг давал почувствовать, что терпит меня лишь как мать своего ребенка. А когда искусство и жизнь захватили его, он бросил меня, словно бремя, тяготившее его, отдал в жертву пересудам, осмеянию и унизительному состраданию, покинул ради другой и, наслаждаясь ее любовью, не тревожил себя мыслью, не истекает ли кровью мое сердце от смертельного удара, нанесенного им. И теперь, по-твоему, достаточно одного твоего слова, чтобы все кануло в Лету? Ты считаешь, достаточно тебе протянуть руку, чтобы взять то, что некогда оттолкнул от себя? Нет, так не шутят самым святым на земле, и если ты полагаешь, что презренная, забитая Элла покорится твоему милостивому жесту, то знай — нет, она скорее умрет вместе с ребенком, чем последует за тобой! Ты отрекся от долга мужа и отца, и мы привыкли к мысли, что у нас нет ни того, ни другого. Ты ведь достаточно ясно высказал это тогда, когда мы были ‘цепями’, стеснявшими полет твоего гения… Ну, что же, они разорваны, разорваны самим тобой, и я даю тебе слово, что они никогда больше не будут тяготить тебя. Ведь у тебя есть твои лавры и твоя… муза. На что же тебе еще жена и ребенок?
Она умолкла и сжала руки, пытаясь усмирить взволнованное дыхание, высоко поднимавшее ее грудь.
Рейнгольд побледнел как полотно и все же не отрывал от нее взора. Свет лампы падал на ее лицо и белокурые косы, как и в тот вечер, когда он безжалостно объявил ей о предстоящей разлуке. Но где была та Элла… Элла, робко следившая за каждым изменением в его лице, покорная каждому его жесту, каждому капризу? Не сохранилось и следа от нее в этой женщине, гордо стоящей перед ним и платившей ему теперь унижением за унижение. Он впервые увидел, что эти сказочные голубые глаза могут вспыхивать гневом, но впервые видел и то, как дивно хороши они были, какой очаровательной была молодая женщина в своем волнении, и вместе с гневом, злобой и раздражением в душе его мелькнуло что-то похожее на восторг.
— И это твое последнее слово? — спросил он наконец после короткого молчания.
— Последнее!
Рейнгольд выпрямился. При этом ответе упрямство и гордость с новой силой вспыхнули в нем. Он направился к двери на террасу. Элла не шелохнулась. На пороге он остановился, обернулся к ней и проговорил глухим голосом:
— Я не тревожил себя вопросом, не истекает ли кровью сердце моей жены от смертельного удара, нанесенного мною… Но ты, Элла, разве почувствовала его?
Она молчала.
— Тогда я действительно не думал этого, — с глубокой горечью продолжал Рейнгольд. — Но теперешняя встреча более, чем когда бы то ни было, заставляет меня сомневаться в том, что разлука ранила твое сердце. Она ранила только твою гордость, и даже больше, чем я мог предположить. Тебе ни к чему так охранять дверь, я вижу, что необходимо устранить тебя, прежде чем добраться до ребенка, а у меня на то не хватит духа. На этот раз ты победила. Я больше не приду. Прощай!
Рейнгольд ушел. Элла слышала его шаги на террасе, затем треск кустарника, через который он прокладывал себе дорогу, наконец, шум весел, под ударами которых лодка отплыла от берега. Она перевела дух, медленно оставила свою позицию перед дверью и подошла к стеклянной двери. Быть может, у нее мелькнуло опасение, был ли смелый прыжок ее мужа с террасы в лодку столь же удачен, как и подъем из нее. Но в окружающей тьме ничего нельзя было рассмотреть. По-прежнему спокойно дремало море, безмятежно раскинулся покров тихой, душной ночи, и цветы струили свои ароматы.
Рейнгольд бесследно исчез.

Глава 15

За ясной, полной благоухания весной наступило жаркое лето. Залив, изо дня в день ярко освещенный солнцем, манил к себе красотой своих окрестностей, но зной был невыносим, и только морской ветер нес с собой некоторую прохладу, поэтому море стало излюбленным местом для прогулок. Долгое затишье в природе наконец было нарушено: разбушевалась буря, взметавшая вихрь в воздухе и огромные валы на море. Она разразилась так внезапно, что никто не предвидел ее, и уже более часа свирепствовала с неослабевающей силой.
Среди пенистых волн нырял баркас, очевидно, застигнутый бурей врасплох и теперь боровшийся с нею. Некоторое время ему грозила опасность быть унесенным в открытое море, но теперь он на всех парусах несся к берегу, и после двух-трех попыток ему удалось наконец пристать.
— Вот это называется настоящей бурей! — воскликнул Гуго Альмбах, насквозь промокший от дождя и брызг, первым выскакивая на берег. — На этот раз мы счастливо ускользнули из объятий морской богини. А право, были недалеки от того, чтобы в них остаться.
— К счастью, с нами был такой опытный моряк, — заметил маркиз Тортони, в столь же мокром виде последовавший за ним. — Требовалось большое искусство, капитан, чтобы в такую непогоду добраться до берега. Без вас мы бы погибли!
Рейнгольд вынес из баркаса полубесчувственную синьору Бьянкону: она была бледна как смерть и вся дрожала, прильнув к нему.
— Ради Бога, успокойся, Беатриче, опасность миновала, — нетерпеливо сказал Рейнгольд, в то время как последний пассажир, тот самый англичанин, который присутствовал при пресловутом разговоре Гуго с маэстро Джанелли, равнодушно ступил на твердую почву.
Между тем Иона осыпал самыми презрительными эпитетами двух матросов, которым вначале было вверено управление баркасом, но они, к счастью, не знали немецкого языка, а потому не могли понять его ласковых словечек.
— Захотели тоже быть моряками, управлять судном, а поднимается жалкое волнение — сразу теряют голову и призывают всех святых! — ворчал он. — Не вырви мой капитан из ваших рук руля и не возьмись за паруса, нырнули бы мы к акулам. Хотелось бы мне, чтобы вас потрепала такая буря, как нашу ‘Эллиду’ перед тем, как мы попали сюда! Поняли бы вы, что значит какой-то ветерок в вашем заливе.
Всякий другой, кроме матроса, счел бы этот ‘ветерок’ порядочной бурей. И она действительно грозила нешуточной опасностью пассажирам баркаса, которые спаслись только благодаря энергичным действиям капитана Гуго. Последний теперь по обыкновению уклонялся от выражений благодарности со стороны маркиза и англичанина.
— Оставьте, синьоры! — восклицал он. — Ведь для меня в такой поездке нет ничего нового и непривычного. Я сожалею лишь о том, что из-за каприза красивой женщины вы попали в такое неприятное положение.
— Да, да, эта женщина во всем виновата, — сердито проворчал Иона, между тем как Гуго вполголоса продолжал:
— Я уже за два часа заранее знал, что предвещает нам небо, несмотря на свой спокойный и ясный вид. Вы слышали, как я отговаривал от этой поездки. Однако синьора Бьянкона решительно настаивала на ней, смеясь над трусливым моряком, ‘не дерзающим отдаться своей стихии’. Во всяком случае, надеюсь, мое мужество менее пострадало в ее глазах… — Он вдруг оборвал свою речь и, сделав несколько шагов в сторону примадонны, сказал: — Осмеливаюсь спросить, синьора, как вы себя чувствуете?
Беатриче все еще дрожала, но вид противника, стоявшего перед ней с выражением учтивости на устах и лукавством во взоре, до некоторой степени привел ее в себя. Для нее было достаточно его возражения против этой поездки, чтобы упрямо настаивать на ней и своими насмешками сделать остальных мужчин глухими ко всяким предостережениям. Смертельный страх, пережитый в последний час, стал для нее хорошим уроком, тем более жестоким, что она была обязана своим спасением именно капитану, показавшему себя сегодня героем, тогда как она в минуту опасности оказалась далеко не на высоте.
— Благодарю вас… мне лучше, — ответила она полусердито, полусконфуженно.
— Счастлив слышать это, — заявил Гуго, отвесив, несмотря на дождь, самый безукоризненный салонный поклон. — А теперь я становлюсь во главе экспедиции, отправляющейся на разведку в глубь страны. Вперед, Иона! Произведи рекогносцировку местности. Рейнгольд, ведь ты не чужой здесь: неужели ты не знаешь, где мы, собственно, находимся?
— Нет, — ответил Рейнгольд, окинув местность быстрым взглядом.
— А вы, маркиз Тортони?
Чезарио пожал плечами.
— К сожалению, и я не могу дать ровно никаких сведений относительно этого. Я редко бываю за пределами ‘Мирандо’, а при такой непогоде вообще невозможно ориентироваться.
Последнее замечание маркиза имело основание. Земля, небо и море, казалось, слились в колыхающемся тумане. В сотне шагов уже ничего нельзя было разглядеть ни в разбушевавшемся море, ни на суше. Нигде не виднелся хоть какой-нибудь дом, густой серый туман окутал все кругом. Однако капитан не сдавался.
— Как непрактичны господа артисты! — сердито пробормотал он. — Сидят по целым дням в ‘Мирандо’ и рассуждают о несравненной красоте своего залива, а берегов его не знают и, очутившись в двух-трех верстах от большой дороги, уже не могут ориентироваться… Милорд, не будете ли вы добры помочь мне? По-моему, мы с вами лучше сумеем отыскать дорогу.
Лорд Эльтон, которому уже при первой встрече пришелся по душе веселый капитан, был теперь окончательно очарован им и тотчас последовал приглашению. С тем же невозмутимым спокойствием, которое не изменило ему в минуту опасности, он подошел к моряку, и оба двинулись вперед, маркиз Тортони и Рейнгольд с Бьянконой последовали за ними.
— Кажется, случай забросил нас на довольно негостеприимный берег, — шутил Гуго, на веселое настроение которого нисколько не подействовала непогода. — По моему расчету, мы в трех или четырех часах пути от С, и там, налево, сквозь туман проглядывают горы с весьма подозрительными ущельями. Ведь где-то здесь в горах разбойничает шайка Дженнаро. Как вы отнесетесь к тому, милорд, что нам сегодня придется пережить настоящее приключение в духе итальянских романистов — встречу с бандитами?
Лорд Эльтон с неожиданной живостью обернулся в сторону указанных ущелий, неприветливо смотревших сквозь колышащийся туман, и стал внимательно разглядывать их.
— В самом деле, это было бы очень интересно! — наконец произнес он.
— С одним условием, чтобы среди них была хоть одна прекрасная бандитка, не иначе, — докончил Гуго.
— Шайка Дженнаро не возит с собой женщин, это мне доподлинно известно, — веско заявил англичанин.
— Жаль! Очевидно, шайка совершенно нецивилизованна, так как нисколько не считается с возможными желаниями своих жертв. Впрочем, это как раз на руку моему Ионе. Жизнь без женщин! Если он услышит об этом, то непременно окажется перебежчиком и присягнет знамени Дженнаро! Придется мне смотреть за ним в оба.
— Не шутите так легкомысленно! — вмешался в их разговор маркиз Тортони. — Подумайте, синьор, ведь с нами дама, и все мы безоружны.
— Исключая милорда, который всегда носит с собой шестиствольный револьвер в качестве карманного огнива, — смеясь, сказал Гуго. — Все же прочие не посчитали необходимым запасаться оружием для такой невинной прогулки. Однако у нас есть защита, действеннее которой не могли бы оказаться два десятка карабинеров: ни один бандит не высунет носа в такой ливень.
— Вы думаете? — с откровенным разочарованием произнес лорд Эльтон.
— Конечно, милорд, и я, со своей стороны, нахожу лучшим на этот раз отложить увеселительную прогулку в горы. Кстати, разве не странно, что только мы двое, не имеющие в себе ничего артистического, прониклись романтизмом своего положения? Мой брат, — Гуго слегка понизил голос, — Шествует, как раъяренный лев, возле синьоры Бьянконы… он вообще теперь все время в львином настроении, и лучше быть от него подальше… Синьора Бьянкона и на сцене никогда не воспроизводила с таким совершенством трагического отчаяния, как в эти минуты, а маркиз Чезарио уставился элегическим взором в туман, вместо того чтобы любоваться нашим в высшей степени эффектным шествием под дождем… Ага, смотрите, вдали как будто виднеется какое-то здание. А вот и Иона возвращается из своей рекогносцировки. Ну, что там?
— Гостиница! — сообщил Иона, вернувшийся из разведки. — Там мы можем укрыться от непогоды, — торжественно добавил он.
— Бог сжалился над нами! — патетически воскликнул Гуго, делясь со своими спутниками приятной вестью.
Надежда на близкий отдых оживила упавшее духом общество, все ускорили шаг и вскоре уже были под гостеприимной кровлей.
— Грубому морскому плащу выпала завидная доля, — сказал капитан, с любезной улыбкой снимая свой дождевик с плеч синьоры Бьянконы. — Я знал, что сегодня он пригодится нам, а потому и взял его с собой. Хорошо ли он защитил вас, синьора?
Беатриче с вынужденной благодарностью возвратила плащ и сердито поджала губы. Ей нелегко было брать его из рук капитана, а между тем только он один захватил с собой дождевик, и у нее не было выбора, если она не хотела промокнуть насквозь. Но, как и все страстные натуры, она не понимала шуток, а ненавистная рыцарская вежливость противника не позволила ей открыто выражать свою неприязнь и сдерживала в рамках светской обходительности.
Гостиница, расположенная на уединенном берегу залива, в стороне от большой дороги, никогда не видела в своих стенах таких знатных гостей и оставляла желать многого в смысле чистоты и удобства. Но непогода и намокшее платье вынуждали путников забыть о какой-либо разборчивости. Во всяком случае, здесь было несколько комнат, называвшихся ‘номерами для приезжих’ и действительно иногда служивших для ночлега художникам и кочующим туристам.
Войдя в них, Беатриче пришла в ужас, а маркиз Тортони с немым самоотречением смотрел на ‘номера’, столь не похожие на его покои в ‘Мирандо’, лорд Эльтон, напротив, чувствовал себя как нельзя лучше в неожиданном пристанище. Что же касается братьев Альмбах, то Рейнгольд, по-видимому, был совершенно равнодушен ко всему, а Гуго очень забавляло создавшееся положение.
Они узнали, что и в самом деле находятся в трех часах пути от С. и что здесь уже нашла приют от непогоды компания путешественников. Те приехали сюда в экипаже до того, как началась гроза, так что не пострадали от дождя, подобно синьоре Бьянконе и ее спутникам, которых хозяева гостиницы охотно выручили чем могли из одежды.
Четверть часа спустя Гуго вошел в общий зал гостиницы и мягким движением ноги отодвинул в сторону черную свинью, с изумительной бесцеремонностью расположившуюся перед самой дверью и теперь с негодующим хрюканьем освободившую дорогу.
— Очевидно, здесь смотрят на этих милых животных, как на комнатных, у нас же они попадают в комнаты разве только в виде жаркого, — спокойно сказал капитан. — Я искал тебя, Рейнгольд… Но, Боже мой, ты все еще в мокром платье? Почему ты не переоделся?
Рейнгольд, стоявший у окна и смотревший на море, обернулся и бросил рассеянный взгляд на своего брата, который, как и маркиз с англичанином, уже воспользовался праздничным платьем хозяина гостиницы и его сыновей.
— Переодеться? Ах да, я и забыл.
— Так сделай это сейчас же! Неужели ты хочешь окончательно погубить свое здоровье?
— Оставь! — нетерпеливо отозвался Рейнгольд. — Сколько шума из-за дождя и ветра!..
— Однако из-за этого дождя и ветра мы были на волосок от гибели, — заметил Гуго. — Впрочем, в качестве кормчего могу засвидетельствовать, что мой экипаж, за исключением синьоры Беатриче, держался храбро. На правах женщины она вовлекла нас в опасность и затем еще мешала нашим общим усилиям.
— Зато ты можешь торжествовать, потому что она, как и мы все, обязана тебе жизнью.
Гуго пристально посмотрел на брата и спокойно произнес:
— Что для тебя, по-видимому, в высшей степени безразлично.
— Для меня… почему?
Не ожидая ответа, Рейнгольд снова отвернулся к окну, но брат уже был возле него и, обняв, спросил:
— Что с тобой, Рейнгольд?
В его голосе прозвучала былая нежность, с которой он когда-то обнимал своего младшего брата, страдающего от гнета родственников, и которая уже давно не возникала между ними.
— Я надеялся, что здесь ты наконец найдешь покой, которого так страстно искал, — продолжал капитан, — а вместо этого ты в последние дни безумствуешь больше прежнего. Мы теперь едва ли не по названию только гости маркиза. Ты втянул его и всех нас в этот вечный водоворот развлечений и прогулок. С судна мы бросаемся в экипажи, из экипажей на мулов, как будто каждая минута покоя или одиночества — мука для тебя, а в вихре удовольствий ты довольно часто походишь на каменного гостя среди нас. Что с тобой?
Рейнгольд неторопливо, но решительно освободился из объятий брата и тихо ответил:
— Это… я не могу тебе сказать.
— Рейнгольд!
— Оставь меня, пожалуйста!
Капитан отступил. Он видел, что брат не хочет отвечать не из каприза, усталый, сдавленный голос слишком явно выдавал сдерживаемые рыдания, а он уже знал, что, когда Рейнгольд в таком настроении, от него ничего нельзя добиться.
— Погода уже, по-видимому, прояснилась, — сказал он после короткого молчания, — но о возвращении пока нечего и думать. Сегодня нам ни под каким видом не следует пускаться в обратное плавание по волнующемуся морю, проселок тоже, должно быть, сильно размыло. Я уже обещал нашим спутникам разузнать, возможно ли сегодня возвращение домой, и постараться определить, не угрожает ли нам ливень вторично. С верхней веранды, кажется, довольно хороший кругозор, пойду, посмотрю.
Гуго вышел из комнаты и стал подниматься по лестнице. Веранда располагалась по другую сторону дома. Это была большая каменная пристройка, напоминавшая о блестящем прошлом дома, в котором помещалась гостиница. Теперь она была заброшена, полуразрушена, но бесконечно живописна благодаря своим руинам и побегам дикого винограда, обвивавшего ее колонны и перила. К веранде вела длинная открытая галерея, и Гуго уже направился вдоль нее, как вдруг остановился. Навстречу ему взлетел голубь, а за ним гнался мальчик, одетый по-городскому. Ручная, привыкшая к людям птица вовсе и не пыталась скрыться, она, словно поддразнивая, приникла к земле, но, когда ручонки мальчика протянулись, чтобы схватить ее, легко взлетела под самую крышу, зато ее маленький преследователь с разбега налетел на капитана.
— Осторожнее, синьорино, могло произойти столкновение, — сказал Гуго, поймав мальчика в свои объятия.
Но последний в своем охотничьем рвении протянул обе руки вверх и оживленно воскликнул по-немецки:
— Ах, мне так хочется иметь эту птичку! Не можешь ли ты поймать ее мне?
— Нет, мой маленький охотник, никак не могу, разве привязать для этого крылья, — пошутил Гуго и, удивленный немецкой фразой мальчика, пристально взглянул на него.
При виде глаз мальчика он как бы застыл на месте и вдруг поднял его и нежно заключил в объятия. Мальчик удивился этой ласке, но спокойно принял ее.
— Ты говоришь, совсем как мама и как дядя Эрлау, — доверчиво сказал он. — Других я здесь не понимаю, а дома понимаю каждого.
— Мама тоже здесь? — поспешно спросил Гуго.
Ребенок утвердительно кивнул головой и показал на другой конец галереи. Капитан быстро опустил его на землю и вместе с ним направился к веранде, откуда к ним навстречу уже шла Элла. При виде мальчика, идущего рука об руку с его дядей, она остановилась в немом изумлении.
— Нам суждено было здесь встретиться, — воскликнул Гуго, оживленно здороваясь с ней. — Вот никогда не поверил бы, что вы покинете виллу ‘Фиорина’, да еще в такую погоду!
— Это первая прогулка, на которую мы решились, — ответила молодая женщина. — Хорошее самочувствие дяди внушило нам мысль предпринять поездку к развалинам храма в горах, но на обратном пути нас застигла гроза, и, так как лошади очень испугались, мы рады были найти здесь убежище.
— Мы точно в таком же положении, — сообщил Гуго, — только наше дело было еще хуже, так как мы прибыли морем.
Элла побледнела.
— Следовательно, вы вместе с братом? Увидев вас, я сразу заподозрила это.
Гуго утвердительно кивнул.
— Вы говорили, что хотите во что бы то ни стало избежать встречи… — начал он снова.
— Да, я хотела, — резко перебила она, — но это оказалось невозможно, мы уже виделись.
— Я так и предполагал, — пробормотал капитан. — Так вот чем объясняется его настроение!
— Почему вы тогда не сказали мне, что гостите в ‘Мирандо’? — укоризненно спросила молодая женщина. — Я думала, что вы живете в С, и, ничего не подозревая, пришла осматривать виллу. Лишь там я узнала, кто живет в нашем ближайшем соседстве, но было уже поздно.
Гуго скользнул взглядом по лицу Эллы, словно желая убедиться в ее самообладании.
— Вы говорили с Рейнгольдом? — взволнованно спросил он, не обратив внимания на ее упрек. — И что же?
— Что же? — резко повторила она. — Не беспокойтесь! Синьору Ринальдо известно, как далек он теперь мне и моему сыну. При следующей встрече мы не узнаем друг друга.
— Сегодня это во всяком случае невозможно, — серьезно возразил Гуго, — так как он сегодня не один. Боюсь, Элла, что вам не избегнуть и этого.
— Вы намекаете на встречу с синьорой Бьянконой? — спросила Элла, и, как ни старалась она казаться спокойной, губы ее дрогнули, произнося это имя. — Ну, что ж, я сумею перенести и это испытание, если его нельзя избегнуть.
Разговаривая, они подошли к самым перилам веранды. Дождь перестал, как будто исчерпались наконец хляби небесные, но сырость повисла в воздухе, пропитав его своей тяжестью. Мокрые побеги дикого винограда, смятые и растерзанные бурей, мотались из стороны в сторону, а с изображения святого в плохо защищенной от дождя стенной нише стекали капли воды. Внизу все еще шумело расходившееся море, его обычно спокойное лазурное зеркало представляло собой теперь дикий хаос темно-серых, ощетинившихся белыми гребнями волн, с шумом разбивавшихся о берег. Однако туман, до того окутывавший всю окрестность непроницаемой пеленой, стал понемногу рассеиваться, вдали уже ясно обрисовывались дома местечка, только на вершинах гор еще колыхались остатки тумана, а на западе сквозь облака начали пробиваться яркие лучи солнца.
— Как вы узнали моего малютку Рейнгольда? — вдруг спросила Элла совершенно изменившимся тоном. — Ведь вы не видели его в свое последнее посещение, а когда покинули Г., ему едва исполнился год.
Гуго нагнулся к ребенку и, приподняв его головку обеими руками, с улыбкой ответил:
— Как я узнал? По его глазам! Ведь у него ваши глаза, Элла, а их не так-то легко забыть и можно узнать даже тогда, когда они смотрят с другого лица. Я отыскал бы их среди тысяч других.
В голосе капитана слышались страстные нотки. Молодая женщина слегка отступила от него и спросила:
— С каких пор вы научились говорить мне комплименты, капитан?
— Разве комплименты теперь так непривычны для вас?
— Из ваших уст — конечно.
— Правда, мне нельзя говорить вам то, что разрешается всем и каждому, — с огорченным видом сказал Гуго. — За попытку сделать это, я уже заслужил от вас однажды прозвище ‘искателя приключений’.
— Кажется, вы никак не можете забыть эти слова? — с улыбкой заметила Элла.
Гуго упрямым движением откинул голову.
— Нет, не могу забыть, потому что они причинили мне боль, еще до сих пор не излеченную.
— Причинили боль? — повторила Элла. — Неужели что-нибудь вообще может причинить вам боль, Гуго?
— То есть, иначе говоря, есть ли у вас вообще сердце, Гуго? Нет, я не обладаю этим органом, я опоздал при дележе, и мне его не хватило… Вы именно такого мнения.
— Нет, я не думала этого, — возразила молодая женщина. — Я уверена, что вы способны на горячее чувство.
— Но не на серьезное и не на глубокое?
— Нет.
Капитан молча смотрел на нее, а затем вдруг сказал:
— Неужели необходимо было, Элла, дать мне столь жестокий урок, когда в тот раз я осмелился поцеловать вашу руку, что вам, видимо, не понравилось? Я знаю, что значит это ‘нет’. Вы видите, я понимаю намеки и приму к сведению сегодняшний. Не беспокойтесь!
Элла увидела, что ее поняли, и покраснела от смущения.
— Я не хотела огорчить вас, право, не хотела, — с живостью сказала она и дружески протянула руку, но Гуго упрямо смотрел в сторону и не заметил этого. — Вы сердитесь на меня? — вполголоса произнесла она.
В ее словах прозвучала нежность, и она возымела свое действие: капитан вдруг обернулся и схватил протянутую руку. Но в его ответе послышалось не то с трудом сдерживаемое волнение, не то былая насмешливость тона:
— О, если бы покойные дядя и тетя могли видеть нас теперь! С каким удовольствием заметили бы они, что их дочь сумела обуздать ‘неисправимого Гуго’, который прежде не терпел над собой власти, как она не дает ему шага ступить за границы, положенные ею! Нет, я не сержусь на вас, Элла, не могу сердиться, но… вы должны по возможности облегчить мне повиновение.
Среди оживленного разговора они не заметили, как в галерее показались маркиз Тортони и лорд Эльтон, тоже направлявшиеся на веранду.
— Смотри, — указал первый из них своему спутнику, — вот почему метеорологические наблюдения нашего капитана были такими продолжительными, что нам в конце концов пришлось самим отправиться за ним. Он поистине неутомим. Всего час тому назад он направлял наш баркас среди бурных волн, а теперь уже любезничает с молодой синьорой.
— Да, превосходный человек, — подтвердил лорд, который, как влюбленный, даже то, что ставилось Гуго в укор, находил превосходным.
Удушливый воздух чадных комнат выгнал, по-видимому, всех на веранду: вслед за маркизом и лордом там появились и Рейнгольд с Беатриче. Если Элла уже была как-то подготовлена к этой встрече, то он, наоборот, совсем не ждал ее. При виде жены он побледнел и сделал шаг назад, но в эту самую минуту из-за спины молодой женщины выглянула белокурая головка мальчика, ее сына, и Альмбах остановился, словно пригвожденный к полу. Казалось, он забыл обо всем окружающем и не отрывал взора от ребенка.
— Какое красивое дитя! — воскликнула Бьянкона, любуясь мальчиком и протягивая к нему руки.
Элла вся вздрогнула, порывистым движением отдернула мальчика и, крепко прижав к себе, холодно произнесла:
— Извините, синьора, ребенок боится посторонних и не привык к таким ласкам.
Беатриче, видимо, была обижена таким отпором, но сочла его преувеличенным страхом матери. Она пожала плечами и бросила насмешливый взгляд на иностранку, но он невольно задержался на красивой внешности последней, хотя только Элла одна могла узнать свою соперницу.
В памяти Эллы со всей ясностью запечатлелся тот вечер, когда она одна, без ведома родных, с опущенной на лицо густой вуалью, вошла в театр, чтобы взглянуть на женщину, отнявшую у нее мужа. Она увидела ее во всем блеске красоты и таланта, окруженную восторженным поклонением толпы, и унесла с собой неизгладимое впечатление. Беатриче же всего только один раз видела жену Рейнгольда, в самом начале своего увлечения молодым композитором, в то время, когда Элла и не подозревала о роковом влиянии примадонны. Итальянке достаточно было нескольких минут наблюдений, чтобы убедиться в том, что не этому робкому, бледному созданию с потупленным взором и до смешного не по летам одетому приковать к себе такого мужа. Этого сознания для нее было достаточно, и потом она уже не обращала никакого внимания на молодую женщину. Да и нельзя было бледный и достойный сострадания образ, запечатлевшийся в ее воспоминании, поставить рядом с гордой, высоко держащей свою белокурую голову женщиной, прекрасные голубые глаза которой смотрели с таким загадочным для Беатриче выражением. Она видела лишь, что иностранка очень высокомерна, но вместе с тем и очень красива.
Последнее, по-видимому, находили и лорд с маркизом, которые с вежливым поклоном приблизились к незнакомке. Лорд смотрел на Эллу с явным восхищением, а маркиз, которому Гуго не раз ставил в упрек преступное равнодушие к женщинам, с непривычной живостью обратился к нему:
— Кажется, вы знакомы с синьорой? Не можем ли мы рассчитывать на честь быть представленными ей?
Капитан же как будто собирался защищать молодую женщину. Между его бровей легла глубокая складка, редко появлявшаяся на этом веселом лице, а при словах маркиза она сделалась еще глубже, так как нельзя было ответить на них отказом. Поэтому он тотчас представил маркиза и лорда Элле, назвав ее своей соотечественницей, госпожой Эрлау. Он знал, что Элла, во избежание неприятных толков, которые легко могла вызвать фамилия Альмбах, во время своего пребывания в Италии называлась именем приемного отца.
Оскорбленная гордость сверкнула в глазах Беатриче. Она не привыкла, чтобы в таких случаях ее и Рейнгольда называли последними, а тут их и вообще-то не назвали. Капитан совершенно игнорировал ее присутствие, и, судя по всему, даже умышленно, потому что ее сердитый взгляд, брошенный на него, был принят с возмутительным хладнокровием, даже Чезарио был поражен бестактностью своего всегда милого гостя. Обратившись к иностранке с общепринятыми в таких случаях любезностями, он в то же время тщетно ждал дальнейшего представления, а когда этого не последовало, взял на себя труд исправить мнимую неучтивость капитана.
— Вы забыли о самом главном, синьор, — сказал он, обращая все в шутку. — Синьора Эрлау вряд ли будет благодарна вам, если вы не назовете как раз тех двух имен, которые, несомненно, наиболее интересны и, наверно, известны ей: синьора Бьянкона, синьор Ринальдо.
Беатриче, все еще негодуя на нанесенную ей обиду, слегка кивнула, на что ей ответили тем же. Вдруг она насторожилась, почувствовав, как дрогнула рука Рейнгольда, когда он выпустил ее руку и шагнул в сторону, прежде чем поклониться. Она слишком хорошо знала его и сразу поняла, что, несмотря на кажущееся спокойствие, он сильно волновался. Эта бледность, это нервное подергивание губ были верными признаками того, что он усиленно подавляет в себе страстный порыв. А что значил взгляд, который, правда, всего лишь на несколько секунд, встретился со взглядом иностранки, но в котором вспыхнуло невыразимое упорство, тотчас же смягчившееся, едва он перевел свой взор на мальчика? Сама иностранка, правда, совершенно неподвижно стояла перед ним, и на ее мраморно-холодном лице не дрогнул ни один мускул, но и это лицо было поразительно бледно, а руки судорожно сжимали плечи мальчика, как будто его хотели отнять у нее. Тем не менее дама совершенно спокойно ответила:
— Очень вам благодарна, синьор. Я и в самом деле не имела удовольствия знать первую певицу и первого композитора Италии.
У Рейнгольда вскипела вся кровь, когда ему снова, и на этот раз при посторонних, указали на бездонную пропасть, лежавшую между ним и его бывшей женой. Теперь она в свою очередь указывала ему место, на которое он мог рассчитывать по отношению к ней. Но больше всего бесили его спокойствие и непринужденность, с которыми ей удалось это сделать.
— Италии? — резко подчеркнул он. — Вы забываете, синьора, о моем немецком происхождении.
— В самом деле? — произнесла Элла все тем же тоном. — До сих пор я не знала этого.
— Очевидно, на родине слишком скоро предают людей забвению, — ответил Рейнгольд, и в его голосе прозвучала затаенная горечь.
— Только тогда, когда они сами чуждаются ее. В данном случае это вполне понятно. Вы, синьор, нашли себе второе отечество, и тот, кто был так щедро одарен Италией, может легко обойтись без родины и ее воспоминаний!
Сказав это, Элла обменялась несколькими безразличными фразами со спутниками своего мужа, затем спокойно и дружески протянула Гуго руку на прощание.
— Извините, мне нужно идти к дяде, — сказала она ему, а затем обратилась к сыну: — Рейнгольд, простись с господином капитаном.
Действительно, Элла обладала страшным оружием в лице ребенка, и умела беспощадно пользоваться им. Она была неумолима, запретив Рейнгольду приблизиться к мальчику, хотя и знала, как страстно он жаждал этого. Более того, она заставила мальчика на его глазах обнимать и целовать его брата, заставила Рейнгольда мучительно переносить это в присутствии той самой женщины, ради которой он покинул их обоих и близость которой помешала ему предъявить свои отцовские права. Ее месть поразила его в самое сердце.
Против обыкновения, Беатриче не принимала никакого участия в разговоре, но ее пылающий взор не отрывался от них обоих, она чувствовала какую-то тайную связь между ними, хотя мысли ее и были далеки от истины. Элеонора положила конец ее дальнейшим наблюдениям: взяв маленького Рейнгольда за руку, она коротким, гордым поклоном простилась со всеми остальными и ушла с веранды.
— По-видимому, вы скрыли от нас правду, капитан, — с язвительной насмешкой сказала Беатриче. — Может быть, теперь вы будете добры объяснить нам, что за княгиня была здесь и соизволила так немилостиво покинуть нас?
— Ей-богу, она очень горда, но зато и очень красива! — с неподдельным восхищением воскликнул маркиз.
— Вы ошибаетесь, синьора, — холодно ответил Бьянконе капитан. — Я назвал настоящее имя своей соотечественницы.
Маркиз подошел к своему другу и, положив руку ему на плечо, произнес:
— Ошибка синьоры легко объяснима… Разве вы не того же мнения, Ринальдо? Бог мой, что с вами?
— Ничего — сказал Рейнгольд, с усилием овладевая собой. — Мне нездоровится, на меня плохо подействовала поездка в бурную погоду. Ничего. Чезарио, это пройдет.
— По-моему, нам лучше всего сейчас же подумать о возвращении, — перебил его Гуго, считая нужным отвлечь внимание от брата, так как видел, что тот не в силах более владеть собой. — Можно уже не опасаться непогоды, а хозяйка обещала раздобыть экипаж, так что если мы сейчас выедем, то сегодня вечером будем в С.
Беатриче впервые с удовольствием согласилась на предложение, сделанное капитаном. Маркиз Тортони, напротив, находил такую поспешность совершенно ненужной и стал приводить различные доводы. Уединенная гостиница, по-видимому, сразу приобрела в его глазах какую-то притягательную силу. Но видя, что его доводы не действуют, поскольку Рейнгольд тоже стал настаивать на немедленном возвращении, он присоединился к капитану, который пошел справиться об экипаже.
— Кажется, вы здорово сочинили, сообщив мне и своему брату, что ‘Фиорина’ осталась недоступной для вас, — задорно сказал маркиз. — Мне и тогда было очень подозрительно, что вы так откровенно сознались в том, что отступили, и с таким спокойствием переносили наши насмешки. Готов поклясться, что видел эту прелестную даму и ее красивые белокурые волосы, проезжая верхом мимо виллы ‘Фиорина’. Я вполне понимаю, что вы не доверили нам своего приключения, но…
— Вы ошибаетесь, — перебил его Гуго так решительно, что нельзя было усомниться в его искренности. — Здесь не может быть и речи о каком бы то ни было ‘приключении’, маркиз, даю в этом слово.
— В таком случае простите, — серьезно сказал Чезарио. — Мне показалось, ваше, по-видимому, близкое знакомство с дамой…
— Происходит из нашего прежнего знакомства в Германии, — докончил капитан. — Хотя я и не ожидал этой встречи, когда надеялся увидеть незнакомку в вилле ‘Фиорина’, но, повторяю вам, слово ‘приключение’ ни в коем случае не должно коснуться этой дамы, и требую совершенного и безоговорочного уважения к ней у всех и каждого.
Решительный тон капитана, пожалуй, рассердил бы другого слушателя, но молодой маркиз, напротив, почувствовал при этом как бы нравственное удовлетворение.
— Я нисколько не сомневаюсь, что она имеет полное право на такое требование с вашей стороны, — горячо ответил он. — Вся ее внешность говорит за это. Как величественна ее осанка и как прелестно лицо!.. Я в жизни не видел женщины, которая соединяла бы в себе и то, и другое.
— В самом деле?
Гуго, видимо, почувствовал отнюдь не приятное удивление при взгляде на своего спутника, лицо которого вспыхнуло румянцем и выражало воодушевление. Капитан не сказал больше ни слова, но еще больше нахмурился при мысли, что этот идеалист, как видно, начинает интересоваться и кое-чем другим, кроме арий и речитативов… однако совершенно напрасно.
Наверху, на веранде, одиноко стояла Беатриче: она не последовала за Рейнгольдом и лордом, тоже спустившимися вниз. Рука ее машинально теребила мокрые виноградные побеги, между тем как глаза, устремленные на море, по-видимому, ничего не видели перед собой. Вся уйдя в свои мрачные размышления, она думала лишь об одном и не то с угрозой, не то со страхом шептала про себя: ‘Что было между ними?’

