Мелочи жизни. Русская сатира и юмор второй половины XIX — начала XX в.
М., ‘Художественная литература’, 1988. (Классики и современники, Рус. классич. лит.)
Содержание
Демоническая женщина
Раскаявшаяся судьба
Лесная идиллия
ДЕМОНИЧЕСКАЯ ЖЕНЩИНА
Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой ‘для цианистого кали, который ей непременно пришлют в следующий вторник’, стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке.
Носит она также и обыкновенные предметы дамского туалета, только не на том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина позволит себе надеть только на голову, серьгу на лоб или на шею, кольцо на большой палец, часы на ногу.
За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще никогда ничего не ест.
— К чему?
Общественное положение демоническая женщина может занимать самое разнобразное, но большею частью она — актриса.
Иногда просто разведенная жена.
Но всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то не то надрыв, не то разрыв, о которой нельзя говорить, которого никто не знает и не должен знать.
— К чему?
У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза.
Кавалеру, провожающему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перьями на шляпе:
— Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее. Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря.
Церковь ночью заперта.
Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но ‘она’ уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф.
— К чему?
Демоническая женщина всегда чувствует стремление к литературе.
И часто втайне пишет новеллы и стихотворения в прозе.
Она никому не читает их.
— К чему?
Но вскользь говорит, что известный критик Александр Алексеевич, овладев с опасностью для жизни ее рукописью, прочел и потом рыдал всю ночь и даже, кажется, молился — последнее, впрочем, не наверное. А два писателя пророчат ей огромную будущность, если она наконец согласится опубликовать свои произведения. Но ведь публика никогда не сможет понять их, и она не покажет их толпе.
— К чему?
А ночью, оставшись одна, она отпирает письменный стол, достает тщательно переписанные на машинке листы и долго оттирает резинкой начерченные слова: ‘Возвр.’, ‘К возвр.’.
— Я видел в вашем окне свет часов в пять утра.
— Да, я работала.
— Вы губите себя! Дорогая! Берегите себя для нас!
— К чему?
За столом, уставленным вкусными штуками, она опускает глаза, влекомые неодолимой силой к заливному поросенку.
— Марья Николаевна,— говорит хозяйке ее соседка, простая, не демоническая женщина, с серьгами в ушах и браслетом на руке, а не на каком-либо ином месте,— Марья Николаевна, дайте мне, пожалуйста, вина.
Демоническая закроет глаза рукою и заговорит истерически:
—Вина! Вина! Дайте мне вина, я хочу пить! Я буду пить! Я вчера пяла! Я третьего дня пила и завтра… да и завтра я буду пить! Я хочу, хочу, хочу вина!
Собственно говоря, чего тут трагического, что дама три дня подряд понемножку выпивает? Но демоническая женщина сумеет так поставить дело, что у всех волосы на голове зашевелятся,
Демоническая широко раскроет глаза и, глядя в пространство, завопит:
— Селедка? Да, да, дайте мне селедки, я хочу есть селедку, я хочу, я хочу, Это лук? Да, да, дайте мне луку, дайте мне много всего, всего, селедки, луку, я хочу есть, я хочу пошлости, скорее… больше… больше, смотрите все… я ем селедку!
В сущности, что случилось?
Просто разыгрался аппетит и потянуло на солененькое! А какой эффект!
— Вы слышали? Вы слышали?
— Не надо оставлять ее одну сегодня ночью.
— ?
— А то, что она, наверное, застрелится этим самым цианистым кали, которое ей принесут во вторник…
Бывают неприятные и некрасивые минуты жизни, когда обыкновенная женщина, тупо уперев глаза в этажерку, мнет в руках носовой платок и говорит дрожащими губами:
— Мне, собственно говоря, ненадолго… всего только двадцать пять рублей. Я надеюсь, что на будущей неделе или в январе… я смогу…
Демоническая ляжет грудью на стол, подопрет двумя руками подбородок и посмотрит вам прямо в душу загадочными, полузакрытыми глазами:
— Отчего я смотрю на вас? Я вам скажу. Слушайте меня, смотрите на меня… Я хочу — вы слышите? — я хочу, чтобы вы дали мне сейчас же,— вы слышите? — сейчас же двадцать пять рублей. Я этого хочу. Слышите? — хочу. Чтобы именно вы, именно мне, именно дали, именно двадцать пять рублей. Я хочу! Я тввварь!.. Теперь идите… идите… не оборачиваясь, уходите скорей, скорей… Ха-ха-ха!
Истерический смех должен потрясть все ее существо, даже оба существа — ее и его.
— Скорей… скорей, не оборачиваясь… уходите навсегда, на всю жизнь, на всю жизнь… Ха-ха-ха!
И он ‘потрясется’ своим существом и даже не сообразит, что она просто перехватила у него четвертную без отдачи.
— Вы знаете, она сегодня была такая странная… загадочная. Сказала, чтобы я не оборачивался.
— Да. Здесь чувствуется тайна.
— Может быть… она полюбила меня…
— !
— Тайна!
РАСКАЯВШАЯСЯ СУДЬБА
После генеральной репетиции подошла ко мне одна из актрис, молоденькая, взволнованная…
— Простите, пожалуйста… ведь вы автор этой пьески?
— Я.
— Пожалуйста, не подумайте, что я вообще…
— Нет, нет, я не подумаю, что вы вообще,— поспешила я ее успокоить.
— У меня к вам маленькая просьба. Очень, очень большая просьба. Впрочем, если нельзя, то уж ничего не поделаешь.
Она не то засмеялась, не то всхлипнула, а я вздохнула, потому что угадывала, в чем дело: наверное, попросит прибавить ей несколько слов к роли. Это — вечная история. Всем им так хочется побольше поговорить!
Актриса покусала кончик носового платка и, опустив глаза, спросила с тихим упреком:
— За что вы его так обидели? Неужели вам ничуть-ничуть не жаль его?
— Кого? — удивилась я.
— Да вот этого рыжего молодого человека в вашей пьесе. Ведь он же, в сущности, симпатичный. Конечно, он не умен и не талантлив. Но ведь он же не виноват, он не злой, он даже очень милый, а вы позволили этому противному картежнику обобрать его до нитки. За что же?
Я смутилась.
— Послушайте… я не совсем понимаю. Ведь это же такая пьеса. Ведь если бы этого не было, так и пьесы бы не было. Понимаете? Это ведь и есть сюжет пьесы.
Но она снова покусала платочек и снова спросила с упреком:
— Пусть так, пусть вы правы. Но неужели же вам самой не жаль этого бедного, доверчивого человека? Только скажите — неужели вам не больно, когда у вас на глазах обижают беззащитного?
— Больно! — вздохнула я.
— Так зачем же вы это позволяете? Значит, вам не жаль.
— Послушайте! — твердо сказала я.— Ведь это же я все сама выдумала. Понимаете? Этого ничего нет и не было. Чего же вы волнуетесь?
— Я знаю, что вы сами выдумали. Оттого-то я и обращаюсь со своей просьбой прямо к вам. Раз вы выдумали, так вы сможете и поправить. Знаете что: дайте ему наследство. Совершенно неожиданно.
Я молчала.
— Ну, хоть небольшое, рублей двести, чтоб он мог продолжать честную жизнь, начал какое-нибудь дело. Я ведь не прошу много — только двести рублей на первое время,— потом он встанет на ноги, и тогда за него уж не страшно.
Я молчала.
— Неужели не можете? Ну, полтораста рублей.
Я молчала.
— Сто. Сто рублей. Меньше трудно — ведь вы его привезли из Бердянска. Дорога стоит дорого даже в третьем классе. Не можете?
— Не могу.
— Господи, как же мне быть! Поймите, если бы я могла, я бы ему из своих денег дала, но ведь я же не могу! Я быникогда не стала унижаться и просить увас, но ведь только вы одна можете помочь ему! А вы не хотите. Подумайте, как это ужасно. Знаете, говоря откровенно, я никогда не думала, что вы такая жестокая. Положим, я несколько раз ловила вас на некрасивых поступках: то вы мальчишку из меблированных комнат выгнали и перед всем театром показали, какой он идиот. То расстроили семейное счастье из-за брошки, которую горничная потеряла. Но я всегда утешала себя мыслью, что просто нет около вас доброго человека, который указал бы вам на вашу жестокость. Но чем же объяснить, что вы и теперь не хотите поправить причиненное вами зло?
— Да я ничего… Я не прочь, только мы так всю пьесу испортим. Подумайте сами: вдруг ни с того ни с сего — пожалуйте наследство.
— Ну, тогда пусть окажется, что он еще раньше отложил сто рублей про черный день.
— Нельзя! Характер у него не такой.
— Ну и пусть будет не такой, лишь бы ему легче жилось. Господи! Ведь все же от вас зависит.
Я задумалась.
Действительно, свинство с моей стороны губить человека. Ведь я, в сущности,— его судьба, я вызываю его из небытия и мучаю. Если бы у меня была душа благородная, я вызывала бы людей только для того, чтобы дать им радости и счастье. А я публично высмеиваю, шельмую, обираю при помощи разных темных личностей. Некрасиво. Противно. Пора одуматься.
— Как быть, дружок? — сказала я актрисе.— Я сама рада помочь ему, да теперь уж поздно. Генеральная репетиция прошла, вечером спектакль. Теперь уж ничего не поделаешь.
— Ужас! Ужас! Погибнет человек.
— Пропадет ни за грош,— уныло согласилась я.— В чужом городе, один…
— И как вы раньше не подумали?
— Сама не понимаю. Озверела как-то.
Мы обе замолчали. Сидели, опустив головы, подавленные.
— Знаете что! — вдруг решила я.— Мы этого так не оставим. Мы все-таки дадим ему тысяч десять. Только не сегодня, а потом, когда пьеса будет напечатана в сборнике. Прямо сделаю звездочку и выноску: такой-то, мол, неожиданно получил от тетки (видите, как ловко!), от тетки десять тысяч, начал на них дело и быстро пошел в гору! Ладно?
— Дорогая моя! Можно вас поцеловать?
— Ну конечно, можно! Давайте целоваться — нам легче станет. Знаете, я даже двадцать тысяч дам ему. Бог с ним — пусть устроится без хлопот.
— Милая! Милая! Какая вы чудная! А… не сердитесь только… тому мальчишке, что вы в прошлом году обиде… т. е. которого выгнали, тоже можно что-нибудь дать?
— Ну конечно. Этот рыжий может встретить мальчишку и дать ему из двадцати тысяч — ну, хоть тысячи две.
— Да, да, это даже хорошо. Пусть приучается делать добрые дела. Какая вы чудная!.. Ну… а… с другими как?
— Погодите, дайте только время! Всех пристроим.
— Дорогая! А помните, у вас в рассказе старая дева в Троицын день ждала жениха? Как же мы с ней-то будем?
— Ах, пустяки! И вовсе она не так уж стара — ей и тридцати пяти не было. Она получит массу денег, отдохнет и посвежеет, А там, смотришь, и замуж выскочит.
— Милая! Милая! Давайте целоваться! Знаете, у вас даже лицо совсем другое стало. Честное слово! Вот посмотрите в зеркало.
Я посмотрела.
Действительно, совсем другое.
А какое — не скажу.
ЛЕСНАЯ ИДИЛЛИЯ
Вдали на городской колокольне звякнул четыре раза медный звук, приостановился и загудел медленно еще шесть раз.
Это значило, что истекли все четыре четверти часа и наступило ровно шесть.
В лесу, на маленькой круглой полянке диаметром в три шага, идут вечерние приготовления.
Что-то копошится и шелестит между корнями старой липы. Быстро шмыгнула вверх пушисто-яркая, красноватая метелка, притихла на высокой ветке, повернулась, блеснули две внимательные пуговки, и снова взметнулась метелка вверх и исчезла.
Вдруг зашуршала верхушка сосны, и какая-то птица прокричала хриплым озабоченным голосом три раза одну и ту же фразу. Начала в четвертый раз, сбилась, сконфузилась и замолчала.
Но это не я виновата, что она сбилась. Я не могла испугать ее. Я лежу совсем тихо и не шевелюсь уже давно, так давно, что даже перестала чувствовать боль от шершавой коры соснового корня, на который опираюсь плечом.
Многие здесь уже привыкли ко мне: маленький червячок-землемер, грациозно взвиваясь и снова опускаясь, мерит своим зеленым телом длину моей руки. Два рыжих муравья, похожих на бретонских крестьянок, в сборчатых юбках с перетянутыми талиями, задумались над бахромой моего пояса, ждут, чтобы указал им мудрый инстинкт, как приспособить эту хитрую штуку на муравьиную пользу и славу.
Я не шевелюсь, не хочу мешать. Поднимаю глаза, вижу растрескавшуюся кору, одноцветную издали и всю пеструю, всю в чешуйках, в пушинках, в шелушинках, если смотреть на нее вот так, прижавшись к ней щекой.
В одной из трещин живет какая-то зеленая точка, дышит — не дышит, чуть шевелится, видно, что только о том и думает, как бы не умереть, как бы сохранить подольше свою такую важную, такую значительную, такую необходимую для всего мироздания жизнь.
Мне делается страшно за нее, я опускаю глаза.
Внизу, у самых корней, деловой сознательной походкой идет жук. У него, наверное, серьезное дело. На спине у жука лежит соломинка.
Знает он об этом или нет? Несет он ее к себе домой, или она случайно прилипла ему к спине, и он понять не может, отчего ему целый день поясницу ломит?
Я решаюсь. Тихонько протягиваю руку, снимаю соломинку. Жук мгновенно подвертывает ноги и притворяется мертвым. Я, чтобы успокоить его, тоже притворяюсь мертвой.
Когда жук убеждается, что надул меня, он снова отправляется по своим делам, серьезный и озабоченный.
Червячок-землемер дополз до моего локтя, призадумался, взвился гибким зеленым тельцем и пополз назад. Видно, сбился со счета и решил сделать поверку.
Четыре… пять… семь…— помогаю я ему.— Перемерим, запишем, будем знать, сколько в земле места приготовить. Нужно, чтобы на всех хватило… десять… одиннадцать…
Шевельнулось что-то между стволами, там, где начинаются первые ветки. Что-то прыгнуло яркое и радостное. Это там, за лесом, зажгло солнце свой алый фонарик и отбросило прожектором живой дымящийся столб.
И вдруг с легким шорохом вбежал на полянку зверек.
У него была острая звериная мордочка и острые звериные ушки, но глаза, суетливые и печальные, были не лесные и не звериные.
Зверек повернулся боком, поднял ушки, прислушался. Робко дрожала приподнятая передняя лапка, а на спине дрожал привязанный к шее нелепый лиловый бант.
Послышался шорох и треск тяжелых шагов. За зверьком шли большие звери, дышали громко и вышли на полянку.
Их было два.
Впереди — покрупнее, похожий на большого кота, в сером костюме и клетчатых штанах. Позади — нечто вроде пуделя в юбке, пелерине, шляпке с кукушечьим пером и корзиночкой у локтя.
Звери остановились, посопели носами на сосны, на липы, на дымно-розовый огонь солнца, и первый из них сказал на человеческом немецком языке:
— Здесь.
Разостлали платок, сели.
Маленький зверек с лиловым бантом забегал кругом, заюлил, залебезил и сказал большим зверям и глазами, и боками, и ушами, и хвостом, что он весь на их стороне, что не переманит его к себе ни дымный огонь, ни зеленый цвет, ни то, что шелестит наверху, ни то, что шуршит внизу. Ни до чего ему дела нет. Всё — дрянь, мелочь и ерунда,— вам служу и вам удивляюсь.
Пуделиха поставила на землю корзинку.
Три муравья сейчас же принялись изучать это новое явление природы, обнюхивали, обсуждали, как быть.
Пуделиха зашуршала бумагой, вытащила бутерброды с ветчиной, один дала коту, другой сунула себе в рот.
У обоих глаза сделались сразу удивленно-круглые. Закатный алый огонь осветил сетчатые красные жилки их тупо блестящих зрачков, а маленький зверек с лиловым бантом задрожал всей грудью от сдержанного жадного визга.
— Молчи! — сказала пуделиха.— Сначала мы будем кушать, а потом и тебе дадим полопать.
Они жевали долго, уставив глаза в одну точку, чавкали громко и строго, так что вернувшийся с деловой прогулки жук на всякий случай притворился на минутку мертвым.
Они жевали и молчали, и все замерло кругом, даже розовые пылинки в дымном солнечном столбе чуть дрожали, не кружась и не взвиваясь. Все застыло, и только торжественно и властно два жирных рта свершали жертвоприношение.
Картина была мистически-жуткая. Я видела, как тонкая, стеблистая травинка с пухом на маковке задрожала робко и поникла.
— Смилуйтесь над нами!
Я закрыла глаза…
— Ну-с, а теперь ты будешь лопать, потому что мы уже покушали.
Пуделиха вынула плошечку и налила из бутылки жиденького молока.
Зверек с бантом, высунув сбоку розовый дрожащий язычок, стал лакать деликатно и благодарно.
А большие звери, тяжело дыша, водили глазами по притихшим кружевным кустам, по огнистым стволам, по нежно-шелковым травам, а когда повернули глаза к дымному столбу заката, загорелись они прозрачно и льдисто, как драгоценные камни, и остановились.
Что скажут они теперь?
Вот дрогнули глаза, прищурились. Маленькая быстрая молния мелькнула между ресницами. Это — мысль.
Да, я угадала. Это — мысль.
Кот сказал:
— Майер скоро купит аптеку.
После слов этих сразу стало так тихо, словно даже муравьи притаили дыхание.
Слушал лес, слушали звери, трава, солнце, древесные ползуны, небесные птицы, и маленький червячок-землемер взвился и застыл зеленым вопросительным знаком.
Слушали, как свершается недоступное, непостижимое,— как мыслит и говорит человек.
Дрожал зверек с лиловым бантом и тихо, подавлено визжал, исходя любовью, восторгом и преданностью.