Кузьмина-Караваева Е. Ю. Равнина русская: Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма.
СПб.: ‘Искусство—СПБ’, 2001.
РАВНИНА РУССКАЯ
(Хроника наших дней)
I
Петербург готовился к своей осенней ночи. Еще последним солнечным золотом сияли листья березы, еще клен багровел зорями утренними и осина пылала закатом, а дни становились короче. Холодные ветры с залива несли желтые клубы тумана, Нева начинала седеть и косматиться. А огни на улицах отражались уже столбиками в лужах на мостовых.
Кто не испытал тайной силы призрачного города? Разве не кажется всякому, кто раз попал в него, что из него возврата нет? Разве не хочет он каждому подменить Россию? Россия, мол, это Петербург, — а за ним болото финское, через которое дорог нет, в котором виднеются только чахлые осины да оливковые кочки.
Так островом и высится призрачный город. И не знаешь, — может быть, его вовсе нет, а может быть, он — это все, вся Россия болотистая и пустынная.
Катя Темносердова жила в пятом этаже. Два окна ее комнаты выходили на залив. В вечернем закате среди тумана вырисовывались доки, черные краны подымались в небо, призрачной сеткой сквозили какие-то воздушные мосты, по вечерам мерцающие фонарями. Улица была внизу широкая и тихая, она упиралась в маленький канал. А по другую сторону тянулись заборы.
И в полдень, после позднего осеннего утра, в сером тумане неба неожиданно обозначался низко над доками мохнатый, но не светящий шар солнца. Так, — чтобы люди не забыли о солнце в долгие осенние дни.
Катя смотрела на красный шар, и ей казалось, что солнце, наверное, таким кажется рыбам, живущим в глубокой воде. И тогда она очень не любила Петербурга.
Каждый день она бывала на курсах. В коридорах пахло пылью. Неярко горел электрический свет, и торопливо сновали курсистки. В больших аудиториях было тесно и душно. Тоже пахло пылью. Катя любила вечерние занятия в семинариях — маленьких комнатах будто нежилой квартиры. Работала она много. Дома, забравшись с ногами в кресло, читала толстые немецкие книги и заполняла целые тетради конспектами.
Но эти годы, кроме знания предметов, читаемых на курсах, дали ей и другое знание, название которому она не могла подыскать. Впервые поняла она необъятную величину мира, необъятную величину равнины русской. И испугалась.
В осеннем тумане, давящем желтой рукой голову, и в белые ночи, когда все невозможное делается возможным и когда сказки, притворившись приличными людьми, гуляют по набережной и с Троицкого моста смотрят на невские волны, — услыхала Катя надрывный голос, зовущий из просторов финских болот. С каждым годом голос этот звал ее все громче и громче.
Ей казалось часто, — в окраинных переулках, где дома из сосновых досок и березы за заборами, мелькает облик старой женщины, голосящей все время. Она видела, как ветер треплет седые космы. Но догнать ее нельзя. Кате чаще всего казалось, что женщина идет рядом с нею, шаркает босыми ногами по тротуару. А повернешь лицо — и нет никого.
Это совпало с тем, как Катя, пережив очередное увлечение науками, как ранее пластическими танцами, театром, религиозно-философским обществом, драмами и событиями личной жизни, — впервые оглянулась вокруг.
Она неожиданно поняла, что война гремит, и это значит — гибель. Она почуяла Россию не по Соловьеву, не по славянофилам, не по газетам или лекциям, а попросту — от края и до края распростертую на черной земле, неподвижную, одинокую, беспризорную под стужей и ветром. Раскинулась и лежит. И докричаться до нее нельзя, потому что все равно не услышит.
С тех пор Катя и старуху стала встречать в переулках.
Она приехала с юга, оторвалась от степей и воздуха ковылевого. И жителям петербургского тумана показалось, что среди них та, что дает. И потянулись к ней берущие.
Любили? Нет. Только слушали ее смех и радовались, что люди еще так смеяться умеют. А она волновалась чужими делами, хлопотала о чужих жизнях, большими глазами ловила новый мир, где каждое слово болит и где труден путь.
И только однажды в двузорную ночь весеннюю, высунувшись в окно и следя, как облако загорается солнечной кровью, поняла она, что все это ни к чему, что только чужеядные растения прилипали к ней при ее стремлении раствориться в жизни чужой.
Третья зима в Петербурге… Русская армия уже отступала… Люди чуткие слышали запах гари грядущих пожарищ.
Кате казалось, что она поняла основную неправду своих первых петербургских зим: она была слишком жадна к жизни и слишком верила в свои силы. А для того, чтобы воистину хоть крохи человек мог дать человеку, надо чтобы дающий вошел в сердце жизни берущего, чтобы чужая жизнь закружилась вокруг него, как вокруг оси своей. Это может сделать только любовь. Но в Катиной душе не было любви, может, был даже страх и ужас перед этим путем человеческим.
А грядущий огонь требовал уже, и внятен был его голос: надо выйти из жизни своей, из жизни отдельных людей, ни крошки не надо давать отдельному человеку, не надо вступать в сердце человеческое на место, обозначенное знаком любви.
В мире среди множества надо встать и в давании своем распылиться…
В первую зиму впервые встретила она друга. Его звали Андрей Викторович Голосков. Он был приват-доцент, читал лекции по истории средних веков. Но кроме своих средних веков он знал множество вещей: математику, умел составлять гороскопы, умел гравировать по дереву, играл на скрипке и бегал на лыжах.