Глава 16

Наступила осень. Как иностранцы, так и местные жители покидали морской берег и горы, снова возвращаясь в огромный, шумный центр Италии. Правда, это не была северная осень, убивающая все в природе, с ее хмурыми, дождливыми днями, холодными ветрами по ночам, туманом, инеем и ночными заморозками. В золотистом блеске и неизъяснимой прелести она мягко опустилась на широкие равнины, наконец избавившиеся от летнего зноя, на высокие горы, которые прежде изо дня в день были окутаны горячими испарениями и скрывали свои вершины в белых облаках, а теперь показали их очертания ясной синеве, и на Вечный город, где жизнь, затихшая на несколько месяцев, опять вспыхнула с новой силой.
Синьора Бьянкона тоже вернулась в город. Ее пребывание в С. закончилось так же быстро и неожиданно, как и отдых Рейнгольда в ‘Мирандо’. Казалось, последнему вдруг надоело его любимое местопребывание. Почти сразу же после их неудачной морской прогулки он стал настаивать на том, чтобы вернуться к их первоначальному плану и отправиться на дачу в горы. Ни возражения, ни даже откровенно высказанная обида маркиза, рассчитывавшего, что композитор погостит дольше, не помогли, к тому же и Беатриче поспешила присоединиться к плану Рейнгольда. Таким образом, Чезарио остался в ‘Мирандо’ один, так как Рейнгольд и Гуго вместе с Бьянконой переехали в горы, откуда сейчас возвратились в столицу.
Был полдень. Синьора Бьянкона сидела в своем будуаре, опершись головой на руку и погрузив пальцы в темные локоны, в позе внимательной слушательницы. Против нее сидел капельмейстер Джанелли. Как ни был он настроен против преследуемого всеобщей завистью Рейнгольда, все же он был достаточно умен, чтобы оказывать необходимое почтение всемогущему и в артистическом мире, и в обществе композитору. По отношению к красавице-примадонне он проявлял преданность и внимание, сказывавшиеся и в том тоне, каким он продолжал начатый разговор:
— Вы приказали, синьора, и этого было достаточно для меня, чтобы тотчас приложить все усилия. Я счастлив, что могу исполнить ваше желание и подробно доложить об известном вам предмете.
Беатриче оживленно подняла голову:
— Ну?
— Этот синьор Эрлау, — продолжал маэстро, — в самом деле, как вы и предполагали, — купец из Г. Должно быть, он очень богат, потому что ведет жизнь миллионера. Вблизи С. он снимал для себя и своей семьи всю виллу ‘Фиорина’ и здесь также занимает один из самых дорогих особняков. Его дом поставлен на аристократическую ногу, большую часть слуг он привез с собой из Германии. У него большие связи в германском посольстве, но он не пользуется ими, так как болезненное состояние заставляет его вести замкнутый образ жизни. Переселился он сюда только затем, чтобы пользоваться советами одного из наших медицинских светил…
— Все это мне уже известно, — нетерпеливо перебила его Беатриче. — Как только я услышала имя, для меня уже не было никакого сомнения, что это тот самый консул, в доме которого я бывала во время своего пребывания в Г. Но кто эта дама, сопровождающая его, эта молодая синьора?
— Это… его племянница, — ответил Джанелли, умышленно сделав паузу после первого слова.
Певица задумалась.
— Она была представлена мне под именем синьоры Эрлау, следовательно, родственница. Я не видела ее тогда, она наверно бросилась бы мне в глаза, такие красавицы не ускользают от взгляда.
Маэстро зло усмехнулся:
— Допустим, что она носит то же имя, что и ее приемный отец, допустим, она — вдова, допустим, она уже много лет тому назад потеряла своего мужа. По крайней мере желают, чтобы здесь, в Италии, верили в это, и слугам дан строгий наказ отвечать так на расспросы любопытных.
Беатриче насторожилась при двусмысленном заявлении маэстро.
— Допустим? Но этого нет? Я чувствовала, что здесь кроется какая-то тайна. Вы раскрыли ее?
— Слуги никогда не молчат, нужно только уметь подступиться к ним, — насмешливо ответил Джанелли. — Мне кажется лишь… это такой щекотливый вопрос… и так как дело касается синьора Ринальдо…
— Ринальдо? — воскликнула Беатриче. — Почему? Причем здесь Ринальдо? Вы говорите, это касается Ринальдо?
Маэстро кивнул головой и продолжал, понизив голос почти до шепота:
— Следовательно, я ошибался, предположив, что именно синьор Ринальдо был причиной вашего желания подробнее разузнать о семействе Эрлау.
Певица прикусила губу. Давая свое поручение, она, конечно, должна была предвидеть, что от наблюдательного Джанелли не ускользнут побуждения, внушившие его.
— Оставим в покое Ринальдо! — стараясь сохранить спокойный вид, сказала Беатриче. — Вы хотели рассказать мне о синьоре Эрлау.
— Это, право, очень трудно разделить, — возразил Джанелли. — Я боюсь… синьор Ринальдо и без того не расположен ко мне, конечно, без всякого повода с моей стороны… я боюсь, что он очень рассердится, узнав, что именно я сообщил вам…
Он запнулся и, прикинувшись смущенным, стал тросточкой вычерчивать фигуры на полу.
— Мне? — сердито повторила Бьянкона. — Значит, сообщение предназначено не для меня? Говорите же в конце концов, синьор Джанелли! Вы не скроете от меня ни одного слова! Я желаю, я требую этого от вас!
— В таком случае… — Как видно, он только и ждал требования певицы, но игра была слишком интересна, чтобы сразу сдаться, и маэстро слишком часто страдал от капризов красавицы-примадонны, чтобы отказать себе в удовольствии еще немного помучить ее. — В таком случае… вы, конечно, знаете прежнее положение синьора Ринальдо. В Италии мало кому известно, да, пожалуй, и никому, что он был женат, я сам узнал об этом только теперь. Но вам это обстоятельство, наверное, известно.
— Да, я знаю это, — глухо промолвила Беатриче. — Что же здесь общего?
— Очень даже много. Вы не знакомы с супругой Ринальдо?
— Нет. Впрочем, я как-то мельком видела ее. В высшей степени ничтожная особа.
— По-видимому, здесь вовсе не находят этого, — снова шепотом заметил Джанелли. — Белокурая красавица, несмотря на свою замкнутую жизнь, привлекает к себе всеобщее внимание.
— Кто? — Беатриче так порывисто поднялась с кресла, что маэстро счел за лучшее отодвинуться вместе со стулом назад. — О ком вы говорите?
— О синьоре Элеоноре Альмбах, которая, во избежание любопытства, проживает здесь под именем своего приемного отца Эрлау.
— Неправда! — сердито крикнула певица. — Не может быть! Вы обманываете меня, либо вас самого обманули!
— Извините, пожалуйста, сведения из самого верного источника, — стал защищаться Джанелли. — Сам синьор Ринальдо может подтвердить справедливость моих слов.
— Неправда! — уже почти не владея собой, повторила Беатриче. — Эта красавица — его жена? Ведь я видела ее тогда, хотя всего лишь несколько минут. Не слепа же я была!
‘ Или он был слеп?’, добавил про себя Джанелли, но вслух сказал:
— Я положительно в отчаянии, что из-за меня вы так волнуетесь. Вы же сами видели, что я не хотел говорить, но вынужден был сообщить вам это, о чем теперь крайне сожалею.
Последние слова заставили Беатриче опомниться, она сознавала, что ей нечего ждать сострадания от человека, по ее поручению игравшего роль шпиона.
— Не стоит! — сердито ответила она, тщетно стараясь овладеть собой. — Я… благодарю вас! Я только очень удивлена, ничего более!
Маэстро видел, что ему лучше всего удалиться, но прежде чем уйти, торжественно приложил руку к сердцу и сказал:
— Вы же знаете, что я всегда к вашим услугам, и если от меня требуется молчание относительно всего этого, то я безусловно повинуюсь. Имею честь кланяться!
Джанелли низко поклонился и вышел из комнаты. Его последние слова прозвучали подчеркнуто серьезно. Он был слишком расчетлив, чтобы не сохранить драгоценную тайну, которую рано или поздно можно было бы пустить в ход против ненавистного Ринальдо. Распространив теперь эту пикантную новость, из нее не извлечешь никакой выгоды, а сохранив в тайне, можно впоследствии отлично использовать ее. Уже и сейчас он мог с ее помощью влиять на Беатриче и даже на Ринальдо, которому огласка его семейных обстоятельств нисколько не улыбалась.
Маэстро оставил гостиную в самом превосходном настроении и прошел в переднюю, где застал Иону. Капитан прислал его с поручением к своему брату, но Рейнгольд был у директора театра, и его ждали с минуты на минуту. Иона узнал это от одного из слуг, который перешел к Беатриче от импресарио итальянской труппы, гастролировавшей в Германии, и во время путешествия по стране научился с грехом пополам говорить по-немецки. Так как матрос получил от своего господина приказание передать записку лично брату, ему пришлось ждать Рейнгольда в передней. Отсюда через открытую дверь одной из задних комнат было видно, как молоденькая камеристка синьоры приводит там в порядок туалеты своей госпожи. Но поскольку она была женщина, то, понятно, вовсе не существовала для Ионы, угрюмо расположившегося на подоконнике и не обращавшего внимания на приятное соседство.
У синьора Джанелли, как видно, были совершенно иные воззрения на женщин, поэтому, увидев в открытую дверь молодую девушку, он тотчас изменил курс и направился туда. Иона, конечно, не понял ни слова из разговора, завязавшегося между ними, но все же ему стало ясно, что маэстро любезничал вовсю, хотя, по-видимому, без особого успеха, потому что получал односложные и довольно резкие ответы, а тяжелые складки атласного платья в руках девушки так ловко драпировались, что он не мог подойти к ней ближе, не измяв светлой материи.
Все-таки через несколько минут синьор Джанелли решился, очевидно, на серьезную атаку: послышались возмущенные возгласы девушки и сердитое топанье маленькой ножки. Платье полетело в сторону, а девушка вылетела в переднюю, где разом остановилась, упрямо скрестив руки и сердито сверкая глазами. Однако маэстро последовал за ней и, нисколько не считаясь с ее сопротивлением, стал добиваться поцелуя, в котором ему так упорно отказывали, как вдруг встретил совершенно неожиданное препятствие. Сильная рука схватила его за шиворот, и незнакомый голос многозначительно проговорил:
— Ну, уж это оставьте!
В первую минуту итальянец был сильно смущен вмешательством постороннего лица, присутствия которого он не заметил, но, взглянув на него и обнаружив, что перед ним простой матрос, он страшно возмутился, выпрямился и стал разыгрывать роль оскорбленного. ‘ Какая дерзость! Напасть на солидного человека, да еще в квартире синьоры Бьянконы!.. Он будет жаловаться синьоре. Да что это за человек? Откуда он? И как он смеет?’ — И на беднягу Иону полился поток нелестных эпитетов.
Матрос с невозмутимым спокойствием выслушал все оскорбления, не поняв, естественно, ни одного из них, но когда обманутый его спокойствием итальянец решил поддержать их угрожающим движением своей трости, спокойствие матроса, очень хорошо понявшего эту пантомиму, разом исчезло. Одним движением он вырвал у маэстро трость, другим схватил за шиворот и вышвырнул за дверь его и вслед за ним трость, запер дверь и, не говоря ни слова, как ни в чем не бывало, вернулся на свой подоконник.
Молодая девушка подошла к нему и в порыве благодарности с пылом южанки протянула обе руки.
— Не стоит! С большим удовольствием! — сухо сказал Иона, но только он хотел отмахнуться рукой, как на нее легла маленькая ручка девушки, и ее звонкий голосок произнес несколько слов, не понятых матросом, но несомненно выражавших благодарность. Иона с раздражением посмотрел на свою руку, затем на ручку, все еще лежавшую на ней, и, внимательно рассмотрев ту и другую, поднял свой взор на обладательницу последней.
Перед ним стояла девушка лет шестнадцати, маленькая и хрупкая фигурка которой представляла полный контраст с широкоплечей фигурой матроса. Копна великолепных иссиня-черных волос обрамляла личико, своей смуглой кожей и блестящими черными глазами свидетельствовавшее о несомненном южноитальянском происхождении девушки. Крошка бесспорно была красива, очень красива — этого нельзя было отрицать, а живость, с которой она пыталась выразить глубокую признательность своему защитнику, делала ее еще привлекательнее.
— Эх, если б я только понимал этот проклятый язык! — проворчал Иона, впервые почувствовав нечто вроде сожаления о том, что в течение лета не воспользовался представлявшейся ему возможностью научиться итальянскому языку.
Он тряс головой, пожимал плечами и мимикой старался дать понять, что не силен в итальянском. Девушка, как видно, нашла совершенно невозможным и неприятным подобное обстоятельство.
— Мне нужно видеть господина Рейнгольда, — пробормотал Иона.
Странно! Он почувствовал необходимость быть общительным, чего раньше никогда не испытывал по отношению к ‘женщинам’. Однако он сделал открытие, что и это имя не было понято его маленькой приятельницей, так как она в свою очередь стала качать головой и пожимать плечами.
— Да, да, — сердито заворчал матрос, — ведь он не сохранил своего честного немецкого имени. Его зовут здесь Ринальдо… Господи, помилуй! У нас на родине так прозывают всяких разбойников и негодяев… Синьор Ринальдо, — пояснил он, протягивая конверт с запиской своего господина, на котором стояло то же имя.
Оно, естественно, было хорошо знакомо в доме синьоры Бьянконы, однако и без того не требовалось дальнейших объяснений, потому что как раз в ту минуту, когда головы матроса и девушки склонились над письмом, дверь отворилась, и в переднюю вошел сам Рейнгольд. Девушка первой заметила его. Она отскочила от матроса и, сделав изящный реверанс, исчезла по направлению к гостиной, чтобы доложить о нем своей хозяйке. Иона, не понимая, как можно так легко и быстро сбежать и совершенно исчезнуть, разинув рот, смотрел ей вслед. Рейнгольду не оставалось ничего более, как самому подойти к нему и спросить, зачем он явился. Смущенный и обескураженный, матрос протянул ему записку. Альмбах распечатал и быстро прочел ее, нисколько, по-видимому, не заинтересовавшись ее содержанием.
— Передайте моему брату, что я сегодня весь день занят и прошу, чтобы он один шел к маркизу. Если представится возможность, я приду туда вечером.
С этими словами он опустил письмо в карман, жестом отпустил матроса и с равнодушным видом направился в комнаты. Иона, исполнив поручение, мог бы спокойно отправиться домой, но он не сделал этого, а разыскал на дворе слугу, с которым перед тем говорил о своем поручении к Рейнгольду, и последний открыл, что неразговорчивый, угрюмый матрос стал вдруг чрезвычайно любопытным: он подробно расспрашивал о порядках в доме синьоры Бьянконы, о ее прислуге и терпеливо переносил поистине ужасный немецкий язык гордившегося своими познаниями итальянца.
Рейнгольд вошел в будуар Беатриче. Ему, конечно, не нужно было докладывать о себе, да и примадонна сама уже встретила его на пороге, но будь он не так поглощен своими мыслями, то сразу заметил бы ее необычный вид. Яркий румянец итальянки исчез, в лице ее не было ни кровинки, и глаза на этом бледном лице горели еще ярче обычного. Беатриче, в достаточной степени актриса, чтобы хотя короткое время владеть своим бурным темпераментом, когда хотела добиться своего, смотрела с мрачной решимостью — во что бы то ни стало выяснить положение.
— Я встретил Джанелли на улице, — заговорил Рейнгольд, поздоровавшись. — Видно, он вышел из твоего дома, он был у тебя?
— Конечно! Я знаю, что ты не расположен к нему, но не могу отказать в приеме капельмейстеру оперы, когда он приходит посоветоваться со мной относительно деталей постановки.
Рейнгольд пожал плечами.
— Это можно отлично сделать и на репетиции. Разве ты молодая дебютантка, нуждающаяся в протекции и опасающаяся наступить кому-нибудь на ногу? По-моему, в твоем положении можно держать себя по отношению к несимпатичным людям откровенно, как делаю я. Впрочем, не хочу ни к чему принуждать тебя. Принимай кого угодно, хотя бы и Джанелли.
Его холодный тон не понравился синьоре Бьянконе, и она произнесла слегка дрогнувшим голосом:
— Вот это ново! Прежде ты, бывало, деспотически следил за всеми, кто посещал меня, и никто из неприятных тебе людей не смел переступить порог моего дома.
Рейнгольд бросился в кресло.
— Ты видишь, я стал терпимее.
— Терпимее или… равнодушнее?
— Ты же сама довольно часто жаловалась на мой деспотизм, — заметил он с легкой усмешкой.
— И тем не менее легко смирялась с ним, так как знала, что он порожден любовью. Вполне естественно, что с концом любви кончается и деспотизм.
Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.
— Беатриче, ты требуешь невозможного, желая, чтобы человеческое сердце на веки вечные оставалось вулканом страстей, который, по-твоему, называется любовью.
Она подошла к его креслу, оперлась рукой о спинку и, наклонившись, со странным выражением произнесла:
— Впрочем, я вижу, что нельзя требовать от холодного сердца северянина той любви, которую я даю и которой… жажду.
— Тебе следовало оставить его на севере, — мрачно отозвался Рейнгольд. — Для него, пожалуй, северный мороз был бы благодетельнее вечного южного зноя.
— Что же это — упрек? Разве я насильно оторвала тебя от родины?
— Нет, я ушел добровольно, но будь справедлива, Беатриче, — ты побудила меня к этому. Кто постоянно настаивал на отъезде? Кто напоминал мне о моем артистическом призвании? Кто называл меня трусом, когда я останавливался перед ответственностью, и кто предложил мне на выбор бегство или разлуку? Я полюбил тебя… ты заранее знала мое решение.
Темные глаза итальянки грозно сверкнули, но она сдержалась.
— Дело шло о нашей любви, о твоем артистическом поприще. Спасая тебя, я спасла для мира гения.
Рейнгольд молчал. Эта защита не нашла в его душе отклика. Беатриче наклонилась к нему еще ниже, и в ее голосе снова зазвучали нежные, пленительные нотки, но лицо не утратило неприятного выражения.
— Ты бредишь, Ринальдо, ты снова охвачен тем настроением, с которым мне так часто приходилось бороться. Разве это первое расторжение несчастного брака ради других, счастливых уз?
Рейнгольд оперся головой на руку:
— Нет, конечно, нет. Но твой пример ни к чему, так как мой брак расторгнут, а мы… и не думали о свадьбе.
Беатриче вздрогнула, и ее рука соскользнула со спинки кресла.
— Ты не был свободен, — пробормотала она.
— Мне стоило сказать слово, чтобы добыть свободу. Я знал, что меня не станут удерживать, а ты, хотя и католичка, могла свободно получить разрешение на этот брак. Но и ты, и я боялись неразрывных уз, мы хотели быть свободными от цепей, не знать преград ни в жизни, ни в любви… Ну что же, до сих пор так и было.
— Что ты хочешь сказать? — Беатриче, задыхаясь, схватилась за сердце. — Неужели ты считаешь, что твой брак сохранил свою силу?
— О, нет! А если бы я даже и думал так, мне скоро разъяснили бы мое заблуждение. Ведь тебе незнакома добродетельная гордость оскорбленной жены и матери. Грешнику нет помилования, даже если он захочет посвятить всю свою остальную жизнь раскаянию и искуплению!
Рейнгольд хотел придать своему голосу насмешливый тон и не почувствовал, какая скорбь прозвучала в нем вместо насмешки, но Беатриче отлично поняла это, и ее с трудом сдерживаемое самообладание разом рухнуло.
— Может быть, ты уже и сделал попытку относительно этой ‘оскорбленной жены’? — вспылила она. — Ведь она недалеко от тебя, я сама была свидетельницей вашей встречи. Так вот почему вы так загадочно смотрели друг на друга! Вот почему ты не мог оторвать свой взор от ребенка! Вот почему она с дрожью отпрянула от меня, как от прокаженной! Не разыграл ли ты уже сцены раскаяния, Ринальдо?
Рейнгольд вскочил, на его лице гнев сменился удивлением, удивление — снова гневом.
— Следовательно, ты уже знаешь, кто синьора Эрлау? А, да что тут спрашивать! Ведь от тебя только что вышел этот шпион Джанелли. Он уже и это выследил и донес тебе!
Лицо певицы на мгновение вспыхнуло ярким румянцем при мысли о поручении, данном ею шпиону, но сейчас в ее душе не было места стыду.
— Ты знал это уже в ‘Мирандо’, — с бешенством продолжала она. — Она жила вблизи тебя, на вилле ‘Фиорина’. Или, может быть, ты хочешь уверить меня в том, что вы там не виделись, не говорили?
— Я вообще ни в чем не хочу уверять тебя, — холодно возразил Рейнгольд. — Наша встреча, по-моему, достаточно ясно показала, в каких мы отношениях с Элеонорой. Успокойся, с этой стороны тебе ничего не грозит, а относительно того, что произошло между мной и моей женой, я не стану исповедоваться перед тобой.
В его последних словах прозвучало едва слышное презрение, но Беатриче почувствовала его.
— Кажется, ты ставишь меня ниже своей жены, — резко сказала она, — ниже женщины, единственная заслуга которой заключается в том, что она — мать твоего ребенка, и которая…
— Прошу тебя, оставь эту тему в покое! — решительно перебил ее Рейнгольд. — Ты знаешь, я всегда не переносил, когда ты затрагивала ее, а теперь тем более не потерплю. Если ты во что бы то ни стало хочешь сделать мне сцену, то делай, но о моих жене и ребенке — ни слова!
Это заявление вызвало настоящую бурю, услышав его, итальянка потеряла всякое самообладание, и ее страстная натура вступила в свои права.
— Твоих жене и ребенке? — вне себя повторила она. — О, я знаю, что означают эти слова, я довольно часто испытывала их влияние! С первой минуты нашей совместной жизни они легли между нами, им я обязана каждым своим горьким часом, каждым холодным побуждением в тебе. Своей тенью они омрачили расцвет твоей артистической славы, твои победы и триумфы, воспоминание о них приковало тебя к холодному северу — ты не мог освободиться от него. А было время, когда ты считал их гнетущими цепями, мешающими тебе наслаждаться жизнью и стремиться к славному будущему, и в конце концов ты все же разорвал их…
— Чтобы заменить другими, — добавил Рейнгольд, тоже уже не владея собой. — И еще большой вопрос, которые из них легче! Там только внешность стесняла меня, зато мои чувства и помыслы, мое творчество были свободны. Ты же хочешь обезличить и их, сложить к своим ногам, как и меня самого, и мне не раз приходилось искупать неприятными, тревожными минутами то, что тебе не удавалось это, или по крайней мере не всегда удавалось. Кого-нибудь другого твоя любовь обратила бы в раба, меня же она заставила вечно бороться с твоим властолюбием, стремлением овладеть каждой моей мыслью, каждым душевным движением. Но мне кажется, Беатриче, и ты нередко встречала во мне повелителя, умеющего постоять за себя и не допускающего цепей.
Буря разразилась. Теперь ей не было ни конца, ни края. Бешеный гнев Беатриче все разгорался.
— Так вот что мне приходится выслушивать из уст человека, звавшего меня когда-то своей музой? Неужели ты забыл, кто пробудил в тебе сознание таланта и самого себя, кто вознес тебя на вершину славы? Не будь меня, знаменитый Ринальдо погиб бы в цепях, которые не посмел бы сбросить.
Она не чувствовала, как оскорбительны были эти слова для мужской гордости Альмбаха. Он вскочил, но не с тем высокомерием, которое теперь так часто проявлялось в нем. Сейчас он обнаружил гордую энергию и сознание собственного достоинства.
— Нет, этого бы не случилось! Неужели ты такого низкого мнения о моем таланте, что, по-твоему, он не мог бы развиться помимо тебя? Неужели ты думаешь, что я самостоятельно не пробил бы себе дороги, не вознесся бы на настоящую высоту? Загляни в мои произведения — в них ты найдешь ответ. Рано или поздно я вышел бы на этот путь, а то обстоятельство, что я пошел с тобой, стало роковым для меня, из-за него порвана связь между мной и родиной. Я делал то, чего должен был избегать и как человек, и как художник. Ты целые годы держала меня в водовороте жизни, не дававшем мне ни отдыха, ни истинного счастья, ибо сознавала, что пробуждение положит конец твоим чарам. Оттянуть его ты могла, но помешать ему — никогда… Пробуждение пришло… может быть, поздно, но пришло.
Беатриче оперлась о мраморный камин, возле которого стояла, она вся дрожала, как в лихорадке, эта минута убедительно доказывала ей то, что она уже давно предчувствовала: ее власти пришел конец.
— И кто же, по-твоему, станет жертвой этого ‘пробуждения’? — глухо спросила она. — Берегись, Ринальдо! Ты покинул свою жену, и она терпеливо перенесла это… Я не перенесу! Беатриче Бьянкона не приносит себя в жертву.
— Нет, она предпочитает приносить в жертву других. — Рейнгольд подошел к артистке и пристально посмотрел ей в глаза. — Ты обнажишь кинжал… не правда ли, Беатриче? На меня ли он падет или на тебя, не все ли равно, кто утолит твою месть. И если я вырву из твоих рук оружие и с покаянием вернусь к тебе, ты снова откроешь мне свои объятия… Ты совершенно права: Элеонора перенесла разрыв терпеливее, она ни словом, ни упреком не удерживала меня, она подавила в глубине своей души мучительный стон. Я не слышал ни звука, но с той минуты, как я покинул ее, меня не стало для нее, и возврат был невозможен. И теперь, когда я пришел к ней во всем блеске своей славы и успеха, когда я мог положить к ее ногам и лавры, и золото, и почести, и самого себя, — все было напрасно: она не простила меня.
Он остановился, как бы испугавшись, что сказал слишком много. Беатриче не возразила ни слова, с ее губ не сорвалось ни звука, но ее мрачный, грозный взгляд был красноречивее всяких слов, однако на этот раз Рейнгольд не понял его или не хотел понять.
— Ты видишь, тот разрыв непоправим, — продолжал он уже более спокойно. — Повторяю, с этой стороны тебе нечего опасаться. Не я, а ты виновата в этой сцене. Не следует вызывать призраки прошлого, в особенности нам. Оставь их в покое!
С этими словами Рейнгольд прошел в соседнюю гостиную и углубился в ноты, лежавшие на рояле, или сделал вид, что углубился в них, желая избегнуть дальнейшего разговора.
‘Оставь их в покое!’ — слова были произнесены спокойным, мрачным тоном, и все-таки в них звучала насмешка. Если он сам был не в состоянии отогнать призраки прошлого, как он мог требовать этого от женщины, которой они угрожали, угрожали самому дорогому для нее — ее любви? Как мог он требовать этого от той, кто, несмотря на все, что произошло между ними в течение последнего года, была привязана к нему всеми силами своей души, от женщины, страстная натура которой не знала пределов ни в любви, ни в ненависти? Кто увидел бы в ту минуту Беатриче, кто заметил бы, как она медленно выпрямилась и посмотрела вслед Рейнгольду, тот понял бы, что она не оставит его в покое и не успокоится сама и что Рейнгольду следовало бы подумать о том, что, оскорбляя ее, он подвергал опасности ее мести не только себя. Он слишком ясно выдал, каким путем она может смертельно поразить его. Зловещий огонь во взоре Беатриче угрожал не ему, но тем, кого он не мог защитить, поскольку ему отказали в его правах, — его жене и его ребенку.

Глава 17

— Мне жаль, Элеонора, что мы не остались в вилле ‘Фиорина’, а переселились сюда, — сказал консул Эрлау, стоя перед своей приемной дочерью, которую застал в слезах, неожиданно войдя в ее комнату. — Я вижу, что слишком многого требовал от тебя.
Быстро осушив слезы, молодая женщина улыбнулась так спокойно, что посторонний человек был бы введен в заблуждение.
— Пожалуйста, милый дядя, не мучь себя из-за меня! Мы приехали сюда ради твоего здоровья, для которого юг оказался таким благоприятным, и возблагодарим Бога, если твое выздоровление будет здесь доведено до конца.
— Но как бы я желал, чтобы доктор Конти находился на другом конце света, — сердито возразил консул, — где угодно, лишь бы не в том самом городе, которого мы во что бы то ни стало хотели избежать и в котором я вынужден лечиться у него. Бедное мое дитя! Я знал, что ты приносишь мне жертву, только теперь я могу оценить ее!
— Это вовсе не жертва, по крайней мере, теперь, — твердо сказала Элла. — Я боялась только возможности первой встречи. Сейчас все уже прошло.
Эрлау устремил на нее пытливый, недоверчивый взор.
— В самом деле? Тогда отчего же ты плакала?
— Мы не всегда властны в своем настроении. Мне было грустно.
— Элеонора! — сказал консул, садясь с нею рядом и беря ее за руку. — Ты знаешь, я никогда не мог простить себе, что то злополучное сближение началось в моем доме, меня утешало только то, что этот самый дом впоследствии сделался для тебя родным. Я надеялся, что, когда в тебе и вокруг тебя в последние несколько лет все изменилось, ты забыла нанесенное тебе оскорбление, и вместо того вижу, что обида все еще жива в твоей душе, что старые раны опять раскрылись, а ты сама…
— Ты ошибаешься, — поспешно перебила его молодая женщина. — Конечно, ошибаешься. Я… давно покончила с прошлым.
Эрлау недоверчиво покачал головой.
— Точно ты когда-нибудь покажешь, если будешь страдать! Я лучше всех вижу и знаю, какая твердая решимость и какое самообладание кроются в твоей головке. Ты не раз показывала мне это, когда тебе приходилось оправдываться передо мной, твоим вторым отцом, только я проницательнее и глубже вижу! Говорю тебе, Элеонора, тебя нельзя узнать с того дня, когда этот… Ринальдо, несмотря на все отказы, принудил тебя к разговору. Я до сих пор не знаю, что именно произошло между вами, немалого труда стоило добиться от тебя признания, что он вообще был у тебя. В подобных вопросах ты совершенно недоступна, но, можешь сколько угодно отрицать это, с того дня ты стала другой.
— Не произошло ровно ничего, — настаивала Элла, — ничего важного. Он требовал, чтобы я разрешила ему видеть ребенка, а я отказала ему в этом.
— А кто поручится тебе, что он не возобновит попытки?
— Рейнгольд? Ты его не знаешь! Я указала ему на дверь, и он во второй раз не переступит моего порога. Он всегда мог сделать все, только не унижаться.
— По крайней мере у него хватило такта как можно скорее покинуть ‘Мирандо’, — сказал Эрлау. — Долго переносить такую близость было бы невозможно. Положим, от его удаления оказалось мало пользы, так как на сцену явился маркиз Тортони с нескончаемыми разговорами о своем друге, наконец, я нашел даже нужным намекнуть ему, что эта тема не пользуется у нас ни малейшей симпатией.
— Может быть, твой намек был чересчур ясен, — вставила Элла. — Он не имел ни малейшего понятия о том, что затрагивал в своих разговорах, и твое стремление резко переменить разговор, безусловно, должно было поразить его.
— Пожалуй! Ну, тогда он должен был спросить объяснений у своего знаменитого друга. Может быть, мне следовало терпеливо переносить, что ты целыми часами вынуждена выслушивать прославление синьора Ринальдо? Да, здесь мы не застрахованы от этого. Стоит взять в руки газету, принять чей-нибудь визит, участвовать в любом разговоре, чтобы немедленно наткнуться на это имя, что ни слово, то Ринальдо. Он, кажется, всех в городе свел с ума своей новой оперой, которую здесь, по-видимому, считают чем-то вроде всемирного события. Бедное дитя! И на твою долю выпало еще быть свидетельницей того, как этот человек буквально утопает в славе, как он достиг высшей ступени счастья и невозбранно царит там.
Элла оперлась головой на руку, так что лица ее не было видно, и спокойно произнесла:
— Я думаю, ты ошибаешься. Пусть он знаменит и прославлен, как никто другой, но счастья ему не дано.
— Это меня радует, — горячо произнес консул, — необыкновенно радует. На свете не было бы никакой справедливости, если бы Рейнгольд был счастлив. И то обстоятельство, что он увидел тебя такой, какой ты стала теперь, я надеюсь, не способствовало его счастью.
С этими словами он встал и с прежней живостью заходил по комнате. Наступило молчание, вскоре прерванное Эллой.
— У меня к тебе просьба, дорогой дядя, — промолвила она. — Ты исполнишь ее?
— Охотно, дитя мое, — ответил консул, останавливаясь. — Ты ведь знаешь, я не люблю тебе отказывать. Чего же ты желаешь?
— Дело в том, — начала Элла, упорно глядя в пол, — что послезавтра в театре идет новая опера Рейн… Ринальдо.
— Ну да, и тогда уже некуда будет деться от всеобщего поклонения ему, — заворчал Эрлау. — Тебе хочется избежать первых взрывов восторга? Вполне понимаю, и потому мы на недельку-другую можем уехать а горы. На столько-то времени доктор Конти отпустит меня.
— Совсем наоборот! Я хотела просить тебя… поехать со мной в оперу.
На лице консула выразилось величайшее изумление.
— Как, Элеонора! Не ослышался ли я? Ты в этот день хочешь быть в театре, которого так решительно избегала каждый раз, как с ним соединялось имя Ринальдо?
Несмотря на старания молодой женщины скрыть свое лицо, видно было, что она густо покраснела до корней волос.
— На родине я никогда не решилась бы поехать в оперу, когда там раздавалась бы его музыка, — чуть слышно ответила она. — Мне казалось бы, что все взоры устремлены на меня, хотя бы я сидела в самой глубине ложи. У тебя в доме и у наших близких знакомых я почти никогда не слышала его произведений. Их избегали ради меня, так как знали все и щадили меня. Сама я никогда не пыталась переступить границу этой дружеской заботливости, может быть, из трусости, может быть, от наполнявшей мою душу горечи. А теперь, — она быстро встала, и в ее голосе зазвучала неожиданная твердость, — теперь я снова увидела Рейнгольда и хочу узнать его по его творениям — его и… ее!
Эрлау все еще не мог опомниться от изумления, но он привык ни в чем не отказывать своей любимице, как бы странны ни казались ему ее желания. Его избавил от прямого ответа приход слуги, доложившего, что доктор Конти только что приехал, а в приемной дожидается капитан Альмбах.
— Капитан на редкость простодушен, — сказал Эрлау. — Несмотря на все, что произошло между тобой и его братом, он совершенно спокойно поддерживает прежние родственные отношения, как будто ровно ничего не случилось. В целом мире на это способен только Гуго Альмбах.
— Тебе неприятны его посещения? — спросила Элла.
— Мне? — улыбнулся Эрлау. — Ты ведь знаешь, дитя, что он покорил меня, как покоряет всех, кого хочет… за исключением, может быть, одной моей Элеоноры, к которой он, кажется, питает особенное почтение.
С этими словами консул взял свою приемную дочь под руку, и они вместе прошли в гостиную.
Докторский визит был непродолжителен. Гуго также вскоре покинул дом Эрлау, хотя приходил сюда очень охотно. Неизвестно, знал ли об этом Рейнгольд, во всяком случае, подозревал, но, по обоюдному молчаливому соглашению, братья никогда не касались этого вопроса. Капитан не привык добиваться откровенности, в которой ему отказывали, поэтому последовал примеру Рейнгольда, хранившего полное молчание по поводу встречи в деревенской гостинице и даже не упоминавшего о жене и сыне с тех пор, как узнал об их близком соседстве. Что скрывалось под этой непроницаемой замкнутостью, Гуго не допытывался, хотя был убежден, что причина ее — отнюдь не равнодушие.
Вернувшись домой, капитан нашел в своей комнате поджидавшего его Иону. Во всей фигуре матроса было что-то необычное, его всегдашняя невозмутимость сегодня исчезла, и он с видимой тревогой ждал, чтобы капитан снял шляпу и перчатки. Тогда он подошел к нему вплотную и вытянулся по стойке смирно.
— В чем дело, Иона? — спросил Гуго, невольно обратив на него внимание. — Ты как будто собираешься произнести речь?
— Так точно, — подтвердил Иона с некоторым смущением, принимая еще более торжественную позу.
— Вот как? Это новость. До сих пор я думал, что ты составил бы ценное приобретение для монастыря траппистов, если же в виду окружающих классических произведений на тебя снизошел дух ораторского искусства, то я очень рад. Итак, начинай! Я слушаю.
— Господин капитан…
На первый раз красноречие матроса ограничилось этими двумя словами. Вместо того чтобы продолжать, он уставился в пол, точно хотел сосчитать все кусочки мозаики.
— Слушай, Иона, ты мне крайне подозрителен, — внушительно сказал Гуго. — Уже больше недели ты не ворчишь, не бросаешь хозяйке и ее служанкам яростных взглядов! На твоем лице иногда появляются складки, которые при известной доле воображения можно принять за слабую попытку улыбнуться. Повторяю тебе, это в высшей степени подозрительные признаки, и я готовлюсь к самому худшему.
Иона, казалось, и сам понял, что надо объясниться определеннее, и, собравшись с духом, выговорил:
— Господин капитан, бывают люди…
— Это неоспоримый факт, подтверждение которого у меня перед глазами. Ну, бывают люди… что же дальше?
— Которые могут терпеть баб, — продолжал Иона.
— И другие, которые их не терпят, — добавил капитан, когда наступила вторая пауза. — Это тоже неопровержимый факт, и живыми примерами его служат капитан Гуго Альмбах и матрос Иона с ‘Эллиды’.
— Я, собственно, не то хотел сказать, — возразил матрос, которого такое непрошенное продолжение его заученной речи совсем сбило с толку. — Я только думал, что есть люди, которые по отношению к женщинам представляются очень скверными, а на самом деле вовсе не такие.
— Я нахожу, что это служит в высшей степени лестной иллюстрацией к моей собственной персоне, — заметил Гуго. — А теперь, ради Бога, скажи мне, к чему ведут твои подготовительные речи?
Иона несколько раз глубоко вздохнул, следующая часть приготовленной речи, видимо, крайне затрудняла его.
— Господин капитан, — начал он, наконец, заикаясь. — Я ведь отлично знаю, какой вы на самом деле, и… и… узнал одну молодую женщину…
Губы капитана дрогнули, как будто от подавляемой улыбки, но он принудил себя остаться серьезным и хладнокровно произнес:
— В самом деле? Для тебя это замечательное событие.
— И я приведу ее к вам, — закончил Иона.
Теперь капитан уже не мог удержаться от смеха.
— Иона, ты, кажется, не в своем уме. На кой прах мне эта молодая женщина? Что мне с ней делать? Не жениться ли?
— Вам вовсе ничего не надо делать, — с огорченным видом пояснил матрос. — Вы просто посмотрите на нее.
— Очень скромное удовольствие, — пошутил Гуго. — Кто же, в конце концов, эта донна, и почему мне необходимо посмотреть на нее?
— Это — маленькая Аннунциата, горничная синьоры Бьянконы, — пояснил Иона, у которого наконец развязался язык. — Бедное, совсем молоденькое создание, без отца, без матери. Она всего несколько месяцев в услужении у синьоры, и до сих пор ей было там хорошо, а теперь у них завелся один человек, — матрос злобно сжал кулаки, — его зовут Джанелли, он капельмейстер, он бедной девчонке прохода не дает. Один раз она его порядком отделала, а он за это насплетничал на нее синьоре, и с той поры она так сердится на девочку, что той просто житья нет. В том доме она вообще ничего хорошего не видит, оттого ей лучше уйти. Ей надо уйти! Я не могу терпеть, чтобы она оставалась там.
— У тебя, кажется, очень точные сведения о молоденькой Аннунциате, — сухо сказал Гуго. — Но ведь она итальянка, как же ты узнал все эти подробности? Пантомимой?
— Иногда нам помогал слуга синьоры, когда мы уже никак не могли понять друг друга, — простодушно объяснил Иона. — Только он отчаянно плохо говорит по-немецки, да я и вовсе не хочу, чтобы он везде совал свой нос. Но все равно ее надо взять из этой компании, она непременно должна поступить в немецкий дом.
— Ради нравственности, — вставил Гуго.
— Ну да, а также для того, чтобы выучиться немецкому языку. Ведь она ни слова не говорит по-немецки, просто мученье, когда нельзя понять друг друга. Я подумал: вы так часто бываете у консула Эрлау, господин капитан, может быть, молодой госпоже понадобится горничная, да и в таких богатых домах ничего не значит одной девушкой больше или меньше… Если бы вы замолвили словечко за Аннунциату…
Он запнулся и бросил на капитана умоляющий взгляд.
— Я поговорю с молодой госпожой, — сказал капитан. — Но лучше будет, если ты представишь там свою сироту, когда я получу определенное обещание, тогда и я посмотрю на нее. Только слушай, Иона, — тут Гуго сделал торжественное лицо, — я полагаю, что в тебе говорит лишь сострадание к бедному, гонимому ребенку.
— Только чистое сострадание, господин капитан, — заверил матрос с такой простодушной откровенностью, что Гуго должен был снова сжать губы, чтобы не расхохотаться.
‘Я серьезно думаю, что он сам в этом уверен’, — проворчал он и прибавил вслух:
— Мне приятно это слышать. Я верю тебе, так как мы ведь никогда не женимся, Иона, не правда ли?
— Нет, господин капитан, — ответил матрос, но ответ звучал не с прежней твердостью.
— Ведь для нас бабы ничего не значат, — продолжал Гуго с невозмутимой серьезностью. — Дальше сострадания и благодарности дело не пойдет, а там мы уходим в море, и только нас и видели.
На сей раз матрос ничего не ответил, в остолбенении глядя на своего господина.
— И какое счастье, что это именно так! — многозначительно заключил капитан. — Бабы на нашей ‘Эллиде’! Да Боже упаси!
С этими словами он вышел из комнаты, а матрос продолжал смотреть ему вслед с таким лицом, по которому нельзя было решить, то ли он ошеломлен, то ли опечален. В конце концов последнее чувство взяло верх: он опустил голову и тяжело вздохнул.
— Ну, да, конечно, ведь она тоже баба… к сожалению!
Гуго прошел в рабочий кабинет брата. Рояль был открыт, а Рейнгольд лежал на диване, уткнувшись головой в подушки. Его лицо с полузакрытыми глазами и высокий лоб со свесившимися на него темными волосами поражали своей бледностью, вся поза говорила о безграничном утомлении и полном истощении. При виде брата он почти не переменил положения.
— С твоей стороны это просто непростительно, — заговорил Гуго, входя. — Своей оперой ты взбудоражил добрую половину города, в театре суматоха, в публике идет настоящий бой из-за билетов. Его превосходительство директор совсем потерял голову, а синьора Беатриче в невозможном нервном волнении. Ты же, главная причина всех этих бедствий, мечтаешь здесь, как будто на свете не существует ни оперы, ни публики, ровно ничего!
Рейнгольд устало повернул голову, по его лицу видно было, что мечты эти были далеко не сладки.
— Ты ходил на репетицию? — спросил он. — Видел там Чезарио?
— Маркиза? Разумеется, хотя до репетиции ему было столько же дела, сколько и мне. Сейчас он предпочел сам дать представление высшей школы верховой езды и привел меня в совершенное изумление своей храбростью.
— Чезарио? Каким образом?
— Ну, он по крайней мере три раза проехал взад и вперед по одной и той же улице, каждый раз заставляя лошадь выделывать перед одним балконом такие курбеты, что можно было ежеминутно опасаться катастрофы. Если он станет и дальше проделывать такие штуки, то кончит тем, что сломает шею и себе, и своему коню. К сожалению, у окна на этот раз он видел только одну мою физиономию, вероятно, не самую желательную для него.
Явно раздраженный тон последних слов заставил Рейнгольда прислушаться внимательнее, он приподнялся на кушетке и спросил:
— У какого окна?
Гуго прикусил язык, в раздражении он совсем упустил из вида, с кем говорил. Его смущение не укрылось от Рейнгольда.
— Ты, может быть, подразумеваешь дом Эрлау? — быстро спросил он. — Кажется, ты довольно часто посещаешь его.
— По крайней мере иногда, — последовал уже спокойный ответ капитана. — Ты ведь знаешь, что я всегда пользовался преимуществами нейтралитета, даже во время самых жарких ссор в дядином доме. Это старое преимущество я и здесь сохранил, и оно молчаливо признано обеими сторонами.
Рейнгольд совсем поднялся, но напряженное выражение совершенно исчезло с его лица, уступив место мрачной пытливости.
— Так Чезарио тоже открыт доступ в дом Эрлау? — спросил он. — Ах, да, ты сам представил его.
— Да, я был так… глуп, — сердито заговорил капитан, — и, кажется, содействовал этим прелестной истории. Как только мы покинули ‘Мирандо’, синьор Чезарио, который никак не мог решиться пожертвовать своей свободой и спокойно проезжал мимо единственной дамы в окрестности, не обращая на нее никакого внимания, внезапно поспешил воспользоваться знакомством на вилле ‘Фиорина’, основываясь на той мимолетной встрече. Консул сознался мне, что это было сделано в высшей степени скромно и мило, отказать ему было невозможно, тем более что с нашим отъездом отпадала единственная причина их замкнутости. Тут маркизу посчастливилось открыть доктора Конти, жившего на даче где-то по соседству, и привезти его к консулу. Успех докторского лечения превзошел все ожидания, еще немного — и в семье Эрлау на синьора Чезарио будут смотреть как на человека, спасшего консула от смерти. И он, конечно, сумеет надлежащим образом этим воспользоваться.
Верь после того женоненавистникам! Самые опасные люди! Мой Иона только что доказал мне это своим примером. Тот даже придумал в свое оправдание удивительную теорию сострадания, в которую сам верит, как в Евангелие, что не помешало ему безнадежно влюбиться, совершенно в таком же положении и маркиз Тортони.
От наблюдательного человека не укрылось бы, что под насмешливыми словами капитана скрывалась горечь, которую он никак не мог побороть, но Рейнгольду в ту минуту было не до наблюдений. Он слушал с напряженным вниманием, словно боясь пропустить хоть слово. При последнем намеке он гневно вскочил и воскликнул:
— В каком положении? Что ты хочешь этим сказать?
Пораженный Гуго сделал шаг назад.
— Боже мой! Зачем так горячиться, Рейнгольд? Я хотел лишь сказать…
— Это касается Эллы? — с той же горячностью перебил Рейнгольд. — К кому же иначе могли относиться ухаживания?
— Разумеется, к Элле, — ответил капитан. В первый раз после долгого времени ее имя было произнесено между ними. — Потому-то тебе они и должны быть совершенно безразличны.
Как ни просто было сделано это замечание, но оно, казалось, страшно тяжело отозвалось в душе Рейнгольда. Быстро пройдясь несколько раз по комнате, он остановился перед братом и глухо произнес:
— Чезарио не подозревает правды. Вначале он и со мной делился восторженными замечаниями, может быть, я невольно выдал, насколько они были неприятны мне, по крайней мере с тех пор он никогда не касается этого предмета.
— Эрлау, кажется, также сделал ему подобный намек, — сказал Гуго. — Маркиз старается выпытать у меня, какого рода отношения существовали между тобой и семьей Эрлау. Я, понятно, уклонился от объяснений, но он, видимо, предполагает только старую вражду между тобой и консулом Эрлау.
Рейнгольд мрачно потупился.
— Во всяком случае наши отношения недолго останутся тайной. Беатриче уже знает, и я боюсь, что она узнала о них из нечистого источника, от которого нельзя ожидать скромности. Судя по тому, что ты рассказал, Чезарио также рано или поздно все узнает. Он слишком ветрен, чтобы серьезно отнестись к этому и всей душой отдаться безнадежной страсти.
Скрестив на груди руки, капитан прислонился к роялю. Его лицо тоже побледнело, а голос слегка дрожал, когда он заговорил снова:
— Кто же тебе сказал, что она безнадежна?
— Гуго, это оскорбление! — вспылил Рейнгольд. — Ты забыл, что Элеонора — моя жена?
— Она была твоей женой, — с ударением произнес капитан. — Ты в настоящее время, конечно, так же мало думаешь о предъявлении своих прав на нее, как она о том, чтобы возвратить их тебе.
Рейнгольд замолчал, лучше всех зная, как решительно ему было отказано даже в намеке на претензию на эти права.
— Вы оба ограничились простым разрывом, — продолжал Гуго, — не прибегая к разводу по суду. Ты в нем не нуждался, и я прекрасно понимаю, что именно удержало и Эллу от такого шага: ведь неизбежно был бы поднят вопрос о ребенке. Она знала, что ты никогда не откажешься от прав отца, и дрожала при мысли, что ей хоть на некоторое время пришлось бы уступить тебе ребенка. Она удовольствовалась твоим молчаливым отказом от него и не потребовала никакого удовлетворения, лишь бы сохранить при себе свое дитя.
Рейнгольд стоял, как громом пораженный. Вся краска сбежала с его лица, за минуту перед тем ярко вспыхнувшего от душевного волнения.
— И это, — сдавленным голосом начал он, — это… ты считаешь… единственной причиной?
— Насколько я знаю Эллу, только это могло помешать ей докончить начатое тобой.
— И ты думаешь, что Чезарио может надеяться?
— Не знаю, — серьезно ответил Гуго. — Но мы с тобой оба знаем, что Элла не встретила бы препятствий, если бы захотела теперь получить свободу. Ты сам бросил ее, несколько лет не подавал ни малейших признаков своего существования, всему миру известно, почему это случилось и что так долго удерживало тебя вдали от семьи. Теперь на ее стороне окажется не только закон, но и общественное мнение, которое, боюсь, принудит тебя отдать ребенка матери. Страшным препятствием к восстановлению твоих отцовских прав является синьора Беатриче.
— Так ты думаешь, что Чезарио может надеяться? — повторил Рейнгольд, и теперь в его голосе звучала глухая угроза.
— Я думаю, что он любит ее, любит страстно, и рано или поздно станет домогаться ее руки. Тогда ему придется узнать, что предполагаемая вдова была женой его друга, имя которого она носит до сих пор. Но я сомневаюсь, чтобы это открытие имело для него значение, поскольку на Эллу не падает ни малейшей тени. Вашей дружбе будет нанесен непоправимый удар, но она и так закончится, лишь только заговорит страсть. Обдумай все это, Рейнгольд, и остерегайся опрометчивого поступка! Ты разорвал свои цепи, чтобы быть свободным, но тем самым ты освободил и Эллу, может быть, для кого-нибудь другого.
Произнеся последние слова упавшим голосом, капитан поспешил уйти, как будто боялся выдать свое волнение. Он видел возбужденное состояние Рейнгольда и догадывался, какую бурю подняли его слова в душе брата.
Хотя в последнее время окружающие видели Рейнгольда только усталым и равнодушным и хотя он сам часто думал, что с жизнью и любовью все счеты покончены, но разговор с братом показал ему, что в его душе еще могли бушевать пылкие страсти, когда-то оторвавшие молодого артиста от его родины, а условия, при которых разыгралась буря, открыли то, о чем он до сих пор не хотел знать, и что теперь предстало перед ним с беспощадной очевидностью.
Жгучая боль, внезапно вспыхнувшая в душе Рейнгольда, заставила его забыть упорную ненависть, служившую ему оружием против жены, осмелившейся заявить, что она никогда не простит нанесенного ей оскорбления. Его гордость требовала, чтобы на непреклонную холодность он ответил полным равнодушием, но стоило ему представить себе лицо сына, как рядом с ним неизменно воскресало лицо его матери. Конечно, это уже не та Элла, о которой еще так недавно он почти не вспоминал. Теперь гордая женщина с неожиданной твердостью и силой чувства заставила его в тот вечер впервые осознать, от чего он так легкомысленно отказался и что теперь безвозвратно утратил. Рядом с белокурой детской головкой Рейнгольд постоянно видел лучистые темно-голубые глаза, блеск которых поразил его. Он сам себе не решался признаться, как сильно его влекло к этому образу, с каким страстным увлечением целые часы мечтал о нем. В его душе таилось невысказанное убеждение, в котором он также не признавался самому себе, что женщина, до сих пор носившая его имя, мать его ребенка, несмотря ни на что, все-таки принадлежит ему и что если он по своей вине утратил право на обладание ею, то и никто другой не смеет к ней приблизиться.
И вдруг он слышит, что другой прилагает все усилия, чтобы завладеть его Эллой. Слова брата безжалостно указали ему то единственное побуждение, под влиянием которого его жена не ответила на разрыв требованием развода. Только ради ребенка называлась она еще его женой, в ее сердце, значит, не осталось и тени чувства к мужу. А если она теперь все-таки сделает тот шаг, от которого прежде уклонилась, если теперь, когда какой-нибудь Чезарио предложит ей руку, она со своей стороны также захочет сбросить прежние цепи, — кто осудит женщину, которая после многих лет стала бы искать в новой, лучшей, чистой любви вознаграждения за былую измену мужа и годы одиночества? Опасность была не в том, что маркиз Тортони, красивый, богатый, принадлежащий к одной из лучших фамилий Италии, мог доставить его жене блестящее положение, хотя в глазах Эрлау это обстоятельство имело большое значение, — Рейнгольд знал, что Чезарио со своим благородным, прямым характером и пылким стремлением ко всему высокому и прекрасному вполне мог покорить сердце Элеоноры, если оно было свободно.
Это сознание лишало Рейнгольда последнего самообладания. Было время, когда молодая жена в отчаянии стояла на коленях у колыбели своего ребенка, зная, что в эту минуту муж покидает ее, ребенка и родину ради другой женщины, теперь судьба отомстила тому, кто провинился перед ней, — в мозгу его огненными буквами горели слова: ‘Тем самым ты освободил и ее, может быть, для кого-нибудь другого’.

Глава 18

Занавес оставался опущенным, а оперный театр уже гремел дружными, бурными аплодисментами: это чествовали увертюру, последние аккорды которой еще звучали в ушах слушателей. Зал был битком набит, за исключением одной только ложи близ авансцены, в ней сидел единственный зритель — пожилой господин, по-видимому, какой-то богатый чудак, которому доставляло удовольствие получить в такой вечер ложу, ценившуюся на вес золота, в единоличное пользование. Ослепительно освещенные ряды лож и партера, заполненные торжественно одетыми мужчинами и дамами в роскошных туалетах, представляли блестящее и разнообразное зрелище. Аристократы и люди искусства, известные красавицы, знаменитости в той или иной области, выдающиеся политические деятели — все собрались сегодня, чтобы принять участие в новом триумфе прославленного любимца общества. Здесь речь шла не о молодом художнике, представляющем свое произведение на суд публики, нет, гений выступал со своим новым созданием, чтобы присоединить к прежним победам еще одну.
Уверенность в предстоящем успехе композитора ясно выражалась на лице маэстро Джанелли, дирижировавшего оркестром, и надо признать, что ощущаемое им завистливое неудовольствие отнюдь не мешало ему относиться к своему делу с обычным вниманием: он слишком хорошо знал, что если здесь, где успех отчасти зависел и от него, он попробовал бы интриговать против всемогущего Ринальдо, то это не только повлекло бы за собой потерю места, но и стало бы катастрофой для всей его карьеры, так как в немилости публики нельзя было бы сомневаться. Поэтому он усердно исполнял свои обязанности, и увертюра была сыграна блестяще.
Занавес взвился, и в театре наступила полная ожидания тишина. В половине первого акта в зале уже не оставалось ни одного слушателя, который не простил бы Ринальдо тирании, с какой он распоряжался постановкой своих произведений, беспощадно подчиняя все своим требованиям. Исполнение было безукоризненным во всех отношениях, постановка мастерская. Видимо, всем руководил необыкновенный режиссер, здесь чувствовалось влияние руки, сумевшей обычные театральные эффекты возвысить до художественной красоты. Но эти внешние достоинства стушевывались перед той мощной силой, с какой новое произведение увлекало и подчиняло себе всех, слушающих его. Оно было, может быть, совершеннее всего, что до сих пор создал Ринальдо в том особенном, присущем только ему направлении, которому одни поклонялись и о котором другие сожалели. Во всяком случае он достиг кульминационной точки на том пути, по которому его увлекло влияние Беатриче.
Однако вопрос о том, способен ли автор вообще создать что-либо выше этого, в настоящую минуту даже не мог возникнуть среди триумфа и бурных выражений восхищения, которыми публика приветствовала новое произведение любимого композитора. Это был все тот же Ринальдо, со всем пылким одушевлением своего гения, о котором никогда нельзя было с уверенностью сказать, что ему более свойственно: оставаться ли на высоте идеала или погружаться в глубину страстей, и который пробуждал в сердце человека все чувства, составляющие переход от одного из этих двух полюсов к другому.
На северных равнинах шумела буря, у берегов раздавался грозный рев шторма. Подобно туманам, спускающимся на прибрежные высоты, на слушателей неслись в причудливых сочетаниях неясные звуки, и из их хаоса вдруг выделялась прекрасная мечтательная мелодия, легким облачком проносилась в воздухе, неопределенная, незаконченная, и вскоре заглушалась другими звуками, не такими чистыми и нежными, но пленяющими слушателя какой-то странной, необъяснимой прелестью. Из рассеявшегося тумана выступал демонически красивый образ, краеугольный камень всей оперы.
Громкие аплодисменты приветствовали появление на сцене синьоры Беатриче Бьянконы. Сегодня она доказала, что оставалась столь же красивой, как в самом начале своей артистической карьеры. Никто не думал о том, сколько в этом искусственного, перед глазами публики был во всех отношениях совершенный образ. Наружность артистки еще более выигрывала от полуфантастического, полуклассического костюма, темные волосы вились по плечам, глаза горели прежним огнем. Раздался чудный голос, приводивший в изумление и восторг всю Европу, звучный и сильный, доносящийся до самых отдаленных уголков театра. Певица находилась в зените своей красоты и таланта.
Зазвучали горячие, страстные мелодии, и перед слушателями развернулась целая картина звуков, напоминающая своими богатыми красками то яркий солнечный свет, то огнедышащий кратер вулкана. Это была кипящая ключом, дикая жизнь, как наполненный до краев кубок, который надо было осушить до дна. Бесконечное волнение, жар впечатлений и чувств, вся демоническая игра звуков уносила безропотного слушателя в бушующее море страстей, где он переходил от ужаса к восхищению, из неба в ад. Хотя по временам и слышались звуки ликующего торжества, но к ним тотчас же присоединялся резкий диссонанс, и снова выступала забытая первая мелодия, проходящая через всю оперу тихой, скорбной жалобой. Подобно тому как в сердце человеческом, никогда не осуществляясь, проносится мечта о любви и счастье, эта мелодия исчезала и таяла вдали, а на первом плане по-прежнему оставался образ, который Ринальдо обрисовал со свойственным ему драматизмом, окружив волшебством мелодий, и который своей чувственной, соблазнительной привлекательностью очаровывал сердца слушателей.
Беатриче казалась созданной для глубокого понимания и точного воспроизведения именно такой музыки, в основе ее собственной натуры лежала страсть, и в музыке Ринальдо она, как артистка, видела путь к триумфу. И не ошибалась. Страсть звучала в каждой ее ноте, сквозила в каждом движении, с поразительной верностью изображала она ненависть и любовь, самопожертвование и отчаяние, ярость и мстительность, и в этот вечер драматизм ее игры достиг небывалой высоты. Казалось, эта женщина была источником знойного вихря, захватывающего публику, с невольной тревогой следившую за развитием действие в блестящем исполнении артистки.
Никогда еще не исполняла Бьянкона своей задачи с таким совершенством. Никто не подозревал, за что она боролась, что побуждало ее собрать все силы для достижения намеченной цели. Она должна была вновь завоевать того, кто был уже наполовину потерян для нее! Поклоняясь актрисе, он уже не любил в ней женщину, и теперь артистка призвала на помощь всю силу своего таланта, чтобы поддержать власть женщины. Сегодня она в первый раз оставалась равнодушна к грому рукоплесканий, сопровождавших каждую сцену, в которой она появлялась, в первый раз преклонение толпы не имело для нее значения, она ждала лишь одного взгляда с выражением страстного восторга, взгляда, так часто служившего ей наградой после таких вечеров. Увы! Сегодня ожидание было тщетно.
— Синьора Бьянкона превзошла самое себя, — с восхищением обратился маркиз Тортони к сидевшему в его ложе капитану Альмбаху. — Она часто изумляла меня, но такой я еще никогда ее не видел.
— Я тоже, — коротко ответил Гуго.
Чезарио посмотрел на него с нескрываемым удивлением.
— Как холодно звучат ваши слова, капитан! Неужели у вас не нашлось других для выражения восхищения женщиной, которая так близка вашему брату?
Тон, каким Гуго ответил ему, был так же холоден, как и выражение его лица:
— Это вкус моего брата, а мы иногда совершенно расходимся во мнениях. Впрочем, было бы несправедливо не восторгаться сегодня синьорой Бьянконой, и я, как и все, восхищаюсь ею из зрительного зала. Но мне стало бы жутко от близости такой страсти, превосходящей всякую меру, не знающей никаких границ. Я не могу отрешиться от мысли, что когда-нибудь синьора Беатриче перенесет в действительную жизнь свою мастерскую игру и явится своего рода Медеей, несущей с собой смерть и разрушение. Что она способна на это, видно по ее глазам, и хотя я не из трусливых, но не в состоянии был бы полюбить такую женщину.
— А между тем произведения Ринальдо требуют именно того горячего, страстного исполнения, — с упреком сказал маркиз, — на какое способна только такая женщина, как Бьянкона.
— Ну да, она уже давно стала его злым гением, — проворчал Гуго, — и он до тех пор не будет свободен, пока над ним тяготеет этот рок.
Молодые люди уже давно заметили консула Эрлау в его ложе и даже обменялись с ним поклоном, но они, как, впрочем, и никто другой, не подозревали, что, кроме него, в ложе находится дама, скрытая за складками занавеса, наполовину задернутого таким образом, что ей было прекрасно видно все происходящее на сцене. Обращаясь к ней, консул каждый раз из предосторожности вставал и отходил в глубину ложи. По-видимому, она хотела остаться незамеченной и избежать посещения обоих молодых людей.
Элла исполнила свое желание. До сих пор из сочинений мужа ей были известны только немногие небольшие вещи — несколько песен и фантазий. С настоящей ареной его деятельности и успеха — оперой — она была совершенно не знакома. Никогда не переставая ощущать полученное смертельное оскорбление, она не могла заставить себя быть свидетельницей успеха, которым пользовались оперы Рейнгольда даже в ее родном городе, — успеха, возникшего на обломках счастья всей ее жизни, а то, что она узнавала из газет или от посторонних, ничего не знавших об отношениях, существовавших между ней и прославленным композитором, заставляло ее еще сильнее страдать. Сегодня в первый раз перед ней предстал композитор Ринальдо в своем гениальном произведении, сегодня и она испытала на себе могущество его музыки, покорявшей своей властью и друзей, и врагов, потрясающей даже его противников. Она почувствовала себя побежденной. Наклонясь вперед и затаив дыхание, молодая женщина ловила каждый звук и, переживая восторг перед открывавшимися ей красотами, могла заглянуть в то же время в мрачные бездны… В первый раз в жизни поняла она характер своего мужа, поняла страстную натуру артиста со всеми ее противоречиями, порывами, волнениями, в первый раз поняла то, что не хотела понять глубоко оскорбленная женщина, — неудержимое, непобедимое внутреннее стремление разорвать оковы обыденной жизни и следовать призыву своего гения, — поняла то, что для Рейнгольда означало борьбу на жизнь и на смерть.
Вместе с этими оковами Рейнгольд разорвал и те узы, которые должны были при всех условиях остаться для него священными: следуя призванию, он нарушил свой долг как супруг и отец, и это нельзя было оправдать никакой гениальностью. Но из глубины души Эллы теперь всплыл предательский вопрос: чем была она в то время для своего мужа, чтобы иметь право требовать от него силы противостоять искушению, явившемуся в образе Беатриче Бьянконы? Что могла она дать ему взамен той страсти, пылкий романтизм которой увлек тогда не столько мужчину, сколько артиста? В то время она, его жена, связанная с ним только церковными узами, была слишком подчинена влиянию полученного воспитания и окружающей обстановки, чтобы хоть сколько-нибудь подняться и приблизиться к уровню Рейнгольда. А подле него оказалась другая, в полном блеске красоты и таланта, и эта другая указала молодому художнику путь к свободе и славе. Она победила… И Элла должна была сознаться себе, что Рейнгольд не был бы побежден, если бы тогда она узнала его так, как знала теперь.
Занавес поднялся в последний раз. Композитор до самой последней ноты оставался верен себе, и в финале потрясая слушателей своей гениальной музыкой. Но все-таки одного в его произведении не мог заменить весь блеск его гения — гармонии души, примирения с самим собой. В нем самом не было мира, и его опера не могла внести его и в сердца слушателей. Композитор перенес в свое творение собственный неразрешимый душевный разлад, в нем звучало отчаянное разочарование в жизни, в счастье, в самом себе. После бурной ночи не поднималась ясная заря, возвещающая новый, лучший день. Потерпевший крушение после бури в безграничной водной пустыне достиг наконец берега, но — увы! — слишком поздно. Смертельно раненный, падает он на родную землю, и тогда до его слуха из недоступной дали, из какого-то призрачного мира, еще раз доносится первоначальная божественная мелодия, теперь уже законченная, полная… Но с последними каплями крови отлетает жизнь, и вместе с ней умирает мелодия.
Успех оперы оставил далеко позади все прежние триумфы Ринальдо. Перед южной публикой успех такой музыки и такого исполнения был обеспечен. Каждая искра, вспыхивая и разгораясь, охватывала всех пламенем. Общий восторг не знал предела, бурные овации не стихали и в конце концов превратились в настоящий бунт — весь театр шумно требовал выхода композитора.
Ринальдо заставил себя ждать, прежде чем исполнил желание публики, несмотря на громкие вызовы, требовавшие его одного, он долго заставлял выходить одну Беатриче. Лишь по окончании оперы, когда вызовы перешли в бешеный рев, который ничем нельзя было остановить, он наконец вышел к публике. Его приветствовали с таким энтузиазмом, что даже самое безграничное честолюбие могло почувствовать себя удовлетворенным, однако он гордо и спокойно стоял на авансцене, почти не тронутый восторженными овациями. Он давно привык принимать триумф, как нечто само собой разумеющееся, и хотя сегодняшний успех превосходил все предыдущие, он ни на минуту не взволновал Рейнгольда. Взгляд его темных глаз спокойно скользил по рядам лож и вдруг остановился, прикованный к одному месту. Рейнгольд выпрямился, как будто по его телу пробежал электрический ток, и в его глазах сверкнул тот страстный восторг, ради которого сегодня Беатриче тщетно изощряла все свое искусство. Когда показавшаяся на мгновение белокурая головка снова исчезла, Рейнгольд знал, кто скрывается за занавесом ложи, кто был свидетелем его сегодняшнего триумфа.
— Это было неосторожно, Элеонора! — заметил Эрлау, также отходя в глубь ложи. — Тебя видели.
Молодая женщина ничего не ответила, она стояла, крепко держась руками за спинку стула, с которого встала, не сознавая, что делает. Ее полные слез глаза, не отрываясь, смотрели на сцену, куда только что снова вышел Ринальдо, чтобы поблагодарить взволнованную, ликующую толпу, для которой он в эту минуту был единственным притягательным центром. Все взоры были обращены на него одного, из тысячи уст неслась к нему хвала, тысячи поднятых рук возвещали его победу, и, в то время как к его ногам падали лавровые венки и просто ветви лавра, во всем зале звучало его имя, словно подхваченное волной и повторяемое тысячеголосым эхо.

