Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.
‘РАНЕНАЯ’ МОЛОДЕЖЬ
I
Если бы не способность к наивности, люди не были бы так счастливы. Г-жа Елизавета Кускова, по собственному признанию принадлежащая по возрасту к рядам ‘отцов’, по известной терминологии Тургенева, в то же время считает себя руководительницею учащейся молодежи и почему-то даже ответственною за ее судьбу. Летом она поместила взывающий фельетон ‘Раненые’ в ‘Русск. Вед.’, а теперь в той же газете пишет ‘Еще о раненых’. ‘Ранеными’ она называет не тех, кто был исключен из учебных заведений или выслан и проч. О нет: их она считает здоровыми и даже здоровенными. ‘Раненые’ — это те, которые размышляют, колеблются и вообще по каким-то душевным причинам отказываются следовать еще и еще за Елиз. Кусковою. А следовать за нею, как она нисколько не скрывает в статьях, где везде над ‘i’ поставлены точки, — значит совершать социал-демократические акты… Нужно отдать ей честь: пишет она вообще лучше, яснее и тверже, чем профессора московской газетки, весьма и весьма размягченные и склизкие… Пишет так, что она может нравиться. И нравилась бы, если бы не сознание, до чего все ее призывы исторически неуместны и социально-младенчески, а в отношении нашей бедной России и положительно преступны. Она хорошая писательница, но отвратительный политик. И именно: она безжалостный человек и наивный публицист.
Прежде всего, она не замечает в пылу учительского жара, что и раньше-то около нее собиралась молодежь не первого сорта по уму и таланту. И об этом написала она сама. Не заметили этого ни редакторы газеты, которые иначе посоветовали бы ей убрать некоторые строки и из летнего фельетона, и из теперешнего, не заметила и авторша-пропагандистка. Именно летом она приводила очевидно подлинные разговоры с некоторыми ‘ранеными’ из учащейся женской молодежи. Один из них прямо ударил меня по нервам, как стих Некрасова ‘пронзительно-унылый’: курсистка ей заявила, что она уклоняется от политических бесед и вообще от старого пути ну хоть народовольцев и т. п., и т. п., потому что нашла новые пути. На вопросы Кусковой: ‘Какие?’ ‘Что?’ — она долго молчала, но потом заговорила ‘с мукою’, что ‘человек есть полное существо’, что ‘одна политика не может заполнить всей души’, что в душе есть ‘и другие порывы, например к красоте’. С тоской, как мать, потерявшая дитя, Близ. Кускова ее спрашивает: ‘Ну, что же? декадентство? эти изломанные стихи?’ — ‘Нет, красота линий’, — ответила курсистка. Мать-учительница опять допытывается. И поистине бездарное дитя отвечает: ‘Я хожу теперь… на атлетические состязания’. Летом я специально сходил на эти состязания, чтобы, так сказать, ‘вложить персты’ в увлечение курсистки: такого тупоумного, жирного (ведь мускулатура издали кажется ‘жирным телом’) и отвратительного зрелища я никогда в нашей одухотворенной Европе не видел. О, какое безрассудство воображать, что наша атлетика хотя каплю содержит в себе из ‘греческой борьбы’, которую мы знаем по мраморам.
Друг и ученица Кусковой, ‘распропагандированная было ею’ (ее точки над ‘i’) и к которой она обратила (переданные в фельетоне) интимно-глубокие слова и вопросы, ответила:
— Да! Меня увлекают линии человеческого тела…
‘Линии’ вот этих до пояса оголенных мужиков-буйволов. Поистине ‘стих пронзительно-унылый’. Так вот уровень умственного развития и культурной воспитанности тех, кто производил среди учащейся молодежи шум, звал товарок своих бастовать и закрывать учебные заведения и, наконец, создавал социал-демократические акты ‘известного характера’.
Теперь она пишет (17 декабря), как resume нескольких писем, полученных ею в ответ на фельетон о ‘раненых’, — писем и единоличных и коллективных:
‘Вот эта молодая аудитория, с ослабевшими общественными инстинктами, зачитывается теперь ‘Саниным’, ‘Последней чертой’, ‘Ключами счастья’. Эту молодую, неустойчивую толпу питает беллетристика. Пусть литературные критики определяют’ и проч, и проч.
Подчеркнутые мною слова — ‘с ослабевшими общественными инстинктами’, — вырвавшиеся у Кусковой и пропущенные неосмотрительной редакцией, говорят об определенной группе лиц, хорошо известной Кусковой и которая немного времени назад проявляла ‘сильные общественные инстинкты’, термин слишком известный, чтобы о смысле его было возможно спорить. Итак, люди ‘большого общественного подъема’ сейчас разошлись.
1) ‘Они’ — к Вербицкой и ее ‘Ключам счастья’, где все герои то и дело раздеваются и одеваются.
2) ‘Оне’ — просто к раздетым жирным мужикам, будто бы как к ‘эстетике’.
Но ведь это совершенно социал-демократические ‘огарки’, и неужели пылкая и наивная Е. Кускова ничего этого не заметила?
II
Е. Кускова совершенно не понимала, кто шел за нею и кого она усиленно тащила за собой на буксире. Это была пустейшая часть мужской молодежи и женской молодежи. Но она приложила теперь сама руку к потрясающему известию:
— Вот мы с этой молодежью и делали революцию…
Я не преувеличиваю: Кускова не скрывает точек над ‘i’. Но кто же она, сия дева, жена и мать (у социалов все это обычно сплетается)?
Да, талантлива. Стара (ее признание), пылка, определенна. Хорошо пишет. Но далее, но ум, но зрелость?
Ну, что же, и в самом деле они надеются лет в 25 столкнуть ‘теперешнее бытие России’ — с его тысячелетнего корня? Ибо в социал-демократии это есть предварительное условие достижения всех целей, всех задач… Но ведь для России не составило особенной трудности справиться с двумя польскими восстаниями, 1830 и 1861 гг., причем во втором случае восстал целый край, а в первом случае этот край имел в распоряжении своем и войска. Восстания не только как ‘студентов и рабочих’, но даже и как Разина и Пугачева не составляют просто ничего для организованного государства, один мизинец которого сильнее, чем всякое осуществимое и вообразимое ‘общественное движение’. Все ведь это — гимназическая война, начатая декабристами с двумя тысячами солдат (исчисление Б. Б. Глинского) и, взамен солдат, с необыкновенно верными женами. Около плеча своего — горизонт невелик, и когда ‘крутит’ фабрика с 5-6 тысячами рабочих, причем у каждого рабочего ‘такая силища’, что подкову сгибает, то каждому ‘с силищей’ рабочему представляется, будто против них ‘Россия не устоит’… и вот они ‘пойдут’ и все ‘расшибут вдребезги’. Между тем бунтующей фабрики Россия даже не замечает, не замечает и губерния, и только слабо-слабо чувствует ее уезд. ‘Беспорядки на фабрике, и, пожалуй, дня два продержатся. Поломают машины, и, может быть, директору несдобровать, если не подоспеет вовремя воинская команда’…
‘Воинская команда’, т. е. пылинка в составе России, которой никто и не замечает.
Да посмотрите: ‘история русской революции’ есть собственно история революционного ‘удирай во все лопатки’, и никогда — больше, никогда — лучше, никогда — успешнее. ‘Как они бегут’ и ‘как их ловят’ — это история всей революции. Скажите, что же это за ‘война’, какая же это ‘борьба’?! Никакой ‘борьбы’ нет, а есть история улавливания и суда. Так, господа, суд же не поле сражения, а вы, — призываете ли рабочих, призываете ли учащихся, — зовете к сражению. Тогда так и надо говорить: ‘Я, Елизавета Кускова, хочу бежать со студентом до забора, перескочить через забор и, вбежав в квартиру к врачу-еврею (множество страниц в ‘Былом’), залезть под кровать и переждать, пока пройдет мимо городовой’. В самом счастливом случае: ‘Вылезть из-под кровати и плюнуть в спину полицейскому так, чтобы он не заметил’, ибо в противном случае придется опять бежать. Никакого решительно политического содержания не было и нет в русской революции, и вовсе никакой нет ‘истории русской революции’, хотя ее писали и русские, и даже какой-то наивный немец, ибо анекдот и серия анекдотов не история, а приключение не политика. А выше анекдота и приключения не могла подняться революция. Если она разрослась в несколько томов довольно красочных и иногда красивых рассказов, то, что же не красиво в жизни молодежи, кого не взволнуют страдания, письма, переписка, дневники, описания тюрем, описания тюремного режима? Разве не волновали всю Россию ‘Записки из Мертвого дома’? Но ‘Записки из Мертвого дома’ — роман, а не политика или история. Обширный романтический элемент, обширный поэтический элемент несомненен в нашей революции. Этим-то элементом она и изукрасилась, влечет и волнует. Аналогии ей в ‘байронизме’ начала XIX века, а не в движении индепендентов в Англии или монтаньяров во Франции. Как и везде, мы и в революции оказались литераторами, оказались сказочниками и песенниками. В стороне от этого ‘литературного увлечения’, — грозные черты революции показывали такие лица, как Судейкин, Дегаев, Азеф. Вот когда к мечтателям прибавил свое ‘дело’ департамент полиции, то революция переступила за уровень анекдота. А, — тут уже ‘государственность’, с ее железным и неумолимым лицом. Уже из этого соприкосновения с ‘железом’ государства мечтатели могли бы понять, до чего оно для них неодолимо, ибо оно по всем линиям слито из штыков и каменных стен, из бетона, гранита и стали, которые может пронизать германская пушка, но решительно не может с ним ничего сделать стилет Кравчинского, револьвер Ковальского, растрата имущества несчастным Лизогубом, ‘речь’ Засулич и удивительные мемуары Дебогория-Мокриевича. ‘Решившись, что мы должны жить рабочим трудом, я и такой-то товарищ, две курсистки, одна близорукая и потому в пенсне, заехали в лес и, избрав себе технику приготовления ситцев, стали красить коленкор… Но краски как только высыхали, так и линяли. Опустишь в воду выкрашенный кусок, краски отделяются и остаются в воде, а вытаскиваешь — опять прежний коленкор’. Да, фабрика умеет делать, буржуазная фабрика, но филологи и математики университета не умеют красить, и шабаш! Очевидно, нужна фабрика, чтобы были не линючие ситцы, ибо линючие кому же нужны, и нужна лежащая под фабрикою буржуазия. Но оставим споры: весь рассказ Дебогория не уступает самым идиллическим страницам Де-Фоэ. Но ‘Робинзон’ такой же роман, как и ‘Записки из Мертвого дома’. Беллетристика есть, политики нет. Вся наша ‘история революции’ есть беллетристика в действии с ее мотивами, горячностью, богатым личным материалом, с глубоким биографическим интересом, который обманул всех, заставив принять роман за историю. Разве Мельшин не вполне романтическая личность и не прожил он всю жизнь для романа? Но читать всю жизнь (до старости) роман и чтобы целое общество жило ‘байронически’ больше одного или двух поколений — это психологически невозможно, и, наконец, извините, это недобросовестно. Вот, я слышал личные рассказы, в Саратовской губернии есть сельские местности с зараженным люэсом сплошь всем населением, так что рассудительный и твердый священник перестал венчать кого-либо, несмотря на повторные требования из консистории. И, представьте себе, что Дебогорий и Кравчинский, а вот теперь и Кускова со своими ‘студентами’ перед зрелищем такого села или, вернее, таких сел построили идиллический шалаш и спорят, нужно ли им читать ‘Ключи счастья’ или ‘О смерти супругов Лафаргов, которые так сочувствовали нам’, должны ли студенты читать фельетоны Кусковой, очень талантливые фельетоны, или прозаически впрыскивать крестьянам и крестьянкам, матерям и детям ртуть, серу и 606? Знаете: полюбуешься-полюбуешься идиллией, а потом и ударишь кулаком идиллиста:
— Вы, милостивые государи, русский хлеб кушаете, и вас на мужицкие деньги выучили. Так вы потрудитесь вылечить мужика, а не увлекаться цирковыми борцами и ‘Ключами счастья’, воображая, что вы ‘раненые’ Чайльд-Гарольды. Ничего вы не ‘Гарольды’, а просто русские лоботрясы, которых тысячи, и они тротуары топчут и небо коптят, но по русской талантливости делают это ‘с литературой’.
Дело жесткое (в отношении народа) и отвратительное, если даже его делают и невинные, чистые сердцем люди. Я сказал, что на ‘литературную школу’ хватит одного и не более двух смежных поколений: но у третьего — не хватит сил. ‘Школа’ выдохнется… Социализм был у нас именно ‘литературною школою’, вроде ‘натуральной школы’, вроде романтизма, и эта школа выродилась, умирает.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1912. 4 и 7 янв. No 12864 и 12867.
Летом она поместила вызывающий фельетон ‘Раненые’ в ‘Русск. Вед.’, а теперь в той же газете пишет ‘Еще о раненых’. — Кускова Е. Раненые // Русские Ведомости. М., 1911. 17 июля. No 164, Она же. Еще о ‘раненых’ // Русские Ведомости. М., 1911. 17 декабря. No 290.
…зачитывается теперь ‘Саниным’, ‘Последней чертой’, ‘Ключами счастья’. — Речь идет о романах М. П. Арцыбашева ‘Санин’ (1907), ‘У последней черты’ (1910) и А. А. Вербицкой ‘Ключи счастья. Современный роман’ (1909-1913. Кн. 1-6).
…’Записки из Мертвого дома’… — произведение Ф. М. Достоевского (1861-1862).
…о смерти супругов Лафаргов… — Французский социалист Поль Лафарг и его жена Лаура (дочь Карла Маркса) покончили с собой 25 ноября 1911 г. в возрасте 69 и 66 лет, чтобы не обременять себя и окружающих своей старческой немощью.