Кате нравилось с ним бывать, потому что каждую ее случайную мысль он умел развить так, что она становилась значительной, интересной, а часто даже подкрепленной длинными, тяжеловесными цитатами на древне-славянском, латинском, греческом и немецком языках. И как-то подчеркнуто он воспринимал каждую Катину мысль, как нечто чрезвычайно важное, почти как откровение. Это было очень приятно и заставляло напряженно работать.
А кроме того, Катя чувствовала, что по-человечески он относится к ней, с какой-то нежной заботливостью.
Иногда только Катю смущало, что своих мыслей, острых и новых, у него как будто и нету, что все его слова являются дополнением или развитием ее слов, а часто пересказом авторитетных мнений. И тогда он казался ей могучим и чувствительным резонатором. Но во всяком случае с ним будились мысли и усыплялась тоска.
И теперь, приехав после лета в свою зеленую комнату, она в первый же день позвонила по телефону Андрею Викторовичу.
Его появления были почти через день.
Катя только что вернулась с курсов. Она простудилась немного, у нее болела голова и знобило. Укутавшись в теплый платок, она сидела в кресле и смотрела, как горит печка.
В передней звякнул звонок. Катя подумала, что это, наверное, Андрей Викторович, но не пошевельнулась. Вскоре он, слабо постучавшись, вошел.
Казалось, как бы Катя себя ни чувствовала, о чем бы ни думала, — он с первого взгляда поймет, о чем говорить надо или как помолчать. Так и сейчас: он, поздоровавшись, сел на корточки около топящейся печки и молча начал размешивать пылающие угли кочергой. Они сразу затрещали, и сноп красных звезд метнулся ввысь.
Катя, не отрываясь от огня, почему-то шепотом, сказала:
— Знаете, Андрей Викторович, я сейчас шла с курсов, и вдруг мне показалось, что я за первым углом какого-то пророка встречу. И будет он совсем не современный, — не в пиджаке, одним словом.
Голосков спокойно и размеренно, низким голосом и тоже шепотом ответил:
— Екатерина Павловна, да это же ясно: у пророка Иоиля еще сказано: ‘И будет после того: изведу от духа моего на всякую плоть, и будут пророчествовать сыны ваши, и старцы будут видеть видения, и на рабов, и на рабынь изведу от духа моего’. Конечно, насчет вида современного или несовременного можно спорить. Но думается, что у вас это ощущение несовременности происходит оттого, что пророк Иоиль в древние времена открыл нам это.
Все было ясно.
Катя опять таким же шепотом, помолчав, продолжала:
— А разве Россия готова воспринять это? Ведь мы же все нищие.
Тут Голосков встал и, прислонившись к углу уже нагревшейся печки, начал рассказывать:
— Когда я плавал с китоловным судном в Ледовитом океане, мне случилось посетить маленький скалистый остров. На нем кроме птиц никого не было. А на берегу лежал огромный камень, на котором расписывались по древнейшему обычаю все моряки, потерпевшие здесь крушение. Языком пятнадцатого века какой-то скандинавский моряк между прочим изобразил: (он сказал длинную фразу по-норвежски), что в переводе значит: ‘Потеряв свои корабли, проклинаю судьбу’. Дальше подпись. А рядом с этой надписью виднелась другая, русская, поскольку мне удалось установить, времени Иоанна Грозного: ‘Здесь горевал Гришка Дудин’. Тогда же я понял, что в этой записи точно отразилась психология всего русского народа. А из этой психологии с несомненностью вытекает особая восприимчивость к высшим откровениям, особая талантливость, — если так можно выразиться, — к пророчеству и ясновидению. Потому что только при крайнем смирении, при крайнем отсутствии духовного скряжничества и духовной алчности, человек может воспринять эти дары.
Помолчали опять.
Не следя за последовательностью своих мыслей, Катя сказала:
— Сегодня видела я на курсах товарища Шило. Знаете, такой, что по Марксу живет. Он ужасно меня презирал, а мне было это очень приятно… В конце концов за ними, может быть, будущее. И тогда пусть презирает… Это уж будет значить время прекрасной ясности.
— Вот тут эта ваша усталость сказалась. Какая там прекрасная ясность? Просто далеко не прекрасные шоры.
Так они беседовали, перескакивая с предмета на предмет, Андрей Викторович, все знающий и умеющий объяснить, и Катя, очень уставшая, чувствующая, что только и отдыхаешь во время этих бесед, которые — как собственные думы, только более насыщены.
В печке догорели угли. Катя зажгла лампу. Около полночи Голосков ушел, а Катя стала продумывать все, о чем они говорили.
II
В конце декабря, на последних днях Святок, Катя неожиданно получила телеграмму от своего второго брата Петра. С начала войны он отказался от посещения лекций в университете и пошел на фронт добровольцем. Теперь он приезжал с фронта в командировку на две недели.
Сговорившись с квартирной хозяйкой о том, что та уступит Кате на эти две недели свой кабинет, она принялась ждать Петра. Она не знала точно дня его приезда: поезда со фронта приходили как-то неопределенно, выехать его встречать на вокзал нельзя было.
С позиции своего полка Петр долго добирался до железной дороги. Бесконечная метельная снежная равнина как бы отделяла царство войны от остальной страны Российской. Там, сзади, боевые будни, свои полковые солдаты, общая биография отступлений и атак, походов, бесконечных стоянок на одном месте. Тонкая цепочка фронта, изгибаясь своими бесчисленными звеньями, жила своей особой жизнью, такой непонятной за пределами снежных просторов Польши и Галиции. Великим начальником, не знающим ослушания, была смерть: она поравняла всех перед собой, она научила всех своему языку.
И поэтому на фронте все было таким понятным, не тревожащим глубин душевных. И во всеобщей обнадеженности этой давно уже по-новому звучало для Петра слово: Россия. Из него как-то постепенно выветрились все признаки великого государства, исчезли политические понятия и определения. Она воплотилась в какое-то живое существо, плохо поддающееся восприятию, но почти всегда близкое, — вот тут, рядом находящееся. Вот убило солдата, с которым Петр час тому назад разговаривал, — эта смерть, такая естественная и ожиданная, ложится на сердце тяжестью. И такой же тяжестью, как смерть или ранение близкого, ложится на сердце неудача России, поражение, отступление… Будто живое существо, до конца близкое, с детства любимое, несет на своих плечах горечь поражений и неудач, будто совершенно отчетливо страдает это живое существо, и Петр не может не страдать его страданиями.
И когда изредка он начинал углубляться в эти мысли, то казалась ему самым тяжелым из всего, что лежит на плечах этой новой, воплощенной России, — тяжесть долгих, нелепо изжитых веков, тяжесть темной истории. И явственно чувствовал он, какой древней мукой веет от старой родины.
Но только такой может быть она понятна и мила каждому. Потому что пышные одежды не для нее и в них она кажется чужой. Вот так, в снежной метели голосящая, предупреждающая каждого солдата, что с утра будет бой, — а из боя кто живым выйдет? — плачущая о русской крови пролитой и не знающая путей своих, — так она каждому близка и желанна.
И казалось Петру иногда, что мысли эти все — только от дикой тоски фронтовых безработных зимних месяцев, когда все сказки солдатские переслушаны, когда каждый человек опротивел каждому человеку до одури.
А начнется весна, начнется работа, — и от мыслей этих ничего не останется.
На пятые сутки путешествия с фронта показались высокие фабричные трубы, поезд пролетел мимо красных казачьих казарм и ворвался под стеклянный купол вокзала.
И скоро Катя из окна своей комнаты увидала, как показались из-за угла санки Петра, и, выйдя на площадку лестницы, стала его ждать.
Вот он, слегка запыхавшись, подымается. Катя сбежала вниз и обняла его. Он смущенно как-то поцеловал ее в лоб. Остановились на минуту, улыбаясь друг другу.
В комнате Катя, все еще улыбаясь, спросила его:
— Ну, что? По обыкновению в первую голову ванну надо?
Петр утвердительно кивнул головой.
Катя пошла распорядиться. Вернулась с чашками, с чайником, с хлебом, маслом и с любимой Петиной ливерной колбасой.
Он принялся пить чай, оглядывал комнату, прочитывал заглавия книг, лежащих на столе.
Катя подумала: ‘Еще по-настоящему не встретились. Еще он не совсем приехал’. И смотрела на него.
Волосы низко острижены, немного сутулиться начал, а все тот же. Она опять улыбнулась. Когда он жевал, на висках напрягались и шевелились мышцы. Так и раньше бывало.
— Ты знаешь, — говорил он потом со странной какой-то торопливостью, как будто стараясь успеть сказать все, ничего не забыть — вот книги у тебя, и мысли всякие, и прочее, уж не знаю там что, все это понятно и нужно даже не миллиону, а десяткам тысяч, сотням, — а нам, ста восьмидесяти миллионам, все это ни к чему.
— Кому вам? — удивилась Катя.
— Ах, виноват, оговорился: им всем, вот тем, что составляют русский народ, — крестьянам, конечно, главным образом, ну, и армии. Хотя армия — это те же крестьяне. А впрочем, не им, а действительно нам. Пробыв это время вместе — понимаешь, не какое-нибудь, а это время, — конечно, от многого отстанешь и многое новое узнаешь. Уж таких, как я, теперь, пожалуй, от ста восьмидесяти миллионов не отцепишь.
Катя слушала очень внимательно, и ей показалось, что за словами Петра она чувствует какое-то иное значение.
— А если мы хотим стать нужными этим миллионам твоим?
— Напрасно. Все равно безнадежно. Они совсем из другого теста. Если они тебя с первых слов не возненавидят, то просто станут считать дурой. Там, матушка моя, все чрезвычайно ясно и просто. А к чему эта простота и ясность приведут, — не знаю и представить себе не могу.
— Петя, ты ждешь революции?
— Ну, голубушка, это детская забава, твоя революция. Будет нечто похлеще. Ты только представь себе хотя бы демобилизацию армии, миллионы людей, стремящихся попасть в наикратчайший срок домой. Это все сметет.
Он кинул окурок прямо на пол.
Катя заметила, что он делает это уже второй или третий раз.
— Зачем ты окурки бросаешь?
— Разве? Прости. Привычка такая. У нас за это даже штраф полагался, но не помогало.
Горничная вошла и сказала, что ванна готова. Петр направился к двери, но, приоткрыв ее, начал все тем же быстрым шепотом, смотря прямо перед собой:
— Ну, а если война кончится, ведь к старой жизни нельзя вернуться. Заставь ты их пахать, — ни за что. — И, еще постояв, добавил: — Ну, я пойду.
Кате стало немного жутко, будто в комнате ее оказался кусок чужой, веской жизни.
После ванны и выбрившись, Петр звонил по телефону: разговаривал со знакомыми, узнавал, когда его могут принять по командировке. Все спешил, будто торопился.
Вечером, по старой своей привычке, Катя уселась в кресло, а Петр, обняв ее, сел на ручку рядом. Он говорил, говорил без конца, — будто год целый не мог говорить и изголодался. В рассказах его чередовались отдельные случаи его жизни, пересказы солдатских сказок, рассуждения, необычные, лишенные логики, но от этого не менее убедительные.
— Знаешь, самое тяжелое без соли быть. Однажды у нас целую неделю не было соли. Как-то большого кабана зарезали, а есть не могли, потому что без соли ужасно противно.
И Кате казалось, что и этот рассказ очень важен, что тут она ничего не понимает.
Разошлись они на рассвете, причем минут через десять Петр вернулся в комнату и сказал, что не может уснуть на тахте: слишком мягко и душно. Присев в ногах ее кровати, он начал ее расспрашивать о своих стариках. Она отвечала уже сквозь сон.
Так потянулись дни… Из случайных слов Петра, из манеры его держаться Кате прозревался какой-то иной мир. А Петр наслаждался отдыхом, бывал у знакомых, собирал белье для своих солдат, каждый вечер прочитывал газеты, аккуратно, даже все объявления.
Андрей Викторович приходил раза два, но разговор втроем как-то не клеился. Катя ходила с Петром к различным знакомым. Там он становился тусклее, молчал, но обязательно досиживал вечер до конца и, видимо, получал наслаждение от общения с людьми.
— Удивительно, какими красивыми все женщины стали, — сказал он ей раз и засмеялся, — это, наверное, после моего вшивого фронта.
Потом как-то говорит:
— Ты знаешь, большинство солдат в оборотней верит. Один даже, Сыромятников, уверяет, что его оборотень из Псковской губернии в Новгородскую носил. А вообще самые смешные люди — это псковичи, — ‘пскапские’.
Он рассказал несколько окопных анекдотов про ‘пскопских’.
Катя все его случайные рассказы запоминала. Объединить их она еще не могла, но чувствовала, что у Петра они все объединены каким-то общим, особым смыслом, что он тяжело и мучительно создает себе какой-то новый мир.
— Самое правильное — это после войны засесть на каком-нибудь маленьком хуторе и хозяйничать. Чтобы осенью ни прохода, ни проезда туда не было, чтобы летом мухи жужжали, а собаки головами мотали: мухи им в кровь уши разъедят.
— Не высидишь: скучно будет.
— Это после фронта скучно-то? Нет, милая моя, после фронта только так и можно, а то совсем пропадешь и озвереешь.
И Катя не понимала, где у него кончается серьезное, где он подсмеивается сам над собой.
А иногда они принимались возиться, как в детстве: Катя громко хохотала, а он пыхтел и улыбался. Он был ужасно сильный.
Но многие вечера она проводила одна: он уходил к родным своих однополчан рассказать им об их близких и передать письма.
Однажды, оставшись одна и устав от всех новых мыслей, Катя решила прилечь. Не зажигая электричества, завернувшись в платок, легла она на свою кровать и скоро задремала.
Стук в дверь разбудил ее. Она зажгла свет, пригладила голову и повернула ключ.
На пороге стоял человек с очень худым, суровым лицом, щеки его были плохо бриты. На одежде лежала печать чего-то не петербургского.
Катя удивленно на него посмотрела.
Он молча вошел в комнату, притворил плотно дверь за собой и тогда спросил, протягивая ей руку:
— Ты не узнаешь? Не мудрено: давно не видались.
Голос Кате показался знакомым, очень знакомым.
Через минуту она кинулась пришедшему на шею: перед ней стоял ее старший брат Александр.
Он поцеловал ее в лоб и, слегка отстраняя ее руки, сказал:
— Да, да, не ждала, небось. Вот приехал. Потом помолчал и добавил:
— А хозяйка надежная? Ведь я, знаешь, нелегально.
Катя его успокоила, рассказала, что Петр сейчас тоже здесь, в командировке.
Александр обрадовался очень:
— Его-то мне и надо. Это очень хорошо, что он здесь… Это упростит все дело.
Начали вызывать Петра по телефону. Александр был все время деловит, говорил мало, будто озабочен был он чем-то.
Скоро Петр вернулся. Братья встретились сердечно, не без доли любопытства друг к другу.
Когда уселись втроем в Катиной комнате, Александр начал спокойным, деловитым тоном, ударяя ребром руки по столу:
— Видите, мои друзья, я должен вам объяснить, каким образом я оказался здесь. Но так как я думаю, что большинство моих мыслей вам не интересно, то я постараюсь ограничиться самым главным. Русский социализм, как, впрочем, и социалистическое движение во всем мире, сейчас, благодаря войне, переживает тяжелый кризис. Социалисты разделились на два лагеря: одни считают, что война есть безусловное зло, что победа любой из воюющих сторон приведет к крайней реакции, к усилению империалистических и милитаристических тенденций, а поэтому считают, что дело социалистов сейчас заключается в том, чтобы сорвать войну, они являются сторонниками поражения, как ступени к мировой революции. Другие социалисты считают, что мы обязаны защищать нашу родину и не давать ее в рабство германскому милитаризму, так как Германия издавна была цитаделью монархизма, а на стороне союзников сражаются великие демократии. Я примкнул ко второй группе. На этом основании я решил бежать с поселения и попасть на фронт. Конечно, легально этого сделать нельзя, потому что если узнают, что я бежал, то мне, как беглецу, грозит каторга, и уже не в качестве политического, а в качестве уголовного. Поэтому я особенно был рад, узнав, что ты, Петя, здесь. Если твоим убеждениям не противно это, то, может быть, ты мне поможешь попасть на фронт, минуя центральные официальные учреждения.
Катя и Петр широко открытыми глазами смотрели на Александра. Видимо, они не сразу поняли, в чем дело, и молчали.
Потом Петр стремительно кинулся к нему, сжал его в объятиях и, смеясь, закричал:
— Вот это здорово! Вот это дело! Ну и молодец, ну и чудак! Ах ты чудак такой, право?! — Потом обернулся к Кате, которая стояла, широко улыбаясь: — Нет, ты слышала, чего он только не наговорил: кризис, социализм, реакция, империализм и прочее… О, у нас для всего этого теперь другие слова… А выдумал ты здорово. И устроить удастся. Рядовым в наш полк, в мою роту, хочешь? хочешь?.. Чудак ты, право.
У них начался разговор, который могут вести только люди, понявшие друг друга до конца и поверившие друг в друга. Катя только молчала и улыбалась. Она была в эту минуту очень счастлива. А братья, перебивая друг друга и вместе с тем друг друга внимательно слушая, рассказывали о большом и о малом, что ковало за эти годы их жизнь.
Оба они видели черную ночь, которая нависла над бесконечной равниной русской, оба они чувствовали, как затерян в ночи этой человек, как бездомно сейчас человеку. Они оба слушали боль, разлитую в мире, и оба хотели бороться.
Катя прошептала:
— Новый рыцарский орден должен быть создан. Но Петр на нее только рукой махнул:
— Это вс слова и слова. А мы и без рыцарских лат, а в серой шинели кое-что сделаем.
И захохотал весело, по-мальчишески, ударяя себя по коленям.
Решили, что Петр поедет на фронт и подготовит там почву. А Александр будет ждать его зова у Кати. Потом решили послать телеграмму старикам, чтобы они выехали в Петербург. О приезде Александра телеграфировать нельзя было, так что звали только по случаю командировки Петра.
От разговоров теоретических перешли к обсуждению различных мелочей сборов Александра. Петр давал ему практические советы и очень серьезно отнесся к этому делу.
Потянулись напряженные дни взаимных объяснений между двумя братьями. Катя стояла все время немного в стороне, но всем существом своим старалась понять, что происходит перед ее глазами.
Как-то вечером, выйдя провожать Голоскова, она сказала ему:
— Друг мой, мне такой сон приснился. Страшный пожар, все вокруг в огне. Я смотрю на огонь и вдруг слышу, что в горящем здании во втором этаже кричит ребенок. Никто на него не обращает внимания. Я хочу его спасти, кидаюсь к пожарной лестнице, чтобы пробраться наверх, и по дороге вижу ведро с водой. Чтобы легче было спасти горящего, я хватаю ведро и окатываю себя с ног до головы. Все удивленно смотрят на меня, а мне вдруг делается страшно, и я не решаюсь войти в горящее здание. Так даром себя водой окатила.
И она недоуменно посмотрела на него. А он, как всегда спокойно и рассудительно, начал ее успокаивать:
— Такие сны вам снятся оттого, что вы окружены людьми, уже призванными к работе. От этого вас томит непричастность общему делу. Но не идти же вам сейчас сестрой милосердия, в самом деле, и не начинать же говорить: ‘у нас на фронте’? Время придет, когда ваши духовные силы будут необходимы, а пока вы в периоде накопления их. Слушайте, понимайте, но до времени таитесь.
Катя немного успокоилась.
Александр пошел однажды к своему старому партийному товарищу, доктору Рубакину, с которым вместе судился и который только благодаря случайности избежал каторги.
Его удивило, что Рубакин изменился. Живет широко. От партийной работы отстал, хотя иногда дает свою квартиру для партийных собраний, видимо в душе тяготясь этим. Рубакин, насмешливо улыбаясь, рассказал ему партийные сплетни, критически отнесся к надеждам на скорую революцию, которые еще живут у некоторых товарищей.
— Вообще, — заметил он, — вся серьезная публика давно от этого всего отошла. На партийной работе теперь подвизается молодежь. Старики разве изредка дают директивы.
К решению Александра идти на фронт он отнесся с усмешкой:
— Что ж? Попробуй. Пожалуй, это действительно лучше, чем сидеть в Сибири.
В воскресенье была получена телеграмма, что старики будут вечерним скорым поездом. Поехали на вокзал их встречать только Катя и Петр. Александр остался дома: они решили, что неожиданная встреча с ним может слишком сильно подействовать на мать.
Стоя на платформе, Петр издали увидал фигуру отца на площадке вагона. Он кинулся к нему. Ольга Константиновна, спустившись вниз, обняла его голову руками и плакала мелкими слезинками.
Павел Александрович шутливо отстранил ее:
— Дай же и мне с нашим воином поздороваться.
Катя была рада, что мать приехала.
Когда первые минуты свидания прошли, Катя взяла под руку отца, отвела его в сторону и сказала:
— Папа, у нас сейчас и другая вам радость есть, неожиданная. Угадай, кого ты у меня встретишь.
— Не знаю, голубушка. Кого же?
— Кого ты хотел бы больше всего на свете встретить?
Павел Александрович побледнел и сказал:
— Катя, я боюсь догадаться.
Катя прижила его руку к себе:
— Папа, в моей комнате Александр.
Павел Александрович слегка вскрикнул.
Но Катя не дала ему повернуться к матери:
— Осторожно, осторожно, надо маму предупредить.
Ольга Константиновна заметила что-то и стала расспрашивать. Стараясь говорить как можно спокойнее, с бесконечными отступлениями и наводящими фразами, Павел Александрович объяснил ей, в чем дело.
Опираясь на руку Петра, плача и смеясь, дрожа мелкой дрожью и семеня на месте отказывающимися ей служить ногами, она только шептала:
— Скорее, скорее.
Извозчика она умоляла торопиться. На лестнице Катиного дома чуть не задохлась. И, войдя в комнату, упала на руки Александра, молча смотря ему в глаза.
Павел Александрович и Катя вошли в комнату позднее, когда мать сидела уже в кресле, держа за руки обоих сыновей.
Павел Александрович чувствовал, что и ему силы изменяют в эту минуту, но бодрился и все время твердил:
— Это хорошо, это очень хорошо. Вот так, так.
Когда Александр по секрету от матери сказал ему, что он бежал и зачем это нужно было, тот помолчал, а потом с любящей улыбкой произнес:
— Ах ты мой трудный! Ну, да ничего.
Катя чувствовала, что вокруг нее напряженная атмосфера любви и страдания. Перед тем, как уснуть, она забралась к матери под одеяло и начала гладить ее седые волосы. Ольга Константиновна сразу сдалась на эту ласку и перестала держать себя в руках, чем при сыновьях она занималась с утра до вечера, не желая смущать их своими заботами.
С отцом Катя видалась мало с глазу на глаз: он спал с братьями в одной комнате, но ей показалось, что за три месяца, что они не видались, он постарел очень.
III
Ольга Константиновна никак не знала, кому из сыновей она в данную минуту больше нужна, кто из них более несчастен. Но за бесконечной жалостью к обоим — таким молодым, не жившим еще и принужденным мучиться без конца — у нее сквозило чувство материнской гордости.
Нежно гладила она начинающие седеть виски Саши и любовно смотрела на маленькие морщинки около его глаз. Потом переводила взгляд на Петра, шутливо старалась расправить начинающую сутулиться спину, удивлялась, что, несмотря на зиму, у него лицо загорелое, а лоб разделен загаром на две части: наверху белый, как шапка была надета, а снизу коричневый.
— От снега на солнце самый сильный загар, — объяснял он.
У братьев подъем не уменьшался. Они проводили вместе все свободное время. Их настроения так совпадали, что они понимали друг друга без слов. Да в словах своих они были различны, так как последнее время провели в различной среде. Эта общность мысли при различном способе выражения ее зачастую останавливала внимание обоих. В жизни их было что-то стремительное и предрешенное.
Катя чувствовала себя немного в стороне. Только один Павел Александрович отнесся к ней внимательно. Остальные были слишком поглощены собой. Но Катю это радовало.
Павел Александрович тоже внимательно отнесся и к Голоскову, о многом его расспрашивал. Катя даже сказала:
— Ты его экзаменуешь как будто.
Андрей Викторович был, как всегда, серьезен, говорил умно и обстоятельно.
После его ухода Павел Александрович однажды сказал:
— Мне он очень понравился. Кроме того, я заметил, что на тебя он очень хорошо влияет: умиротворяет как-то. — Потом, помолчав: — Я был бы рад, если бы он стал твоим мужем: с ним тебе было бы просто и спокойно.
Катя искренне удивилась этим словам: возможность такого конца их дружбы ни разу не приходила ей в голову.
Но Павел Александрович настаивал на том, что это совсем уж не так невероятно:
— Он тебя любит. Разве ты этого не чувствуешь?
— Я об этом не думала.
— Напрасно. Мне кажется, что и ты его можешь полюбить.
Катя ответила не сразу.
— Папа, я очень устала, и мне любовь совсем сейчас не нужна. Мне хочется чего-то другого… И ты, пожалуй, прав, что Андрей Викторович мне это другое, нужное дает. Мы с ним большие друзья. Только о любви у нас не было сказано никогда ни слова.
Этот разговор заставил ее задуматься. Она решила отойти немного от Андрея Викторовича, чтобы не заставлять его думать, что кроме дружбы к нему она еще чувствует нечто другое. Он это охлаждение заметил, но промолчал, приписывая его той напряженной атмосфере, которая царила в Катиной семье.
Наконец приблизилось время отъезда Петра.
Провожали его все. Когда поезд тронулся, он еще раз крикнул Александру:
— Значит будь готов. Наверное, недели через две вызову тебя.
Ольга Константиновна крестила исчезающую фигуру его и потом долго смотрела на то, как покачивается последний вагон поезда.
Ночью она всхлипывала и шептала что-то. Катя не тревожила ее.
А на следующее утро Ольга Константиновна начала заботиться новой заботой: приготовлением Александра к отъезду на фронт.
Дни шли быстро. Наконец пришло письмо от Петра. Он писал, что ему пришлось рассказать командиру полка всю историю Александра, что тот встретил его решение сочувственно и согласен принять его. Хорошо бы только на всякий случай получить удостоверение из какого-нибудь госпиталя, что Александр был в нем на излечении. Это можно сделать через доктора Рубакина.
Павел Александрович все время удивлялся своему старшему сыну. Наконец спросил его:
— Вот, Саша, ты собрался на фронт, и для тебя это еще рискованнее, чем для других, потому что должен ты все это исподтишка делать. Неужели же в тебе нет никаких сомнений?
Александр ответил просто и не задумываясь:
— Мне уже, папа, поздно сомневаться. Все равно вся моя жизнь на это отдана. Приходится только думать, как целесообразнее ее использовать.
И Павел Александрович сразу понял, что, кроме этого единого порыва, который завел Александра на каторгу, а теперь гонит на фронт, в его душе действительно ничего не осталось.
— Ну, а личная жизнь?
Александр улыбнулся:
— Я прошел такую школу, что о личной жизни думаю теперь как об юношеских сказках. В первые годы каторги мне действительно хотелось, до тоски хотелось близкого человека, женской ласки. Но это было так неисполнимо, что я раз навсегда запретил себе об этом и думать. Теперь у меня отношение к женщинам или как к товарищам, равным мне во всем, или никакого нет, — просто их не замечаю. Да и не имею я права связывать себя с другой жизнью. Ведь я ничего отдельному человеку дать не могу, потому что все мои силы на другое дело мобилизованы давным-давно.
— Что же, и Петр, по-твоему, такой же безлюбый какой-то? — спросил Павел Александрович.
— Нет, Петру тяжелее, чем мне. Ему очень хочется сознавать, что для кого-то он самое главное в жизни, что кто-то его всегда ждет, о нем всегда думает.
Павлу Александровичу показалось, что Саша, пожалуй, слишком уж хорошо разобрался в настроениях Петра, и у него мелькнула мысль, что и ему эти настроения гораздо ближе, чем он сам думает. Ему стало безотчетливо жаль сына. И впервые, несмотря на то чувство застенчивости, которое всплывало в нем каждый раз, когда он встречался с прямолинейностью и замкнутостью Александра, он начал говорить ему о тех своих сокровенных мыслях, которые его все время мучали.
— Вот, Саша, тебе все понятно. А мне понятно, только пока я о вас не думаю. Как представлю себе Петю в окопах, такого еще маленького, беспризорного, — мне все начинает казаться бредом, страшный сном. Вы — это лучшие. Зачем вам гибнуть? А веди погибнете… А если лучшие будут гибнуть, то что же останется? Один, другой, третий, — а там Россия осиротеет… И иногда кажется мне, что Россия погибнет. Понимаешь, не государство Российское, — а Россия, живое существо…
Длинным взглядом посмотрел на него Александр и, отвернувшись, тихо сказал, — так тихо, что Павел Александрович с трудом разобрал его слова:
— Вот, ты самое важное затронул, о чем я никогда не говорил и даже думать боялся. А теперь скажу. Я хочу, чтобы ты знал все, как бы дальше моя дорога ни пошла. Я приблизительно так же ее чувствую, как ты. Немного иначе. Но это не важно. А важно то, что я знаю, — наше время на исходе. Война — это начало. Будет нечто страшнее и сильнее революций. Даже непонятно, как люди, дорожащие современным положением, допустили до войны… Надо быть готовым. Понимаешь, я чувствую, что призван, и уклониться нельзя, да и не хочу. Это великое счастье, хотя в личном плане это может стать гибелью. Но и гибели не боюсь. Да и разве от неизбежного можно уйти. Ты понимаешь?
— Понимаю, родной. — И добавил: — Но страшно мне.
— Всем страшно… Но, может быть, очень скоро всем станет нестерпимо радостно… Так ты, значит, живую Россию слышал? Мне она часто также мерещилась в сибирской пустыне. Господи, и что делать с нею? И где силы найти? — Оборвал сразу: — Довольно. Пустяки это. Надо ехать к Рубакину — за удостоверением.
И опять стал деловитым и сухим.
Через час после его ухода звонил телефон. Павел Александрович подошел. Говорил доктор Рубакин. Голос его был взволнован. Павел Александрович долго не мог вслушаться, потому что рядом с телефоном у Рубакина кто-то шумел.
А тот твердил:
— Вы слушаете?.. Не слышно?.. Александра… Слышите?.. Александра сейчас арестовали. Слышите?.. Надо принять меры. Понимаете?
Да, Павел Александрович понял. Он рухнул на стул перед аппаратом. В глазах поплыли круги. Сердце тяжелым камнем кинулось к горлу. Комната закачалась и исчезла на мгновение. Потом, прорезая сознание, все покрывая, промелькнула мысль: ‘Саша совсем погиб… Каторга… Конец’.
С трудом поднялся он со стула, пошел к Кате и, обняв ее, прошептал:
— Саша арестован. По какому праву?.. Моего сына? Ведь он на фронт хотел, воевать.
И начал глухо рыдать, закрыв лицо руками.
Катя тоже не сразу сообразила, в чем дело. Спокойная и напряженная жизнь последних недель заставила ее забыть о том, что Александру грозит опасность. Он сам слишком много был поглощен своими заботами о фронте, а о другом не думал…
Надо было действовать. По телефону Катя узнала у Ру-бакина подробности ареста брата. Очевидно, он был несколько дней тому назад узнан и на него донесли. Не могла добиться только, куда его повезли.
Павел Александрович понемногу пришел в себя. Первой его мыслью было то, что Ольга Константиновна может вернуться домой каждую минуту. И как ей сообщить страшную весть?
Потом он начал вспоминать все свои связи в Петербурге, которые могли бы ему помочь.
— Я им скажу, я им скажу, — твердил он, — ведь для войны все. Ведь Саша хотел воевать. Это с их точки зрения должно быть полезно. Ведь нельзя же так.
Ольга Константиновна обеспамятовала, узнав об аресте. Она села у стола, бессмысленно смотрела на Катю и хохотала. А голова ее тряслась, и жилы на лбу налились. С трудом Катя уложила ее в постель. К ней нужно было звать доктора.
Таким образом, и Катя была сейчас прикована к комнате, так как мать нельзя было оставить. Она вызвала Андрея Викторовича. Он приехал сейчас же, выслушал все внимательно, сказал, что двоюродный брат его приятеля — товарищ прокурора и может сразу все узнать, и поехал хлопотать.
Растерянный Павел Александрович сразу как-то поверил во всемогущество этого товарища прокурора и очень все время просил Андрея Викторовича помочь. Он был выбит так из колеи, что неожиданно успокоился, почувствовав, что Голосков не волнуясь и просто взялся за это дело.
Катя все время была около матери, а Павел Александрович ходил взад и вперед по комнате и рассуждал сам с собой.
Только на следующее утро Андрей Викторович сообщил, что Александр в Крестах, что он хлопочет сейчас о свидании с ним и до вечера не сможет приехать.
— Мой знакомый прокурор отнесся очень сочувственно и говорит, что при связях, может быть, кое-что и удастся сделать.
Павел Александрович опять начал перебирать с Катей всех своих знакомых и обсуждать степень их полезности для Сашиного дела. Его товарищем по университету был бывший министр, теперь член Государственного совета, но с университетской скамьи они не встречались. Кроме того, он знал одного директора департамента Министерства финансов. Этого, пожалуй, мало.
Катина однокурсница была дочерью какого-то важного чиновника из военного министерства, — тоже, пожалуй, недостаточно.
Вечером приехал Голосков. Павел Александрович встретил его с радостью.
— Все время хлопотал. Пока удалось выяснить, что личность Александра Павловича установлена, что обвиняется он в бегстве с поселения и, как бежавший, должен быть помещен в каторжную тюрьму для повторения срока своего наказания, что все льготы, применяемые к политическим, отпадают при этом. Но мой знакомый, узнав мотивы побега, думает, что возможно смягчение его участи, а может быть, и полное освобождение, если за него будет хлопотать кто-нибудь из власть имущих. Я успел съездить к знакомому члену Думы и взять у него для вас письмо к Протопопову. Кроме того, возможно получение еще кое-каких рекомендаций. Надо пустить в ход все. Теперь ради войны они идут на многое.
Павел Александрович рассказал ему о всех своих петербургских связях.
— Да, этого маловато. Значит, начнем с Протопопова, а там посмотрим.
На следующее утро, волнуясь и чувствуя себя немного расстроенным, Павел Александрович отправился к Протопопову. Андрей Викторович довез его до министерского подъезда, вместе с ним поднялся в приемную и стал ждать.
Протопопов принял его не сразу: была очередь.
Когда его вызвали, он прошептал: ‘А вот сейчас совсем веры в успех нету’ — и пошел.
Минут через двадцать дверь растворилась и Андрей Викторович увидел бледного и тяжело дышащего Павла Александровича. Он кинулся к нему:
— Ну как?
— Неудача, — прошептал тот.
Спустились по лестнице. Уже на извозчике Павел Александрович взволнованно рассказал, как все было.
Протопопов выслушал его внимательно и сначала будто очень сочувственно отнесся ко всему. А потом вдруг неожиданно сказал: ‘Только вы меня напрасно просите: я из принципиальных соображений не могу ничего сделать. Во-первых, для армии вредно пребывание в ее среде революционеров, во-вторых, дело правительства одних лиц призывать на фронт, других не призывать, — на основании этого я вообще против всякого добровольчества, тем более против такого экстравагантного. Значит, остается помимо этого только факт бегства. А вы знаете, как он карается по закону. Тут я ничего поделать не могу’.
Павлу Александровичу было ясно, что Протопопову до войны нет дела, а быть может, ко взглядам Александра на войну Протопопов отнесся просто отрицательно.
Андрей Викторович пробовал его успокаивать и выдумывал новые ходы. Но Павел Александрович вдруг сразу решил, что дело безнадежно. И вместе с тем преисполнился великой гордости за своего Александра. Ему вдруг показалось, что так он еще гораздо больше пользы своему делу принесет, потому что, мол, теперь всякому ясно, кто прав, а кто виноват. А потом он сразу застыдился этих своих мыслей и ему мучительно жалко стало Сашу. Он представил себе его одиночество, его отчаяние сейчас там, в тюрьме, и заплакал,
Андрей Викторович искоса посмотрел на него и уже больше ни о чем не говорил до самого дома.
Прошла еще неделя в страшной суете. Катя ходила к отцу своей однокурсницы и с какими-то письмами, которые добывал Андрей Викторович, но все было безнадежно. Везде встречали холодно, причинам бегства Александра многие не верили.
Катя сказала одному генералу, что она может это доказать, так как командир того полка, куда он собирался поступить, знал все дело. Генерал поднял обе руки, как бы отстраняясь от Кати:
— Ради Бога, не делайте этого: я совершенно не хочу знать, что какой-то полковой командир скомпрометировал себя участием в крамольном деле. Ведь вы понимаете, что дело это с определенным крамольным душком.