Глава 19

У одного из иностранных послов был назначен большой вечер — первый в сезоне из целого ряда подобных вечеров. По обширным роскошным покоям посольства двигалось многочисленное общество. В салонах, залитых светом и полных благоухающих цветов, шуршали шлейфы, блестели мундиры, в толпе очаровательных дам и важных кавалеров различных орденов виднелось также немало людей просто во фраках. Среди массы давно всем знакомых лиц проскальзывало и множество чужих, возбуждавших, в зависимости от их известности или красоты, больше или меньше внимания и исчезавших затем в толпе приглашенных.
Рейнгольд и капитан Альмбах тоже находились в числе гостей. Первый уже давно стяжал себе в обществе славу знаменитости, а потому и здесь не мог избежать проявлений всеобщего поклонения, хотя, конечно, и не таких бурных, как в театре. Последняя опера, сделала его героем сезона, и, где бы он ни показался, его тотчас, приветствуя, окружали со всех сторон.
Всеобщее поклонение делила с ним и гениальная исполнительница его произведений, синьора Бьянкона. Только на этот раз приходилось выражать восхищение каждому из них в отдельности, потому что они, казалось, избегали друг друга. Внимательные наблюдатели были склонны предположить между ними что-то вроде разрыва, так как они приехали отдельно и почти не подходили друг к другу. Тем не менее артистка постоянно была окружена почитателями, в чем, может быть, играла не последнюю роль ее красота. Беатриче до тонкости владела искусством ‘драпироваться’ как для сцены, так и для гостиных, и если ее туалеты обычно были немного экстравагантны, то это вполне соответствовало ее своеобразной красоте, много выигрывавшей от таких костюмов. Подобно большинству своих соотечественников, Беатриче охотнее всего одевалась в черное, в этот вечер на ней тоже было черное бархатное платье, отделанное атласом и кружевами и стоившее баснословных денег. На темном фоне сверкал убор из драгоценных камней, несколько ярко-красных цветков, размещенных без видимой системы, поддерживали легкий черный кружевной шарф на пышных волосах. Все это, вместе со смуглым цветом лица и сверкающими глазами, составляло одно гармоничное целое, и если имело целью произвести эффект, то цель была вполне достигнута.
— О господин Альмбах, вы здесь? — произнес лорд Эльтон, радуясь, что нашел человека, с которым мог говорить по-английски. — А я уже собирался в ближайшем будущем разыскивать вас. Последняя опера вашего брата…
— Ради Создателя, милорд, не начинайте говорить об этом! — перебил его Гуго с выражением ужаса на лице. — Меня до смерти замучили с оперой моего брата, каждый считает своим непременным долгом поздравить меня. Как часто я уже желал революции, землетрясения или по крайней мере небольшого извержения Везувия, чтобы в обществе стали говорить о чем-нибудь другом!
Лорд, смеясь, неодобрительно покачал головой:
— Господин Альмбах, вы не должны говорить так откровенно. Если бы вас услышал посторонний, то мог бы ложно истолковать ваши слова.
— О, я уже не раз доставлял себе удовольствие отвязаться от самых ярых его поклонников при помощи подобных выражений, — беззаботно воскликнул Гуго. — Я вовсе не чувствую себя обязанным отдаваться на заклание ради популярности моего брата. Как может Рейнгольд так долго выдерживать такое — я просто не понимаю. Должно быть, артисты в этом отношении устроены совсем особенно, мои нервы моряка уже давно спасовали бы!
Лорд Эльтон, казалось, находил большое удовольствие в настроении капитана, так как не покидал его ни на минуту, оставаясь молчаливым, но внимательным слушателем беспощадных замечаний, которыми Гуго, как всегда, щедро награждал знакомых и незнакомых.
— Смотрите, маркиз Тортони летит через зал со стремительностью кометы! — пошутил он. — У тех дверей, вероятно, есть какой-нибудь магнит, против которого он не может устоять… Ах, вот что! Теперь мне понятен этот неудержимый бег!
В последних словах звучала такая несомненная досада, что лорд Эльтон невольно повернулся лицом к входной двери, в которой показался консул Эрлау под руку с Эллой в сопровождении маркиза Тортони. На молодой женщине было белое, совсем простое платье, но нельзя было не заметить, что и в отношении своей приемной дочери Эрлау любил показать себя миллионером. Это кружевное платье, воздушными складками подчеркивающее тонкую талию Эллы, по своей стоимости намного превосходило бархатные и шелковые туалеты большей части находившихся в зале дам, а нитка жемчуга, обвивавшая ее шею, имела столь баснословную цену, что перед ней совершенно исчезали многие сверкающие драгоценности. На голове молодой женщины не было никаких украшений, ни одного цветка, но матовый блеск этих роскошных белокурых волос очаровательно гармонировал с нежно-розовым цветом кожи. Это лицо не нуждалось ни в каких расчетах туалетного искусства, оно и без того было прекрасно. Внимательные глаза дам довольно скоро определили стоимость на первый взгляд простого туалета, а мужчины не отрывали глаз от поэтического явления.
Когда Элла и ее приемный отец дошли до половины зала, одна из групп, в центре которой находился Рейнгольд, расступилась, и он оказался лицом к лицу с женой. Они уже не в первый раз встречались таким образом и на этом вечере могли ежеминутно ожидать встречи. Элла, по-видимому, была подготовлена к ней — только на мгновение дрогнула ее рука в руке Эрлау, а на щеках появилась и исчезла легкая краска, в следующую минуту взгляд темно-голубых глаз уже спокойно скользнул дальше, и она обернулась к маркизу, называвшему ей имена некоторых из присутствующих.
В противоположность жене, Рейнгольд стоял растерянный, как будто утратил представление обо всем окружающем. Хотя теперешний облик Эллы уже был знаком ему, она каждый раз казалась ему иной — при мягком свете горевшей под абажуром лампы в ‘Фиорине’, при неясном освещении в бурный день на веранде, в полумраке аванложи оперного театра. Такой, как сегодня, он еще никогда не видел ее. Посреди ярко освещенного зала, в воздушном вечернем туалете, она, несмотря на совершенно несоответствующую обстановку, напомнила ему то чудное поэтическое утро в ‘Мирандо’, когда синие волны тихо плескались о террасу замка, из садов несся аромат цветов, а на террасе, опершись на мраморную балюстраду, стояла стройная белая фигура… Тогда она тоже отвернулась от него, но теперь она обратилась к другому.
Вид Чезарио, не отходившего от нее ни на шаг, положил конец воспоминаниям, только слова брата, лишившие его покоя — ‘может быть, для другого’, — звучали в его душе. Бросив угрожающий взгляд на Чезарио, Рейнгольд круто повернулся и снова присоединился к только что покинутому кружку, избежав, таким образом, поклона маркиза и лишив его возможности заговорить.
Маркиз был поражен. Он не мог понять причины поведения Рейнгольда, хотя давно догадывался, что здесь крылось нечто совсем иное, чем враждебные отношения между Ринальдо и Эрлау, как он считал раньше. От него не ускользнуло, что между его другом и Эллой существовала какая-то тайная связь, а сегодняшняя встреча лишь подтвердила это предположение. Чезарио был слишком горд, чтобы, подобно Беатриче, прибегать к шпионству, и стойко переносил неизвестность: обратиться за разъяснениями к Элле или консулу он еще не имел права, а Рейнгольд не желал дать ему ключ к разгадке.
Немецкий коммерсант был мало знаком обществу, среди которого находился, но его спутница уже успела обратить на себя внимание. При неожиданной встрече с Рейнгольдом консул сперва нахмурился, но, когда увидел, что Элла сохранила наружное спокойствие, эта встреча доставила ему даже некоторое удовлетворение. Эрлау гордился своей приемной дочерью и с удовольствием отмечал сопровождавшие ее восхищенные взгляды и лестные замечания. Находя, что ее бывшему мужу также не мешает быть свидетелем этого, старик, с трудом скрывая свое торжество, прошел с Эллой мимо группы, к которой присоединился Рейнгольд.
Благодаря массе приглашенных, двигавшихся в различных направлениях, и бесчисленному количеству комнат, открытых для гостей, лица, не желавшие встречаться с кем-нибудь, легко могли избежать этого. С приезда Эрлау прошло уже около четверти часа, пока капитану Альмбаху удалось наконец с ним поздороваться.
— Вы, кажется, вездесущи, капитан! — с удивлением произнес консул.
— Честь имею, — с легкой иронией ответил Гуго. — Неужели это вам так неприятно?
— Вовсе нет! Вы же знаете, что вас я всегда рад видеть, но, к сожалению, чаще вас приходится встречать в обществе вашего брата. Кажется, нельзя шагу ступить, не натолкнувшись на синьора Ринальдо.
— Он дружен с хозяином дома, — пояснил Гуго.
— Ну разумеется, — проворчал консул. — Хотелось бы мне найти такой кружок, где бы его не обожали и не подчинялись ему решительно во всем. Я не мог отказаться от приглашения нашего посланника, да и Элеоноре хотел показать что-нибудь другое, кроме комнаты больного. Вы уже говорили с ней?
— Конечно, — ответил капитан, глядя в противоположную сторону зала, где Элла разговаривала с маркизом, лордом Эльтоном и знакомыми дамами, — то есть насколько мог это сделать в присутствии маркиза Тортони. Он полностью завладел разговором, и мне пришлось скромно отступить.
— Да, к этому вам надо будет привыкать, дорогой капитан, — засмеялся Эрлау. — В обществе Элеонора редко может разговаривать с кем-нибудь одним. Я хотел бы, чтобы вы когда-нибудь посмотрели, как она принимает гостей у меня дома. Здесь нас почти никто не знает, не то, поверьте, вам пришлось бы сердиться не только на маркиза Тортони и лорда Эльтона.
Между тем Элла, закончив разговор, с легким поклоном покинула своих собеседников, чтобы присоединиться к приемному отцу. Так как маркиза, к его великому огорчению, задержали разговаривавшие с ним дамы, молодая женщина одна проходила через зал. Вдруг ее с такой силой задело темное бархатное платье, как будто это было сделано умышленно. Подняв взор, Элла увидела близко наклонившееся к ней красивое, но в данную минуту почти страшное лицо Беатриче Бьянконы. Не выказывая ни испуга, ни смущения, Элла медленно подобрала свое кружевное платье и немного посторонилась, выразив этим движением спокойный, но решительный протест против всякого соприкосновения с певицей. Последняя ясно поняла это, но тем не менее подошла еще ближе, так что Элла почувствовала на своей щеке горячее дыхание.
— Прошу вас, синьора, уделить мне несколько минут! — услышала она тихий шепот.
Взгляд Эллы выразил удивление и гнев.
— Вы просите меня? — спросила она также тихо, но с ударением, в значении которого нельзя было сомневаться.
— Я прошу лишь несколько минут, — повторила Беатриче, — и вы согласитесь на мою просьбу, синьора!
— Нет!
— Нет? — В голосе итальянки послышалась насмешка. — Значит, вы так боитесь меня, что не решаетесь оставаться со мной наедине?
Бьянкона верно рассчитала удар — возможность подобного предположения сломила упорство Эллы.
— Я выслушаю вас, — быстро сказала она. — Но где же?
— На маленькой веранде направо от галереи. Там нам никто не помешает, я выйду первая, вам останется только следовать за мной.
Элла ответила едва заметным кивком. Короткий разговор произошел так быстро, что никто из окружающих ничего не заметил, поэтому никто не обратил внимания, что Бьянкона исчезла из зала, а через несколько минут Элла последовала ее примеру.
Примыкавшая к приемному залу галерея, украшенная картинами и статуями, была пуста. Стеклянная дверь в конце ее вела на веранду, с которой днем открывался чудный вид на окружающие сады, теперь она была украшена высокими цветущими растениями и довольно ярко освещена. О существовании соседней уединенной комнаты знали лишь немногие, и разговору никто не мог помешать.
Беатриче уже находилась на веранде, когда на пороге послышался легкий шелест кружевного платья. Однако Элла остановилась в дверях, не делая дальше ни шага. С тем же гордым, неприступным видом, как при первой их встрече в деревенской гостинице, ждала она начала разговора, к которому ее принудили. Глаза итальянки, не отрываясь, с ненавистью смотрели на стоявшую напротив ярко освещенную белую фигуру, красота которой просто убивала ее.
— Синьора Элеонора Альмбах! — наконец начала она. — К сожалению, мне приходится сообщить вам, что ваше инкогнито уже почти раскрыто, пока оно известно только мне, но я сомневаюсь, чтобы вам удалось долго сохранить его.
— А на ком это отразится? — спокойно спросила Элла. — Принимая его, я не себя щадила.
— Так кого же? Может быть, Ринальдо?
— Я не знаю синьора Ринальдо.
Эти слова прозвучали так холодно и решительно, что в их значении невозможно было сомневаться. Беатриче на минуту потеряла дар речи, она совершенно не могла понять гордость, которая даже знаменитому Ринальдо не простила раз нарушенную верность.
— Я действительно не подготовлена к подобному отречению, — проговорила она. — Если Ринальдо…
— Вы желали говорить со мной, и я согласилась вас выслушать, — перебила ее Элла. — Бесполезно уверять, что мне нелегко было решиться на это, но я по крайней мере не ожидала услышать от вас это имя, да и не желаю его слышать. Прошу насколько возможно сократить этот разговор! Что вы хотите мне сказать?
— Прежде всего я должна просить вас выбрать другой тон для нашего разговора, — с раздражением продолжала Беатриче. — Помните, что вы говорите с Беатриче Бьянконой, имя которой известно вам не только по личным отношениям и которая может перенести вражду соперницы, но не презрение, какое вам угодно выказывать.
Элла совершенно холодно выслушала предъявленное требование. Отойдя немного в сторону, под защиту высокого растения, чтобы ее не было видно из галереи, она снова обратилась к собеседнице:
— Я не искала этого разговора. Вы принудили меня к нему, и потому должны переносить такой тон, какой я нахожу для себя удобным. По отношению к вам в моем распоряжении другого нет.
В глазах Беатриче сверкнула смертельная ненависть, но, чувствуя, что, дав волю своей страстной натуре, она утратит над собой всякую власть, а сопернице доставит новое торжество, она скрестила на груди руки и произнесла с уничтожающей насмешкой:
— Вы заставляете меня дорого платить за то, что я оказалась победительницей в борьбе, за которую наградой была любовь вашего супруга.
— Вы ошибаетесь, — холодно возразила Элла. — Я вообще никогда не борюсь за любовь мужчины, предоставляя это женщинам, которые сперва с трудом добиваются такой награды, а потом вечно дрожат от боязни утратить ее.
Последние слова, казалось, затронули больное место Беатриче, она побледнела, но сказала прежним насмешливым тоном:
— Конечно, вы имели право требовать ее на основании венчального обряда. К сожалению, этот талисман не от всякого несчастья может предохранить, например от измены в любви.
Теперь настала ее очередь попасть в незакрытую рану, нанесенную ее собственной рукой, но стрела отскочила, не произведя желаемого эффекта. Элла гордо выпрямилась и холодно промолвила:
— Если не спасет от такого горя, то по крайней мере защитит от стыда. На долю покинутой жены остаются участие и симпатии всего света, на долю покинутой возлюбленной — только презрение.
— Только это? — глухо произнесла Беатриче. — Вы ошибаетесь, ей остается еще мщение!
— Это угроза? — спросила Элла. — Кто вызвал ваше мщение, тому и надо защищаться от него, меня же это не касается.
— Разумеется! Ведь вы родились на севере, где не знают страсти, как мы понимаем ее. У вас на первом плане стоят предрассудки, обязанности, мнение света и только на втором плане — любовь.
— Конечно, на втором. — В голосе Эллы теперь звучало нескрываемое презрение. — На первом месте — женская честь, мы привыкли всегда и безусловно ставить ее выше всего, конечно, это только предрассудок, от которого синьора Бьянкона свободна.
Молодая женщина не знала соперницы, которую раздражала, в противном случае она сдержала бы свою оскорбленную гордость и, может быть, не решилась бы говорить таким тоном. Действие, произведенное ее словами, испугало ее самое. В итальянку точно вселился демон, казалось, от всего ее существа распространились смерть и погибель. Темные глаза грозно сверкали, с губ сорвалось гневное восклицание, и, забыв все на свете, она быстро сделала несколько шагов вперед. Перед этим угрожающим движением Элла невольно отступила.
— Что это значит? — с твердостью спросила она. — Покушение на убийство? Вы забыли, где мы находимся. Я вижу, что была неправа, согласившись на разговор. Теперь как раз пора его закончить!
Беатриче опомнилась, по крайней мере, она остановилась, хотя глаза ее все еще выражали угрозу. Она судорожно сжимала в руке соскользнувший с головы черный кружевной шарф, не замечая, что один красный цветок выскользнул из волос и упал на пол.
— Вы раскаетесь в своих словах, — прошипела она сквозь стиснутые зубы. — Вы не знаете, что такое мщение? Ну, а я знаю и покажу вам обоим — вам и ему!
Она исчезла, оставив молодую женщину одну. Элла чувствовала себя не в силах сразу после происшедшей сцены вернуться в зал и отвечать на встревоженные вопросы Эрлау. С трудом переведя дыхание, она опустилась на стул и оперлась головой на руку. Она была потрясена такой дикой ненавистью и угрозами, но в то же время у нее на многое открылись глаза. Ненавидят только победоносную соперницу, а мстят — за утраченное или за то, что отчаялись удержать. Значит, очарованию пришел конец… Но к кому же относились угрозы? К Рейнгольду? Элла побледнела, сама она спокойно выслушала слова о мщении, но при мысли о том, что они относились не к ней, ее охватил ужас, и, прижав к груди руки, она в безотчетной тревоге тихо прошептала:
— Боже мой, но это невозможно! Ведь она любит его!
— Элеонора! — произнес кто-то возле нее.
Элла вздрогнула, сразу узнав голос, хотя еще не видела человека, назвавшего ее по имени: Рейнгольд стоял по ту сторону двери, как будто не решаясь войти, но затем, не слыша возражения, призвал на помощь свое мужество и ступил на веранду.
— Что случилось? — тревожно спросил он. — Ты одна в уединенной комнате, из которой только что вышла другая женщина. Ты говорила…
— С синьорой Бьянконой, — закончила за него Элла, когда он приостановился.
— Она оскорбила тебя? — воскликнул Рейнгольд, весь вспыхнув. — Мне знаком этот ее взгляд, не предвещающий ничего хорошего. Я уже подозревал нечто подобное, когда она внезапно исчезла из зала и тебя нигде не было видно. Кажется, я опоздал. Она оскорбила тебя, Элла?
Молодая женщина встала, намереваясь уйти, и холодно произнесла:
— Ты, конечно, понимаешь, что если бы это и случилось, я обратилась бы за помощью к тебе последнему.
Она хотела пройти мимо Рейнгольда, однако, хотя он не сделал ни малейшей попытки удержать ее, его глаза выразили такой горький упрек, что она невольно остановилась.
— Еще один вопрос, Элеонора, — тихо сказал он, — прежде чем ты уйдешь, только один. Ты была в театре, когда давали мою оперу, к чему отрицать это? Ведь я видел тебя, так же как и ты меня. Что привлекло тебя туда?
Элла потупилась, как будто ее в чем-то обвиняли, лицо ее покрылось предательским румянцем.
— Я хотела познакомиться с композитором Ринальдо по его произведениям, — медленно ответила она.
— И что же ты узнала?
— Ты хочешь слышать мое мнение о твоем новом творении? Все говорят, что оно — образцовое произведение.
— Это была покаянная исповедь! — с ударением произнес он. — Правда, я не подозревал, что ты услышишь ее, но раз это случилось, прошу тебя ответить: ты поняла ее?
Молодая женщина молчала.
— Я лишь одно мгновение видел твои глаза, — продолжал Рейнгольд с возрастающим волнением, — но видел, что в них стояли слезы. Ты поняла меня, Элла?
— Я поняла, что творец такой музыки не мог долее оставаться в тесном кругу моих родных, — твердо сказала Элла, — и что он, может быть, избрал для себя лучший путь, вырвавшись из этого круга и бросившись в жизнь, полную не знающей границ страсти. Ты всем пожертвовал своему гению, и я признаю, что твой гений был достоин такой жертвы.
Глубокой горечью звучали последние слова, нашедшие, по-видимому, отклик в душе Рейнгольда.
— Ты сама не знаешь, как ты жестока, — ответил он таким же тоном, — или, скорее, слишком хорошо знаешь это и заставляешь вдесятеро искупать причиненное тебе зло. Ты не задашься вопросом, возвышает ли меня или ведет к гибели та жизнь, которую все считают несравненным счастьем и от которой я так часто готов отказаться ради одного часа мира и покоя! Тебя не может тревожить, что твой муж, отец твоего ребенка, погибает от безумной жажды примирения с прошлым, которое он никогда не мог вырвать из сердца, что он дошел до отчаяния, разочаровавшись во всем и в самом себе! Ведь он заслужил такую участь: над ним произнесен обвинительный приговор, и высокая добродетель отказывает ему в слове примирения…
— Ради Бога, успокойся, Рейнгольд! — с испугом перебила его Элла. — Мы не одни здесь, нас могут услышать посторонние!
Он горько рассмеялся.
— Ну, тогда пусть они узнают о тяжком преступлении, состоящем в том, что муж наконец решился поговорить со своей женой. Но помни: пусть хоть весь свет сделает это открытие, мне все равно, кому оно повредит и кто будет осужден. Ты останешься здесь, Элла! — вне себя воскликнул он, видя, что она хочет уйти. — Я должен когда-нибудь высказать то, что гнетет мою душу, для меня ты всюду недоступна, так теперь ты выслушаешь меня здесь… Ты выслушаешь!
Он схватил Эллу за руку, чтобы удержать ее, но в ту же минуту в дверях показался маркиз Тортони и стремительно бросился между ними. Рейнгольд выпустил руку жены и отступил, по лицу Чезарио он понял, что тот был свидетелем предыдущей сцены.
Нахмурив лоб, маркиз с суровым видом стал возле молодой женщины и решительным тоном сказал ей:
— Позвольте предложить вам руку! Ваше отсутствие встревожило господина Эрлау. Разрешите проводить вас к нему.
Рейнгольд уже пришел в себя от неожиданного вмешательства, но еще не мог справиться с собственным волнением. Помеха в такую серьезную минуту вывела его из себя, а вид Чезарио, продолжавшего стоять рядом с его женой, лишил последнего самообладания.
— Прошу вас удалиться, Чезарио, — повелительно сказал он, и в его тоне слышалось то превосходство, какое он всегда проявлял по отношению к своему молодому другу и почитателю. Но он забыл, что на сей раз не он стоял у Чезарио на первом плане. Глаза маркиза гневно сверкнули, и он взволнованно произнес:
— Мне кажется странным тон вашей просьбы, Ринальдо, так же как изумляет меня и сама просьба, поэтому вы согласитесь, что я не исполню ее. Я не понял смысла слов, которыми вы и синьора Эрлау обменялись по-немецки, но видел, что вы хотели принудить ее остаться, когда она желала уйти. Мне кажется, она нуждается в защите… Прошу вас располагать мною, синьора!
— Вы хотите защитить ее от меня? — вспыхнув, воскликнул Рейнгольд. — Я запрещаю вам приближаться к этой даме!
— Вы, кажется, забыли, что здесь дело касается не синьоры Бьянконы, — резко сказал маркиз. — Там вы, может быть, имеете право запрещать и разрешать, но здесь…
— Здесь я имею больше прав, чем кто-либо!
— Вы лжете!
— Вы заплатите мне за эти слова, Чезарио! — крикнул Рейнгольд.
— К вашим услугам, — последовал немедленный ответ.
До сих пор Элла тщетно старалась остановить быстрый обмен угрозами между двумя яростно возбужденными мужчинами, не обращавшими на нее внимания, но последние слова, смысл которых нельзя было не понять, показали ей всю опасность этой злополучной встречи. Быстро решившись, она встала между спорящими и заговорила с твердостью, заставившей их прислушаться:
— Остановитесь, маркиз Тортони! Тут кроется недоразумение.
Чезарио тотчас повернулся к ней.
— Простите, синьора! Мы совершенно забыли о вашем присутствии, — сказал он уже спокойнее. — В словах синьора Ринальдо было оскорбление, которого я не могу допустить. Свои слова я не могу взять обратно и не возьму, если только вы сами не подтвердите, что он имеет на вас права.
В душе Эллы происходила мучительная борьба. Рейнгольд молчал, мрачно нахмурившись. Элла видела, что он не намерен говорить и своим молчанием хочет заставить ее или отречься от него, или признать своим мужем, первое повлекло бы к еще худшим последствиям. Оскорбление нанесено, а характер обоих мужчин делал кровавое столкновение неизбежным, если оскорбительные слова не будут взяты обратно. Выбора не оставалось.
— Синьор Ринальдо заходит слишком далеко, опираясь на права, которыми он когда-то пользовался, — выговорила она наконец. — Но оскорбления в его словах не было: он говорил… о своей жене.
Рейнгольд перевел дыхание: она признала его мужем и сделала это перед Чезарио.
Маркиз стоял, как пораженный громом. Он часто искал объяснения загадки, но такого исхода не ожидал.
— О своей жене? — растерянно повторил он.
— Но мы уже давно разошлись, — беззвучно добавила Элла.
Это разъяснение вернуло маркизу самообладание. Зная Беатриче, он сразу угадал причину разрыва, не сомневаясь в том, на чьей стороне была вина. Гуго был прав: открытие не только не заставило Чезарио испуганно отступить, но еще усилило в нем страстное сочувствие к любимой и оскорбленной женщине.
— В таком случае, — быстро заговорил он, обращаясь к Элеоноре, — только от вас зависит признать или не признать требования синьора Ринальдо, опирающегося на прошедшее, от которого он сам отрекся. Вы одна должны решить, могу ли я в будущем посвятить вам чувство, в котором я открыто признаюсь и которое вам предстоит со временем принять или отвергнуть.
Он говорил со всем пылом долго сдерживаемого чувства и с благородным, непоколебимым доверием мужчины, для которого любимое существо стоит выше всяких сомнений. Вопрос был высказан с достаточной определенностью и требовал решительного ответа. Молодая женщина содрогнулась от сознания этой необходимости.
— Ты должна решать, Элеонора, — сказал Рейнгольд.
Его голос звучал неестественно спокойно, но в глазах, которые он не отрывал от жены, было такое выражение, как будто он ждал смертельного приговора или помилования. На один момент их взгляды встретились, и Элла не была бы женщиной, если бы не поняла, что сейчас в ее руках — самая полная, самая ужасная месть. Одно лишь ‘да’ отомстило бы за все, что ей пришлось выстрадать.
— Маркиз Тортони, — сказала она, медленно повернувшись к Чезарио, — прошу вас не настаивать, я еще не считаю себя свободной.
За этими словами последовала короткая, но тяжелая пауза.
По красивому лицу молодого итальянца Элла могла видеть, какая борьба происходила в нем между глубоким горем и гордостью мужчины, не желающего показать, насколько тяжел был для него полученный удар. Она видела, как маркиз молча поклонился ей и направился к двери, посмотреть в другую сторону у нее недоставало мужества.
— Чезарио! — с порывом раскаяния бросился к маркизу Рейнгольд. — Ведь мы друзья!
— Мы были друзьями, — холодно возразил тот. — Вы, конечно, понимаете, Ринальдо, что эта минута навсегда разлучила нас. Но во всяком случае я беру назад свое обвинение, объяснение вашей супруги снимает с вас вину. Прощайте, синьора!
Муж и жена остались одни. Несколько минут оба молчали. Элла низко наклонила голову над душистыми цветами, и крупные слезы упали на блестящие лепестки. Подобно трепетному дыханию ее слуха коснулось ее имя, но она не откликнулась.
— Элеонора! — повторил Рейнгольд.
Она взглянула на мужа. С ее лица еще не сошло выражение глубокой печали, но она уже вполне овладела своим голосом.
— Что же я сказала? Что я никогда не воспользуюсь свободой, которую мне дал сделанный тобой шаг? Но в этом нет ничего нового. Из своего брака я вынесла опыт, который предохранит меня от повторения ошибки. У меня есть ребенок, в котором цель и счастье моей жизни. Другой любви мне не нужно.
— Тебе не нужно, — дрожащим голосом произнес Рейнгольд, — а моя судьба для тебя безразлична. Ты всегда любила только ребенка, а меня — никогда! Ради него ты смогла порвать со всеми предрассудками своего воспитания и стала совсем другой, для твоего мужа ты это сделать не захотела.
— А разве он дал мне ту любовь, какую я вижу в своем ребенке? — глухо спросила Элла. — Оставь это, Рейнгольд! Ты знаешь, кто стоит и всегда будет стоять между нами.
— Беатриче? Я не хочу обвинять ее, хотя она в моем тогдашнем отдалении от тебя виновата больше, чем ты думаешь. Конечно, я всегда был господином своих желаний, я не должен был поддаваться этим чарам. Но если для меня теперь очевидна вся их лживость, если я хочу от них освободиться…
— Неужели ты хочешь и ее бросить, как когда-то бросил меня? — с упреком прервала его молодая женщина. — Неужели ты думаешь, что нас это может примирить? Я утратила веру в тебя, Рейнгольд, и ты не возвратишь ее мне, пожертвовав теперь другой женщиной. У меня нет причины уважать или щадить синьору Бьянкону, но она любит тебя, она все тебе отдала, и ты сам много лет давал ей неоспоримое право на обладание тобой. Если бы ты теперь захотел разорвать и те цепи, которые сам сковал, помни, что нас они все равно никогда не соединят. Теперь поздно… я не могу больше верить тебе.
Вместе с безграничной печалью в последних словах слышалась и твердая решимость. В следующую минуту Эллы уже не было в комнате. Рейнгольд остался один.

Глава 20

На другой вечер капитан Альмбах вошел в приемную Рейнгольда и спросил у встретившего его слуги:
— Моего брата все еще нельзя видеть?
Тот пожал плечами, указывая на запертую дверь кабинета.
— Вы знаете, мы не смеем тревожить синьора Ринальдо, когда он запирается.
— Сегодня уже с самого утра! Это начинает меня тревожить. Я непременно должен узнать, что там случилось! — проворчал капитан и, подойдя к двери кабинета, принялся так громко стучать, что его не могли не услышать. — Отвори, Рейнгольд! Это я!
Из комнаты не послышалось никакого ответа.
— Рейнгольд, сегодня я уже два раза тщетно пытался проникнуть к тебе. Если ты сейчас не отворишь, я подумаю, что случилось какое-нибудь несчастье, и выломаю дверь.
Угроза, по-видимому, оказала свое действие: за дверью послышались шаги, щелкнула задвижка, и на пороге показался Рейнгольд.
— К чему меня преследовать? — воскликнул он. — Неужели я никогда не могу быть один?
— Никогда? — с упреком сказал Гуго. — С сегодняшнего утра к тебе никому нет доступа, даже мне, а по твоему лицу видно, что в настоящую минуту ты меньше всего можешь переносить одиночество. Ох, уж этот мне злополучный вчерашний вечер! Одному небу известно, что там со всеми вами случилось. Элла вдруг скрылась из зала, и я уверен, что между вами был разговор. Маркиз Тортони, который тоже где-то пропадал, возвратился с таким выражением, как будто ему только что прочли смертный приговор, и вслед за тем немедленно исчез с вечера. Тебя я нашел на галерее в невообразимом волнении, синьора Беатриче села в карету с лицом, напоминающим Страшный суд. Бьюсь об заклад — она одна все это наделала. Что у вас вышло?
Скрестив на груди руки, Рейнгольд мрачно уставился в пол и глухо произнес:
— Между нами все кончено.
Капитан в изумлении отступил:
— Что это значит? Ведь ты уехал с ней вместе!
— Ну да! По ее настоянию, а затем дело дошло до окончательного решения.
— Ты порвал с ней? — спросил Гуго.
— Я? Нет! — с горечью возразил Рейнгольд. — Беатриче сама настойчиво довела дело до разрыва. Зачем понадобилось ей принуждать меня к разговору сразу после того, как мне стало ясно, чего я из-за нее лишился? Она потребовала от меня отчета в мыслях и чувствах, и я сказал ей правду, которую она хотела знать. Может быть, я говорил безжалостно, но если даже я был жесток, то она сто раз вынудила меня к этому.
— Могу себе представить, насколько я знаю синьору Бьянкону! — вполголоса заметил Гуго.
— Насколько ты ее знаешь? — повторил Рейнгольд. — Напрасно ты так думаешь! Я сам лишь вчера вечером вполне узнал ее. Что это была за сцена!.. Уверяю тебя, Гуго, даже ты, при всей своей энергии, не справился бы с нею. В человеке должен сидеть демон, чтобы противостоять такой женщине. Эта сцена довершила наш разрыв.
В его словах не слышалось облегчения: в них звучала лишь глухая ненависть. Капитан покачал головой.
— Боюсь, что тем дело не кончится. Беатриче не такая женщина, которая станет томиться в бессильных слезах… Берегись, Рейнгольд!
— Она грозила мне мщением, — мрачно сказал Рейнгольд, — и, насколько я ее знаю, исполнит угрозу. Но пусть только попробует! Я не боюсь того, что сам вызвал, со счастьем у меня и без того покончено.
— А если разрыв между вами бесповоротно решен, ты не считаешь возможным примирение с Эллой? — серьезно спросил капитан.
— Нет, Гуго, об этом не может быть и речи. Я знаю, она не в состоянии забыть. В ее сердце ничто не говорит обо мне, если когда-нибудь и говорило. Между нами слишком глубокая пропасть, и через нее нет моста. Я потерял последнюю надежду.
В эту минуту разговор братьев был прерван Ионой, который буквально ворвался в комнату. Рейнгольд рассердился, что слуга его брата позволил себе без спросу явиться в его кабинет, с языка Гуго уже готов был сорваться строгий выговор, но выражение лица матроса заставило его остановиться.
— Что случилось, Иона? — с тревогой спросил он. — Ты принес какие-то особенные новости?
— Господин капитан! — В голосе матроса не было обычного спокойствия, он заметно дрожал. — Я сейчас из дома Эрлау… вы знаете, я часто там бываю… Старый господин вне себя, вся прислуга на ногах, Аннунциата от слез чуть не ослепла, хоть ни в чем, по правде сказать, не виновата, а молодая госпожа…
— Но что случилось? — крикнул Рейнгольд, вскакивая с места со страшным предчувствием в душе. — Какое-нибудь несчастье?
— Ребенок пропал еще с утра! — с отчаянием воскликнул Иона. — Если он не найдется, мать, наверно, умрет.
— Кто пропал? Маленький Рейнгольд? — допытывался Гуго, между тем как его брат застыл, не сводя взора с вестника несчастья и не в силах вымолвить ни слова. — Как могло это случиться? Разве за ним никто не смотрел?
— Он, как всегда, играл в саду, — стал объяснять Иона, — и с ним была Аннунциата. Она ушла на несколько минут в дом, так часто бывало. Вернулась в сад, а калитка открыта, и мальчик пропал без следа. Уж они у всех соседей спрашивали, все кругом обыскали, только нигде поблизости нет ни прудов, ни рвов, где с мальчиком могло бы приключиться что-нибудь худое, а если бы он сам убежал, так ведь он уже не такой маленький, сумел бы найти дорогу домой. Никто ничего не может понять.
Взоры братьев встретились, и глаза обоих выразили одну и ту же мысль. В следующее мгновение Рейнгольд, бледный как смерть и весь дрожа от волнения, уже схватил со стола шляпу.
— Я добуду объяснение, — крикнул он. — Я знаю, где искать мальчика! А ты ступай поскорей к Элле, Гуго! Я приду вслед за тобой, может быть, с ребенком!
Капитан, сохранивший больше хладнокровия, быстро схватил его за руку.
— Прошу тебя, Рейнгольд, не поступай опрометчиво! Мы даже еще не знаем всех обстоятельств. Мальчик в самом деле мог заблудиться и до сих пор не вернуться домой, так как не умеет говорить по-итальянски. Может быть, теперь его уже привели к матери. Что ты хочешь делать?
— Требовать, чтобы мне возвратили сына! — с яростью крикнул Рейнгольд. — Так вот какую месть придумала эта фурия! Она захотела одним смертельным ударом поразить нас обоих — Эллу и меня!.. Но я сумею найти ее. Пусти меня, Гуго! Мне надо к Беатриче.
— Это ничему не поможет, — воскликнул капитан, испуганный выражением лица брата и тщетно пытаясь его удержать. — Если твое подозрение справедливо, она выдержит свою роль. Ты только еще больше раздражишь ее. Надо принять другие меры.
Рейнгольд с силой вырвался от него.
— Пусти меня! Только я один могу принудить ее вернуть ребенка, но если и я ничего не добьюсь, тогда несчастье неизбежно!
И он бросился вон из комнаты.
Хотя до дома, в котором жила Беатриче, было довольно далеко, Рейнгольду понадобилось не больше четверти часа, чтобы туда добраться. Обычно он не нуждался в докладах — перед ним распахивались все двери, поскольку на него смотрели как на полновластного повелителя. Но теперь слуга, отворивший ему, стал настойчиво уверять его, что синьора не может никого видеть, даже синьора Ринальдо, так как она серьезно заболела и строго запретила…
Рейнгольд не дослушал. Оттолкнув слугу, он пробежал в переднюю и распахнул дверь в гостиную, она оказалась пустой, так же как и соседний будуар, в остальных комнатах все двери были отворены настежь. Нигде не было и следа артистки, по-видимому, покинувшей дом, Рейнгольд понял, что опоздал, но, несмотря на поразившее его ужасом открытие, в глубине души смутно чувствовал, что бегство Беатриче помешало ему совершить преступление. В его теперешнем настроении он был способен на все. Страшным усилием воли принудив себя успокоиться, он вернулся к слуге, не решившемуся следовать за ним и стоявшему в передней.
— Итак, синьора уехала. Когда? — спросил Рейнгольд.
Слуга колебался с ответом, лицо господина не сулило ему ничего хорошего.
— Марк, ты должен ответить! Ты видел, что меня не удержала выдумка, которой ты по приказанию синьоры пытался обмануть меня. Еще раз спрашиваю: когда и куда она уехала?
Марк, по-видимому, не был посвящен в тайну, так как не смог ответить а эти вопросы. Подслушав вчера часть разговора между своей госпожой и синьором Ринальдо, он по-своему объяснил сегодняшние события. Совершенно в характере Беатриче было уехать на несколько дней из города, хотя бы только для того, чтобы сделать невозможной постановку оперы Ринальдо, и вполне понятно, что последний был вне себя от гнева. Это был уже не первый разлад между ними, но до сих пор ссоры оканчивались примирением. Предвидя и на сей раз такой исход, слуга сообразил, что ему выгоднее поддержать хорошие отношения с той стороной, которая всегда оказывалась победительницей. Потому он сообщил, что синьора уехала рано утром, приказав всем говорить, что она больна, уехала она в собственном экипаже. Больше он ничего не знал.
— А куда она поехала? — задыхаясь, спросил Рейнгольд. — Ты не слышал, какой адрес она дала кучеру?
— Кажется, адрес маэстро Джанелли.
— Джанелли! Значит, и он в заговоре? Ну, может быть, я что-нибудь и знаю. Марк, как только синьора вернется или ты получишь о ней какое-нибудь известие, сейчас же дай мне знать! Слышишь? Сейчас же! Каждое слово будет оплачено золотом, помни это.
И, уже на ходу бросив эти слова, Рейнгольд умчался.
Марк в полном смущении смотрел ему вслед. Никогда еще подобные сцены не разыгрывались так бурно, как сейчас, а волнение синьора Ринальдо превзошло все, что происходило до сих пор. Что же такое случилось? Неужели маэстро увез синьору Бьянкону? Похоже на то.
В доме консула Эрлау царила страшная суматоха. Капитан Альмбах, немедленно поспешивший сюда, с величайшей энергией и осторожностью принялся за поиски своего племянника, но они ни к чему не привели. Неоспорим был только один факт: ребенок бесследно исчез, и невозможно установить, ушел ли он из сада по собственному побуждению или его куда-нибудь заманили. Никто не заметил ничего подозрительного, никто не хватился мальчика, пока за ним не пришла Аннунциата. Бедная маленькая итальянка заливалась слезами, хотя на ней не лежало никакой вины, так как госпожа сама позвала ее в дом. Ребенок был достаточно большой, чтобы не нуждаться в безотлучном надзоре, и часто играл один в саду, если все выходы были закрыты. Гуго все еще не решался высказать подозрение, которое он вполне разделял с братом и которое с каждой минутой крепло в его душе. Намек на возможность похищения был встречен общим недоверием. Разбойники в центре города, да еще в лучшей его части! Нет, это невозможно! Скорее верилось в несчастный случай. И в наступающей темноте еще раз принялись за поиски в соседних садах и во всей близлежащей округе.
Тщетно старался Эрлау успокоить свою приемную дочь, представляя ей всевозможные случаи, допускавшие благополучный исход, — Элла ничего не хотела слушать. Не произнося ни слова, бледная как смерть, с совершенно сухими глазами, сидела она возле него после долгих бесплодных розысков, которыми частью сама руководила. Хотя Гуго ни единым словом не обмолвился о своем подозрении, мысли молодой женщины приняли то же самое направление, и чем необъяснимее казалось исчезновение мальчика, тем более неотвязным становилось воспоминание о вчерашней встрече, о дикой ненависти Беатриче, о ее страстной угрозе. В душе Эллы все сильнее становилось предчувствие, что здесь было настоящее преступление, а не простой случай или несчастье.
К дому примчался экипаж и остановился у подъезда. Элла, вздрагивавшая при малейшем шуме, бросилась к окну, ожидая получить известие о сыне, и увидела, как из экипажа выскочил ее муж и бросился к дому. Через минуту он уже стоял перед ней.
— Рейнгольд, где наше дитя?
Это был крик отчаяния, смертельного страха, но в нем звучал и упрек, от которого он почувствовал себя совершенно уничтоженным. От него требовали ребенка, как будто он был виноват в том, что мать лишилась его.
— Где наше дитя? — повторила Элеонора, тщетно стараясь прочесть ответ на лице мужа.
— В руках Беатриче, — твердо сказал Рейнгольд. — Я опоздал, не успел отнять его, она уже бежала со своей добычей, но по крайней мере я напал на след. Джанелли выдал мне ее, негодяй все знал, если не был сообщником, но он видел, что я убил бы его, если бы он не указал мне дороги, по которой она уехала с ребенком. Она бежала в горы, по направлению к А. Нельзя терять ни минуты. Я только хотел сказать тебе это, Элла! Прощай!
Эрлау, с ужасом слушавший рассказ Рейнгольда, приступил было к нему с вопросами и советами, но Элла не дала ему выговорить ни слова. Как ни ужасны были сообщенные ей сведения, они придали ей мужества.
— Рейнгольд, возьми меня с собой! — решительно сказала она.
Он сделал отрицательный жест.
— Невозможно, Элеонора! Ведь это будет погоня на жизнь или смерть, и если я достигну цели, то, может быть, и борьба не на жизнь, а на смерть. Тебе там не место, я один должен бороться. Или я возвращу тебе сына, или ты меня больше никогда не увидишь. Будь спокойна! Ведь возможность спасения в руках отца.
— А мать тем временем должна в отчаянии томиться здесь? — страстно воскликнула молодая женщина. — Возьми меня с собой! Ты не знаешь, как я сильна, когда надо действовать, тебе нечего бояться слез и обмороков, я все могу перенести, кроме неизвестности и бездействия, все лучше тревожного ожидания известий, которые могут долго не приходить. Я еду с тобой!
— Ради Бога, Элеонора! — с ужасом воскликнул Эрлау. — Что за идея! Это может кончиться гибелью!
Рейнгольд несколько мгновений молча смотрел на жену, как будто желая убедиться, насколько достанет у нее сил, затем быстро спросил:
— Можешь ты быть готова через десять минут? Карета ждет внизу.
— Даже гораздо раньше!
И Элеонора исчезла в соседней комнате. Консул еще раз прибегнул к просьбам, увещаниям, уговорам, но Рейнгольд резко остановил его.
— Предоставьте ей свободу действий, как делаю я, — энергично заговорил он. — Теперь не время для хладнокровных рассуждений. Я не вижу здесь моего брата, а разыскивать его мне некогда. Расскажите ему, что случилось, что я открыл. Пусть он немедленно примет необходимые меры для обеспечения нам помощи в случае нужды, а затем следует за нами. Мы едем прямо в А. Там Гуго может получить о нас дальнейшие известия.
Не дожидаясь ответа, он повернулся к двери, на пороге которой уже стояла Элла в шляпе и дорожном плаще. С коротким, горячим прощальным поцелуем она порывисто бросилась на грудь своему приемному отцу, протест которого был оставлен без внимания, потом последовала за Рейнгольдом. Из окна Эрлау видел, как он помог ей сесть в экипаж и сам поместился рядом с ней, дверца захлопнулась, карета помчалась.
Всего этого не могли вынести еще не окрепшие нервы старика, особенно после тревог и волнений последних часов: он почти без чувств упал в кресло.
Минут через десять вернулся Гуго, от слуг он услышал о неожиданном появлении брата и о таком же неожиданном его отъезде с Эллой. Торопливые расспросы капитана заставили Эрлау прийти в себя. Старик не мог опомниться от решения Эллы, а тем более от своеволия Рейнгольда, взявшего ее с собой без дальнейших разговоров. Его приезд, объяснения, отъезд — все пронеслось с быстротой вихря и походило на настоящее похищение. Что будет с молодой женщиной во время путешествия? Консул приходил в отчаяние при мысли о всевозможных случайностях, ожидавших его любимицу.
Гуго молча выслушал Эрлау и не высказывал ни особенного удивления, ни страха. Казалось, он предвидел что-то в этом роде, и когда старик окончил свой рассказ, мягко взял его за руку.
— Успокойтесь, господин консул! — сказал он спокойно, хотя голос его слегка дрожал. — Родители напали теперь на след своего ребенка и найдут, вероятно, и его, и… самих себя.

Глава 21

По крутым изгибам горной дороги, ведущей в А., ехала карета. Несмотря на то, что ее тянула четверка сильных лошадей, и на энергичные понукания кучера, она довольно медленно продвигалась вперед, так как это была самая тяжелая часть пути. Ехавшие в карете мужчина и дама, выйдя из экипажа и пройдя пешком по тропинке, сокращавшей путь почти наполовину, успели уже достигнуть перевала, пока карета добралась только до половины подъема.
— Отдохни, Элла! — проговорил мужчина, усаживая даму в тени утеса. — Подъем был тебе не под силу. И для чего ты настояла на том, чтобы выйти из экипажа?
Молодая женщина пристальным, безутешным взглядом смотрела на дорогу, спускавшуюся в долину по ту сторону перевала.
— Мы все-таки хоть на четверть часа раньше добрались до вершины, — устало произнесла она. — Мне хотелось поскорей увидеть всю дорогу и посмотреть, не видно ли на ней той кареты.
Взглянув в ту же сторону, Рейнгольд увидел только двух мужчин, по виду горцев, бодро шагавших в гору и то исчезавших за поворотами дороги, то снова появлявшихся.
— Мы еще не могли догнать их, — успокоительно проговорил он, — хотя со вчерашнего дня буквально летим стрелой. Но мы, во всяком случае, можем быть уверены, что едем по верному следу: везде по нашему пути все видели Беатриче и с ней ребенка. Мы непременно скоро нагоним ее.
— Но что будет дальше? — беззвучно произнесла Элла. — Ведь беззащитный мальчик всецело в ее руках, и одному Богу известно, какие у нее планы.
Рейнгольд покачал головой.
— Какие планы? Беатриче никогда не поступает по заранее обдуманному плану или по расчету и решается на что-нибудь всегда под впечатлением минуты. Ее осенила мысль о мщении, и она с быстротой молнии привела ее в исполнение и с быстротой молнии скрылась со своей добычей. Куда? Зачем? Вероятно, она и сама не отдает себе отчета, да и не задает себе подобных вопросов. Она хотела поразить в самое сердце и тебя, и меня, это ей удалось, а больше ей ничего и не надо.
Он говорил с глубокой горечью, но твердо и решительно.
Они стояли совершенно одни на вершине горного перевала. Экипаж оставался еще далеко внизу и в эту минуту как раз скрылся за последним поворотом дороги. Горы здесь были дикими, суровыми: повсюду отвесно поднимались голые скалы, то образуя массивные группы, то зияя мрачными ущельями. В расщелинах, среди бурых камней, росли только кусты алоэ, да кое-где чахлая смоковница бросала свою жидкую тень. По другую сторону долины, на головокружительной высоте, к горе прилепилось какое-то строение, не то замок, не то монастырь, такое же серое, как окружающие его скалы, так что издали трудно было их различить. Несколько ниже, у самого края пропасти, приютился маленький горный городок, как будто составляющий часть скалы, на которой он располагался, заброшенный и запустелый вид городка вполне гармонировал с окружающим его пейзажем. Далеко внизу извивалась широкая и быстрая речка, занимавшая почти всю ширину долины и оставлявшая для проезда только узкую полоску каменистой земли. По всей окрестности был разлит яркий свет южного осеннего дня, не уступающего самому жаркому дню северного лета. Хотя солнце уже начало склоняться к закату, было еще ослепительно светло. Каждый предмет выделялся с поразительной отчетливостью, а раскалившиеся камни точно горели под палящими лучами.
— Было бы глупо идти дальше, — сказал Рейнгольд. — На спуске карета догонит нас в несколько минут, а отсюда нам видна вся дорога.
Элла не возражала, весь ее облик выражал сильнейшее физическое и нравственное утомление. Двадцатичасовая безостановочная езда, непрестанный, ни на минуту не отпускающий страх, мучительная тревога, охватывающая ее каждый раз, когда след исчезал или снова появлялся, — всего этого было слишком много для сердца матери, для сил женщины. Опустившись на выступ скалы, она молча прислонилась головой к ее откосу и закрыла глаза. Стоя рядом с ней, Рейнгольд смотрел на прекрасное бледное лицо, почти пугающее выражением смертельной усталости. Острый выступ скалы врезался в висок, оставив на нем красный рубец. Рейнгольд осторожно просунул руку между скалой и белокурой головкой женщины, но она, казалось, даже не почувствовала прикосновения. Ободренный этим, он попробовал поудобнее положить ее голову к себе на плечо.
Элла вздрогнула и открыла глаза, она сделала движение, как будто хотела отодвинуться от мужа, но его взгляд обезоружил ее — так много было в нем грустной нежности, она поняла, что в эту минуту он боялся столько же за нее, сколько и за своего ребенка. Снова опустив голову, она осталась лежать в объятиях мужа.
— Я боюсь, Элеонора, — тихо проговорил он, наклонившись к ней, — что ты совсем изнемогаешь.
Элла отрицательно покачала головой.
— Когда мой мальчик опять будет со мной, только тогда, может быть, я почувствую усталость, не раньше.
— Он будет возвращен тебе, — энергично сказал Рейнгольд. — Как, какой ценой, я, конечно, и сам еще не знаю, но я умею справляться с Беатриче, когда в нее вселяется демон. Сколько раз заставлял я ее подчиняться моей воле даже в такие минуты, когда всякий другой спасовал бы. Попробую сделать это еще раз — в последний раз, хотя бы мы с нею оба сделались жертвами этого.
— Ты думаешь, что и тебе грозит опасность? — с тревогой спросила молодая женщина.
— Нет, если я встречусь с нею один, если тебя со мной не будет. Обещай мне, что ты останешься на последнем отрезке пути, не покажешься, когда мы догоним ее! Вспомни, что наш ребенок служит ей щитом против всякого нападения, всякого насилия с нашей стороны, а допустить, чтобы она увидела нас вместе, значит все поставить на карту.
— Неужели она в самом деле так ненавидит меня? — с удивлением спросила Элла. — Я рассердила ее, это правда, но ведь оскорбил ее ты!
— Я? — повторил Рейнгольд. — Ты не знаешь Беатриче! Стоит мне явиться к ней с видом раскаявшегося грешника, чтобы от ее ненависти и жажды мщения не осталось и следа. Стоит мне поклясться ей, что я совершенно разошелся с женой и даже не допускаю мысли о сближении с нею, — и она отдаст мне ребенка без всякой борьбы, без малейшего сопротивления. Если б я мог это сделать, ни о какой опасности не было бы и речи.
Элла опустила голову, не решаясь взглянуть на мужа.
— А ты не можешь этого сделать? — едва слышно спросила она.
— Нет, Элеонора, не могу и никогда не сделаю, потому что это было бы клятвопреступлением. Как верно то, что никогда не вернусь к этой связи, которая, и я понял это раньше, чем встретился с тобой, только позорила меня, так верно и то, что я никогда теперь не расстанусь с надеждой, ставшей мне дороже жизни. О, не отстраняйся от меня с таким испугом! Я отлично знаю, что не смею приблизиться к тебе с тем чувством, на которое пока не имею ни малейшего права, но ты можешь распоряжаться моим сердцем, и если ты до сих пор ничего не видела, вернее, не хотела видеть, то страстная ненависть Беатриче, направленная исключительно против тебя, должна доказать тебе, до какой степени ты отмщена.
Элла сделала быстрое движение, как будто хотела остановить его.
— Боже мой! Как можешь ты в такую минуту…
— Это, может быть, единственная минута, когда у тебя недостанет мужества оттолкнуть меня, — прервал ее Рейнгольд. — Неужели в этот час, когда мы оба дрожим за жизнь своего ребенка, я не смею сказать его матери, чем она стала для меня? Едва вступив на почву Италии, я уже начал сознавать, что потерял. Я не мог вполне наслаждаться ни завоеванной свободой, ни своей удачной артистической карьерой, и чем с большим внешним блеском складывалась моя жизнь, тем сильнее охватывала меня тоска по родине, которой, в сущности, у меня никогда не было. Ты не сможешь и представить себе немую скорбь, не стихающую даже в минуты гордого наслаждения творчеством и упоения успехом, а в одиночестве превращающуюся в нестерпимую муку, от которой необходимо бежать во что бы то ни стало, забыться в шумном разгуле. Сначала я думал, что всему причиной — тоска по ребенку, но когда я увидел тебя, я понял, что означала эта тоска. И с той минуты для меня началось искупление за все, чем я погрешил против тебя.
Рейнгольд говорил спокойно, без тени горечи или упрека, но тем сильнее, казалось, его слова действовали на Эллу. Она встала, точно хотела бежать от этих слов, но не могла двинуться с места.
— Оставь, Рейнгольд! — умоляюще прошептала она. — Сейчас я ни о чем не могу думать, кроме опасности, угрожающей моему ребенку. Когда я буду держать его, спасенного, в своих объятиях, тогда…
— Что тогда? — спросил Рейнгольд, задыхаясь от волнения.
— Тогда у меня, может быть, не хватит мужества причинить горе его отцу, — докончила молодая женщина, и слезы хлынули у нее из глаз.
Рейнгольд не прибавил ни слова, но крепко сжал руку жены, как будто собирался никогда не выпускать ее.
В эту минуту их нагнал экипаж, и кучер остановил измученных лошадей, чтобы дать им немного отдохнуть, и в то же время к путешественникам подошли два горца, которых они раньше заметили на дороге. Оба с любопытством рассматривали красивую бледную даму и знатного по виду мужчину. Последний немедленно подошел к ним, спрашивая, откуда они пришли. Горцы назвали местечко, лежавшее в конце долины, в нескольких часах пути.
— Не видели ли вы кареты? — допытывался Рейнгольд.
— Да, синьор, видели дорожную карету, похожую на вашу, но только запряженную парой, а не четверкой.
— А не заметили, кто сидел в карете? — дрожащим голосом спросила Элла. — Мы ищем даму с ребенком.
— С маленьким мальчиком? Так и есть, синьора, но та карета значительно опередила вас. Вам надо опять спешить, чтобы догнать их, — сказал старший из горцев, с испугом отступая назад, так как при его словах дама пошатнулась и упала бы, если бы ее спутник тотчас не поддержал ее.
— Не теряй мужества, Элеонора! Наступает решительная минута! — сказал Рейнгольд и, подсадив жену в карету, сам вскочил вслед за нею.
В словах, которые он на лету бросил кучеру, заключалось, наверно, нечто необыкновенное, потому что кучер порывисто взмахнул бичом, и карета вихрем помчалась вперед.
Тем временем беглецы неслись во весь опор и действительно далеко обогнали своих преследователей. Маленький Рейнгольд, сидевший рядом с Беатриче, измученный слезами и безостановочной ездой, наконец заснул. Его белокурая головка глубоко ушла в подушки, а ручки инстинктивно уцепились за боковые поручни, как будто ища защиты от беспрерывных толчков и тряски. Мальчик спал глубоким, крепким сном, а Беатриче, казалось, совершенно забыла о нем. Она находилась в том состоянии крайнего умственного возбуждения, которое заставляет умолкнуть самую безумную страсть. В ее душе с поразительной ясностью выступало лишь воспоминание о той ужасной минуте, когда Рейнгольд отказался от нее, назвав проклятием и несчастьем своей жизни, и объявил, что его любовь принадлежит только жене. Эти слова до сих пор острым жалом впивались в сердце итальянки. Что бы она раньше ни делала, как бы ни грешила, но этого человека она любила со всем пылом своего сердца и ему одному оставалась неизменно верна. На его любовь она смотрела как на свое неотъемлемое право, которое никто не смел у нее оспаривать. И вдруг она теряет его из-за женщины, которой она менее всего боялась, из-за его жены!
Его жена и его ребенок! Они всегда были темным призраком, грозившим ее счастью, и теперь этот призрак выступил из мрака, ожил и принял определенный образ, чтобы уничтожить ее.
Беатриче ненавидела и мать, и особенно сына еще раньше, чем увидела их, прекрасно зная, какое место они занимали в памяти Рейнгольда. Сколько раз она бесполезно старалась отогнать от него воспоминания о ребенке! Значит, есть какая-то необычайная сила в осмеянном ею таинстве брака, и эта сила восторжествовала над прекрасной Бьянконой, над гениальной артисткой, заставив ее познать всю муку покинутой женщины, ее, до сих пор смеявшуюся над покинутыми и никогда не интересовавшуюся, не разбивалось ли навсегда сердце женщины под незаслуженными ударами судьбы. Разорвав свои цепи, ее возлюбленный, как видно, не освободился от них, теперь он снова в старых оковах, и Беатриче с уверенностью отчаяния сознавала, что никогда не занимала в сердце Рейнгольда того места, которое заняла теперь его жена.
Страстная итальянка на самом деле действовала не по заранее обдуманному плану, прибегнув для удовлетворения своего мстительного чувства к последнему, крайнему средству. В сад Эрлау она пришла только для того, чтобы увидеть ненавистную соперницу. Эллы она там не нашла, но увидела мальчика, игравшего без присмотра, и мысль о его похищении, а затем и само похищение было делом одной минуты. Ребенок сначала охотно пошел за красивой дамой, которая ласково привлекла его к себе, когда же он начал тревожиться и спрашивать о матери, было уже поздно. С торжеством увозя его, Беатриче вовсе не думала о последствиях своего поступка. Одно лишь сознавала она вполне отчетливо: никакой удар не мог так глубоко поразить Эллу в самое сердце, как похищение ребенка, эта утрата должна стать вечной преградой между супругами, что и было заветной целью мстительной итальянки. Теперь следовало только спрятать добычу в безопасное место, и Джанелли должен был помочь ей в наскоро организованном бегстве.
По расчету Беатриче, ребенка отделял от родителей уже целый день пути. Необходимо было на время остановиться, чтобы обдумать дальнейшие действия. Месть удалась сверх всякого ожидания… Что же делать дальше?
Маленький Рейнгольд все еще спал. Если бы он хоть немного напоминал лицом отца, это послужило бы его спасению, но золотистые волосы, розовое личико и темно-голубые, сейчас закрытые глаза — все было унаследовано им от матери, женщины, которую Беатриче ненавидела, как еще никого и никогда, в этом сходстве заключалась величайшая опасность для спящего ребенка. Жгучие глаза его спутницы на минуту остановились на бледном личике с тонкими чертами. Беатриче вздрогнула, как будто испугавшись собственных мыслей, и поспешно отвернулась от мальчика.
Взглянув в окно, она увидела на верху горы дорожный экипаж, быстро кативший в одном направлении с ее каретой. Такой экипаж был редким явлением на этой дороге, и Беатриче сразу сообразила, в чем дело. Значит, сообщник выдал ее, и преследователи мчались по ее следам. Пусть мчатся! Пока ребенок был в ее руках, она чувствовала себя всесильной. Быстро приподнявшись, она отдала кучеру приказ не жалеть лошадей. Он повиновался, и началась бешеная скачка.
Не раз сильным лошадям с трудом удавалось сдержать тяжелые экипажи, не раз тормоз грозил лопнуть, подвергая седоков смертельной опасности, никто не обращал на это внимания, а обещанная награда заставила кучеров обеих карет презреть грозившую им катастрофу. Бешеная, безумная скачка! Скалы и ущелья проносились мимо с быстротой молнии, и чем ниже спускалась дорога, тем круче поднимались громады утесов. Все ближе слышался шум реки, и четверка лошадей заметно догоняла несущуюся впереди пару. Теперь оба экипажа мчались уже по долине, и разделявшее их расстояние с каждой минутой уменьшалось, еще несколько сот метров — и беглецы будут настигнуты.
Передний экипаж прогремел по мосту, перекинутому в этом месте через реку, и вдруг сразу остановился на противоположном берегу. Беатриче сама велела кучеру остановиться, когда убедилась, что дальнейшее бегство бесполезно и она должна решиться на крайние меры. Карета остановилась у самого берега. Беатриче медленно открыла дверцу экипажа, обняв левой рукой маленького Рейнгольда, который проснулся от бешеной скачки и со страхом смотрел на пенистые, бурные волны, с шумом катившиеся почти у самых его ног.
В это время и второй экипаж примчался к мосту, и Элла, увидев своего ребенка, забыла всякую осторожность, всякую осмотрительность. Она забыла предостережения Рейнгольда, его просьбу не показываться Беатриче, предоставив ему одному последний решительный шаг, и далеко высунулась из окна кареты.
— Рейнгольд! — отчаянно прозвучал ее голос.
Это был крик мучительного страха.
Мальчик тоже вскрикнул, узнав мать, и, громко рыдая, стал рваться к ней. И это решило участь ребенка. Увидев обоих супругов вместе, Беатриче побледнела как полотно. Итак, они все-таки соединились! То, что должно было разлучить, наоборот, сблизило их, и если в следующую минуту Рейнгольд вырвет у нее своего сына, то навеки окажется соединенным с женой, а на долю покинутой останется только презрение… или смерть!
Бьянкона недолго колебалась и, стремительно бросившись к реке, не выпуская из рук ребенка, исчезла с ним в волнах.
Наступило неописуемое смятение. Оба кучера соскочили на землю и беспомощно бегали взад и вперед по берегу, не делая ни малейшей попытки помочь, да, впрочем, всякая помощь была бы здесь равносильна самоубийству. Элла остановилась на мосту и, не надеясь спасти сына, уже намеревалась броситься вслед за ним, но вдруг увидела, как волны, за минуту перед тем поглотившие ее сокровище, снова расступились и сомкнулись над головой мужа.. Не медля ни минуты, Рейнгольд бросился вслед за сыном, который при падении выскользнул из рук Беатриче и теперь всплыл на некотором расстоянии от берега. За этим мгновением наступили минуты такой пытки, в сравнении с которой казалось ничтожным все до сих пор перенесенное. Жизнь и смерть сосредоточились для Эллы в этих пенящихся волнах, в которых боролись два человеческих существа: беспомощный ребенок, почти не способный к сопротивлению, и его отец, отчаянно боровшийся с волнами, чтобы добраться до мальчика. Рейнгольд наконец достиг цели. Он схватил ребенка и, крепко прижимая к себе, направился к берегу. С трудом преодолевая бурное течение, он добрался до берега и, ступив ногой на каменистое дно, уцепился за нависшие выступы скал. Тогда к матери вернулись силы и способность к движению, и она бросилась ему навстречу.
Медленно поднимался Рейнгольд по береговому откосу, он тяжело переводил дыхание, из его порезанных об острые камни рук сочилась кровь, но в этих руках он держал своего мальчика, которого в первый раз после стольких лет прижимал к груди. Передав ребенка матери, он почти без чувств упал к ее ногам.

Глава 22

— Итак, это посещение надо решительно и бесповоротно считать вашим прощальным визитом? — спросил консул Эрлау сидевшего рядом с ним капитана Альмбаха. — Ваш отъезд совершенная неожиданность для меня. Что скажут на это ваш брат и Элеонора? Они оба очень рассчитывали на то, что вы еще погостите.
На лице Гуго сегодня лежала какая-то тень, и оно приняло не свойственное ему жесткое выражение, когда он заговорил:
— Они легко примирятся с нашей разлукой. Находясь постоянно в обществе жены и ребенка, Рейнгольд и не заметит моего отсутствия, а Элла… — Он круто оборвал свою речь. — Оставим это! Они оба слишком заняты друг другом и своим вновь обретенным счастьем, чтобы думать обо мне.
— Пожалуй, что и так, — согласился Эрлау, — но кто больше всех теряет от их примирения, так это я. В продолжение нескольких лет я смотрел на Элеонору как на родную дочь, она и ребенок были как бы моей неотъемлемой собственностью, и вот господин супруг неожиданно предъявляет свои права и отнимает у меня их обоих, причем я даже не имею права протестовать. Но я не понимаю, как могла Элеонора так быстро простить ему!
— Положим, не так-то быстро, — серьезно проговорил Гуго. — Рейнгольд встретил сильное сопротивление, и я уверен, что ему не удалось бы сломить его, не случись та катастрофа, которая пришла обоим на помощь. Он купил прощение жены ценой спасения их ребенка. Элла не была бы настоящей женой и матерью, если бы отвернулась от него в ту минуту, когда он положил ей на руки мальчика — живого и невредимого. Эта минута искупила все, и вы знаете так же хорошо, как и я, что спасение ребенка едва не стоило жизни отцу.
— Ну да, он не мог придумать ничего умнее, как заболеть после той истории, — проворчал Эрлау, пребывавший, видимо, в далеко не миролюбивом настроении. — Это заставило Элеонору немедленно начать ухаживать за ним, а теперь ее уже не оторвать от него, да и он настолько благоразумен, что больше не отпустит ее от себя. Дело известное: сперва опасность и страх, потом заботы и нежности. Но нельзя же требовать от меня, чтобы я радовался этому примирению. Лучше было бы, если бы мы вовсе не ездили в Италию, тогда моя Элеонора осталась бы со мной, а господин Рейнгольд мог бы продолжать свой прежний образ жизни гениального артиста. Я не желал бы ничего лучшего!
— Вы несправедливы, — с упреком сказал Гуго.
— А вы чем-то расстроены, — подхватил Эрлау. — Я вообще не понимаю, что с вами делается, капитан! Ваш брат теперь вне опасности, невестка — воплощенная любезность, мальчик нежно привязан к вам, а между тем ваш обычный юмор, кажется, покинул вас с тех пор, как в этом доме воцарились мир и любовь. Вы ни над кем не смеетесь и никого не дразните, шутки от вас теперь не дождешься. Боюсь, что-то засело в вашей голове… или в сердце.
Гуго громко, хотя и несколько принужденно, рассмеялся.
— Вовсе нет! Просто я не выношу долгого пребывания на берегу и стосковался по морю. Это многомесячное ничегонеделание измучило меня. Завтра рано утром я уезжаю и через несколько дней буду опять на своих любимых волнах.
— Значит, мы все разлетимся в разные стороны, — сказал Эрлау, который никак не мог справиться с охватившим его раздражением. — Вы уходите к берегам Вест-Индии, ваш брат и Элеонора также собираются уезжать, я возвращаюсь в Г. Представляю, какое приятное одиночество ожидает меня там! Правда, господин Рейнгольд был так милостив, что обещал время от времени отпускать ко мне жену и ребенка. Время от времени! Как будто мне этого достаточно после того, как я целые годы ежеминутно видел их около себя! Конечно, теперь все зависит исключительно от супруга и отца, но я убежден, что он не расстанется с ними и на неделю. Сейчас он так же щедр на нежности, как в течение многих лет был щедр на пренебрежение к жене.
По-видимому, предмет разговора был не особенно приятен капитану, потому что он круто оборвал его и коротко и торопливо, хотя и сердечно, попрощался с консулом. Эрлау неохотно расставался с капитаном. Насколько велико было его предубеждение против Рейнгольда, настолько он был расположен к Гуго, и, будь этот последний на месте раскаявшегося супруга, консул, вероятно, весьма благосклонно отнесся бы к повороту в судьбе Эллы, теперь же всякое чувство справедливости исчезло перед горем предстоящей разлуки с ней. Старика не утешало даже сознание того, что он возвращается домой, совершенно выздоровев, его собственный дом казался ему теперь бесконечно унылым и пустым, и он глубоко вздохнул, когда дверь за его гостем захлопнулась.
Гуго вернулся в квартиру брата, которую до сих пор занимал. Из-за приготовлений к отъезду в его комнате царил величайший беспорядок. Он приказал Ионе начать укладку вещей и приготовить все к следующему утру, и матрос уже принялся за дело: на полу стояли открытые сундуки, на столах и стульях были разложены дорожные вещи. Но об укладке пока не было и речи, так как Иона преспокойно расположился на крышке большого дорожного сундука, а рядом с ним сидела маленькая Аннунциата, которую он, вероятно, пригласил помочь ему в его трудном деле. Их оживленному разговору, видимо, вовсе не мешали крайне скудные познания молодой итальянки в немецком языке. При этом Иона без всякой церемонии обнял девушку и уже собирался похитить поцелуй, очевидно, далеко не первый и не обещавший быть последним, как вдруг появление Гуго положило конец дальнейшим нежностям.
При неожиданном стуке открывшейся двери, сидевшие рядом молодые люди испуганно вскочили с сундука. Аннунциата нашлась первая и с легким криком пробежала мимо капитана в переднюю, где и исчезла, предоставив своему возлюбленному самому выпутываться из положения. А Иона, окаменев от страха и стоя неподвижно как статуя, смотрел на своего господина, так не вовремя вошедшего в комнату.
— Это называется укладкой? — спросил Гуго. — Вот до чего ты дошел со своим состраданием!
Иона глубоко вздохнул.
— Да, господин капитан, вот до чего! — покорно согласился он.
Это прозвучало с таким комическим самоуничижением, что Гуго с трудом подавил улыбку.
— Иона, — заговорил он, придав лицу серьезное выражение, — я никогда не поверил бы, что ты дойдешь до этого. Счастье еще, что ты человек с твердыми принципами, которые не позволят тебе сделать из подобных глупостей серьезные выводы. Принципы должны быть на первом плане. Наша ‘Эллида’ готова к отплытию, завтра мы снимаемся с якоря, и к тому времени как вернемся из Вест-Индии, вся любовная дурь выскочит у тебя из головы, а Аннунциата найдет себе другого.
— Пусть только попробует! — свирепо проговорил Иона. — Я убью и ее, и себя, если она вздумает сделать что-нибудь подобное.
— Не собираешься ли ты убить и меня в придачу? — хладнокровно спросил Гуго. — Ты, кажется, как раз в таком настроении. До поцелуев ты уже дошел — это неоспоримо. Я видел собственными глазами, как матрос Иона с ‘Эллиды’ целовал женщину, и думаю, что этим возмутительным поступком следует покончить со всеми глупостями.
— Упаси, Господи, — упрямо проговорил Иона, — этим только началось, а затем последует женитьба.
— Ты хочешь жениться? — спросил капитан, и в его тоне слышалось самое искреннее негодование. — Ты собираешься жениться на женщине? Разве ты забыл, Иона, что женщины — причина всех зол, что все беды на свете происходят исключительно от них, что мужчина может быть спокоен и доволен только тогда, когда держится подальше от женщин, что…
— Господин капитан, — возразил матрос, решившийся, несмотря на все свое уважение к капитану, прервать его речь, когда услышал в ней повторение своих собственных слов, — господин капитан, я был дураком.
— Вот как? Твоя Аннунциата, кажется, заставила тебя познать самого себя, и это тем удивительнее, что разговоры в ваших отношениях играют менее чем второстепенную роль. Твоя избранница говорит по-немецки довольно скверно, а ты из всех итальянских слов знаешь только ее имя. Впрочем, я уже давно заметил, что это нисколько не мешает вам понимать друг друга. Ваше спряжение глагола ‘любить’, может быть, не совсем правильно с грамматической точки зрения, но оттого не менее понятно.
— Да, мы вполне поняли друг друга, — самодовольно ответил Иона. — Мы вообще прекрасно понимаем друг друга, а в самом главном сразу сошлись. Я люблю Аннунциату и нравлюсь ей, а потому мы поженимся.
— Аминь! — заключил Гуго. — А что же будет с нашим путешествием при таких изменившихся обстоятельствах?
— Ну, в Вест-Индии-то я еще побываю, господин капитан, — с жаром воскликнул Иона. — Я вовсе не хочу жениться так, очертя голову. Моя невеста останется пока у молодой госпожи Альмбах, которая обещала мне позаботиться о ней. А когда я вернусь из этого плавания, Аннунциата думает, что всяким путешествиям наступит конец. Она говорит, что если выйдет замуж, муж должен быть около нее, а не скитаться целые годы из одного моря в другое. Мы можем открыть небольшой трактирчик недалеко от моря, где я смогу общаться со своими товарищами, так говорит Аннунциата.
— Твоя Аннунциата что-то уж слишком много говорит, — возразил капитан, — а ты, как вновь обращенный враг женщин и покорный жених, разумеется, безусловно подчинился всему, что решила твоя будущая супруга. Значит, пока ‘Эллида’ еще имеет честь видеть тебя в числе своего экипажа, ну, а потом ей придется искать другого матроса, а мне — другого слугу.
— Да, потом, разумеется, — тихо ответил Иона, — если только, господин капитан, если только… Вы бы тоже лучше женились!
— Убирайся к черту со своими советами! — сердито закричал Гуго. — Я думаю, вполне достаточно того, что ты сам попал под башмак. А теперь укладывай сундуки и прощайся со своей Аннунциатой, так как завтра рано утром мы тронемся в путь. Мне тоже еще необходимо попрощаться.
Последние слова прозвучали так уныло, что Иона с удивлением взглянул на своего господина. Он знал, что не в его характере было грустить, расставаясь с кем-нибудь или с чем-нибудь, а между тем, судя по последним словам капитана, на этот раз прощание будет нелегким. К счастью, матрос и сам находился в таком же настроении, поэтому он не стал больше размышлять, а принялся за укладку.
Гуго направился в ту половину дома, которую теперь занимала его невестка. Несколько секунд простоял он неподвижно перед закрытой дверью, точно не решаясь войти, затем, постучав, энергично нажал ручку двери.
Элла сидела за письменным столом. Она была одна в комнате и собиралась запечатать только что написанное письмо, когда пришел капитан. Он быстро приблизился к ней со словами:
— Вы писали на родину? Консул Эрлау приведет весь город в смятение своим отчаянием — ему очень трудно возвращаться туда без вас и ребенка.
Молодая женщина отложила в сторону перо и встала.
— Мне грустно, что разлука с нами так тяжела для него, — сказала она. — Я старалась найти себе заместительницу и уже написала одной родственнице, прося ее занять мое место в доме. У меня ведь теперь другие обязанности, из-за Рейнгольда я не могу выполнить желание дяди сейчас, вернуться с ним в Г. Мы уже однажды дали тамошнему обществу повод для разговоров о себе, и если теперь вернемся туда, всеобщему любопытству и ‘участию’ не будет конца, а Рейнгольд еще нуждается в полном покое. Малейший намек на прошлое вызывает в нем опасное возбуждение, нам необходимо поселиться на первое время в каком-нибудь тихом уголке.
— Во всяком случае для Рейнгольда большое счастье, что вы убедили его вернуться в Германию, — сказал Гуго. — Он слишком долго жил на чужбине, и это отразилось на его жизни и на его творчестве. Пора ему наконец пустить корни в отечестве.
Элла улыбнулась.
— Вы это постоянно проповедуете и ему, и мне, а сами всегда стремитесь в неведомую даль. Сознайтесь, Гуго, что вы ждете, не дождетесь дня своего отъезда, и вам не так-то легко провести с нами еще несколько недель.
— Это неудобство уже устранено, — с притворной непринужденностью ответил Гуго, — я уезжаю завтра.
— Завтра? — воскликнула Элла с удивлением, почти с испугом. — Но ведь вы обещали пробыть здесь до нашего отъезда!
Капитан низко наклонился над столом, как будто отыскивая что-то между лежавшими на нем бумагами и письмами.
— Обстоятельства изменились. Я получил неожиданное известие с ‘Эллиды’, заставляющее меня немедленно явиться на судно. Вы знаете, у нас, моряков, некоторые дела устраиваются чрезвычайно быстро и неожиданно. Я собирался сообщить об этом вам и Рейнгольду и заодно попрощаться с вами, так как завтра рано утром должен быть на судне.
Слова Гуго прозвучали скороговоркой, и он произнес их, не поднимая глаз. Молодая женщина устремила на него проницательный взор и решительно сказала:
— Гуго, это только предлог, вы не получили никаких известий, по крайней мере не терпящих отлагательства. Что же случилось? Почему вы уезжаете?
— Вы допрашиваете меня, как судебный следователь, — Гуго старался принять свой прежний насмешливый тон. — Будьте осторожны, Элла, вы имеете дело с закоренелым грешником, который ни за что не сознается в своем грехе.
— Но я вижу, что случилось нечто, заставляющее вас уехать, — тревожно проговорила Элла. — Вообще я уже давно заметила — что-то происходит и вы с каждым днем все более отдаляетесь от меня и Рейнгольда. Будьте откровенны, Гуго! Что вы имеете против нас? Почему вы хотите нас покинуть?
Она подошла к нему совсем близко и ласково положила руку ему на плечо.
Смертельная бледность разлилась по лицу капитана. Он продолжал стоять, потупившись, потом вдруг поднял голову и решительно взглянул в глаза невестки.
— Потому что я не в силах выносить более эту пытку, — горячо заговорил он. — Я сам способствовал вашему примирению с Рейнгольдом, а теперь, ежеминутно наслаждаясь лицезрением вашего счастья, понял, насколько не пригоден ни к роли святого, ни к роли платонического воздыхателя. Мне необходимо немедленно уехать, чтобы окончательно не погибнуть. Господи! Элла! Да не смотрите же на меня так, как будто перед вами разверзлась пропасть! Неужели вы не догадывались ни о том, что происходило во мне, ни о том, чего мне стоили последние недели, проведенные с вами?
При последних словах Элла отшатнулась от капитана, а бледность и выражение испуга на ее лице без слов ответили на его вопрос.
— Нет, Гуго, вовсе не догадывалась, — проговорила она дрожащим голосом. — Когда мы встретились после долгой разлуки, мне показалось, что вы начали слегка увлекаться мною, и я сочла долгом положить этому конец. Но я никогда не думала, что это могло быть серьезное чувство.
— Я тоже не думал, — мрачно ответил Гуго. — Вначале и я считал, что впоследствии буду шутить и смеяться над своей влюбленностью, как над всем остальным, но чувство оказалось серьезным, настолько серьезным, что в последнее время я испытывал адские муки. Может быть, на море мне станет легче, а может быть, и нет. Во всяком случае я должен уехать, и чем скорее, тем лучше.
В последних словах капитана было столько пылкой страсти, все его существо так ясно говорило о скрытой муке, что у молодой женщины не хватило мужества упрекнуть его, и она молча отвернулась. Через несколько минут капитан снова подошел к ней.
— Не отворачивайтесь от меня, Элла, как от преступника, — произнес он мягко. — Я уезжаю и, возможно, не вернусь более, так что минута моего признания становится и минутой прощания навсегда. Мне, наверно, следовало пощадить вас и не отягощать вашей души тем, что тяжелым камнем лежит на моем сердце. Видит Бог, я дал себе честное слово терпеть и молчать до отъезда. Но в конце концов ведь и я человек, и, когда вы, ласково глядя на меня, попросили остаться, я потерял всякое самообладание. Недаром Рейнгольд напророчил мне, что когда-нибудь я встречу такие глаза, которые навсегда отучат меня от насмешливого и легкомысленного отношения к любви и к людям. Но все несчастье в том, что эти глаза я увидел у его жены. При других обстоятельствах ради этих глаз я навсегда отказался бы от свободы и независимости, стал бы спокойным, положительным семьянином, отрекся бы от самого себя. Но, может быть, тогда пришлось бы пожалеть о прежнем Гуго. Потому-то Провидение и воспротивилось такому превращению и сказало: ‘Нет!’.
Капитан тщетно старался говорить своим прежним шутливым тоном, он никак ему не давался: губы его дрожали, и в словах звучала горькая ирония.
Элла видела, как глубока сердечная рана человека, которого она считала неуязвимым и не способным страдать от любви.
— Вам давно следовало уехать, Гуго, — сказала она с легким упреком. — Теперь слишком поздно избавить вас от страданий, но если любовь сестры…
— Ради самого Бога, только не это! — порывисто перебил Гуго. — Только не говорите мне об уважении, дружбе и других прекрасных вещах, которыми в подобных случаях утешаются идеалисты и которые способны извести обыкновенного человека, если он вздумает успокоить ими свое горячее сердце. Я отлично знаю, что вы всегда видели во мне только брата, что ваше сердце всегда принадлежало Рейнгольду, даже тогда, когда он изменил вам и бросил вас, но у меня не хватает сил слышать это из ваших уст.
И поделом мне! Зачем я изменил своей прекрасной голубоглазой невесте? Я обручился с морем и должен принадлежать ему одному. Теперь оно мстит за то, что я хотел изменить ему ради женщины.
Мне всегда казалось, что я смотрю в синюю даль и глубь моря, когда я смотрел в глаза Эллы. А между тем я первый открыл эти глаза, когда мой брат еще и не подозревал, каким сокровищем он обладает. Я лучше его понимал, чего стоила женщина, которой он изменил для Бьянконы, и все-таки ему досталась награда, за которую я отдал бы все на свете. Подобные демонические натуры всегда торжествуют над нашим братом, который не может предложить ничего, кроме горячего сердца и искренней, верной любви. Рейнгольд только взял обратно то, что никогда не переставало принадлежать ему, а я уезжаю. Таким образом, все уладится.
В словах капитана слышалась неизбывная горечь, свидетельствующая о том, что любовь к брату не могла уберечь его от страсти, изменившей весь его нравственный облик. Гуго повернулся, чтобы выйти из комнаты, но Элла удержала его.
— Нет, Гуго, вы не должны так уходить, — сказала она решительно, — вы не должны уносить с собой такое раздражение против Рейнгольда и меня! Наше счастье и без того создавалось на погибели чужой жизни, оно было бы куплено слишком дорогой ценой, если бы стоило нам еще и брата. Было бы слишком тяжело сознавать, что вы несчастны вдали от нас и по нашей вине.
Элла подняла на него печальный взор, а капитан смотрел на нее со странной смесью нежности и гнева.
— Обо мне не беспокойтесь, — глухо проговорил он, — я не из тех людей, которые предаются отчаянию, когда приходится отрываться от того, к чему успел привязаться всей душой. И если даже при этом расстаешься с кусочком собственного сердца, то и это не беда: можно обойтись и без него. Перенести это я, конечно, перенесу, но справлюсь ли с собой — еще вопрос. Когда Рейнгольд совсем оправится, скажите ему, что прогнало меня отсюда. Мне не хотелось бы лицемерить перед братом, и я давно покаялся бы ему во всем, если бы не боялся, что подобное признание слишком взволнует его. Он теперь так чувствителен ко всему, что касается вас. Скажите ему, что Гуго не мог оставаться ни часа долее и что он дал слово не возвращаться до тех пор, пока не будет в состоянии видеть в вас только жену своего брата.
Он сжал, прощаясь, руку Эллы, но в этот момент дверь отворилась, в комнату вбежал маленький Рейнгольд и повис на шее дяди.
— Дядя Гуго, ты уезжаешь? — воскликнул он. — Иона уже уложил твои сундуки и говорит, что ты завтра едешь. Дядя Гуго, не уезжай, останься!
Капитан поднял мальчика и страстно прижался губами к его губам.
— Передай этот поцелуй маме, — задыхаясь, прошептал он. — С твоих губ она должна принять его. Прощай, мой мальчик! Прощайте, Элла!
— Мама, — проговорил маленький Рейнгольд, озадаченно глядя вслед дяде, — мама, что с дядей Гуго? Он плакал, когда целовал меня.
Молодая женщина привлекла к себе ребенка и, прикоснувшись губами к его лбу, влажному от упавших на него слез, тихо сказала:
— Дяде тяжело расставаться с нами. Но ему надо ехать. Дай Бог, чтобы он вернулся к нам!

Глава 23

Старинный приморский город Г. мало изменился за прошедшие годы, оставаясь почти таким же, как десять лет назад, когда здесь гастролировала итальянская оперная труппа. Старые кварталы города по-прежнему выглядели мрачными и неуклюжими, а новые — спокойными и важными, на улицах и в гавани было по-прежнему оживленно, а в этот пасмурный весенний вечер над городом навис тот же влажный, тяжелый туман.
В доме Эрлау заметно было необычное движение. Спокойный и пунктуальный образ жизни консула был сегодня совершенно нарушен: везде царила суета, целая анфилада комнат была открыта и ярко освещена, слуги, одетые по-праздничному, метались в разные стороны, едва успевая исполнять отдаваемые им приказания. Экипажи уже час тому назад отправились на станцию, и в гостиную в сопровождении доктора Вельдинга вошла пожилая дама, дальняя родственница Эрлау, заведовавшая теперь его хозяйством.
— Сегодня, доктор, нет никакого сладу с моим кузеном, — жаловалась она, с видом величайшего утомления опускаясь в кресло. — Он весь дом перевернул вверх дном, прислуга совсем сбилась с ног, выполняя его распоряжения. Все кажется ему недостаточно праздничным и блестящим. Я тоже очень хочу повидать мою милую Элеонору и познакомиться с ее знаменитым супругом, но консул так заразил меня своим волнением, что я рада была бы, если бы все эти приветственные торжества поскорее окончились.
— Он потому так волнуется, что в первый раз после долгой разлуки принимает у себя свою крестницу, — сказал доктор. Он мало изменился за прошедшие годы, его умное, серьезное лицо с резкими чертами немного постарело, но неизменными остались тот же проницательный, острый взгляд, тот же иронический тон. — Господин Рейнгольд Альмбах, по-видимому, решил доказать консулу свою верховную власть над женой. Чтобы встретиться со своей крестницей, господин Эрлау должен был каждый раз отправляться в столицу, а нам, несмотря на все обещания, так и не удалось повидать Элеонору до тех пор, пока супруг не решил сам сопровождать ее сюда. Очевидно, он не может обойтись без нее даже несколько дней.
— Разумеется, не может, — воскликнула дама. — Если б вы только слышали, что рассказывает о нем кузен, который сначала был сильно предубежден против Рейнгольда, а теперь, видя счастье Элеоноры, совсем примирился с ним… Их любовь так ясна, так непоколебима и при этом овеяна сказочно-поэтическим настроением — прямо какая-то волшебная сага в наш бедный согласием и любовью век.
Доктор иронически поклонился.
— Совершенно верно, сударыня! Я с удовольствием убеждаюсь в том, с каким лестным для меня вниманием вы читаете мои статьи. Именно эти самые слова были написаны мною в номере двенадцатом ‘Утреннего листка’ по поводу либретто новой оперы Рейнгольда.
— Вот как? Это было напечатано в ‘Утреннем листке’? — с легким смущением спросила дама, очень довольная тем, что в эту минуту вошел консул и, не замечая в своем радостном возбуждении доктора, обратился к ней:
— Я всюду ищу вас, милая кузина, экипажи каждую минуту могут вернуться со станции, а ведь было условлено, что мы вместе встретим дорогих гостей. Так ли освещен красный кабинет, как я приказал, и ждет ли в передней Генрих с остальной прислугой?
— Кузен, вы расстраиваете мне нервы своими бесконечными расспросами, — сказала дама несколько раздраженным тоном. — Точно мне впервые приходится принимать гостей! Я уже несколько раз говорила вам, что все сделано по вашему желанию.
— Но сегодня этого недостаточно, — вмешался в разговор Вельдинг, — на сей раз сам господин консул берет на себя роль хозяина и инспектирует весь дом от чердака до подвала.
— Смейтесь, сколько угодно, — улыбнулся консул, — это не испортит мне радости свидания. И вообще, доктор, я окончательно примирился с вами с тех пор, как вы написали хвалебный гимн новому произведению Рейнгольда.
— Простите, я никогда не пишу хвалебных гимнов, — ответил задетый за живое доктор. — Напротив, мне не раз приходилось убеждаться, что мои рецензии заслуживают со стороны артистов гораздо менее лестных наименований. Наш великий артист и тенор, который, как вам, вероятно, известно, переносит свой высокотрагический пафос со сцены в действительную жизнь, назвал мою критическую статью об одной из его главных ролей извержением чернейшей злости, когда-либо зарождавшейся в мрачной душе человека.
— Но ведь и Рейнгольду немало досталось от вас, — возразил Эрлау. — Счастье его, что ему в Италии не попался в руки ‘Утренний листок’, он прочел бы там довольно неприятные вещи о достойном сожаления направлении одного неоспоримо большого таланта, о непростительной растрате драгоценного дара, о заблуждениях богато одаренного, почти гениального человека, готового в то же время погубить и себя, и искусство, и тому подобные любезности…
— С которыми вы в то время были вполне согласны, — добавил Вельдинг. — Конечно, я был открытым противником Ринальдо. Хотя я всегда безоговорочно признавал в нем большой талант и всячески поощрял его первые шаги на поприще искусства, но тем не менее самым решительным образом восставал против того музыкального направления, которое он избрал себе в Италии. Теперь это направление совершенно изменилось, о чем свидетельствует последнее творение композитора и с чем можно поздравить и его самого, и искусство. После долгих, мучительных исканий его гений вступил на свободный и светлый путь, и последнее произведение бесспорно стоит на высоте его таланта.
— Разумеется, и это заслуга Элеоноры, — с непоколебимой уверенностью сказал Эрлау, между тем как его кузина с благоговением прислушивалась к словам доктора.
— Разве госпожа Альмбах помогает мужу создавать его произведения? — лукаво спросил Вельдинг.
— Довольно вам ехидничать, доктор! Вы лучше всех знаете, что я имею в виду, — сердито сказал консул. — В чем дело, Генрих? — обратился он к слуге, который быстро вошел в комнату, докладывая, что только что подъехала карета.
— Кузен, ради Бога, не так быстро! Ведь вся прислуга уже у подъезда! — воскликнула пожилая дама, которая приготовилась встретить гостей как можно торжественнее и с величайшим достоинством и которую теперь консул быстро подхватил под руку, и так стремительно потащил за собой, что она не успела даже подобрать свой шлейф.
Доктор Вельдинг, пришедший совершенно случайно и не знавший в точности часа прибытия гостей, счел себя вправе, в качестве старого друга дома, присутствовать при семейной сцене. Он остановился в гостиной, прислушиваясь к громким и радостным возгласам и приветствиям, раздававшимся из передней. Консул нежно целовал свою крестницу и маленького Рейнгольда, с радостным криком повисшего у него на шее, а кузина-домоправительница в это время завладела большим Рейнгольдом и, провожая его в гостиную, осыпала комплиментами.
— Я бесконечно рада возможности приветствовать прославленного Ринальдо в лице супруга моей дорогой Элеоноры и беру на себя смелость смотреть на него как на родственника, — сказала пожилая дама, входя с Рейнгольдом в комнату. — Наш Г. будет гордиться тем, что увидит наконец своего гениального сына. Господин Альмбах, мы искренне поздравляем вас и ваше искусство с новым произведением, оно безусловно стоит на высоте вашего таланта. Ваш гений наконец, наконец…
— Вступил на верный путь, — с величайшей вежливостью подсказал доктор Вельдинг.
— Вступил на верный путь, — с воодушевлением повторила дама. — После долгих, мучительных исканий вы достигли полнейшей свободы и вступили в высшие сферы…
— Не совсем слово в слово, но все-таки годится, — пробормотал Вельдинг, тогда как Рейнгольд, несколько ошеломленный этим потоком эстетических фраз, низко поклонился говорившей.
По счастью в эту минуту дама увидела Эллу, входившую в комнату под руку с консулом, и поспешила обнять ее и ребенка, а доктор Вельдинг подошел к Рейнгольду.
— Не позволите ли вы напомнить о себе одному вашему старому знакомому, господин Альмбах? Хотя я недостаточно смел, чтобы осыпать вас сразу дифирамбами, но тем не менее и мне хотелось бы сердечно приветствовать ваше возвращение на родину.
— У тети были, вероятно, самые добрые намерения, — сказал Рейнгольд, точно извиняясь, — только мне показалось немного странным…
Он приостановился.
— Быть принятым словами моих рецензий, — докончил доктор. — О, ваша тетя часто делает мне честь воспроизводить мои критические статьи, хотя иногда и при не совсем подходящих обстоятельствах. Кроме того, она сопровождает их собственными вариациями, ответственности за которые я никоим образом не несу.
Рейнгольд улыбнулся:
— Для вас время пронеслось совершенно бесследно, господин доктор! Вы остались верны самому себе: через два слова на третье непременно съехидничаете.
— Это смотря по обстоятельствам, — пожав плечами, но не без удовольствия сказал Вельдинг и повернулся к Элле, ласково протягивавшей руку старому другу дома.
— Ну, как вы находите нашу Элеонору? — торжественно воскликнул консул. — Разве она не цветет как роза? И малыш так вырос, что скоро придется называть его как-нибудь иначе.
Доктор Вельдинг улыбнулся, на этот раз без всякого ехидства.
— Госпожа Элеонора нисколько не изменилась, — сказал он, и это лучший комплимент, какой только можно ей сделать. — Поверьте, сударыня, я не менее других радуюсь вашему приезду и тому, что приемные комнаты дома Эрлау опять на несколько недель окажутся под вашим владычеством. Между нами будь сказано, — прибавил он, понизив голос, — мне иногда становится не по себе, когда ваша тетушка заводит речь об изящных искусствах.
В тот вечер волнение и радость свидания долго не давали заснуть путешественникам. Солнце уже давно ярко и весело светило в окна, когда Элла на следующее утро вошла в комнату, в прежние годы служившую ей спальней и кабинетом. Здесь сохранилось все то убранство, которым консул окружил тогда свою любимицу.
Рейнгольд стоял у окна и смотрел вниз, на улицы родного города — в первый раз после десятилетнего отсутствия.
Это не был более молодой артист, который в упорной борьбе с семьей и с окружавшей его средой порвал свои цепи и сбросил обязанности, чтобы вступить на поприще, обещавшее ему славу и любовь. Но это был и не тот Ринальдо, который во время своей безумной жизни в Италии не знал другой узды и другого закона, кроме собственной воли, и которого поклонение публики и окружающих грозило окончательно испортить. В нем не оставалось и следа высокомерной гордости или оскорбительной надменности, в лице и осанке выражалось лишь спокойное и твердое сознание собственного достоинства, приличествующее мужчине и артисту.
Его глаза порой опять вспыхивали страстью, составлявшей основной элемент как в жизни, так и в произведениях Ринальдо, но дикое, беспокойное пламя, некогда сверкавшее в этом взоре, погасло навсегда, и блеск, отличавший и сейчас эти глаза, гораздо более шел к спокойному, немного печальному выражению лица. Какой бы отпечаток ни наложила на него прошлая беспорядочная, бившая через край жизнь, теперь оно говорило о победе над самим собой. Задумчивый взгляд, отыскивавший в эту минуту фронтон старого дома на набережной канала, напоминал взгляд прежнего Рейнгольда, когда он сидел за роялем в тесной комнатке садового павильона и из-под его пальцев лились звуки, которые смели раздаваться только ночью, звуки ‘бесполезных фантазий’, признанных впоследствии ‘откровениями гения’.
Элла подошла к мужу. Ее наружность вполне оправдывала мнение консула: она цвела как роза. Последние три года не только не уменьшили ее прелести, но придали ее чертам выражение счастья, которого им прежде недоставало.
— Ты уже успел получить письма? — спросила она, указывая на два распечатанных письма, лежавших на столе.
Рейнгольд улыбнулся.
— Да, их переслали сюда из столицы, и ты ни за что не догадаешься, кто прислал вот это письмо, — сказал он, беря в руку одно из писем. — Мое новое произведение доставило мне нечто лучшее, чем все те овации, которыми нас осыпали: оно доставило мне письмо от Чезарио. Ты знаешь, с какой глубокой обидой в душе он тогда расстался с нами, как не хотел и слышать о примирении. Тебе он не мог простить того, что ты скрытничала, а мне — что я стал на его дороге к счастью. Все эти три года, как ты знаешь, я не имел о нем никаких известий, но постановка моей оперы в Италии сломала лед, он пишет мне с прежней сердечностью, поздравляя с новым произведением, которое хвалит не по заслугам, и в то же время сообщает о своей помолвке с дочерью князя Орвието. Через несколько недель будет их свадьба.
Элла стояла рядом с мужем и через его плечо читала письмо, которое он держал в руке и в котором о ней не упоминалось ни единым словом.
— Ты знаешь его невесту? — наконец спросила она.
— Очень немного. Я однажды видел ее в доме отца и помню красивым, живым ребенком. Она воспитывалась в монастыре и лишь на короткое время приезжала к родителям. Но я знаю, что этот брак уже тогда составлял заветную мечту обоих семейств, и только отвращение Чезарио к женитьбе и вообще к каким бы то ни было узам мешало ее осуществлению. Но прошли годы, маленькая княжна выросла, и Чезарио, вероятно, сдался на просьбы родных. Вопрос теперь в том, даст ли ему этот брак по рассудку то счастье, какого требует его пылкая, мечтательная натура.
Элла задумчиво опустила голову.
— Ты говоришь, что невеста молода и красива, а Чезарио — именно тот человек, который может внушить к себе любовь молодому существу, только что вступившему в жизнь из монастырского уединения.
— Будем надеяться, — серьезно проговорил Рейнгольд. — Второе письмо от Гуго и помечено городком С.
Легкий румянец разлился по лицу молодой женщины.
— Что же, приедет он наконец? — с живейшим интересом спросила она. — Увидим мы его?
Рейнгольд тихо покачал головой.
— Нет, Элла, наш Гуго не вернется, мы и на этот раз должны отказаться от радости видеть его. Вот прочти!
И он протянул жене довольно объемистое письмо.
Первые страницы содержали описание путешествия, отличавшееся остроумием и юмором, свойственными капитану, и только в самом конце Гуго упоминал лично о себе.
‘Я воспользовался своим пребыванием в С, — писал он, — чтобы навестить Иону, который уже давно поселился здесь со своей Аннунциатой. Вы дали девушке такое щедрое приданое, что из скромного трактира, которым они собирались обзавестись, вышел приличный и вполне процветающий ресторан. Аннунциата уже порядочно говорит по-немецки, и вообще из нее вышла премилая хозяйка. Но Иона меня возмущает: просто волосы становятся дыбом при виде того, как молодая женщина по всем правилам искусства командует этим медведем-матросом. Я взывал к его совести, напоминал о мужском достоинстве, прочил ему, что он совсем погибнет как личность под башмаком своей супруги, если дело так пойдет дальше, — и подумай только, что он мне на это ответил: ‘Все правда, господин капитан, но я так нечеловечески счастлив!’.
После этого признания мне не оставалось ничего более, как предоставить Иону его счастью и власти башмака.
У меня есть еще новость для тебя, Элла. Вчера мне попалась в руки итальянская газета, а в ней заметка о предстоящем союзе домов Тортони и Орвието. Маркиз Чезарио в скором времени женится на единственной дочери князя. Как видишь, в наше время даже идеалисты не умирают от несчастной любви, со временем и идеалист может утешиться с молодой и, вероятно, красивой женщиной княжеской крови. Только легкомысленный ‘искатель приключений’ все еще не может забыть, что слишком глубоко заглянул в одни голубые глаза…
Я еще не вернусь, Рейнгольд! Ты знаешь обещание, данное мною твоей жене: оно не позволяет мне переступить ваш порог. Одному небу известно, сколько времени мне еще придется скитаться по морям, не видя вас, и хотя воспоминания не мучают меня так сильно, как прежде, я все же не могу вполне отделаться от них.
Моя ‘Эллида’ снова стоит в гавани, готовая к отплытию, завтра она со своим капитаном опять пускается в далекий путь. Итак, до свидания, Рейнгольд! Поцелуй за меня своего мальчика. Надеюсь, что и Элле я могу послать через тебя поклон.
Может быть, мы еще когда-нибудь увидимся!’
Элла сложила письмо и молча положила его на стол.
— Я надеялась, что он хоть в этот раз заедет к нам, — грустно сказала она.
— Я не ждал этого, — ответил Рейнгольд, — потому что знаю Гуго. Многое легко и бесследно скользит мимо, действительно не задевая его, но если он чему-нибудь отдался душой, то уже на всю жизнь. Он лучше и вернее хранит свою любовь, чем это делал я.
— Но ведь ты не любил меня, когда женился на мне! — с легким упреком проговорила Элла. — И разве ты мог любить женщину, которая не понимала ни тебя, ни себя самой? Мы должны были расстаться, чтобы понять и оценить друг друга, и я никогда не вспоминала бы о нашей разлуке, если бы не видела иногда на твоем лице тени, навеянной одним грустным воспоминанием.
Рейнгольд провел ладонью по лбу.
— Ты говоришь о смерти Беатриче? Я знаю, что она сама покончила с собой, но часто не могу заставить молчать голос, обвиняющий меня в соучастии. То, что я бросил ее, довело ее до отчаяния, до безумия, она хотела погубить нас — и погубила себя.
— Но ты спас самое дорогое для нас — нашего ребенка и нашу любовь, — тихо промолвила молодая женщина. — А вот и малыш! Неужели ты хочешь, чтобы он видел тебя таким печальным?
Маленький Рейнгольд просунул голову в дверь и, увидев родителей, вбежал в комнату, такой розовый и свежий, полный жизни и веселья, что ни печальное настроение отца, ни серьезность матери не могли устоять против его ласк и смеха.
Элла нежно поцеловала мальчика, а Рейнгольд ласково привлек к себе их обоих. Узы, которые он в своем юношеском ослеплении расторг, теперь крепко держали его, получив тогда страстно желанную свободу и все сокровища, о которых мечтал, он все-таки не мог отрешиться от чувства, что лучшее осталось на родине. Тоска по прошлому жила в его душе и перешла наконец в непреодолимую потребность любой ценой вернуть то, что некогда он сам оттолкнул от себя, — жену и ребенка. И в его взгляде, устремленном на них, ясно выражалось безмолвное признание, что только теперь обрел он счастье, которое так долго и безуспешно искал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека