Родился я в Константинополе, мой отец был драгоманом [Драгоман — переводчик при посольстве] при Порте и вел, кроме того, довольно выгодную торговлю благовонными эссенциями и шелковыми материями. Он дал мне хорошее воспитание, частью сам обучая меня, частью отдав меня для обучения одному нашему священнику. Сначала он рассчитывал передать мне со временем свою лавку, но когда я стал оказывать большие способности, чем он ожидал, то по совету своих друзей он решил сделать меня лекарем, так как лекарь, если он научился чему-нибудь большему, чем обыкновенные шарлатаны, может в Константинополе составить себе счастье. В наш дом ходили многие франки [Так на Востоке называют французов, а иногда и вообще всех жителей Западной Европы]. Один из них уговорил моего отца отпустить меня в его отечество, в город Париж, где таким вещам можно научиться даром и всего лучше. Он обещал, что сам даром возьмет меня с собой, когда поедет туда. Мой отец, который в молодости тоже путешествовал, согласился, и франк сказал мне, что я могу в течение трех месяцев готовиться к отъезду. Я был вне себя от радости, что увижу незнакомые страны, и не мог дождаться той минуты, когда мы сядем на корабль.
Наконец франк устроил свои дела и стал готовиться в путь. Накануне отъезда отец повел меня в свою спальню. Там я увидел прекрасные одежды и оружие, лежавшие на столе. Но что еще более привлекло мои взоры, это большая куча золота, потому что я никогда еще не видал его так много.
Отец обнял меня и сказал:
— Вот, сынок, я приготовил тебе для путешествия одежду. Это оружие твое, оно то самое, которое повесил на меня твой дед, когда я уезжал на чужбину. Я знаю, что ты умеешь владеть им, но никогда не употребляй его, кроме как при нападении, а тогда уж бей сильно! Мое состояние невелико и я разделил его на три части: одна из них — твоя, вторая пусть будет моим содержанием и обеспечением на черный день, а третья пусть будет священным и неприкосновенным достоянием, пусть она послужит тебе в трудную минуту!
Так сказал мой старый отец, и на глазах у него повисли слезы, может быть вследствие предчувствия, потому что я его никогда уж не видал.
Путешествие прошло благополучно. Скоро мы прибыли в страну франков и спустя шесть дней приехали в большой город Париж. Здесь мой франкский друг нанял мне комнату и посоветовал мне осторожно тратить деньги, всего их было две тысячи талеров. Я прожил в этом городе три года и научился тому, что должен знать дельный лекарь, но мне пришлось бы солгать, если сказать, что мне было приятно там, потому что нравы этого народа мне не нравились. К тому же у меня там было лишь немного хороших друзей, но все это были благородные молодые люди.
Моя тоска по родине становилась все сильней. За все это время я ничего не слыхал о своем отце и поэтому воспользовался благоприятным случаем приехать домой.
Из страны франков отправлялось к Высокой Порте посольство. Я нанялся лекарем в свиту посла и счастливо опять приехал в Стамбул. Но отцовский дом я нашел запертым, а соседи, увидев меня, изумились и сказали мне, что мой отец умер два месяца тому назад. Тот священник, который обучал меня в молодости, принес мне ключ. Я вступил в опустевший дом одиноким и покинутым и все нашел еще так, как оставил мой отец. Недоставало только золота, которое он обещал оставить мне. Я спросил об этом священника, и он поклонившись сказал:
— Ваш отец умер святым человеком, ведь свое золото он завещал церкви!
Это было и осталось непонятным для меня, но что мне было делать! Я не имел никаких свидетелей против священника и должен был радоваться, что он не взглянул на отцовский дом и товары, как на завещанное. Это было первым несчастьем, постигшим меня. Но с этих пор удар следовал за ударом. Моя слава как лекаря совсем не распространялась, потому что я стыдился зазывать к себе и везде мне недоставало рекомендации моего отца. Он ввел бы меня к самым богатым и знатным, которые теперь уж не думали о бедном Цалейкосе. Увы, товары моего отца не находили сбыта, потому что покупатели после его смерти разбрелись, а новые приобретаются только медленно.
Когда я однажды безутешно размышлял о своем положении, мне пришло в голову, что у франков я часто видал людей нашего народа, которые проезжали по стране и на городских рынках выставляли свои товары. Я вспомнил, что у них охотно покупали, потому что они приезжали из чужих краев, и что при такой торговле можно наживать во сто раз. Тотчас же было принято решение. Я продал свой отцовский дом, отдал часть вырученных денег испытанному другу на сохранение, а на остальные купил то, что у франков редко встречается: шали, шелковые материи, мази и масла. Я купил на корабле место и таким образом предпринял второе путешествие в страну франков.
Счастье, казалось, опять стало благосклонно ко мне, лишь только дворцы Дарданелл остались позади меня. Наше путешествие было коротко и благополучно. Я проехал большие и малые города франков и везде находил усердных покупателей на свои товары. Мой друг в Стамбуле снова присылал мне всегда свежие запасы, и я день ото дня становился зажиточнее. Когда я наконец скопил столько, что счел возможным решиться на большее предприятие, я поехал со своими товарами в Италию. Но я должен еще кое в чем признаться, что приносило мне тоже немало денег: я помогал себе и своим врачебным искусством. Когда я приезжал в какой-нибудь город, я извещал объявлением, что прибыл греческий врач, который уже многих исцелил. Действительно, мой бальзам и мои лекарства приносили мне много цехинов.
Так я приехал наконец в город Флоренцию в Италии. Я собирался остаться в этом городе подольше, частью потому что он мне очень понравился, частью также потому что хотел отдохнуть от трудов своего скитания. В квартале Санта Кроче я нанял себе лавку, а недалеко от нее, в одной гостинице, две прекрасные комнаты, выходившие на балкон, и тотчас же велел разнести свои объявления, извещавшие обо мне как о враче и купце. Едва я открыл лавку, как стали стекаться многочисленные покупатели, и хотя у меня были немного высокие цены, однако я продавал больше других, потому что был услужлив и любезен с покупателями.
Я с удовольствием прожил во Флоренции уже четыре дня, как однажды вечером, когда я уже хотел запирать лавку и только по обыкновению еще раз решил осмотреть запасы мази в банках, я в одной маленькой банке нашел записку, которой, как припоминал, не клал туда. Я развернул записку и нашел в ней приглашение явиться в эту ночь, ровно в двенадцать часов, на мост, который называется Ponte Vecchio [Старый Мост (ит.)]. Я долго раздумывал о том, кто же это мог быть, кто приглашал меня туда. Но так как я не знал во Флоренции ни одной души, то подумал, что меня хотят, может быть, тайно привести к какому-нибудь больному, что уже часто случалось. Поэтому я решил пойти туда, но из предосторожности надел саблю, которую мне некогда подарил отец.
Когда время подходило близко к полуночи, я отправился в путь и скоро пришел на Ponte Vecchio. Я нашел мост покинутым и пустынным и решил ждать, пока не явится тот, кто звал меня. Ночь была холодная, светила ясная луна, и я стал смотреть вниз на волны Арно, далеко блиставшие при лунном свете. Вот на городских церквях пробило двенадцать часов. Я выпрямился — передо мной стоял высокий человек, совершенно закутанный в красный плащ, край которого он держал перед лицом.
Я сначала немного испугался, потому что он так внезапно возник передо мной, но тотчас же опять успокоился и сказал:
— Если вы призывали меня сюда, то говорите, что вам угодно!
Красный Плащ повернулся и медленно сказал:
— Следуй за мной!
Мне стало немного жутко одному идти с этим незнакомцем. Я остановился и сказал:
— О нет, любезный, не угодно ли вам прежде сказать мне куда, нельзя ли вам также немного показать мне свое лицо, чтобы мне видеть — добро ли вы замышляете со мной.
Но Красный Плащ, по-видимому, не обратил на это внимания.
— Если ты не хочешь, Цалейкос, то оставайся! — отвечал он и пошел дальше.
Тогда я вспыхнул и с гневом воскликнул:
— Вы думаете, что я позволю всякому дураку издеваться надо мной и буду напрасно ждать в эту холодную ночь!
В три прыжка я настиг его, схватил за плащ и закричал еще громче, положив другую руку на саблю. Но плащ остался у меня в руке, а незнакомец исчез за ближайшим углом. Мой гнев мало-помалу улегся. У меня был плащ, и он уж должен был дать мне ключ к этому удивительному приключению. Я надел его и пошел своей дорогой домой. Едва я отошел на сто шагов, как кто-то проскользнул близко от меня и прошептал на франкском языке:
— Берегитесь, граф, сегодня ночью совсем ничего нельзя сделать.
Но прежде чем я мог оглянуться, этот неизвестный уже пробежал, и я увидел только тень, скользившую по домам. Я понял, что это восклицание относилось к плащу, а не ко мне, однако и оно не объяснило мне дела.
На другое утро я стал обдумывать что делать. Сначала я намеревался объявить о плаще, как будто я его нашел, но незнакомец мог получить его через третье лицо, и дело тогда не разъяснилось бы. Раздумывая об этом, я стал ближе осматривать плащ. Он был из тяжелого генуэзского бархата пурпурно-красного цвета, оторочен мехом и богато вышит золотом. Великолепный вид плаща навел меня на одну мысль, которую я и решил исполнить.
Я принес его в лавку и выставил на продажу, но назначил за него очень высокую цену. Я был уверен, что не найду покупателя. При этом моею целью было пристально оглядывать каждого, кто спросит этот мех, ведь я среди тысяч узнал бы наружность незнакомца, которую после потери плаща видел хотя лишь мельком, но ясно. Находилось много охотников купить плащ, необыкновенная красота которого привлекала к себе все взоры, но ни один даже отдаленно не походил на незнакомца и ни один не хотел заплатить за плащ высокую цену в двести цехинов. При этом меня поражало, что на мои вопросы тому или другому покупателю, неужели во Флоренции нет другого такого плаща, все отвечали ‘нет’ и уверяли, что никогда не видели такой дорогой и со вкусом сделанной работы.
Наступил уже вечер, когда наконец пришел молодой человек, уже часто бывавший у меня и даже сегодня много предлагавший за плащ. Он бросил на стол кошелек с цехинами и воскликнул:
— Ей-богу, Цалейкос, я должен иметь твой плащ, хотя бы из-за этого мне пришлось сделаться нищим!
В то же время он начал пересчитывать свои золотые. Я был в большом затруднении, ведь я вывесил плащ только затем, чтобы, может быть, привлечь к нему взоры своего незнакомца, а теперь явился молодой глупец, чтобы заплатить огромную цену. Но что мне оставалось делать? Я уступил, потому что, с другой стороны, мне была приятна мысль так хорошо вознаградить себя за ночное приключение. Юноша надел плащ и пошел, но на пороге он опять обернулся, сорвал бумагу, прикрепленную к плащу, бросил ее мне и сказал:
— Здесь, Цалейкос, что-то висит, что, вероятно, не относится к плащу.
Я равнодушно взял записку, но в ней было написано:
‘Сегодня ночью, в известный час, принеси плащ на Ponte Vecchio. Тебя ожидают четыреста цехинов!’
Я стоял как пораженный громом. Итак, я сам потерял свое счастье и совсем не достиг своей цели! Недолго раздумывая я быстро схватил двести цехинов, бросился за тем, кто купил плащ, и сказал:
— Возьмите свои цехины назад, любезный друг, и оставьте мне плащ, мне никак нельзя отдать его.
Сначала он счел это за шутку. Когда же он заметил, что это серьезно, то возмутился моим требованием, обругал меня дураком, и вот дело дошло наконец до драки. Но я был так счастлив, что в драке сорвал с него плащ и уже хотел убежать с ним, когда молодой человек позвал на помощь полицию и потащил меня с собою в суд. Судья был очень изумлен его жалобой и присудил плащ моему противнику. Но я стал предлагать юноше двадцать, пятьдесят, восемьдесят, даже сто цехинов сверх его двухсот, если он отдаст мне плащ. Чего не могли сделать мои просьбы, то сделало мое золото. Он взял мои цехины, а я торжествуя ушел с плащом и должен был допустить, чтобы меня во всей Флоренции сочли за помешанного. Но мнение людей мне было совершенно безразлично, ведь я лучше их знал, что еще наживу на этой торговле.
Я с нетерпением ожидал ночи. В то же самое время, как вчера, я пошел, с плащом под мышкой, на Ponte Vecchio. С последним ударом колокола ко мне из мрака подошла какая-то фигура. Это, несомненно, был вчерашний человек.
— У тебя плащ? — спросил он меня.
— Да, господин, — отвечал я, — но он стоил мне сто цехинов наличными.
— Я знаю это, — спокойно сказал он, — смотри, здесь четыреста.
Он подошел со мной к широким перилам моста и стал отсчитывать золотые. Их было четыреста, они великолепно блестели при лунном свете, и их блеск радовал мое сердце.
Увы! Оно не предчувствовало, что это будет его последней радостью. Я сунул деньги в карман и затем хотел хорошенько разглядеть и доброго незнакомца, но у него на лице была маска, из-под которой на меня страшно сверкали темные глаза.
— Благодарю вас, господин, за вашу доброту, — сказал я ему, — чего вы теперь потребуете от меня? Но я вам заранее говорю, что это не должно быть чем-нибудь незаконным.
— Излишняя забота, — отвечал он, накинув плащ на плечи. — Мне нужна ваша помощь как врача, но не для живого, а для мертвого.
— Как это может быть? — воскликнул я с огромным удивлением.
— Я с сестрой приехал из далеких стран, — начал он рассказывать и в то же время сделал мне знак следовать за ним. — Здесь я жил с ней у одного друга моего дома. Вчера моя сестра скоропостижно умерла от болезни, и родственники хотят завтра похоронить ее. Но по старинному обычаю нашей семьи все должны покоиться в могиле отцов, многие, умершие в чужой стране, все-таки были забальзамированы и покоятся там. Поэтому ее тело я отдаю своим родственникам, а отцу должен привезти по крайней мере голову его дочери, чтобы ему еще раз взглянуть на нее.
Хотя этот обычай отрезать головы любимых родственников показался мне немного ужасным, но из опасения оскорбить незнакомца я ничего не решился возразить на это. Поэтому я сказал ему, что хорошо знаком с бальзамированием мертвых, и попросил его вести меня к умершей. Однако я не мог удержаться, чтобы не спросить, почему же все это должно произойти так таинственно и ночью. Он отвечал мне, что его родственники, которые считают его намерение ужасным, днем ни за что не допустили бы этого, но раз голова будет отнята, им ничего уж нельзя будет сказать. Он, конечно, мог бы принести мне голову, но естественное чувство удерживает его самому отнять ее.
Между тем мы подошли к большому, великолепному дому. Мой спутник указал мне на него, как на цель нашей ночной прогулки. Мы прошли мимо главных ворот дома, вошли в маленькую калитку, которую незнакомец тщательно затворил за собой, и затем в темноте стали подниматься по узкой винтовой лестнице. Она вела в слабо освещенный коридор, из него мы прошли в комнату, освещенную висевшей на потолке лампой.
В этой комнате стояла кровать, на которой лежал труп. Незнакомец отвернул лицо и хотел, по-видимому, скрыть слезы. Он указал на кровать, велел мне хорошо и скоро исполнить свое дело и опять вышел за дверь.
Я вынул нож, который, как врач, всегда носил при себе, и приблизился к кровати. От трупа была видна только голова, но она была так прекрасна, что мною невольно овладело искреннее сожаление. Темные волосы спускались длинными косами, лицо было бледно, глаза закрыты. Сперва я сделал на коже надрез, как это делают врачи, когда отрезают какой-нибудь член. Потом взял самый острый нож и одним взмахом перерезал горло. Но какой ужас! Покойница открыла глаза и тотчас же опять закрыла — она, по-видимому, только теперь с глубоким вздохом испустила дух. В то же время на меня из раны брызнула струя теплой крови. Я убедился, что умертвил несчастную. Ведь было несомненно, что она умерла, так как от этой раны нет спасения. Несколько минут я стоял в страхе, смущенный происшедшим. Обманул ли меня Красный Плащ или, может быть, сестра была только в летаргическом сне? Последнее казалось мне вероятнее. Но я не смел сказать брату умершей, что, может быть, менее быстрый надрез разбудил бы ее не умерщвляя, и поэтому хотел совершенно отделить голову, но умирающая простонала еще раз, с болезненным движением вытянулась и умерла. Тогда мною овладел ужас и дрожа от него я бросился из комнаты. Но в коридоре было темно, потому что лампа была погашена. От моего спутника уж не было и следов, и я должен был в темноте наугад пробираться около стены, чтобы дойти до лестницы. Наконец я нашел ее и то падая, то скользя спустился вниз. И внизу никого не было, дверь была только притворена. Я вздохнул свободнее, когда оказался на улице, — ведь в доме мне стало совсем страшно. Пришпориваемый страхом, я побежал в свое жилище и зарылся в подушки постели, чтобы забыть то ужасное, что я сделал. Но сон бежал от меня и только утром я опять приободрился и успокоился. Мне казалось невероятным, что человек, склонивший меня на этот нечестивый поступок, каким он представлялся мне теперь, выдаст меня. Я решил тотчас же идти в лавку к своему делу и принять, насколько возможно, беззаботный вид. Но увы! Новое обстоятельство, которое я только теперь заметил, еще увеличило мое горе.
У меня не хватало шапки и пояса, а также ножа. Я не знал наверно, оставил ли я их в комнате убитой или же потерял во время своего бегства. К сожалению, первое казалось мне более вероятным и, следовательно, меня, убийцу, могли найти.
В обычное время я открыл свою лавку. Ко мне подошел мой сосед, как он обыкновенно делал это каждое утро, потому что был разговорчивым человеком.
— Эй, что вы скажете об ужасном происшествии, — начал он, — случившемся сегодня ночью?
Я сделал вид, будто ничего не знаю.
— Как, неужели вы не знаете того, чем занят весь город? Не знаете, что прекраснейший цветок Флоренции, дочь губернатора Бианка убита в эту ночь? Ах, я видел, как еще вчера она такой веселой проезжала со своим женихом по улицам, ведь сегодня у них была бы свадьба!
Каждое слово соседа кололо меня в сердце. И как часто повторялась моя пытка — ведь каждый покупатель рассказывал мне это происшествие и всегда один ужаснее другого, однако никто не мог рассказать так ужасно, как я сам видел. Около полудня в лавку вошел полицейский и попросил меня удалить людей.
— Синьор Цалейкос, — сказал он, вынимая вещи, которых я хватился, — эти вещи вам принадлежат?
Я подумал, не отречься ли мне от них, но увидев через полуоткрытую дверь своего хозяина и нескольких знакомых, которые могли, пожалуй, свидетельствовать против меня, я решил не ухудшать дела еще ложью и признал показанные мне вещи. Полицейский попросил меня следовать за ним и привел меня в большое здание, в котором я скоро узнал тюрьму. Там он указал мне место заключения до суда.
Мое положение было ужасно, когда я в уединении стал раздумывать о нем. Мысль, что я убил, хотя и невольно, все возвращалась. При этом я не мог скрыть от себя, что блеск золота омрачил мои чувства: иначе я не мог бы так слепо пойти в ловушку. Через два часа после ареста меня вывели из тюрьмы. Мы спустились по нескольким лестницам и затем пришли в большую залу. Там около длинного стола, покрытого черным сукном, сидели двенадцать человек, большей частью старики. По бокам залы возвышались скамьи, наполненные знатнейшими лицами Флоренции. На галереях, пристроенных вверху, густой толпой стояли зрители. Когда я подошел к черному столу, поднялся человек с мрачным, печальным лицом. Это был губернатор. Он сказал собравшимся, что, как отец, он не может судить в этом деле и на этот раз уступает свое место старейшему из сенаторов. Старейший из сенаторов был по крайней мере девяноста лет. Он стоял сгорбившись, его виски были покрыты тонкими белыми волосами, но глаза еще пылали огнем, а голос был силен и тверд. Он стал спрашивать меня, сознаюсь ли я в убийстве. Я попросил его выслушать меня и без страха и внятным голосом рассказал то, что сделал и что знал. Я заметил, что губернатор во время моего рассказа то бледнел, то краснел, а когда я кончил, он с бешенством вскочил.
— Как, несчастный! — крикнул он мне. — Так ты еще хочешь свалить на другого преступление, которое совершил из алчности?
Сенатор упрекнул его за это вмешательство, так как он добровольно отказался от своего права. Притом совсем не доказано, что я совершил злодеяние из алчности, ведь и по его собственному показанию у убитой ничего не было украдено. Мало того, сенатор пошел еще дальше. Он объявил губернатору, что он должен дать отчет о прежней жизни своей дочери, ведь только таким образом можно решить, правду ли я сказал или нет. Вместе с тем он на сегодня отменил суд, чтобы познакомиться, как он сказал, с бумагами умершей, которые ему передаст губернатор. Я был опять отведен в тюрьму, где печально провел день, весь поглощенный горячим желанием, чтобы открылась хоть какая-нибудь связь между умершей и таинственным Красным Плащом.
На другой день я с надеждой вошел в зал суда. На столе лежали несколько писем. Старый сенатор спросил меня, мой ли это почерк. Я посмотрел на письма и нашел, что они, должно быть, написаны той же рукой, как те две записки, которые я получил. Я высказал это сенаторам, но они, по-видимому, не обратили на это внимания и отвечали, что я мог написать и, должно быть, написал то и другое, потому что подпись на письмах, несомненно, Ц, начальная буква моего имени. А письма содержали угрозы умершей и всячески предостерегали ее от свадьбы, к которой она готовилась.
По-видимому, губернатор дал странные объяснения относительно моей личности, потому что с этого дня со мной стали обращаться недоверчивее и строже. В свое оправдание я сослался на бумаги, которые должны оказаться в моей комнате, но мне сказали, что там искали и ничего не нашли. Таким образом, в конце этого судебного дня у меня исчезла всякая надежда, и когда я на третий день был опять приведен в зал суда, мне прочли приговор, по которому я, уличенный в умышленном убийстве, был присужден к смерти.
Так вот до чего я дошел! Покинутый всем, что мне было еще дорого на земле, вдали от родины, я во цвете лет должен был невинно умереть под топором!
Вечером этого ужасного дня, решившего мою участь, я одиноко сидел в тюрьме. Мои надежды погибли, мои грустные мысли были обращены к смерти. Вдруг дверь моей тюрьмы отворилась, и вошел человек, который долго молча смотрел на меня.
— Так я опять встречаю тебя, Цалейкос? — сказал он.
При тусклом свете своей лампы я не узнал его, но звук его голоса пробудил во мне старые воспоминания. Это был Валетти, один из тех немногих друзей, которых я знал в городе Париже во время своих занятий. Он сказал, что случайно приехал во Флоренцию, где его отец живет знатным человеком, услыхал о моей истории и пришел, чтобы еще раз увидеть меня и от меня самого узнать, как я мог так тяжко провиниться. Я рассказал ему всю историю. Он, казалось, очень удивился ей и заклинал меня все сказать ему, своему единственному другу, и не покидать этот свет с ложью.
Я поклялся ему самой дорогой для меня клятвой, что сказал правду и что надо мной не тяготеет никакой другой вины, кроме той, что, ослепленный блеском золота, я не постиг неправдоподобности рассказа незнакомца.
— Так ты не знал Бианки? — спросил он.
Я уверял его, что никогда не видел ее. Тогда Валетти стал рассказывать мне, что в этом деле есть глубокая тайна, что губернатор очень поспешно произнес надо мной приговор, а в народе появился слух, что я уже давно знал Бианку и умертвил ее из мести за ее брак с другим. Я заметил ему, что все это соответствует Красному Плащу, но я ничем не могу доказать его участие в этом деле. Валетти рыдая обнял меня и обещал мне сделать все, чтобы по крайней мере спасти мою жизнь. У меня было мало надежды, но я знал, что Валетти умный и сведущий в законах человек и что он сделает все, чтобы спасти меня.
Два долгих дня я был в неизвестности. Наконец явился и Валетти.
— Я приношу утешение, хотя и печальное. Ты будешь жив и будешь свободен, но потеряешь руку.
Тронутый этим, я благодарил друга за свою жизнь. Он сказал мне, что губернатор был неумолим и не позволил снова расследовать дело, но чтобы не показаться несправедливым, он согласился наконец сообразовать мое наказание с наказанием, постановленным в книгах флорентийской истории, если в них найдется подобный случай. Тогда Валетти и его отец стали день и ночь читать старые книги и наконец нашли случай, вполне подобный моему. В книгах приговор гласит: ему должно отрубить левую руку, отобрать его имущество, а самого его навсегда изгнать. Таково теперь и мое наказание, и я должен готовиться к тому мучительному часу, который ожидает меня.
Я не стану изображать вам этот ужасный час, когда я на открытой площади положил на плаху свою руку, когда моя собственная кровь ручьем полилась на меня!
Валетти принял меня в свой дом, пока я не выздоровел, а потом великодушно снабдил меня деньгами на дорогу, ведь все, что я приобрел себе с таким трудом, стало добычей суда. Из Флоренции я поехал на Сицилию, а оттуда с первым кораблем, который застал, в Константинополь. Мои надежды были обращены на ту сумму, которую я передал своему другу, причем я просил его позволить мне жить у него. Как я изумился, когда он спросил меня, почему же я не еду в свой дом! Он сказал мне, что какой-то иностранец купил на мое имя дом в греческом квартале и при этом говорил соседям, что скоро и я сам приеду. Я тотчас же вместе с другом пошел туда и был с радостью принят всеми старыми знакомыми. Старый купец дал мне письмо, которое оставил у него человек, купивший для меня дом.
Я стал читать его:
‘Цалейкос! Две руки готовы неутомимо хлопотать, чтобы ты не чувствовал потери одной! Дом, который ты видишь, и все, что есть в нем, — твое. Тебе ежегодно будут доставлять столько, что среди своего народа ты будешь принадлежать к богатым. Да простишь ты тому, кто несчастнее тебя!’
Я мог предполагать, кто написал это, а купец на мой вопрос сказал мне, что этого человека он принял за франка и что он был одет в красный плащ. Я узнал достаточно и сознался, что незнакомец, должно быть, не вполне все-таки лишен благородства. В моем новом доме все было устроено наилучшим образом, даже был подвал с лучшими товарами, чем я когда-либо имел. С тех пор прошло десять лет, больше по старой привычке, чем по необходимости, я продолжаю свои торговые поездки, но той страны, где я стал таким несчастным, я никогда уж не видал. С тех пор я каждый год получал тысячу золотых, но хотя мне и отрадно сознавать, что тот несчастный благороден, однако он не может искупить скорбь моей души, потому что во мне вечно живет ужасный образ убитой Бианки.
Цалейкос, греческий купец, окончил свой рассказ. Остальные с большим участием слушали его, особенно, казалось, был тронут им незнакомец. Он несколько раз глубоко вздыхал, а Мулею показалось даже, что раз у него на глазах были слезы. Они еще долго беседовали об этой истории.
— И вы не проклинаете того неизвестного, который так гнусно лишил вас столь благородного члена вашего тела, который даже подверг опасности вашу жизнь? — спросил незнакомец.
— Конечно, прежде были минуты, — отвечал грек, — когда мое сердце обвиняло его перед Богом, за то что он навлек на меня это горе и отравил мою жизнь, но я находил утешение в вере отцов, а она повелевает мне любить своих врагов, притом он, может быть, еще несчастнее меня.
— Вы благородный человек! — воскликнул тронутый незнакомец и пожал греку руку.
Но начальник стражи прервал их беседу. Он с озабоченным видом вошел в палатку и сообщил, что здесь не следует отдыхать, потому что в этом месте караваны обыкновенно подвергаются нападению и его стражам даже кажется, что вдали видны несколько всадников.
Купцы были очень смущены этим известием, а незнакомец Селим удивился их смущению, заметив, что при такой хорошей защите им нечего бояться шайки разбойничьих арабов.
— Да, господин, — возразил ему начальник стражи. — Если бы это был только такой сброд, то можно было бы без опасения лечь отдохнуть, но с некоторого времени опять появимся страшный Орбазан, и поэтому следует быть осторожнее.
Незнакомец спросил, кто же этот Орбазан, и Ахмет, старый купец, отвечал ему:
— Среди народа существуют разные сказания об этом удивительном человеке. Одни считают его сверхчеловеческим существом, потому что он часто выдерживает борьбу с пятью-шестью воинами сразу, другие считают его храбрым франком, которого в эту страну привело несчастье, но прежде всего верно только то, что он проклятый разбойник и вор.
— Этого вы не можете утверждать, — возразил ему Леза, один из купцов. — Хотя он и разбойник, но он все-таки благородный человек. Таким он показал себя моему брату, и этот пример я мог бы рассказать вам. Всю свою шайку он сделал порядочными людьми, и пока он рыщет по пустыне, не смеет показаться никакая другая шайка. Притом он не грабит, как другие, а берет только деньги за охрану караванов, и кто добровольно заплатил ему, тот едет дальше благополучно, потому что Орбазан — господин пустыни.
Так говорили между собой в палатке путники, а стража, расставленная вокруг места привала, начала беспокоиться. На расстоянии получаса показалась довольно значительная кучка вооруженных всадников, они ехали, по-видимому, прямо к лагерю. Поэтому один из людей стражи пошел в палатку известить, что они, вероятно, подвергнутся нападению. Купцы стали совещаться между собой, что им делать: идти ли навстречу всадникам или подождать нападения.
Ахмет и двое старших купцов желали последнего, а пылкий Мулей и Цалейкос требовали первого и призывали к себе на помощь незнакомца. Он же спокойно вынул из-за пояса маленький голубой платок с красными звездами, привязал его к копью и велел одному из рабов воткнуть копье над палаткой. Он ручается своей жизнью, говорил он, что, увидев этот знак, всадники спокойно проедут мимо. Мулей не верил в успех, но раб воткнул копье над палаткой. Между тем все находившиеся в лагере взялись за оружие и с напряженным ожиданием смотрели на всадников. Но последние заметили, по-видимому, знак над палаткой, они сразу свернули со своего направления к лагерю и, сделав большой полукруг, пронеслись в стороне.
Удивленные путники несколько мгновений стояли и смотрели то на всадников, то на незнакомца. Последний совершенно равнодушно, как будто ничего не произошло, стоял перед палаткой и смотрел на равнину. Наконец Мулей прервал молчание.
— Кто ты, могущественный незнакомец, — воскликнул он, — ты, который знаком укрощает дикие орды пустыни?
— Вы считаете мое искусство выше, чем оно есть, — отвечал Селим Барух. — Я запасся этим знаком, когда убежал из плена, а что он должен показывать — я сам не знаю. Я знаю только то, что путешествующий с этим знаком находится под могущественной защитой.
Купцы благодарили незнакомца и называли его своим спасителем. Действительно, число всадников было так велико, что караван, вероятно, не смог бы оказать сопротивление.
Теперь они с облегченным сердцем улеглись отдыхать, когда же солнце стало заходить и по песчаной равнине пронесся вечерний ветер, они выступили в путь и поехали дальше.
На следующий день они сделали привал на расстоянии приблизительно только одного дня пути от конца пустыни. Когда путники опять собрались в большой палатке, купец Леза заговорил:
— Я вчера сказал вам, что страшный Орбазан — благородный человек, позвольте мне сегодня доказать вам это рассказом о приключениях моего брата. Мой отец был кади [Кади — судья] в Акаре. У него были трое детей. Я был самым старшим, брат и сестра было гораздо моложе меня. Когда мне было двадцать лет, брат моего отца призвал меня к себе. Он назначил меня наследником своего имущества с условием, чтобы я оставался при нем до его смерти. Но он достиг глубокой старости, так что я только два года тому назад вернулся на родину и ничего не знал о том, какая ужасная судьба постигла мой дом и как милостивый Аллах отвратил ее.