Разрыв, Тихонов Владимир Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 14 минут(ы)

Владимир Тихонов

Разрыв

Возвратившись домой часов в одиннадцать вечера и раздеваясь в передней, Николай Петрович Бряхимов почувствовал вдруг, что дома у них произошло что-то неладное: горничная Катя, снимавшая с него шубу, показалась ему как будто смущенною, вешалка для платья имела непривычный осиротелый вид, на ясневом столике стояла пустая открытая картонка из под женской теплой шапки, на полу валялись клочки газетной и оберточной бумаги.
Сердце у Николая Петровича болезненно екнуло.
— Барыня дома? — нерешительно обратился он к горничной.
— Никак нет-с, — тихо отозвалась та.
— Уехала?
— Так точно-с.
— Куда, спрашиваю я, уехала?
— Не могу знать-с… В кабинете вам письмо оставлено.
Бряхимов быстро прошел в кабинет… Там, сверх обыкновения, было темно.
— Отчего не зажжена лампа? — хотел он спросить Катю, но та из передней прошла прямо в людскую. Отыскав дрожащими руками спичечницу, он засветил свечку. На письменном столе, посредине большого сафьянного бювара, лежал белый запечатанный конверт.
— Ну, так и есть! Ну, так и есть! — прошептал Николай Петрович, с ужасом взглядывая на этот зловещий четырехугольник и чувствуя, как все его тело покрывается мелкими и холодными мурашками. Чтобы овладеть собой, он сам аккуратно принялся зажигать большую рабочую лампу, руки его плохо слушались, стекло не попадало на свое место, абажур надевался криво… Покончив с лампой, он освободил себя от часов и пенсне и затем, достав из жилетки ключ от стола, отпер средний ящик и бросил туда бумажник и записную книжку. К письму же он все не решался прикоснуться: он хорошо предугадывал его содержание и оно страшно пугало его.
— Ну, что же! Этого всегда нужно было ожидать… рано или поздно, а должно было случиться!.. — твердил он, отправляясь, по обыкновению, в маленькую уборную, чтобы заменить сюртук и сапоги тужуркой и туфлями.
В уборной беспорядок был еще заметнее: один из гардеробов стоял открытым, зияя зловещей пустотой, на туалетном столике не хватало многих предметов, некоторые вещи валялись на полу…
Взглянув на этот разгром, Николай Петрович горько улыбнулся и с особой тщательностью принялся мыть себе руки.
Возвращаясь в кабинет, он встретился с Катей, поджидавшей его в коридоре.
— Чай прикажете подавать? — обратилась к нему она.
— Что за вопрос? Конечно, подавать! — строго заметил ей Николай Петрович, — ему как будто хотелось убедить всех, а себя в особенности, что в сущности ничего и не произошло, а если и произошло что, то это такие пустяки, на которые не стоит обращать и внимания. Он чувствовал, что начинает уже злиться и это ему нравилось.
— Ну-с, посмотрим, что тут изложено! — вслух проговорил он, усаживаясь в кресло перед письменным столом и принимаясь осторожно ножницами срезывать один из краев конверта.
‘Николай Петрович!
Я, наконец, решилась окончательно и навсегда расстаться с вами…’ — прочитал Бряхимов и фразы эти показались ему до крайности знакомыми: сколько раз приходилось ему слышать их от жены! Даже подобные обороты, как ‘наконец и окончательно’ были совсем в ее жанре. ‘Вы знаете, — стояло дальше, — что я уже давно не люблю вас, да признаться сказать, сомневаюсь и в вашей якобы любви ко мне и вы совершенно напрасно старались убедить меня в противном. Особенно странно было мне всегда, слышать, как вы настойчиво уверяли меня, что я любила вас’ (И теперь любишь! — со злобой подумал Бряхимов). ‘Прощайте. Я уезжаю далеко и не одна, с кем? — это, надеюсь, вам должно быть безразлично. Но позвольте мне думать, что вы не напрасно твердили мне постоянно о вашей честности и порядочности: позвольте надеяться, что вы не откажете мне, на первое время, в отдельном виде на жительство, а потом и в согласии на формальный развод’ (‘с принятием вины на себя, конечно’, — мысленно добавил Николай Петрович, саркастически улыбаясь). ‘Куда выслать паспорт — я напишу вам на днях. Не пытайтесь возвратить меня обратно, — это будет совершенно бесполезно. Прощайте! P. S. Если вы хорошо и честно взвесите всю нашу прошлую жизнь, то надеюсь, согласитесь, что не я одна виновата в нашем разрыве. Поверьте, я всегда хотела… а, впрочем, что писать о том, что прошло невозвратимо. Повторяю еще раз — не пытайтесь вернуть меня обратно. Прощайте’.
