Радий, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1913

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Михаил Пришвин.
Радий

— Кому это памятник поставлен? — спросил кто-то сзади меня.
— Петру Великому, — не глядя на спрашивающего, ответил я.
— А змея зачем? Какую это он змею давит? — продолжал интересоваться неизвестный.
Не хотелось говорить, и некогда было: что-то буркнул о змее любопытному.
— Да куда это вы все спешите? Что бы нам как следует поговорить… Я не здешний.
Что-то мне понравилось в лице провинциала, я остановился, разговорился.
— Очень хороший памятник, — оглядывая Петра Великого, говорил купец. — Вот Александру Третьему… — он махнул досадливо рукой, — пропащее дело!
Пошли рядом к Английской набережной, сначала молча. Я не хотел спорить с купцом о памятнике. Мне лично памятник Александру III на Знаменской площади как произведение искусства, без отношения к существующим теперь вкусам и требованиям народа, нравится. Но стоит мне только представить себя на минуту не гражданином мира, а русским купцом, как вся эстетика исчезает, и памятник извращается в злую насмешку.
— Изуродовали царя! — сказал купец и, помолчав, продолжал. — Я на минутку приехал в Петербург… Был сейчас у митрополита, очень хороший человек! Жалеет белое духовенство: ‘Надо, — говорит, — возвысить этот класс, чтобы не попрошайничали у народа, только уж очень денег много нужно для этого, где денег достать?’ Я отвечаю митрополиту: ‘Денег у монахов много, взять у монахов и отдать попам. На что деньги монаху? Монах должен быть живой мертвец между нами’. Улыбнулся митрополит и отвечает: ‘Вы — самородок, вашими устами бы да мед пить’.
‘У митрополита бывает!’ — удивился я словам Самородка. Вид у него — человека такого серьезного, делового и прямого, непохоже, кажется, чтобы он мог прихвастнуть и сболтнуть лишнее, а пальтишко старенькое, каракуль молью изъеден, карманы блестят, — подрядчик или прасол из провинции, невероятно, чтобы митрополит пускался с ним в такие разговоры.
— На пальто мое коситесь? — заметил Самородок. — К этому я вам расскажу про себя, как я в Государственную думу попал на заседание. Гостил у меня на Волге министр и позвал к себе в Петербург в гости: ‘Приезжайте, — говорит, — я вам дам билет в свою ложу на все заседания Государственной думы’. Вскоре я приезжаю сюда, захожу к министру, он и в самом деле дает мне конверт со своей подписью. Спрашиваю в Думе: как пройти в министерскую ложу? Тут меня обступают со всех сторон, глядят на мое пальтишко. ‘Подавай, — говорят, — билет!’ Меня это задело. ‘Захочу, — отвечаю, — дам, а захочу — и не дам!’ И зашумели, и завозились возле меня! ‘Не шумите! — говорю. — А вот посмотрите конвертик’. Глянули они, чья рука на конверте, и, как тараканы, в щель! А я дальше иду, наверх, опять спрашиваю чиновников, где тут ложа министра-президента? Опять меня обступают, сердятся. Я им опять конверт в зубы. Их! они вокруг меня пляшут, как тридцать три беса… Хамство, батюшка мой, истинное хамство: не человеку, а конверту поклоняются в этом вашем Петербурге. А вы как думаете?
Самородку очень понравилось мое сочувствие, и стал он мне рассказывать о друге своем, министре, как он приезжал в его родной город и жил у него. Умный был человек и хороший, хотел он и царя отстоять, и народу чтобы хорошо было. Умный человек и добра хотел, а поди, вон что вышло! Вышло это оттого, что один он с врагами, заклевали… Положение дел такое: вышло — вышло, а не вышло, так дышло.
Шли мы возле самого Зимнего дворца. Желая из осторожности переменить тему разговора на более спокойную, я спросил, как думает Самородок об аграрных реформах.
— Беда, разорение, — прямо ответил он, — наших мужиков согнали в степь: там без церкви, без школы, без начальства дичают. Что тут хорошего? Богатый скупает, бедный идет в хулиганы. Удивляюсь я, как такой умный человек и такой глупый закон мог сочинить: чтобы размножить нищих и хулиганов.
— Может быть, вы судите только по вашему краю, может быть, закон только для ваших мест не приходится: нельзя же всем угодить, для новой жизни всегда отчасти приходится жертвовать старым…
— А я на это вот что вам скажу. У нас в России четыре стороны: Сибирь, юг, запад и север. И во всех этих четырех странах климат, и почва, и вся жизнь разная. А если разная, то как же может быть общий закон? Как можно из Петербурга всем угодить? Невозможно, вот тут и есть вся потычка!.. Общий закон! — взволновался Самородок, — да мало ли было у нас общих законов. Вот государь Александр Третий, думаете, за грехи наши или в наказание дал нам земских начальников? Нет, батюшка, он святое дело задумал: он хотел дать нам, мужикам, начальника, слышите, что я говорю вам, какое слово я произношу: на-чаль-ника! Да знаем ли мы, что такое начальник? Я это вот как понимаю: мужик — ребенок, значит, что же надо мужику-ребенку? Три вещи неопровержимые нужно ребенку: первое — это отец. Вы согласны с этим? Что молчите, или без отца хотите народ оставить?
— Нет, я согласен, отец нужен ребенку.
— Отец, а второе — нужен лекарь, если заболеет ребенок, и третье — нужен учитель. Эти три вещи неопровержимые. И все эти три вещи — в начальнике. Ведь вот какое святое дело-то задумал покойный государь, а что вышло из этого?
— Вы думаете, земские начальники не удались оттого, что закон о них вышел из Петербурга?
— Нет, — ответил Самородок, — никакой бы закон им не помог, оттого что класс этот кончился, у них настоящих семян нет. Этот класс, я считаю, ни закон, ни науки, ни чины, ни наказание исправить не могут. Им нужны здоровые семена и больше ничего. Но уж поздно! Среди их класса нигде уж не найти мать натуральную…
Самородок остановил свою речь и показал мне какой-то глубокий рубец на мякоти возле большого пальца.
— Это я серпом срезал себе, когда мальчиком рожь жал. А теперь вот купец, не могу сказать, чтобы богатый, но и средним назваться не могу: так, в год на полмиллиончика обертываю. Вы вот на мне пальтишко худое заметили, — я мог бы носить получше, да к чему? Мужиком я родился, переписался в купцы, а что из этого? Другой раз и придет что-нибудь такое шальное в голову, да вот как посмотрю на это…
Опять Самородок оглядел срезанное серпом место и, словно читая по своей изуродованной ладони, стал говорить:
— Вы знаете, что теперь нужно России? Найти новый класс людей с кровью здоровой, выискать такой класс и поставить во главе. Я расскажу про себя, сейчас вы поймете, в чем тут штука. С основания расскажу и так, что у вас надолго останется. Вы не торопитесь?
Мы шли по Дворцовой набережной. Дорогие автомобили, мягко журча, проносились мимо нас. В них были часто красивые лица.
— Тунеядцы! Катятся, катятся и прокатятся. Кровь надо беречь, кровь должна быть натуральная, это первое дело. Вот у меня так она настоящая! Не поверите: семья была наша — сорок восемь душ! На три стола обедать садились: мужики, бабы, дети. Разделились не по ссоре, — боже упаси! — а вот, как пчелы роятся, так и мы на четыре улья стали жить. Батюшка завещал нам жить по примеру отца Филарета. При конце своем, помню, велел принести березовых прутиков, связал в пучок и подает: ‘Сломайте!’ Ничего не понимаем, хотим сломать, не можем. А он смеется: ‘Ну, теперь, — говорит, — возьмите по прутику, сломалось? Вот так и вы: будете вместе жить, никто вас не сломает, а поодиночке вы все как прутики’. И вот еще что завещал батюшка: ‘Берегите честь, пока есть, одежку с-нова, а разум с измладости. И если хотите счастливо жить, то особенно берегите свой радий!’
— Как радий, какой радий? — изумился я.
— Я, к примеру, по-своему называю, отец говорил: ‘Берегите свои драгоценнейшие капли жизни’, — а я перевожу на радий, драгоценнейший металл. Нет ничего драгоценнее металла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще дороже. ‘Если хотите, — говорил батюшка, — счастливо жить, то после таинства брака воздержитесь до сорока дней сочетаться с женой’. Мы свято исполняли волю отца. Как после причастия пощусь сорок дней, так и тут после венчания сорок дней пальцем не коснулся жены. И для себя хорошо, как воздержание: знаете, когда воздержишься Великим постом, как сладко бывает красное яичко! И для ней хорошо: девушка молоденькая привыкла ко мне, обмялась. А то ведь, как звери кидаются: прямо из церкви пьянствовать и пьяные к спящей жене! И вот весь секрет жизни, скажу вам, и состоит в том, что драгоценнейшие капли жизни беречь и расходовать умеренно: что можно в двадцать пять лет, того нельзя в сорок, и что можно в сорок, того нельзя в пятьдесят. Мне теперь шестьдесят, я еще мог бы потомство дать, но берегу эту мою драгоценность. Вот отчего у меня и память такая. Вы думаете, я хвалюсь? Нет, слушайте, вот что я ребенком заучил и что теперь, увидите, до последнего слова прочту и не запнусь.
Самородок повернулся лицом к Зимнему дворцу, прислонился к гранитному барьеру набережной и громко, не стесняясь публики, стал читать:
— ‘Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…’ Англичанка, проходившая мимо с двумя детьми, посмотрела на читавшего псалом такими странными глазами, как мы иногда смотрим на животных, стараясь хоть сколько-нибудь разгадать, когда они что-то по-своему говорят, для нас новое и непонятное.
— ‘И путь нечестивых погибнет!’ — читал Самородок.
А потом, после молитвы, опять о подробностях тех способов, какими сохраняется ‘радий’.
— Видите, какая у меня память! И все оттого, что я берегусь. И вам говорю, более всего говорю вам об этом самом: берегите свой радий!
И все это без малейшей улыбки и с какой-то необычайно трогательной верой в мое сочувствие, будто чужой, неизвестный ему человек — тоже его родственник, не то брат, не то сын, и весь его опыт в семье и мне пригодится, потому что человечество по существу своему — одна огромная семья. Тут были и советы усердно говеть, и какие блюда есть Великим постом, и раз в месяц очищать свой желудок, потому что желудок должен работать, как ‘боевые часы’, и пить по утрам морковный сок, вместо кофе, и много, много всего… все это и сберегает радий, драгоценнейшие капли жизни.
— А они не берегли, — указал Самородок на проезжавших в автомобилях богатых людей, — Их дни сочтены… Эх, если бы только можно было мне царю с глазу на глаз это сказать!..
— Отчего же вы не поговорите, раз вы были другом министра, знакомы с митрополитом? Вам это могут устроить.
— Что устроить! Мне с глазу на глаз нужно. А так, при людях сказать — силы в слове не будет. Вы думаете, я жертвы боюсь? Нет, я не боюсь жертвы, я боюсь напрасной жертвы. А с глазу на глаз меня не допустят.
Мы гуляли по набережной вблизи Зимнего дворца. Мне так странно вдруг припомнились глухие места, леса, болота архангельские, ветлужские, новгородские, где встречались мне нищие мужики с несбыточной мечтой попасть к царю. И вот она сказка и чудо жизни: мужик стал миллионером, мужик попал в Петербург, стал другом министра-президента, дает совет митрополиту, а мечта поговорить с царем по душе остается такой же несбыточной, как в пустыне у простых мужиков.
— Что же вы хотели бы сказать царю? — спросил я купца.
— Я ему сказал бы такое… такое бы сказал я ему, что века бы прошли, а мое слово осталось.
— Ну откройте же, откройте: что вы хотели сказать, какое это слово, о чем?
— О хулиганах, — твердо сказал Самородок, — я бы сказал ему, что вся Россия хулиганами полна, и осталась только, может быть, небольшая часть людей с настоящею кровью, но только с этой частью теперь уж никто и разговаривать не может, — язык другой. Наш язык получился от фундамента: за три пуда пшеницы выучил меня дьячок аз-буки, Псалтырь, каноны, вот и вся наука, а какой фундамент! Куда бы я ни пошел, что бы ни стал делать — не пошатнусь: я на фундаменте. Делаю, а за спиной своей словно голос какой слышу во всяком деле: так и так, а это не так, не нужно. А ведь они-то все говорят с нами без фундамента. Чему они учат — язык другой. Так бы вот и я сказал царю о хулиганах: уничтожить все нужно, их науку, школы, открытки с голыми бабами и их самих.
— Казнить?
— Нет, зачем казнить… Нужно дать свободу всем натуральным отцам и матерям, чтобы они могли вопить ужасным воплем по своим детям, и тогда этим воплем наполнятся все четыре стороны России. Это первое. А потом я сказал бы, что есть, есть на Руси такой класс, с готовыми для царя объятиями и с великими слезами, и если докопаться до того живого больного места, то всю эту площадь слезами зальют.
Прослезился Самородок, взволнованный своей собственной речью. Вспомнил какой-то удивительной красоты полянку за лесным хребтом у себя на родине, где он всегда, проезжая, останавливает лошадь и размышляет о премудрости царя Соломона, и ясно видит там, что все эти березки, ели и сосны не что иное, как божий ковер, и что земное устроено по-небесному, а небесное по-земному: на небе царствует бог, на земле правит мудрый царь Соломон…
Волшебная полянка! Земная заповедь ‘плодитесь и множитесь’, небесная ‘блажени нищие’ — все там одно в другом. Есть время радости земной, и есть время иной радости, когда от земного нужно отвергнутые. Ручьем льются слезы у старинного человека, и кажется ему, — вот теперь навеки обрел слезный дар, и все теперь будет по-хорошему. Но только тронул лошадь, съехал с волшебной полянки, все пропало: земное живет по-земному, небесное по-небесному, связи нет никакой, сердце ожесточается, сохнут глаза.
Радостно вспоминая об этой чудесной светлой поляне за лесным хребтом, Самородок, умиленный, захотел непременно угостить меня чаем в трактире. А шли мы в это время по Дворцовой площади, где нет трактиров. И пришли на Морскую — все не было трактира. Как-то и в голову не приходило, что мы в Петербурге на главных улицах, что в этих местах немыслим купеческий трактир. В конце концов мы очутились в автоматическом ресторане и, опустив гривенники в автомат, добыли себе два стакана чаю.
— Приезжайте ко мне на Волгу гостить, — предложил мне Самородок, — вот где я вас настоящим чаем угощу.
— Непременно приеду, мне очень хочется посмотреть класс людей, о котором вы говорите. Вы дадите мне рекомендательные письма? Много ли их?
— Много-то много, и писем отчего не дать. Только ничего, пожалуй, не увидите, народ-то все… — Плюнул и махнул рукой: — Опачканный народ… Смотреть нечего: невидимый класс.

Комментарии

Впервые — под заглавием ‘Невидимый класс’ в журнале ‘Заветы’, 1913, No 2. Печатается по изданию: Собр. соч. 19291931, т. IV.
Кому этот памятник поставлен? — Имеется в виду монумент Петру I работы французского скульптора М. Фальконе, открытый в Петербурге на Сенатской площади в 1782 г.
Вот Александру III… — Памятник Александру III работы П. П. Трубецкого был установлен в Петербурге перед Николаевским (Московским) вокзалом в 1909 г. Царь изображен Трубецким в круглой шапке городового, восседающим на грузном коне. Памятник был воспринят демократической общественностью как ядовитая сатира на самодержавие и получил наименование ‘пугало’.
Потычка. — Здесь в значении ‘спотыкнуться’, ‘допустить осечку’.
…дал нам земских начальников. — По закону 1889 г. назначаемые и смещаемые министром внутренних дел земские начальники из дворян контролировали деятельность органов крестьянского общественного управления, а также являлись для крестьян первой судебной инстанцией. Стр. 579. Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… — Псалтырь, 1, 1.
И путь нечестивых погибнет!.. — Там же, 1, 6.
Каноны. — В данном случае особая группа песнопений, прославляющих того или иного святого или события из Евангелия. Исполняются во время утреннего богослужения.
…плодитесь и множитесь… — С этими словами, по Библии, бог обратился к рыбам и птицам, сотворенным им (Книга Бытия, 1, 22).
…блажени нищие… — Слова Христа, обращенные к ученикам (Евангелие от Матфея, 5, 3).

—————————————————————————

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша. Произведения 1914-1923 годов. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 575 — 581.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека