Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М., Терра, 1994.
I
Большая светлая луна выглянула из-за черной, растрепанной крыши сарая и сначала как будто осмотрела двор, а потом, убедившись, что ничего страшного нет, стала круглиться, вылезать и села на самой крыше, круглая, желтая, улыбающаяся.
На дворе сразу побелело, и под заборами и сараями легли черные таинственные тени. Стало прохладно, легко и свежо. Наконец кончился жаркий, томительный день, и в первый раз вздохнулось всей грудью.
На огороде, спускающемся к реке, капуста стала как серебряная, и под каждым кочном притаилась маленькая круглая тень, а за огородом заблестел в воде широкий лунный столб, и на тысячу голосов зазвенели лягушки, точно с ними приключилась и невесть какая радость.
С улицы уже доносились пискливые звуки гармоники, голоса и смех девок.
На нашем столе, поставленном прямо во дворе, перед крыльцом, голубыми искорками заблестели стаканы и самовар, во весь свой продавленный бок постарался отразить круглое лицо луны, это, впрочем, плохо удалось, и вместо сияющей круглой рожи получилось подобие длинного желтого лимона.
Протянув усталые от дневного шатания по болотам ноги, я, доктор Зайцев и учитель Милин сидели за столом, а наш охотник — как гордо называл его доктор — захудалый мещанинишко Иван Ферапонтов, по уличному прозванию — Дыня, в длинном черном засаленном сюртуке, сам непомерно длинный и худой, стоял в сторонке и почтительно держал в обеих руках стакан чаю.
Все охотничьи впечатления дня были уже исчерпаны и воспоминания иссякли, а уходить на сеновал спать все еще не хотелось: уж очень была хороша ночь, и луна что-то бередила в душе.
Хозяина нашего не было дома — он уехал на ночь в поле, — а прислуживала нам его жена, высокая худая баба с красивыми злыми черными глазами и подвязанной щекой.
— Что, Малаша, зубы болят? — спросил, придя в благодушное настроение, доктор.
Красивая Маланья злобно сверкнула черными глазами, рывком схватила со стола самовар и унесла в темные сени.
Дыня почтительно, но не без ехидства, хихикнул в стороне.
— Зубы! — загадочно пробормотал.
— Злющая баба! — сообщил нам доктор, почему-то игриво подмигнув, точно в этом заключалось что-то пикантное. — И скажите мне, пожалуйста, почему это чем женщина красивее, тем она и злее… Добрые женщины всегда бывают курносыми, рыхлыми, бесцветными… а вот в такой шельме всегда сто чертей сидит!
Доктор не то сокрушенно, не то глубокомысленно покачал головой и вздохнул.
Я невольно вспомнил красивую жену доктора, но промолчал.
— Это верно, что в каждой бабе черт сидит! — отозвался длинный Дыня, по-своему восприняв изречение доктора.
Маланья шмыгнула мимо нас и скрылась за ворота.
— Муж побил! — совершенно неожиданно проговорил Дыня и засмеялся от удовольствия.
— Разве муж бьет ее? — с удивлением переспросил тихий Милин.
— А почему — нет? — в свою очередь, удивился Дыня. — Бабу ежели не бить… — Он выразительно присвистнул и засмеялся. — Бабу бить необходимо! — помолчав, прибавил он веско и с несокрушимой уверенностью.
— Да за что же он ее бьет… такую красивую? — тихо сказал Милин.
— Красивую!.. — с негодованием фыркнул Дыня. — Может, за то и бьет, что красивая!
После этого загадочного объяснения все примолкли.
Луна лезла прямо на стол, что-то тревожила и будила в душе. Черные злые глаза красивой бабы, которую муж бьет за то, что она красива, беспокойно стояли перед нами. Стало грустно и жаль чего-то.
Черный сеттер доктора, Укроп, неожиданно вылез из-под стола, потянулся на всех четырех лапах, помахал хвостом, ни к кому, собственно, не обращаясь, и, подняв узкую морду с большими блестящими глазами, долго смотрел на луну. Потом, вздохнув, свернулся клубочком прямо на дорожке, в пыли, спрятал морду в лапы и затих.
— Вот вы говорите, что женщину не бить нельзя… — вдруг начал доктор, — а почему?
— Известно почему, — от себя негодующе прибавил Дыня.
Милин кротко пожал плечами.
— Ну, что за вопрос, Николай Федорыч… Бить женщину… это уж, по-моему…
— Что, по-вашему?..
— Нет, это уж вы Бог знает что! — протянул Милин как будто даже несколько обиженно. — Во-первых, женщина слабее вас, а во-вторых… ну, это — понятно!..
— Ничего мне не понятно!.. Я ведь и не говорю, что женщину надо непременно бить, — с нетерпением перебил доктор. — Зря бить никого не следует… Но ведь есть такие случаи, когда нельзя не бить… Если, скажем, хулиган на вас нападет, вы что же, ему реверансы делать будете, что ли?
— Так то хулиган!
— Ну, а если и не хулиган, а так просто кто-нибудь заедет вам в физиономию, так вы будете справляться, не слабее ли он вас?
— Это совсем другое дело!
— Странное дело! — не слушая, продолжал доктор. — А разве хулиган не может оказаться слабее вас в десять раз? Да иная баба сто очков вперед другому хулигану даст!.. Так на этом основании надо сложить руки: лупи, мол, в свое удовольствие, потому что ты слабее меня…
— Ну, что вы, ей-Богу! То хулиган, а то женщина… И сами вы прекрасно понимаете эту разницу, а только так, нарочно спорите!.. — возмутился Милин, и при луне отчетливо было видно его болезненно-удивленное лицо.
— Нет, не понимаю!.. Вообразите, что не понимаю!.. Что, вы не видали разве женщин вздорных, грубых, злых, сварливых, которые лезут вам в нос и уши, отравляют жизнь, расстраивают нервы и здоровье?.. Женщина! Если ты женщина и требуешь к себе какого-то особого рыцарского отношения, так и держи себя рыцарской дамой. Будь женщиной такой, чтобы иного отношения, кроме самого рыцарского, и не понадобилось!.. Слабее!.. Ну и помни, что ты слабее, и не лезь… Помни, что тебя щадят, так это именно только щадя твою слабость, из великодушия сильного, а не…
— Это другой вопрос, — перебил Милин, начиная горячиться, — а бить женщину, бить существо, которое гораздо слабее и не может ответить тем же, гадко и омерзительно. И я уверен, что хоть вы и спорите, а у вас у самого рука не подымется на женщину… Бить женщину!.. Тьфу, мерзость!.. Разве вы могли бы уважать мужчину, который бьет женщину?
Доктор язвительно усмехнулся.
— А меня вы уважаете?
Милин воззрился на него.
— Что за вопрос?
Доктор скривился еще язвительнее.
— Нет, вы ответьте!
— Ну, конечно… Я уверен, что…
— И совершенно напрасно уверены! — со странным полусмешком возразил доктор. — Придется мне, значит, лишиться вашего уважения!..
— Разве вы… — неловко начал Милин.
— Да-с… Я единственный раз в жизни побил человека, и этот человек была женщина!
Милин растерянно развел руками, что-то хотел сказать, но издал только неопределенный слабый звук, точно пискнул.
Всем стало неловко.
Луна поднялась выше. Теперь она была маленькая и белая. На улице по-прежнему раздавались звуки гармоники, голоса и смех. На самом краю деревни кто-то, должно быть, пьяный пронзительно и дико закричал. Черный Укроп заворочался и чихнул, не то от пыли, не то от лунного света, который лез ему прямо в морду.
II
— Вы вот как будто сконфузились за меня, — опять заговорил доктор, — а я вам скажу, что единственное, что я испытываю, когда вспоминаю этот случай, так это жгучее удовольствие!.. И именно потому, что это не была какая-нибудь там символическая пощечина, а самая настоящая затрещина: с ног слетела!..
Дыня засмеялся.
Милин недоумевающе пожал плечами.
— Н-не пон-нимаю! — гадливо протянул он и низко нагнулся к стакану с совершенно холодным чаем. Доктор помолчал.
— Мне все-таки не хочется лишиться вашего уважения, — полуехидно, полуискренно проговорил он, — а потому я лучше расскажу вам, как все это вышло…
Милин выжидательно воззрился на него.
— Видите ли, я должен оговориться, что это было очень давно, еще во времена моего студенчества, когда жизнь проклятая еще не приучила меня не возмущаться ничем. Конечно, теперь ничего подобного со мной быть не может, но думаю, что это вовсе не делает мне чести! Доктор вздохнул и как будто призадумался на мгновение. Глядя на его толстое, обрюзгшее лицо, я невольно подумал: ‘Да, теперь тебя вряд ли чем проймешь!’
— Ну, так вот-с… Было это летом, когда я перешел на третий курс. По рекомендации одной этакой благотворительной дамы получил я урок у профессора Н.. заниматься с его дочерью по…
— Н.? — быстро переспросил Милин. — Это тот самый, который…
— Вот именно-с… ‘тот самый, который’… — с ударением повторил доктор. — Вот именно, да!.. Ну-с, урок был во всех отношениях завидный: вознаграждение прекрасное, местность, в которой было имение профессора, самая живописная, а кроме того, и сам профессор был авторитетом не только для нас, студентов… Имя его гремело даже за границей, и хотя он уже давно нигде не читал по особым обстоятельствам, но это, конечно, только окружало его известным ореолом в глазах тогдашней молодежи. Вся интеллигентная Россия относилась к нему с величайшим уважением, и он этого заслуживал: помимо того, что это был замечательный ученый, он проявил себя смелым и честным гражданином, а тогда это ценилось высоко!.. Мне завидовали все товарищи, и, ей-Богу, я испытывал некоторую гордость, точно был не случайно приглашенным репетитором, а и в самом деле чем-то близким к великому человеку. Поэтому вам, конечно, понятно, что ехал я с замиранием сердца, готовый к полному преклонению, и весь внутренне подбирался, мечтая показать профессору, что я достоин его выбора, хотя выбора, собственно, никакого и не было!..
Приехал я поздно вечером. Меня встретил сам профессор, отвел во флигель, где была приготовлена для меня прекрасная комната, позаботился о том, чтобы мне дали ужинать и чаю, немного поговорил со мною об университете, и всё так просто и ласково, что мне даже немного неловко стало: чувствовал же я, не мог не чувствовать, что в сравнении с ним я — мальчишка и щенок, полное ничтожество и больше ничего!.. И стыдно мне стало, что я собирался поражать его своими блестящими качествами, которых у меня не было!.. Теперь я уже, конечно, и охладел, и огрубел, но тогда был у меня еще искренний энтузиазм, умел я ценить человеческий гений.
Милин сочувственно и значительно кивнул головой.
— Ну, одним словом, когда он ушел, пожелав мне спокойной ночи, я был в большом волнении, очарован и восхищен, даже тронут, и все думал о том, что вот именно таким и должен быть настоящий большой человек: простым, деликатным и ровным со всеми, потому что ему нечего бояться и некому завидовать. И в самом деле, было в нем что-то обаятельное: высокий седой старик, с совершенно молодыми блестящими глазами и такой добродушно-милой иронической улыбкой, что никак нельзя было понять, считается ли он со своим собеседником серьезно или смотрит на него, как на ребенка… И это не обижало, а напротив, трогало, как трогает, например, когда большая, сильная, добрая собака, с такой, знаете, умной, серьезной мордой, позволяет себя трепать за уши какому-нибудь длинноухому легкомысленному щенку… Может быть, сравнение неподходящее, но…
Доктор немного запутался, но Милин выручил его, опять сочувственно кивнул головой.
— Я, знаете, был тогда немного застенчив, как все вообще самолюбивые юноши, но с профессором почувствовал себя сразу так легко и просто, что даже странно мне показалось: да полно, мол, тот ли это, который?.. Ни величественного вида, ни покровительственного тона, ни учительства, ничего, кроме мягкой, светлой большой души, совершенно открытой для всех!..
Проспал я ночь превосходно, как дома, хотя и мешали соловьи: так страстно щелкали, подлецы, под самыми окнами, точно не хотели, чтобы кто-нибудь спал в такую светлую теплую ночь. А на другое утро встал я рано, в чрезвычайно бодром и оживленном настроении духа, сходил в реке выкупаться и отправился в дом. Оказалось, однако, что я немного опоздал: профессор уже работал у себя в кабинете, и меня встретила его жена.
Признаться, я думал, что жена профессора непременно должна быть полной добродушной дамой лет сорока, а потому очень смутился, увидев на террасе молоденькую, хорошенькую женщину с очень большими затененными глазами и светлыми волосами, в голубом кружевном капоте, с обнаженными руками и глубоким вырезом на груди.
Смею вас уверить, что уважение мое к профессору было так велико и искренно, что мне даже и в голову не пришло взглянуть на его жену как на женщину. Я просто преклонился перед нею почти с благоговением, потому что в простоте юного сердца полагал, будто женщина, которая может быть женой такого замечательного человека, и сама должна быть необыкновенной, прекрасной, изумительной!.. Да и как же иначе?.. Ведь это с нею был близок он, с нею делил все радости и горести, всю славу своей огромной жизни, которую ценил весь мир…
Правда, мне было всего двадцать три года и каждая красивая женщина не могла не волновать и не привлекать меня, но я помню, что первое время, когда ловил себя на темных бессознательных ощущениях при взгляде на ее обнаженные прекрасные руки, я конфузился и отворачивался, точно изловив себя на каком-то кощунстве. Не знал я еще жизни тогда, господа, — с легким вздохом прибавил доктор.
— Да, встретила меня Лидия Михайловна весело и ласково, словно бы мы были знакомы давно и только вчера расстались. Смущение мое быстро прошло.
Она напоила меня и девочку чаем, поболтала со мной о разных пустяках, спросила, не нужно ли мне чего-нибудь, нет ли у меня невесты, и потом провела меня в классную, посмеялась и ушла с зонтиком в сад.
Должен все-таки признаться, что я невольно проводил ее глазами, и мне показалось, что эта молодая, красивая и веселая женщина в зеленом, цветущем весенним цветом саду — самое прекрасное, что видел я в своей жизни. И самое пребывание мое у профессора, конечно, стало для меня вдвое приятнее именно потому, что она не была полной добродушной дамой сорока лет!.. Впрочем, тогда я об этом не думал, а ревностно принялся за урок.
Девочка оказалась необыкновенно понятливой, кроткой и послушной. Заниматься с ней было легко. А кругом было удивительно хорошо. В окна целыми потоками лился солнечный свет, воробьи чирикали в саду, видны были голубое небо и зеленые деревья… Комната была какая-то особенная: простая, удобная, чистая, с тем неуловимым отпечатком интеллигентности, по которому сразу видно, где живут настоящие, умные, милые, чистые люди.
Только Ниночка, как звали мою ученицу, показалась мне не по летам серьезной и тихой. У нее были такие же большие глаза, как у матери, только немного темнее, тонкие ручки и открытые, слегка загорелые ножки. Хотя она и была очень похожа на мать, но что-то страшно напоминало в ней отца. Почему-то у меня сразу появилась к ней какая-то нежная жалость. Она мне казалась такой хрупкой драгоценной вещицей, что все время было страшно, как бы не повредить ей чем-нибудь.
В то утро я не обратил внимания, а уже потом вспомнил, что, когда в саду прозвучал громкий голос Лидии Михайловны, Ниночка вздрогнула, побледнела и вся превратилась в слух, вытянув к окну голову, как это делают маленькие птицы перед грозой. Только расслышав смех Лидии Михайловны, она успокоилась, и ее бледные щечки опять порозовели. Ужасно хрупкая девочка была!.. Где-то она теперь?.. Неужели и ее жизнь исковеркала?.. Должно быть!..
Доктор Зайцев примолк, и почему-то никому из нас не захотелось прервать его молчания. Странно, даже Дыня вздохнул и пригорюнился. Случайно вспомянутый, пролетел над нами чистый образ с детства надломленной нежной души. Может быть, никто из нас и не отметил, не понял своего чувства, не разобрал, какую и почему затронул он в нас тоскливую струну, но всем стало больно, грустно и жаль чего-то прекрасного, что дает нам Бог и чего мы, люди, не умеем, не хотим хранить.
III
— Н-да, — как будто с неохотой опять заговорил доктор, — много мне пришлось пережить и перечувствовать за время моего пребывания у профессора, но сначала жизнь текла самым мирным и приятным образом. Я занимался с Ниночкой, болтал с Лидией Михайловной, гулял и купался, иногда подолгу беседовал с профессором о науке, о литературе и о жизни, много ел и крепко спал. А тем временем с любопытством приглядывался к жизни этих людей, жизнь которых, казалось мне, должна была быть красивой, мудрой, настоящей человеческой жизнью.
У каждого молодого человека бывают минуты разочарования и сомнений в себе самом, бывали такие моменты и у меня: начну себе, бывало, рисовать свою будущую жизнь, вот именно такою, какою она и вышла, — жизнью уездного врача, в захолустном городишке, с картами, сплетнями, водкой и грязными больными бабами, и такая тоска возьмет, что, кажется, так бы и повесился на первом дереве!.. В такие скверные минуты было мне досадно и завидно: ведь вот живет же человек, у которого есть огромное любимое дело, слава, прелестная жена, милая девочка, красивая, изящная обстановка, масса интересов высшего порядка… Почему же мы, обыкновенные люди, должны мириться с перспективой серого, незаметного существования, скуки, пошлости и бесследной смерти?.. Почему одним все, а другим ничего?.. Случайность?.. Обидна и несправедлива казалась мне такая случайность, черт бы ее побрал!.. Да.
Скоро я стал в доме своим человеком.
Ужасно мне нравилось, как профессор относился к своей жене: она явно царила не только в доме, но и во всей его жизни, всем распоряжалась и повелевала, как маленькая царица. По ее капризу изменялся весь порядок жизни. Часто она отрывала мужа от самой напряженной работы, даже не замечая этого, и никогда я не видел на его лице даже и тени неудовольствия или нетерпения. А ведь результатов его работы с интересом ожидал весь мир!.. Очень меня трогало, что такая большая голова так покорно и добровольно сносила гнет маленькой женской ручки. Я был тогда еще очень молод и смотрел на женщину не так, как теперь…
— Очень жаль, что ваши взгляды переменились, — заметил Милин не без ехидства. Доктор так и вскинулся.
— Жаль?.. Да, жаль!.. А позвольте вас спросить, кто в этом виноват, если не сама женщина?.. Много она ценит то чистое поклонение, которым окружают ее юноши и поэты!.. Думает ли она о том, чтобы быть достойной этого поклонения?.. Уважает ли сама она себя настолько, чтобы из того неземного, чистого, нежного, музыкального, так сказать, создания, каким сделала ее природа, не превратиться в грязную, злую, мелочную, завистливую и сварливую бабу?.. Каждая молодая девушка-принцесса, почему же мы потом вместо королев видим только глупых и тупых самок?.. Мы, мужчины, проводим свою жизнь глупо и бесцельно, мы убиваем ее за картами, водкой, в бессмысленных ссорах и расчетах, мы грязны и плоски, но мы и не требуем к себе никакого особенного почтения!.. Мы знаем, кто мы такие, и не лезем на пьедестал!.. А женщина, затаптывая в грязь все то хорошее, что вложила в нее природа, превращаясь в глупую, лживую, злую самку, позоря и себя, и того мужчину, который имел глупость с ней связаться, еще требует обожания, изображает из себя что-то… Да что там!.. Прежде чем иронизировать, вы подумайте об этом, а потом приходите на это место, и мы потолкуем!..
— Ну, ну… — примирительно пробормотал Милин.
— Что — ну!.. Прежде чем иронизировать, надо…
— Да будет вам!
— Будет! — никак не успокаиваясь, кипел доктор. — Я человек грубый, опошленный, я уже не могу приходить в восторг, не могу возмущаться, не могу плакать от умиления, а кто бросил первый ком грязи в мою душу? Вот это самое неземное создание, к которому вы требуете рыцарского благоговения.
Доктор помолчал, возмущенно фыркая и сопя носом.
— Ну, вы остановились… — осторожно заметил я.
Доктор еще раз негодующе пожал плечами, но, видимо пересилив себя и решив, что сердиться не стоит, продолжал:
— Ну, ладно… Так вот… Первые дни моего пребывания в доме профессора привели меня в положительный восторг… Весенняя природа, цветущий сад, гениальный человек, такой простой и милый, прелестная молоденькая женщина, грациозная девочка-все это было так красиво, что мне, вышедшему из грубой, пошлой мещанской среды, где люди ругались и дрались походя, казалось, будто я попал в какой-то особенный мир, полный сверкающего счастья. ‘Вот какими должны быть все люди!’ — думал я с восторгом, когда, бывало, оставался один в своей комнате и слушал жаркое щелканье соловьев в залитом лунным светом саду. Ночь с ее соловьями, лунным светом, звездами и синим небом окружала меня со всех сторон, и вся эта ночная красота как-то бессознательно сливалась во мне с образом молодой женщины, которая только что со смехом крикнула мне в темноту сада: покойной ночи!
Опять-таки повторяю, никаких греховных, так сказать, мыслей не было во мне… Где там! Я искренно верил, что женщина, которая имеет счастье быть любимой таким необыкновенным человеком, не может даже и заметить меня, ничтожного студента, ровно ничем не замечательного. Я только, засыпая, грезил о возможности когда-нибудь стать достойным другой такой женщины. Я был молод, такая возможность не казалась мне несбыточной!
И жизнь доказала это, но как!.. Не я поднялся к ней, она опустилась ко мне. И как грубо, грязно, пошло!.. И, когда я достиг того, о чем мечтал с таким чистым восторгом, оказалось, что не о чем было и мечтать, нечему было молиться!..
IV
Прошло недели две с тех пор, как я поселился у профессора.
Однажды, когда я с прогулки пришел к обеду, меня поразило странное настроение, которое царствовало за столом: профессор казался растерянным, Ниночка глядела испуганно, почти не подымая глаз от тарелки и только изредка робко и умоляюще взглядывая на мать… Лицо Лидии Михайловны, которую до сих пор я всегда видел неизменно веселой и прелестной, меня испугало: у нее были красные пятна на щеках, небрежно распустившиеся волосы, сухой, злобный, как у хорька, взгляд.
Профессор торопливо заговорил со мной о брошюре Каутского, которую он дал мне вчера, но видно было, что ему не до меня и мое присутствие болезненно его стесняет. Обед прошел скучно и подавленно. Лидия Михайловна все время молчала, нервно дергая тарелки и отрывисто обращаясь к прислуге… Я заметил, что, когда подали суп, — который всегда разливала она сама, первую тарелку подавая мужу, — профессор взглянул на нее так, точно боялся, что она не подаст ему тарелки при мне, постороннем человеке… Этот страх был очень характерен и многое открыл мне в настоящих их отношениях. Мне стало больно и стыдно за них, я невольно потупился. Было ясно, что они поссорились, поссорились, как ссорятся самые обыкновенные, пошлые супруги, какие-нибудь чиновники и чиновницы, и это было так неожиданно для меня, что сделалось грустно, словно я утратил что-то драгоценное.
Несколько раз профессор пробовал заговорить с женой, но она упорно молчала, делая вид, что не замечает его попыток. Он усиливался шутить, чтобы я не заметил, а я видел все и страдал за него, за нее, за бедную Ниночку и за себя, вдруг упавшего с высоты в болото!..
После одной какой-то шутливой фразы мужа Лидия Михайловна вдруг встала, оттолкнула тарелку и, уже совсем не сдерживаясь, вышла из-за стола.
Я постарался не заметить этого и не поднял глаз. Профессор смешался, но справился и сказал:
‘Лида немного нездорова… У нее очень расстроены нервы…’
И при этом лицо у него было красно, а глаза смотрели так, точно умоляли поверить.
Я ушел к себе в тяжелом недоумении, долго валялся на кровати, курил и думал, что Лидии Михайловне все-таки следовало бы помнить, что я человек посторонний, и не делать меня свидетелем семейных историй. Не зная причины ссоры, я инстинктивно почувствовал, что вся вина на ее стороне, и, вспоминая последний умоляющий взгляд профессора, с жалостью говорил себе: ‘Какой деликатный, мягкий человек!.. Какая большая душа!..’
Впрочем, эта первая сцена казалась мне случайной. Вечером Лидия Михайловна уже была весела, как всегда, а профессор по-прежнему был нежен и внимателен к ней.
Но сцены стали повторяться, и все чаще и чаще!.. Было очевидно, что сначала Лидия Михайловна просто стеснялась меня, но мало-помалу это стало для нее тяжело, и ее капризные выходки стали день ото дня все более грубыми и некрасивыми.
И наконец я понял, что она — просто глупая, вздорная женщина, не признающая на свете ничего, кроме самой себя. Она была убеждена, что ее молодость и красота дают ей право ни с чем и ни с кем не считаться. Она никого не уважала, и мужа своего менее чем кого-либо. Она была не в состоянии понять, что из любви муж прощает ей то, чего не должен был бы прощать. Она не понимала, что только любовь, деликатность и мягкость душевная мешают ему встряхнуть ее и поставить на место, а принимала это за его трусость и за свою правоту. Она доходила до того, что в моем присутствии называла его дураком и идиотом!
Когда это случилось в первый раз, я едва поверил своим ушам, когда уходил, слышал, как изменившимся, нахальным и злым голосом, в котором не было ничего, напоминающего о молоденькой изящной женщине, она кричала: ‘Ну и черт с ним!.. Наплевать… Очень мне нужно!..’
Характер у этой женщины был ужасный, она была необыкновенно упряма, как может быть упряма только женщина, и на нее ничем, кроме страха, нельзя было подействовать. Она думала, что она лучше, умнее и милее всех, а поэтому с непостижимым бесстыдством забывала свои выходки и не придавала никакого значения тому, что она унижает и оскорбляет человека в миллион раз лучше, выше и чище ее.
Первое время у меня в голове был какой-то сумбур. Я ровно ничего не понимал в том, что такой умный, сильный и большой человек может позволить унижать себя глупой бабе, хотя будь она прекраснее ангела небесного!.. Уже потом я понял, что так всегда и должно быть, что самоуверенное, глупое и наглое ничтожество всегда возьмет верх над деликатностью и душевной мягкостью, ибо с грубостью можно бороться только грубостью, и для этого надо быть таким же наглым и злым животным.
Впоследствии я узнал, что профессор страдал ужасно и с радостью ушел бы от этой женщины, если бы его не останавливала жалость, мысль о том, что Лидия Михайловна пропадет без него. А он любит ее!.. Страшное дело — эта любовь!.. Большое чувство трудно рвать, а вырастает оно незаметно.
Ей же на все было наплевать. Разрыв нисколько не пугал ее, потому что она была уверена в своих необыкновенных женских достоинствах и нисколько не колебалась пустить их в ход.
С каждым днем раскрывалась передо мною неприглядная изнанка их жизни, и я уже стал замечать, что от прежнего уважения не остается и следа и я начинаю презирать профессора, перед которым так благоговел еще недавно. И это сделала эта женщина.
В то же время пропало и то благоговение, которое сначала внушала мне сама Лидия Михайловна как жена великого человека. Правда, она мне нравилась меньше, я даже презирал ее, но зато чувствовал, что это женщина, на которую и я, какой бы я ни был, могу смотреть откровенно, со своими, хотя бы с самыми грязными, мыслями. Я стал относиться к ней с игривой двусмысленностью и в отсутствие профессора становился даже почти наглым.
Увы, я убедился, что это нравилось ей. Ко всем своим прелестям она была еще и развратна. Тем холодным развратом любопытства, каким бывают развратны глупые, легкомысленные, жестокие, ничего не уважающие и не признающие женщины.
Она очень гордилась своей красотой, своей стройностью, своими ногами и руками, своей кожей, а поэтому одевалась слишком прозрачно и часто принимала рискованные позы. Профессор, видимо, страдал от этого, и я однажды слышал, как он говорил:
‘Лидочка, нельзя же так… ты почти голая!’
Лидия Михайловна не выносила никаких замечаний: все, что она делала, было прекрасно, оригинально и мило!.. Я думаю, что свои недостатки она знала хорошо, но была уверена, что даже недостатки ее имеют какую-то своеобразную прелесть!.. Так думают все женщины… Поэтому в каждом замечании, хотя бы самом осторожном и ласковом, она видела только желание оскорбить ее.
‘Ну и прекрасно!’ — ответила она.
‘Что же тут прекрасного?’ — тихо, с мучительным выражением бессилия сказал профессор.
И прибавила, очевидно, на какое-то возражение, которого я не расслышал:
‘Ну да, и разденусь!’
Я поскорее ушел.
В то время я уже не благоговел перед нею, а потому эти слова — голая, разденусь — пробудили во мне нечистое чувство. Я долго ходил по саду, смотрел на звезды, на темные деревья, а в темноте передо мной колыхалось нагое женское тело, ее тело.
Профессор окликнул меня. Может быть, он хотел убедиться, что я не слышал разговора, или ему самому захотелось пройтись, но он тихо пошел рядом со мною. Не помню, о чем мы тогда говорили, но под его серьезный тихий голос мне стало стыдно своих мыслей и страшно, что Он может догадаться о них.
Ложась спать, я напряженно и с юношеским энтузиазмом думал о том, как помочь этому человеку, как открыть ему глаза на его жену. Мне все казалось, что он просто обманывается на ее счет, не видит ее грубости, пошлости и легкомыслия. Я, конечно, был очень наивен в эту минуту, но мысли у меня были хорошие, светлые.
А вышло совсем не то!.. Я сам шлепнулся в ту грязь, из которой хотел вытащить другого, и в этом виновата та же проклятая баба!.. Случилось это так: однажды вечером Лидия Михайловна предложила мне покататься на лодке. За садом протекала полноводная и спокойная река… Был там лес, с одного берега темные старые дубы, а с другого — камыши и ольховые рощи.
Я сидел на веслах, а Лидия Михайловна на руле. Одета она была в какой-то длинный Легкий капот, надетый, вероятно, или на очень тонкую сорочку, или прямо на голое тело. Под этим капотом отчетливо была видна ее фигура, которая местами даже просвечивала, и это волновало меня. В сумерках казалось, что глаза у нее очень темные и смотрят все время на меня. Оттого, что не видно было их выражения, они казались загадочными, русалочьими.
Началось с того, что Лидия Михайловна стала расспрашивать, какие женщины мне нравятся. Ее вообще только такие сюжеты и занимали!.. Разговор этот еще больше волновал меня, и я инстинктивно старался не смотреть на нее.
‘Ну, а я вам нравлюсь?’ — неожиданно спросила она и при этом засмеялась. Нехорошо засмеялась…
Должно быть, я здорово покраснел, потому что мне вдруг стало страшно жарко. Но я хотел быть смелым и мужественным, а потому ответил грубовато:
‘Очень!’
‘Вот как!’ — захохотала она и брызнула в меня водой.
Потом мы говорили о модном романе, герой которого нечаянно увидел героиню в купальне. Надо вам сказать, что за последнее время мы только при профессоре и Ниночке не говорили на такие темы, а как только оставались вдвоем, Лидия Михайловна сейчас же сводила разговор на любовь, флирт и тому подобное. Я уже понимал, что я ей нравлюсь, что моя молодость и свежесть щекочут ей нервы, и все время меня не оставляло скверное ощущение, что совершаю что-то подлое. Но молодость брала свое, и я не мог не искать этих разговоров.
И вот, когда мы проплывали мимо купальни, белевшей на берегу под дубами, как-то так случилось, что мы оба посмотрели в ту сторону и, должно быть, одна и та же мысль пришла в голову обоим. Мысль эта испугала меня, точно я в пропасть заглянул, даже голова у меня закружилась. Мы встретились глазами и поняли друг друга.
‘А вы хотели бы видеть меня… как я купаюсь?’ — вдруг спросила Лидия Михайловна и неловко засмеялась опять.
‘Хотел бы!’ — ответил я через силу и изо всех сил стал грести дальше.
Довольно долго мы плыли молча. Я чувствовал, что у меня дрожат руки и ноги и во всем теле какая-то сладкая истома. Лидия Михайловна сидела неподвижно, уронив одну руку в воду, и о чем-то напряженно думала. И я боялся угадать ее мысли.
Река делала крутой поворот, а за ним уже начинались поля и большое село.
‘Поедем назад’, — точно очнувшись, сказала Лидия Михайловна.
Я послушно повернул лодку, и мы опять вплыли в лес. Было уже довольно темно. И вот когда мы опять поравнялись с купальней, Лидия Михайловна потянулась и сказала, глядя в сторону:
‘А знаете, я и в самом деле выкупаюсь. Я люблю купаться по вечерам. Чувствуешь себя какой-то русалкой, и кажется, что за тобой из-за кустов подсматривает какой-то… фавн’.
Чувство мое было похоже на испуг. В эту минуту я уже знал, что будет, и растерялся. Мне стало вдруг душно и тоскливо.
‘Ну, подъезжайте же!’ — сказала она с нетерпением, точно ей было досадно, что я так трушу.
Нечего делать, я пристал к берегу и вздрогнул, когда лодка со скрипом вползла на песок.
Она ушла в купальню, а я остался у лодки. Было совсем темно, кругом стояли темные таинственные деревья, вода была какая-то странная, и в ней колыхались отражения первых звезд. В купальне слышался шорох, потом раздался плеск воды, и на середине реки, светлой от темных берегов, показалась голова Лидии Михайловны.
Я глаз от нее оторвать не мог. Под водой, колыхавшейся вокруг, я угадывал ее тело, и мне было почти больно от воспаленного воображения.
Лидия Михайловна поплыла обратно и скрылась в купальне. Плеск воды затих. Она вышла. Не могу вам передать, что я переживал в те минуты: я знал, что она хочет, чтобы я пришел, я говорил себе, что такой момент, может быть, никогда не повторится, что надо пользоваться случаем, а в то же время уверял себя, что просто у меня грязное воображение и все это мне показалось… Тут она меня позвала.
Я не узнал ее голоса, до того странным он мне показался, и ответил тоже каким-то чужим, не своим голосом.
‘Что это вас совсем не слышно? Вы здесь?.. Я боюсь!’ — крикнула она.
Тогда я встал и пошел… Она вскрикнула, когда увидела меня в купальне, и замахала руками.
‘Нельзя, нельзя, я еще не одета!’
Но я уже не мог уйти и, кажется, только глупо улыбался, шаг за шагом приближаясь к ней. Лидия Михайловна была уже в капоте, но я сразу увидел, что капот наброшен на голое тело кое-как, нарочно, а рубашка ее лежит на скамье. Я подошел к ней совершенно молча. Она так же молча оттолкнула меня, не спуская с меня темных, непонятных глаз, и выражение у нее было злое, животное.
А когда все кончилось, сел на скамейку и закурил. Говорить я не мог, а она быстро одевалась при мне, и я испытывал жгучее наслаждение, смешанное с отвращением оттого, что уже имел право сидеть и смотреть, как она одевается.
Всю дорогу мы молчали, только когда высаживались из лодки, Лидия Михайловна сказала:
‘Ну что мы с вами наделали!..’
Я совершенно глупо ответил: ничего!.. а она погрозила мне пальцем, кокетливо головой и пошла к дому.
На террасе горела лампа и пили чай профессор с Ниночкой.
Я не мог представить себе, как я посмотрю им в глаза, но Лидия Михайловна выручила меня, быстро пройдя вперед и сказав совершенно беззаботным тоном:
‘А вот и мы!’
‘Нагулялись?’ — ласково спросил профессор.
Она стала рассказывать, где мы были, а я смотрел на нее, и мне было страшно: как может она говорить так легко и весело, улыбаться мужу и дочери, когда только что отдавалась мне?.. Знаете, много раз мне и потом приходилось обманывать мужей с их женами, и каждый раз меня поражала та легкость, та виртуозность, с какой лгали женщины… Лгали они не только словами, а голосом, движениями, смехом, каждой черточкой своего тела… И как лгали!.. С наслаждением!..
Ну, после этого связь наша продолжалась долго. Это была связь безобразная, без всякого чувства, просто потому, что мне была нужна женщина, а ей нравились моя молодость и свежесть. Однако, по молодости лет, по неиспорченности, я тяготился этим и старался думать, что мы все-таки любим друг друга. Однажды я даже сказал ей, что меня не удовлетворяют такие отношения, и при этом грубо выразился, что ей ‘только этого и нужно!’.
Лидия Михайловна посмотрела на меня с самым искренним презрением, а затем дня три мучила меня, отказывая в ласках и ехидно повторяя, когда я приставал к ней:
‘Зачем? Ведь вам этого не нужно! Это грязь!’
И доводила меня до того, что я готов был отказаться от всех своих убеждений, лишь бы она отдалась мне. И она уступила, но с таким видом, точно сделала мне величайшее снисхождение.
Странно, я чувствовал к ней непобедимое влечение и в то же время презирал ее от души. Каждый раз, когда она уходила от меня, я испытывал положительное отвращение и давал себе слово прекратить эту связь, но и сам прекрасно чувствовал, что ничего из этого не выйдет, что завтра я опять буду добиваться того же…
Мучили меня и отношения к Ниночке и профессору. Когда я подходил к Ниночке, мне казалось, что я замараю ее какой-то гадостью, а когда профессор по-прежнему ласково и внимательно вступал со мной в разговор, я заикался, бледнел, краснел и вел себя, должно быть, непозволительно глупо, так что он даже смотрел на меня с недоумением. Я не мог глядеть ему в глаза, презирал себя, а потому скоро начал чувствовать к нему ненависть. Иногда мне даже было лестно думать, что я его обманываю… Ты, мол, великий человек, знаменитый ученый, а я — ничтожество, заурядный студентишко, а вот твоя жена принадлежит мне. Мне стало приятно унижать его в своих глазах, точно этим я мстил ему за собственную подлость. А он ничего не замечал, был ласков со мною и по-прежнему обожал свою Лидию Михайловну.
Ух, подлая баба!.. Сначала она немного боялась, но потом обнаглела так, что лезла ко мне чуть ли не на глазах у мужа. Должно быть, ей даже нравилось рисковать.
Однажды, я помню, профессор на минуту вышел на террасу, а она подсела ко мне с поцелуями, я испугался и даже отстранился, а она нарочно обнимала меня, забавляясь моим испугом… В это время профессор вошел, и так быстро, что она едва успела отскочить на соседний стул, причем села чуть не мимо стула… Должно быть, он заметил что-нибудь, потому что круто повернулся и вышел.
Несколько минут мы с ней сидели, не смея взглянуть друг на друга. Потом она встала и пошла за ним, а меня никакие силы небесные не заставили бы встать… Я сидел на том же месте и ни с того ни с сего начал кашлять… Знаете, я когда и теперь вспоминаю об этом кашле, то меня в краску бросает!..
Я слышал, что они быстро и резко говорят между собой, и чувствовал себя хуже и хуже… Профессор был взволнован, но со мной, по обыкновению, ласков, только мне показалось, что он как-то уж чересчур ласков.
Потом я узнал, что она его же во всем обвинила: оказалось, что у него грязное воображение, что она просто испугалась его, что он так неожиданно вошел, а то что он еще неожиданнее вышел, было якобы уже совсем глупо и гадко, так как я мог подумать, что он в самом деле приревновал… Одним словом, она запутала его так, что бедный профессор раскаялся во всем и просил у нее прощения, а со мной удвоил ласковость и внимательность.
Это случалось не раз, и всегда она оборачивала дело так, что выходила чище снега горного!.. И вы знаете, она, ей-Богу, сама искренно верила, что чиста!.. Вы смеетесь? А я говорю, что так… Вы знаете, я сам однажды спросил ее: не догадывается ли муж?
‘Ему и в голову это не может прийти, он слишком хорошо меня знает!’ — сказала она с великолепным высокомерием. Понимаете, она мне, своему любовнику, говорила, что муж слишком хорошо ее знает, чтобы допустить, что у нее есть любовник!..
Ну-с, так прошло почти все лето, и наконец разразилась катастрофа.
Надо вам сказать, что связь мне стала совсем в тягость, да и надоела она мне со своим холодным развратом… Гадко как-то стало… Мы начали ссориться, по целым дням не говорили, и все эти дни она была как фурия… Страшно сказать, все свои неприятности с любовником эта женщина вымещала на муже. Он видел, что она нервничает, не сводил с нее глаз, а она устраивала ему сцены, когда не смела устроить их мне. Жизнь стала невыносимой. Ниночка совсем напугалась, профессор был сам не свой, а она день ото дня становилась все растерзаннее, все наглее и дошла до того, что при муже очень откровенно бранилась со мной. Как он ничего не замечал, не понимаю!.. Любовь!.. Слишком уж страшно было бы ему заметить, должно быть.
Как-то раз, поздно вечером, профессор пришел ко мне во флигель, сел и закурил. Мягко и осторожно стал он расспрашивать меня о моей жизни, о моих намерениях. Я солгал ему, что у меня есть невеста. Он ласково и грустно улыбнулся.
‘Ах, милый мой, милый… Что ж, и вам не избежать того же, мимо чего не проходит никто из нас… Ничего не поделаешь. Но помните одно: никогда не позволяйте себе любовь к женщине поставить во главу своей жизни. Женщина-существо другого мира. Она не понимает того, чем может и должен жить мужчина… Отсюда все разлады и несчастия семейной жизни. Женщина отравит вам душу, растерзает сердце, опошлит ваш ум, унизит вашу гордость, и все это сделает так мило и грациозно, что вы и не заметите. Бойтесь любви, милый мой юноша, она приходит незаметно и вырастает в нечто сильнее воли, совести и рассудка. Есть паразитарное растение: оно появляется на коре большого дерева в виде незаметного нежного мха и сначала кажется таким нежным, слабым, беспомощным, но когда привьется, быстро пускает корни в живое тело, проедает кору, обвивает все дерево, сушит его и губит… Так и женщина: когда она подходит к мужчине, она звучит как арфа, подчиняется его мыслям, чувствует его чувствами, с ловкостью хамелеона перенимает все, что ему кажется святым и дорогим, и когда таким образом вопьется ему в душу, станет частью его сердца, тогда сбрасывает маску и обнаруживается во всей своей узости, грубости и злости… А когда корни любви уже в самом сердце, тогда она не только изуродует жизнь человеку, она изуродует его самого: то, что он любил, она научит ненавидеть, то, что он уважал, заставит презирать, пробудит в самом самоотверженном мужском сердце мелочность, жадность, своекорыстие и пошлость… Бойтесь женской любви’.
Так или почти так говорил мне профессор, и по его лицу было видно, что говорит он сам с собой, почти и не замечая меня, случайного собеседника, в тяжкую минуту душевного надрыва…
Я слушал точно прибитый!.. Особенно резнула меня по сердцу фраза: ‘Заставит презирать то, что уважали!’
Я вспомнил свое прежнее чистое, прекрасное отношение к нему и то скверное, маленькое, гаденькое чувство, с каким я расчесывал в душе наслаждение обмана, его унижение и свое превосходство над ним в обладании его женой.
Когда он ушел, я схватился за голову и точно прозрел. Во всей гадости и мерзости увидел себя, проклял Лидию Михайловну и в сотый раз, но уже всей душой, поклялся бежать отсюда.
Ночью она, по обыкновению, вылезла в окошко своей спальни и пришла ко -мне, наглая, бесстыдная, торжествующая… Со смехом она стала рассказывать, как разуверила мужа в одном случайном подозрении. Я выгнал ее…
Мы поссорились, и однажды за обедом, злая и бешеная, она начала придираться к Ниночке, профессор заступился за испуганную плачущую девочку, Лидия Михайловна начала кричать на него, осыпая бранью, как кухарка. Что-то совершилось в эту минуту, я не могу вспомнить как, но только муж что-то сказал ей, а она схватила тарелку и пустила ему в голову.
Она сидела рядом со мной, и в ту секунду, когда она бросила тарелку, горло мне сдавила судорога, и, не помня себя, я со всей силы ударил ее по щеке…
Она упала и дико, неистово закричала… И, не давая опомниться никому, страдая и плача, я закричал сам:
‘Она моя любовница… дрянь!.. Так ей и надо!..’ Потом бросился бежать… Собрал свои вещи и пешком ушел на станцию…
V
После рассказа доктора разговор не вязался, и мы скоро решили идти спать.
Постель нам устроили в сарае на свежем душистом сене. Доктор скоро захрапел, а я лежал на спине, смотрел на полоски лунного света, чеканившиеся на противоположной стене, и думал о профессоре, о его жене, о мужчинах и женщинах и о всей нелепости человеческой жизни.
Должно быть, и Милину не спалось, потому что он все ворочался, будто его блохи кусали.
Я стал уже дремать, когда услышал шорох и как будто тихие голоса. Я открыл глаза и увидел Милина, тихо отворявшего дверь сарая.
— Куда вы? — сонно спросил я.
— Душно, хочу посидеть на дворе, — ответил он и вышел.
Должно быть, я сейчас же заснул и спал долго. Проснулся я от скрипа двери. Кто-то быстро вскочил в сарай. Это был Милин. Уже светало, и щели в сарае были светлые. Мне показалось, что лицо Милина испуганно и бледно. Впрочем, может быть, это казалось от бледного синенького света утра.
Милин юркнул на солому, накрылся с головой пальто и затих, точно притаился.
На дворе я разобрал скрип телеги, лошадиное фырканье и два голоса: грубый мужской и визгливый женский — красивой Маланьи. ‘Должно быть, муж приехал’, — сообразил я.
Голоса о чем-то спорили. Мужской гудел угрожающе, женский в чем-то оправдывался, и отсюда было слышно, как лживо и уклончиво верещал он.
Мало-помалу мужской голос стал тише, а женский зазвучал ласково и наконец слился в какое-то грудное мурлыканье. Потом все стихло.
Доктор ничего не слыхал. Милин не двигался под своим пальто. И когда уже на дворе воцарилась тишина, вдруг Дыня, прикорнувший в сторонке, произнес с тяжелым вздохом:
— Ишь, проклятая баба!..
Милин шевельнулся под пальто, но не отозвался.
Утро уже совсем ярко просвечивало сквозь щели стен. Наверху, под крышей, завозились воробьи. Где-то близко оглушительно закричал петух.