— Да, так вот как-с! — прошептал Бряхимов, дочитав письмо, но не выпуская его из руки.
— Вот как-с! ‘Невозвратимо’… Что же, скатертью дорога! Скатертью дорога! Скатертью дорога!..
Какое-то тупое оцепенение охватило его. Голова стала тяжелой и сама опускалась книзу. Обрывки разных мыслей беспорядочно толпились в ней и не находили исхода. Глаза уныло и бессмысленно блуждали по столу, но не различали расставленные на нем предметы. В ушах глухо шумело…
Наконец, он тяжело и глубоко вздохнул и встряхнул волосами.
— Что ж, ведь, это так и должно было случиться! Днем раньше, днем позже… Но какой вздор, что она не любила его!.. Если кого-нибудь она и любила на свете, так это только его и одного его… Но в ней все, и любовь-то самая, была всегда, как-то дика, странна, непонятна… Впрочем, что теперь об этом рассуждать — любила, не любила, не все ли равно, уехала и баста!
Он встал с кресла и рассеянно оглянул комнату, неуютной и мрачной показалась ему она. Рабочая лампа под плотным абажуром светила скупо и в углах от этого было темно. В открытую дверь из гостиной глядел густой мрак. Где-то далеко неприятно побрякивала посуда.
— Ну, что ж! Ну, уехала! Эка беда! — говорил сам с собой Бряхимов. — Ей же хуже!.. Напрасно утешает она себя мыслями, что кто-нибудь еще может полюбить ее. За что? А с кем же это она уехала? Интересно бы знать!..
Злоба на жену все сильнее и сильнее овладевала Бряхимовым и, кажется, появись она теперь перед ним, он в состоянии был бы больно, даже жестоко ее прибить. Вдруг глаза его различили на письменном столе какую- то странную, непривычную пустоту: чего-то не хватало. Чего? Он потер себе рукой лоб, судорожно сдвинул брови, но все-таки не мог сообразить, чего не достает на его большом, с любовью обставленном письменном столе.
— А-а! — прошептал он через секунду, — она убрала свой портрет! Вот как! И, схватив незатушенную еще им свечу, Бряхимов быстрыми шагами направился в комнату своей жены.
В гостиной было темно, в зале тоже, в столовой Катя накрывала чай и вечернюю закуску. Николаю Петровичу показалось, что молоденькая горничная как-то странно, чуть не улыбаясь, посмотрела на него. Но вот он в хорошеньком и изящном кабинетике Софьи Павловны. Осветив стены, он сразу заметил, что большой поясной портрет его жены тоже снят, его же собственное изображение одиноко болталось на своем месте. На опустевшем рабочем столике тоже ее карточка была убрана, а его — сиротливо смотрела с маленького мольберта. Чувство едкой незаслуженной обиды судорожно сдавило ему горло. Слезы едва-едва не брызнули из глаз, но он удержался и только укоризненно покачал головой. Сознание полного одиночества охватило его. Ему стало жутко. Унылым взглядом окинув еще раз кокетливую комнатку, он поплелся обратно.
— Чай подан-с! — остановила его Катя в столовой.
— Что? Ах, да, хорошо… Идите! — рассеянно проговорил он.
— А где прикажите постель стлать: в спальной или кабинете?
