Как выехали из Харькова, так больше и не видели солнца. Чем ближе к югу, тем ненастнее и злее становилась погода, точно поезд не приближался к теплым местам, а упорно удалялся от них к северу, тем все безрадостнее становились степи и неприютнее мокрые, нахохлившиеся люди.
Зима сменилась мокрыми ветрами, а у Чонгара разыгрался степной буран, перешедший в горную метель на Чатырдаге и застонавший страшным штормом, от которого пожелтело море у тихой, точно обезлюдевшей Алушты.
Так, оглушенные штормом, забрызганные соленым морским туманом, растерянные, притихшие, прибыли они ночью на открытых грузовиках в деревню, где им отныне надлежало начать новую жизнь.
Уполномоченный райисполкома, накинув на голову мешок, сгорбясь, бегал от дома к дому и хрипло выкрикивал, будто каждый раз находил что-то удивительное:
— Две коморы с кухней, веранда, кладовка — рай для семьи! Кто там у вас, Штепенко?
И председатель колхоза, тоже, как все, растерянный, выкрикивал:
— Костюк!
— Здесь я, Микола Петрович.
— Твой дом, влазь на доброе здравие.
Спотыкаясь, никак не приспособясь к земле, криво уходящей из-под ног и утыканной острыми камнями, Костюк наощупь вошел в дом, неся в руках портрет Сталина и рамку с фотографиями сыновей-фронтовиков.
— В тебе жить, в тебе добро робить, ты — нам, мы — тебе, — тихонько, чтобы не услышала сноха, прошептал он. — Дай бог миру да счастья. Бабы, мойте полы!
Но черна, ветрена, пронзительно свежа ночь, и в доме с выбитыми стеклами нельзя было даже зажечь огня, не видно было, откуда принести воды, так что женщины наотрез отказались возиться с полами и, свалив в одну кучу все добро и притулив к нему сонных ребят, вышли на кривую улочку и долго-долго переговаривались с соседками, вздыхая и бранясь от всей души.
Не спалось и Костюку.
‘Вот так Крым, — с тоской думал он, лежа сначала на мешках с добром, рядом с внучатами, а потом тоже выйдя на улицу. — Вот соблазнили, хрен им в пятку! Субтропики, бис их возьми!’
Он стоял, прислонясь к шершавой каменной стене своего нового дома, который, по уверению уполномоченного, был крыт цинковым железом и мог еще простоять добрых тридцать лет без ремонта, и боялся отойти в сторону, чтоб не заблудиться. Он даже не мог себе представить, как выглядит дом и где он собственно находится. Улицы были так узки, что, казалось, — только низенькие каменные заборчики мешают домам сдвинуться вплотную, и дома стояли боком к улицам, а не лицом. И как тут, скажем, дрова подвезти? Непонятно. И совсем уже неясно, как же это по таким горам гонять на пастьбу свиней. Хотел было спросить сноху, да вовремя смолчал. Тут пошло бы! Соблазнил, мол, меня, старый чорт, своим Крымом, а теперь сам не знаешь, что к чему.
‘Мабуть, ошибочку допустили, — думалось ему. — Поспешили, грец их не возьмет… Да все тот уполномоченный, сладкогласый чорт: ‘Природа, природа, тепло, як в парнике…’ Вот оно и видать, якое тут у них тепло… ‘Фрухта цельный год, дождей нема, округ одно солнце…’ Ах, язви ж тебя, подлеца, как уговорил!.. А обратно уж как-то не того, вроде как неудобно… На смех подымут…’
И как подумал он, что еще скажут, как отнесутся к переселению сыновья, сражавшиеся сейчас где-то далеко, у Балтийского моря, сердце его сжалось такой тоской, такой болью, что заскрипели зубы и остановилось на мгновение дыхание.
… Было заполночь, а деревня все еще гомозилась, устраивалась, скрипела дверьми, спотыкалась, падала, хохотала, теряла и находила добро свое, трещала сухими сучьями, привязывала собак у входов и гулко перекликалась, как на бивуаке. Собственно, это и был еще лагерь, а не деревня.
Когда старуха со снохой ушли спать, Костюк присел на камень у стены дома и стал дожидаться утра, чтобы первому увидеть здешнюю жизнь и определить, как тут сподручнее действовать.
Спать ему не хотелось, да и страшно было спать в чужом месте, толком не зная, какое оно. Надо было последить за природой и приглядеться к ней, и он ожидал рассвета, как хозяина, который выйдет и все ему объяснит.
Ночь менялась раза четыре. Ветер затих, и повалил дождь, шумный, сутолочный, бедственный, но и он прекратился быстро, будто весь вытек из небесных запруд, и на мгновение вылезла бледная, замученная луна, но и она скоро зябко закуталась в рванье облаков, и тогда началось что-то похожее на медленный теплый рассвет.
Постепенно горы отделились от облаков, небо отделилось от моря, и стало далеко видно. Костюк огляделся по сторонам: у каждого дома торчала человеческая фигура. Все мужчины встречали утро. И все молчали, будто не замечали друг друга, и каждый делал вид, что он один.
Серая полумгла быстро зарозовела. Предметы стали окрашиваться в яркие цвета. В ложбинках вспыхнули сады. Синим блеском ударило в глаза море. И горы раздвинулись, расправили свои плечи, и по их гребням побежали первые лучи солнца.
Было что-то несказанно прелестное в картине этого раннего утра. Страна показывала себя людям. И Костюк все увидел сразу и сразу все понял. Густые леса сбегали по склонам гор. Ниже, на теплых холмах, пестрели виноградники и табачные участки. В ложбинах и ущельицах прятались фруктовые сады. Еще ниже опять пестрели виноградники и сады. А совсем внизу, за порослями диких кустарников, ярко окрашенных сейчас, серел гравий у берега.
Тут было все: и широкий простор для глаза, если смотреть в море, которое синей степью уходило за горизонт до самой Туретчины, и уют, если поглядеть на леса и холмы с виноградниками, и высота, если глядеть на скалистые выси гор, — тут было все как во сне.
Край этот он хорошо знал еще с детства, когда, бывало, мать, баюкая его, певала что-то грустное и нежное о крымских степях да о чумацкой доле, а он, мечтая о том, что открывала ему песня, зябко и жутко вздрагивал от страха перед теми бескрайными степными опасностями, избежать которых было не в его воле.
Потом, когда подрос, тоже немало слышал он о Крыме, но это были уже добрые слухи: о пшеницах, о подсолнухе, о садах. И казалось, что край этот далек и чуден, как хоромы царя, и даже странно, что в нем родится обыкновенная русская пшеница, а не какое-либо особое, царское зерно.
И вот он теперь сам стоит на горе перед морем и сядет перед ним пить чай, а потом будет обедать и вечерять, а потом спать ляжет, а оно, как стояло, так и будет все время стоять перед его простой и скромной жизнью.
Горы, которых он давно уже не видел, тоже были расставлены вокруг его дома как бы в украшение всей здешней жизни.
И было всего много: и моря, и гор, и лесов, и равнин, — только людей было здесь маловато, и, видно, по ним соскучилась и истосковалась вся эта диковинная природа.
‘Да тут и помирать, братцы мои, не захочешь’, — подумалось Костюку, и он впервые за долгие часы широко и спокойно вздохнул.
Пытливый хозяйственный ум его заработал с вдохновением и азартом, и он встал с камня и пошел вверх по улице, чтобы окинуть взглядом сразу всю деревню. Тут только он вспомнил про свой новый дом, оглянулся, не узнал его и даже испугался: где же это он? Но вот приметил он камень, на котором просидел всю ночь, и впервые внимательно всмотрелся в усадьбу.
Дом был маленький, но опрятный и крепкий. Стеклянная веранда выходила в крохотный дворик, крытый виноградной лозой. Море глядело снизу прямо во двор. Казалось, плюнь через ограду, попадешь в море. Несколько незнакомых деревьев с пахучей листвой торчало по краям дворика. Небольшой клочок огорода косо прилепился сбоку.
‘Тесновато, да уж как-нибудь…’
И он стал подниматься вверх по узкой крутой улочке.
— Ну, как, Костюк? — окликнул его голос председателя. — Как располагаешь? Житуха, а?..
Костюк, не оборачиваясь, но чувствуя, что председатель приближается к нему, провел рукой по лицу.
— Что же, ответственную жизнь предоставили, — сказал он довольно. — Рай!..
— А ты как думал? Да только до рая еще далековато. Рай, Костюк, сделать надо, рай сам в руки не дается…
— А чего ж, и сделаем, — спокойно, с достоинством ответил Костюк, — раз мы есть сталинские уполномоченные и нам эта жизнь предоставлена… Чего ж не сделать… Вот, перво-наперво, ветряки надо поставить, — сурово провозгласил он по праву старейшего, и председатель кивнул головой. — Понял? Чтоб воду с колодцев качать. Второе, свинофермы наверх отправить, к лесу поближе, да к тому, шоб нам свинья не мешала…
— Ну, ну, ну… Давай, давай…
— Пчелу завести. Ты гляди, какой воздух духовитый, чистый мед. Пчелу, пчелу — первым делом. Лодки завести для рыбы, — продолжал он в радостном порыве освоения новой жизни, в азарте первого вживания в нее. — Море ж стоит, само просит — бери.
— Это верно, рыбу возьмем. Ну, ну? — поощрял его председатель.
— А ту ущелью — вон, по-над скалою — всем колхозом завалить бы снизу, дамбу сделать, — такой ставок будет… Там нехай гусятки роятся. Оттель и сады поливать. Понятно?.. Тут раз и плюнуть, на два каких-либо лета работы. Зато!.. Чуешь, председатель?
— Да чую, милый, чего ж мне не чуять!.. Я ж сам с глазами… Ну, давай, давай!
Толпа стояла за Костюком, молча слушая его. Он был самый старый, самый из всех недовольный, брюзгливый, требовательный, но зато и самый опытный. Где только не побывал он за всю свою жизнь — и на Кавказе, и на Дальнем Востоке, и в Туркестане, — и отовсюду возвращался в родное село, нигде не найдя ничего, что было бы милее его сердцу. А теперь Костюк, видать по всему, не собирался назад. Нет, не собирался! Ужалила его здешняя красота и покорила навеки.
Сонно потягиваясь, женщины выходили из домов, оглядывая их осторожными взглядами и сравнивая с соседскими. Вышла и его сноха. Костюк, не взглянув на нее, продолжал шутейно, ободряюще:
— И вино в здешних местах легкое, здоровое вино, и табак тоже легкий, а варенья, бабы, будете варить с кизила — вон его на горах тучи, да с терну, да с того с ореху зеленого, как грузины варят, а то с персика, а водку гнать — с косточков, добрая водка! И жить нам здесь до полного счастья.
Никто не прерывал старого Костюка…
Задумался и он.
Конечно, каждый понимал, что не с варенья придется начинать жизнь на этой трудной, каменистой земле, но уж так хотелось всем, чтобы было действительно хорошо, что слова Костюка о варенье встречены были веселыми улыбками, оценившими добрую его шутку. Повеселела и сноха Костюка, и красивое, но капризно-сварливое лицо ее приняло милостивое выражение.
‘И трудно и невесело будет вначале здесь, на новом месте, — думал Костюк, — но душа человеческая любит, чтобы где-то впереди, за извилинами тяжелого пути, светило солнце’.
И это дальнее солнце он видел, он почти чувствовал его легкую теплоту…
‘А трудности… Да боже ж мой, когда их не было! А тут, смотрите, какая красуется жизнь, берите ее с любого края!..’
И Костюк снял с седых волос шапку, и все сняли вслед за ним:
— Рай нам отвел ты, дорогой товарищ Сталин. Дай бог тебе здравия, а нам — удачи!
И долго-долго молчал, точно ждал ответа.
А солнце, оседлав золотисто-зеленые горы, уже захлестывало мир. И стояла вокруг тихая красота, такая, какой еще не видели эти люди.
1945
Примечания
Рассвет. — Рассказ впервые опубликован в газете ‘Красный Крым’ 12 мая 1945 г., а затем в журнале ‘Огонек’, No 40 за 1946 г. Рассказ представляет собой один из вариантов сцены приезда новоселов в Крым, вошедшей в роман ‘Счастье’. Включался в разные сборники писателя, в том числе в ‘Избранное’ (Гослитиздат, 1949), по тексту которого и печатается.