Долгим и пристальным взглядом посмотрел он на горничную, не понимая хорошенько, чего ей от него нужно.
— Где постель стлать? — повторил он, наконец. — Да, да… Стелите в кабинете: барыня, ведь, сегодня дома ночевать не будет… В кабинете стелите…
Катя молча вышла из столовой.
— Теперь это все измениться должно! — подумал Николай Петрович, машинально усаживаясь за стол. Перед ним оказался стакан чаю, предупредительно налитый горничной. Теперь и чай ему будет наливать Катя и он будет всегда один и в столовой будет всегда так вот тихо, неуютно и холодно. Как это странно, когда человек одиноко сидит в столовой… Зачем одному столовую? Впрочем, вот если с газетой, то ничего… Куда она уехала? Ах да, он ведь и не спросил, куда уехала Софья Павловна… И Николай Петрович торопливым жестом подавил висевший под лампой гуттаперчевый шарик. Далеко за несколько комнат задребезжал звонок. Немного спустя, послышались быстрые шаги и Катя вошла в столовую.
— Я вас хотел спросить… вот что… вы не знаете, куда барыня поехала? Куда ей нанимали извозчика? — почти совсем просто обратился к ней Бряхимов.
— На Варшавский вокзал-с.
— А! на Варшавский вокзал! Гм… А в котором часу?
— В десятом часу — в начале…
— Ах, вот что! Да, да, да! — подтвердил он таким тоном, как будто это ему и раньше все было известно, а спросил он единственно для того, чтобы только убедиться, так ли все это исполнено.
— Можете идти.
— Значит, вернись он немного раньше и можно было бы еще застать ее дома, — продолжал рассуждать Николай Петрович. — А что его такое задержало? Ах, да, доклад Вейнштока об ирригации… Как этот Вейншток всегда тоскливо читает!.. Ну, что ж, уехала, так уехала. Ведь это он сам накликал: разве не случалось ему мечтать, как бы, дескать, было хорошо, если бы он опять стал свободным, независимым, мог бы поехать путешествовать… по Варшавской железной дороге. Куда? С кем? Постой-постой! Что такое? — вслух проговорил Бряхимов и, схватившись за голову, принялся сильно тереть лоб… — По Варшавской железной дороге… А сегодня в собрании Говорова тоже не было: сказали, что он уезжает в Лугу к себе в усадьбу… Так вот как! Говоров! Фу, какая это гадость! — И сильно стукнув кулаком по столу, он вскочил на ноги.
— Который теперь час? Который час? — заторопился он, глядя на стенные часы, но не понимая хорошенько, что показывают стрелки. — Ах, да, без пяти минут двенадцать… Что же это? Поезд уж ушел! Мерзавец! Какая грязь и гадость!.. ‘Милая барынька!’ ‘Милая барынька!’ И слова-то какие у него были всегда пошлые! Ни один порядочный человек и не говорит их. И потом это целование ручек. Как же быть? Поезда ушли! На почтовых разве? Страшно далеко! Какая подлая зависимость: ‘поезда ушли!’ и ты хоть умирай! И ведь не любит он ее! Совсем не любит! Что она ему? Так, ‘милая барынька…’ Ну, да все равно, завтра он покажет им! Завтра… Фу, как жарко! И она, конечно, все это назло сделала… Назло! Нет, он всегда слишком слаб был с ней! Не так нужно было. Нужно бы в ежовых рукавицах держать, а не миндальничать, тогда бы, небось, дурь-то из головы выскочила бы. Как же, дожидайся — даст он ей отдельный вид на жительство!
— Катя! Катя! — сердито закричал он, заметив мелькнувшую по коридору горничную. — Да где же у вас вода?
— Какая вода-с? — не поняла вбежавшая в столовую Катя.
— Господи! Какая вода! Простая, обыкновенная холодная вода!
— Да вот-с, за вами… — указала та на мраморный столик, стоявший в одном из углов столовой, и бросилась было наливать стакан.
— Хорошо, не надо… Я сам… — остановил ее Бряхимов, берясь дрожащей рукой за графин. — Постель готова?
— Сейчас будет готова.
— Хорошо, идите.
Оставшись один, он залпом выпил два стакана воды и вышел в соседнюю залу.
— А, впрочем, какого чёрта я волнуюсь! Не все ли равно — ну, убежала! А с кем, — действительно, должно быть безразлично, — рассуждал он, шагая взад и вперед по большой комнате, едва освещенной слабым светом уличных фонарей. — А ведь главное, что тут никакой любви нет! Никакой! Если и он любил ее, то тоже Бог знает за что. Да и любил ли?.. Самое неприятное — это когда знакомые узнают… Да нет, он просто бросит все это, переедет опять куда-нибудь в гостиницу и заживет, как шесть лет тому назад. Обедать и ужинать будет ходить в рестораны, опять туда же, за тот же самый столик и тот же толстый Василий, переваливаясь уточкой, зашныряет мимо него… И Николаю Петровичу вспомнилась большая белая зала… за маленькими столиками сидят ужинающие и пьющие посетители, лакеи в старых фраках и белых жилетах мелькают здесь и там, из соседней комнаты доносятся звуки большого органа, выигрывающего нудно-веселую ‘Маскоту…’ Слышен пьяный говор, хохот женщин… Волны табачного дыма поднимаются под высокий лепной потолок. Третий час ночи, пора бы и уходить, а не хочется, потому что некуда. К себе, в номер гостиницы… ложиться спать? — скучно! И сидишь, сидишь, пока не останешься один и не заявят тебе, что ресторан запирают. Эта большая белая зала, этот неприютный номер гостиницы, с его гнетущей скукой, это страшное одиночество среди массы знакомых и довели его до женитьбы… А теперь приходится опять туда же. Давно, еще во времена своего студенчества, когда ему приходилось обедать в разных незатейливых кухмистерских — помнится ему — какое удручающее впечатление производили на него пожилые завсегдатаи этих заведений. Как угрюмо и вяло съедали они свой дрянненький обед и как долго потом сидели они над листком какой-нибудь газеты, прочитывая ее от строки до строки и прихлебывая из микроскопической чашечки скверный и остывший кофе. Жутко было ему смотреть на этих бобылей, которым настолько некуда было идти, что они старались даже по возможности растянуть пребывание в душной и вонючей комнате убогой кухмистерской… Как ужасался он тогда подобной перспективе! А ведь и дорогие рестораны, в сущности, те же кухмистерские, в глазах же какого-нибудь юного студентика он уже несомненно пожилой человек, если и не прямо старик…
Николай Петрович подошел к окну и тупо принялся смотреть в промозглую ноябрьскую мглу. Моросил мелкий, едва заметный дождик, налетавший по временам ветер сердито брызгал им в окна. Газовые фонари нервно трепетали своими желтыми огненными язычками, грозя каждую минуту погаснуть… Продребезжал извозчик, другой, третий… Послышалось звонкое щелканье лошадиных подков и блестящая от дождя карета быстро прокатила по улице, подпрыгивая на резиновых шинах. Долго глядел Николай Петрович на эту скучную, однообразную картину, не отдавая себе в ней ясного отчета… Другая картина, рисовавшаяся в его воображении, совершенно закрывала ее: на мягких пружинах дивана, в самом углу вагона, куда почти не достигает свет задернутого зеленой тафтой фонаря, сидит его жена. На ней бархатная шубка, ноги ее обернуты пледом, но ей холодно. Напротив нее и сильно наклонившись в ее сторону, поместился Говоров, он держит в своих руках ее маленькие ручки, пожимает, гладит и изредка целует их, приговаривая тихим, едва слышным голосом: ‘полноте, милая барынька, полноте, перемелется — мука будет’… А она молчит — ей холодно…
Холодно стало и Бряхимову и он отошел от окна. Большой концертный рояль мелькнул перед ним своею слабо блестевшею черною крышкой.
‘Продать надо!’ — подумал Николай Петрович и направился к себе в кабинет.
Там, на широкой ковровой оттоманке, была приготовлена ему постель. Лениво и медленно принялся он раздеваться, складывая аккуратно свое платье на маленький точеный стул…
‘И все это продать придется’, — размышлял он чувствуя какую-то необычайную усталость во всех своих членах. Руки его едва поднимались, чтобы сбросить с плеч подтяжки, пальцы долго не могли справиться с пружиной галстуха. — Да, все это продать надо… теперь ему больше уж ничего не потребуется, вот только бы лечь и заснуть.
Затушив лампу и погасив свечу, он улегся в постель. Легкая дрожь пробежала по его телу от свежего белья. Неуютно и непокойно показалось ему на этой широкой оттоманке. Голова не находила удобного места, колени давили одно другое, руки мешали…
Слабый свет проникал с улицы в незавешанные окна. Тени трепетали по стенам. С громким неприятным грохотом мимо дома потянулись ломовики. На письменном столе что-то задребезжало. В верхнем этаже кто-то попробовал было заиграть на рояле, но сейчас же и бросил.
Жутко и одиноко чувствовал себя Бряхимов, поворачиваясь с боку на бок.
— Вот ведь и смерть потому-то и страшна так, что она тоже разлука, ужасная, вечная разлука со всеми и со всем. Если бы можно было умереть например вдвоем, мы бы не так боялись ее, — размышлял он, обводя глазами темные стены, на которых бледными пятнами мелькали развешенные картины. — Можно умирать рядом, но вместе умереть нельзя… Да, да… Это тоже разлука… Вот теперь на улице дребезжат извозчики, по стенам бродит слабый свет, а ‘стукнет’ она — и смолкнут извозчики и исчезнут тени и будет мрак и тишина. Ужасно! Нет, лучше о чем-нибудь другом думать… Сесть бы теперь в вагон железной дороги и ехать долго, постоянно… всегда ехать… и спать… а на станциях белые домики и садики… все каменное — это заграницей… В Пильзене, на платформе стоят красивые бочки с пивом и, когда поезд идет по закруглениям, то страшно накреняется на бок и качается из стороны в сторону и вдруг… ах!.. Николай Петрович быстро вскочил с постели и испуганно задрожал. Ему показалось, что какая-то страшная сила резко швырнула его куда-то в пропасть. С ним и раньше бывали такие толчки в момент засыпания, но давно уже не было такого ужасного.
— Это невроз сердца — от переутомления, — подумал он, проводя рукой по влажному и холодному лбу, снова укладываясь и плотно закутываясь в одеяло.
— Да, в самом деле, надо будет заграницу поехать… Давно уже он не был там и именно в Тироль, в Меран, — там хорошо!..
Вся залитая ярким солнечным светом картина голубых гор охватила его, где-то заструились мягкие переливы цитры… За мелькали пестрые цветы… а затем все спуталось понемногу и он уснул…
На другой день Бряхимов проснулся рано. Солнце только что взошло. На улицах подморозило и денек обещал быть ясным. Открывая глаза, Николай Петрович чувствовал себя бодрым и свежим, но только что он осмотрелся и вспомнил вчерашнее происшествие, как невыразимая, гнетущая тоска засосала у него под сердцем. Чувство сожаления к себе, к жене, ко всей их прошлой жизни непреодолимо овладело им. Ему хотелось и плакать и вернуть все старое. Он почувствовал какую-то чисто детскую беспомощность, ему казалось, что пока это все не уладится, он будет ни на что не годен и не способен. Теперь он на коленях готов был умолять жену вернуться домой и зажить по-старому. На какие угодно уступки согласился бы он теперь, лишь бы порядок жизни не был нарушен. Ни злобы, ни даже обиды не осталось уж в нем: одно чувство страха пред новой, неизвестной будущностью подавляло все. Неприветливо и холодно смотрели на него стены словно опустевших комнат. Появившаяся перед ним Катя смотрела каким-то немым напоминанием разрушенного прошлого. Все замолкло, стихло и как будто плакало. А в окна глядел веселый зимний денек и выпавший перед утром снег еще не успел смешаться с уличной грязью и блестел на солнце. Но что же делать? Ехать туда за ней, в Лугу! — решил он, и ему сейчас же стало как будто полегче.
Наскоро проглотив поданный кофе, Николай Петрович надел меховое пальто и спустился в швейцарскую.
Подметавший лестницу швейцар Максим взглянул на него как-то сочувственно, словно он понимал, зачем Николай Петрович так необычно рано вышел из дому.
— Извозчика прикажете? — предупредительно он обратился к нему.
— Да, — на Варшавский вокзал…
— Извозчик! — заорал Максим, выбегая на улицу.
Подкатило двое дрожек и одни сани.
— Эге, уж на санях выехали, — заметил Бряхимов.
— На Варшавский вокзал сорок копеек! — распоряжался швейцар.
Один из извозчиков запросил шесть гривен и Николай Петрович, не торгуясь, сел к нему на дрожки.
‘Однако, странно, почему это Максим нанимал извозчика прямо на Варшавский вокзал? — рассуждал он, трясясь по булыжной, обледеневшей и только местами покрытой снегом мостовой. — Разве я говорил ему, куда ехать?.. Или он тоже уже знает? Ну, да все равно, вернуть бы только ее! Вернуть бы!..’
Время до отхода поезда оставалось еще очень много, но Бряхимову все казалось, что он может опоздать и он неустанно торопил своего неповоротливого извозчика.
На вокзале уже было оживленно, когда он вошел в его просторную и холодную залу. Подозвав носильщика и приказав ему взять билет, Николай Петрович направился к буфету и машинально распорядился подать себе стакан кофе.
Собиралась публика. Бряхимов смотрел на нее любопытными глазами человека, которому нечего делать и который боится думать. Ждать пришлось довольно долго. Но вот, наконец, прозвенел звонок, можно было садиться в вагон.
В отделении, где поместился Бряхимов, никого, кроме него, не было. Вошел газетчик, Николай Петрович купил у него сегодняшний нумер и, не развертывая, положил возле себя. Прошло еще несколько томительно долгих минут и поезд тронулся.
Странное чувство овладело Бряхимовым: ему казалось, что душа его стала вдруг какой-то совсем маленькой и легонькой и приютилась она где-то в уголке его тела и даже как будто почти вне его, совсем крошечная, незаметная, зато его руки, ноги, весь корпус его выросли и стали несоразмерно велики и неуклюжи и мешали ему, задевая за все, как припухший, наболевший зуб… Он ворочался легко, но не произвольно, а как будто его кто-то посторонний ворочал. Особенно же ясно он чувствовал тяжесть своей головы…
Прошел контроль и Бряхимову показалось почему-то, что его могут спросить, — куда он едет и зачем? Но его не спросили.
За городом на полях лежал чистый и глубокий снег. Солнце ярко играло на нем мириадами искр. Клубы белого дыма и пар локомотива расстилались за поездом и рвались на клочки под насыпью.
Мелькнуло Александровское, Гатчина, промчались мимо Сиверской. Тут когда-то Бряхимов жил с женой на даче… Как хорошо им было здесь! Как счастливы были они в то лето!..
‘Если она вернется, если все уладится — нынешним летом он непременно наймет дачу на Сиверской’, — подумал он, скользнув глазами по милым и знакомым местам.
Чем дальше ехал он, тем жутче и жутче становилось ему. Как он встретится с женой? С Говоровым? Что он скажет им? Что они ответят ему? Ведь тут собственно убить надо! Убить и его, и ее! Нет, нет! Вернуть бы только! Вернуть! Разве же он так любит ее? Конечно, любит! Любит!
— Милая! Дорогая! Вернись! — зашептал Бряхимов, прижимая к стеклу свой горячий лоб. — Скорей бы только! Скорей приехать, — а там уж — что будет!
Поезд летел на всех парах, но время тянулось страшно медленно, и когда Бряхимов выходил в Луге из вагона, он чувствовал себя и разбитым, и утомленным, как после долгого-долгого переезда. Все в нем погасло как-то.
— Как мне проехать к Говорову? К Александру Павловичу Говорову? — нерешительно обратился он к кому-то из служащих на станции.
— А вот тут извозчики… Это недалеко — версты три… — пояснил тот.
Бряхимов направился в вокзал. Подойдя к буфету, он спросил себе рюмку водки. За длинными столами рассаживались пассажиры и торопливо принимались за еду. Бряхимов с завистью посмотрел на них, они сейчас поедут дальше, а он останется здесь. Ему стало страшно и он готов был вернуться опять в свой вагон и помчаться дальше, туда, в беспредельную даль, где должно все позабыться, улечься, изгладиться… Чтобы не поддаться искушению, он быстро вышел из вокзала и сел на первые подъехавшие к нему сани, запряженные парою приземистых лошадок.
— К Говорову! Знаешь? — крикнул он извозчику.
— Знаем! — отозвался тот и с места погнал лошадей.
Замелькали уездные дома, домишки, каменные, деревянные, новые, старенькие, залаяли собаки, потянуло дымом и печеным хлебом… Народу встречалось мало… Из лавок выглядывали любопытные лица. Но вот миновали город и лошади еще быстрее понеслись по ровной снежной дороге, охваченной по обеим сторонам густым сосновым бором.
— Скорей бы! скорей бы! — шептал опять Бряхимов, нервно дрожа всем телом.
С большой дороги сани свернули в просеку и проехав с версту по ней подкатили к ограде небольшой деревянной усадьбы. Ворота оказались открытыми и извозчик лихо повернул свою пару и, ударившись с раската обводом по столбу, въехал во двор. Громадная черная собака бросилась с громким лаем на лошадей.
— Пират, Пират! Назад! — окрикнул ее чей-то громкий голос.
Бряхимов обернулся. К нему навстречу шел сам Александр Павлович Говоров, приветливо улыбаясь из-под своей широкой, темнорусой бороды и протягивая вперед обе руки.
— Ба, ба, Николай Петрович! Вот хорошо надумал посетить меня! — заговорил он еще несколько шагов не доходя до саней. Бряхимов растерялся и неподвижно сидел на своем месте. Заметив это, Говоров вдруг перестал улыбаться и выражение его лица приняло какой-то печально-ласковый оттенок.
— Ну, полно, дружище, полно! Не убивайся! Все пройдет, а ‘перемелется — мука будет’, — мягко проговорил он, подойдя уж к самым саням.
‘Что он такое говорит? Что он такое говорит?’, — не мог понять Бряхимов…
Потом, собрав все свои силы и судорожно искривив губы, он тихо прошептал:
— Где она?
— Как — где она? — отступил Говоров. — Да разве ты не знаешь?
— Нет…
— Вот — как! А я думал… Да вылезай же из саней-то… А я думал, что тебе известно… — растерянно бормотал Говоров, помогая Николаю Петровичу подняться на ноги. — Я думал, что она тебе сообщила… Ну, пойдем же в комнаты, там я…
— Постой! — вскрикнул вдруг Бряхимов, сильно схватывая черный рукав говоровского полушубка. — Никуда я не пойду. Никуда! Скажи мне сначала, где она?
— Да, ведь… того… знаешь… Я вчера встретил ее… она на том же поезде, на котором я сюда приехал… с Ганевичем, того… в Варшаву… Да я думал, что тебе известно… она, по крайней мере, мне говорила…
— В Варшаву? С Ганевичем? — едва слышно пролепетал Николай Петрович, опуская голову…
— Да, да… она мне говорила, что ты согласился, что вы расстались, того…
— В Варшаву, с Ганеви… — зашептал было опять Бряхимов и вдруг покачнулся. Говоров быстро подхватил его. Не то хохот, не то рыдание вырвалось из груди Николая Петровича и слезы целым потоком хлынули на плечо поддерживавшего его приятеля…

—————————————————-

Источник текста: Владимир Тихонов. ‘В наши дни’. Санкт-Петербург, 1892 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека