— Существуют ли у нас в обыкновенное время в уголовных делах пытки?
Всякий судейский с негодованием ответит:
— Пытки в России уничтожены ещё в конце XVIII века.
А вот что отвечают факты.
В Одессе разбиралось дело об убийстве банкира Лившица.
На скамье подсудимых сидело трое убийц:
— Томилин, Павлопуло, Львов.
А в числе свидетелей фигурировало около двадцати, которые сознались:
— В убийстве банкира Лившица.
Уверили, что это:
— Именно они!
В своё время рассказывали все подробности:
— Как убивали.
На суде установился прямо ‘церемониал’ допроса этих свидетелей.
Председатель. Свидетель (или свидетельница), что вы знаете по этому делу?
— По этому делу я ничего не знаю.
Председатель. Г-н товарищ прокурора, не имеете ли вопросов?
Тов. прокурора (заглянув в дело, тихо, даже как будто слегка сконфуженно). Вопросов не имею.
Председатель. Г-да защитники!
Защитник. Скажите, свидетель, вы сознавались в убийстве покойного Лившица?
— Да, сознавался (сознавалась).
— И рассказывали все подробности, как вы убивали?
— Да.
— И все эти подробности потом оказались ложными?
— Да, ложными.
— Скажите, вы знали банкира Лившица?
— В жизни не видывал.
— Знали расположение его квартиры? Где он живёт, по крайней мере?
— Говорю вам, что даже имени его не знал. Вот, когда в газетах прочли, что его убили, тогда только и узнал (узнала), что был в Одессе банкир Лившиц.
— Почему же вы сознавались в убийстве человека, которого никогда в глаза не видали?
Председатель несколько раз порывался:
— Г-н защитник…
Но дело было так возмутительно, что даже у председателя не поворачивался язык сказать:
— Это к делу не относится.
Хотя это и могло не нравиться местному ‘начальству’.
А ‘начальством’, истинным ‘начальством’, ‘начальством над всеми начальствами’ считались Министерство Внутренних дел и всё, что от него.
— Меня так в полиции били, — отвечали как один все эти свидетели, взведшие на себя такой страшный поклёп, — так били, что в чём угодно готов был сознаться!
А одна из свидетельниц быстро распахнула кофточку и показала прямо зияющие раны.
— Я и до сих пор гнию от этих побоев! — завопила она.
И это через два года!
Председатель только нашёлся заметить:
— Свидетельница, потрудитесь вести себя прилично.
Дело было так.
В центре города было совершено преступление, взволновавшее всю Одессу.
Однажды утром нашли банкира Лившица задушенным. Его кухарка лежала в кухне связанною.
Несгораемый шкаф был не тронут. Убийцы ничего не взяли. Что-то случилось. Очевидно, им помешали.
— Чтобы было разыскано!
И полиция ‘деятельно принялась за розыски’.
Хватали направо, налево.
И вскоре оказалось на дознании столько сознавшихся и столько оговорённых, что у полиции голова пошла кругом.
Все сознавались, и все показания противоречили друг другу!
На одном все ‘спотыкались’.
И концы в воду. Следов никаких.
— Если бы деньги взяли — плёвое дело найти! — говорила полиция. — Пойти по вертепам, по притонам. Наверное, где-нибудь, подлец, полупьяный сидит по четвертному билету на чай швыряет. Дальше не уйдёт! Себя обнаруживает.
А тут:
— Следов никаких!
Город возмутился. Начальство возмутилось.
Показывает подробно:
— Когда, с кем, каким образом убивал!
Но описать расположение комнат не может.
Врёт такое, — ничего даже подходящего.
То же и с наружностью Лившица.
— Сам своими руками душил! Помогали такой-то, такой-то.
А дойдёт до вопроса:
— А какой из себя был Лившиц?
Ничего похожего.
Приходилось следователю им же доказывать:
— Врёте на себя!
Многие даже и после этого не хотели во вранье сознаваться.
Стояли на своём:
— Сказал, что я. Я и есть. Я убил.
На суде их спрашивали:
— Что же заставляло вас так запираться на свою голову?
Ответ был один и тот же:
— Из боязни. Боялся (боялась), опят полиции отдадут. На дознании говорили: ‘Отречёшься от показаний, скажешь: ‘Били!’ — помни, опять к нам для дополнительного дознания попадёшь. Тогда уж не прогневайся’. Лучше на каторгу!
Дело среди этих ‘чистосердечных сознаний’ запуталось так, что потеряли надежду его и распутать.
Пока, наконец, истинные виновники не нашлись совершенно случайно.
Один из них, — Павлопуло, — был даже возвращён с дороги на каторгу. Он успел уж попасться в другом городе, по другому делу, и ‘заслужил каторгу’.
На суде открылась вся картина истязаний.
Было тяжело дышать, слушая.
Словно присутствовали при процессе в XVII веке.
Подсудимая Хана Луцкер, сообщница в убийстве, ничего не слышала.
Приходилось кричать.
А в деле были показания:
— Луцкер шепнула: ‘Пора’. Я шепнул Луцкер: ‘Подожди здесь’.
— От битья при дознании оглохла!
Подсудимая Лея Каминкер, — кухарка, она и ‘подвела’ убийц, связывание было комедией, — жаловалась, что:
— Едва дышит от побоев!
По просьбе защиты был оглашён протокол медицинского осмотра её через две недели после убийства.
Когда она уже две недели сидела в участке.
— Половина головы чёрная от кровоподтёка, болезненного при дотрагивании.
— Как вы это объясните? — обратился защитник к приставу, производившему всё дознание.
Франт-пристав в белоснежных замшевых перчатках и мундире ‘гвардейского образца’ очень любезно ответил:
— А это их тогда Томилин, после убийства, свистнул! Озверел очень, что даром проработали!
Защитник просил огласить протокол медицинского осмотра при аресте.
Среди подробнейшего описания следов верёвок и ссадин при связывании:
— Величиной в серебряный пятачок… в гривенник…
Ни о каком кровоподтёке ‘в половину головы’ ни слова.
Дело было ясное.
‘Под Томилина’ работал кто-то другой.
Кровоподтёк ‘в полголовы’, которого никто не видит! И который через две недели сохраняет такую болезненность, словно его нанесли вчера!
Один из подсудимых, четвёртый убийца, — мужчина, по общим показаниям, роста геркулесовского, силы необычайной, которого боялись все остальные, — не дождался суда: повесился в участке во время производства дознания.
Всякому было ясно, что не перспектива старой знакомой тюрьмы и не каторга, с которой какой ‘варнак’ не уверен ‘фартом убежать’, так насмерть перепугали геркулеса, человека больше, чем бывалого, преступника-рецидивиста!
Всякий знакомый с преступным миром знает, какая редкость среди этих людей самоубийство. Как цепляются они за эти жалкие, несчастные обломки жизни. Чем меньше у человека остаётся, тем оно ему дороже. Эти люди, не жалеющие чужой жизни, своей дорожат как никто. И на каторге ею дорожат куда больше, чем на воле! Эти люди ‘животолюбивы’ прежде всего. Какой ‘каторжной’ даже для каторги жизни не перетерпит человек в надежде на ‘фарт’, — случай, удачу! Каких розг! Каких, бывало, плетей. Нужны истязания нечеловеческие, чтобы довести, наконец, ‘варнака’ до самоубийства!
— Побоев не выдержал! — показывали свидетели, содержавшиеся, ‘в качестве обвиняемых’, в одном участке с повесившимся.
Потом, на Сахалине, я встретился с двумя из убийц Лившица — Павлопуло и Томилиным.
Волосы вставали дыбом слушать Павлопуло, как:
— Из них добывали сознание.
Томилин молчал.
Он предупредил меня через доктора:
— Попросите приезжего барина, — пусть меня не спрашивает. Я ничего не скажу.
Но товарищи по камере этого страшного человека со спокойным, добродушным даже лицом и холодными ‘стальными’ глазами, рассказывали мне о мечтах Томилина:
— Гордый очень. Своё в ум взял. Бежать всё хочет. Били его — страсть! В Одест норовит. С приставом сосчитаться.
Они назвали фамилию. Фамилия была та.
— Тем только и жив!
— Убить хочет?
— Зачем! Это ему не по сердцу. Детки, слыхать, у пристава есть.
— Ну?
— Рестант у нас тут был, с Кавказа, Гулиев-Богодуров по прозванию. Помер — Сака?лина не выдержал. Человечишка был дрянь, — одначе, отплатить ему удалось хорошо. Обидел его кто-то там, на Кавказе. А он у обидчика дочку, имназистку, на дороге перенял и расплатился. Изнасильничал девочку и зарезал. ‘На!’ Убить что? Умереть! Момента! Нет, ты поживи да подумай. Как твоя дочка кончалась! До гробовой доски вспоминай. Пред этакой-то жизнью смерть что! Конфетка! Очень это Томилину понравилось!
— Что ж, он детей у своего пристава насиловать собирается?
— Зачем насиловать! Так, потешиться. Чтобы знаки после смерти остались. ‘Не сразу, мол!’ Чтобы потом мурашки всю жизнь у родителя по голове ходили: ‘как мои детки за меня мучились!’
— Зверь!
— И с ним звери!
Исполнить этого Томилину, слава Богу, не удалось.
Но подумайте, что же нужно, чтобы человека до такого озверения довести?
Какие ‘побои’ должны были быть, если человек, среди розг и плетей, о них не забывал.
— Вот это были мучения!
Вернёмся к процессу.
Среди этого ‘процесса XVII века’, среди рассказов об истязаниях и пытках ‘при дознании’, автор этого ‘дознания’, пристав, помощники, щёголеватые околоточные в белоснежных перчатках и, по-одесски, мундирах ‘гвардейского образца’ любезно давали показания:
— Чистосердечно сознался.
Защитники пробовали было:
— Скажите, свидетель…
Но председатель тут уж набирался духа:
— Защитник, вы должны знать, что свидетель может не отвечать на уличающие его самого вопросы? Зачем же и задавать бесполезные вопросы?
— Прошу занести в протокол!
— Будет занесено.
И было занесено.
Дело было так вопиюще, что даже цензора возмутились. Даже подцензурным одесским газетам было разрешено напечатать все эти подробности.
Результат?
Никакого.
Имелись десятки свидетельских показаний. Имелись несомненные доказательства: эти ‘чистосердечные’ взваливания на себя убийства. Имелась даже вещественная улика: протокол о ‘кровоподтёке в полголовы’, впервые появившемся у Леи Каминкер через две недели после ареста при участке.
Всё, что нужно для возбуждения дела об истязании.
Было прокурорским надзором возбуждено дело?
Никакого.
Все эти ‘занесения в протокол’ так и похоронены в архивах одесского окружного суда.
Единственным нравоучением, вытекшим из всех этих открытий и разоблачений, было председательское:
— Свидетельница, надо вести себя приличнее!
И имена всех этих ‘авторов дознания’ я прочёл среди героев, действовавших на одесских улицах в памятные октябрьские дни 1905 года.
Все со времени дела Лившица очень ушли по службе!
— Но, — скажете вы, — то в Одессе. Город не в счёт. Там и теперь…
О теперешних временах разговора нет.
Мы говорим ‘о временах мирных’, которые когда-нибудь да наступят же, и которые мы хотим очистить от мути, грязи и скверны прошлого.
— Но и мирные времена! То Одесса! Где десять лет мог безнаказанно свирепствовать Зеленой, который на вопрос проезжего высокопоставленного лица: ‘Ну, что, градоначальник, всё ругаешься?’ — ‘браво’ ответил: ‘Рад стараться!’
Провинция не в счёт? Вот вам Москва.
В Москве помнят, конечно, опереточного актёра И. П. Долина, талантливого артиста, рано покинувшего жизнь.
Долин жил в меблированных комнатах на Тверской.
Однажды у него из ящика письменного стола пропали золотые часы с массивной цепью и кучей брелков, которых у Долина была такая масса, что они звенели на ходу как золотые кандалы.
Долин заявил полиции.
Подозрение пало, конечно, как всегда в таких случаях:
— Первым долгом на прислугу.
Номерной и горничная были взяты в сыскную:
— К Эффенбаху.
Тогдашнему московскому Лекоку.
Прошло две недели.
Долин осведомился.
— Ещё запираются. Но скоро надоест. Сознаются.
Как вдруг пропажа и вор отыскались.
В ссудную кассу, в Газетном переулке, явилась молодая женщина, плохо говорящая по-русски, заложить часы с золотою цепью и массой брелков.
Содержатель ссудной кассы прочёл на брелках:
И. П. Долину от поклонниц… Талантливому И. П. Долину… Долину… Долину…
Содержатель ссудной кассы послал за полицией. Молодую женщину арестовали.
Оказалось, что это француженка, гувернантка без места, жившая в тех же номерах и часто бывавшая у Долиных.
Не подозревая, чтобы полиция предупреждала все ссудные кассы, она выждала время, пока дело ‘несколько забылось’, и отправилась закладывать украденные ею вещи.
Она созналась. Рассказала, как она зашла к Долиным, когда в номере никого не было. Как воспользовалась этим.
Номерного и горничную выпустили из сыскного отделения, где они:
— Вскоре должны были сознаться Эффенбаху.
Номерной сейчас же уехал в деревню:
— На поправку.
А горничную я видел сам, своими глазами.
Её показала мне жена Долина:
— Посмотрите, что с человеком сделали!
Она проводила меня в каморку, где за ситцевой занавеской лежала охавшая и стонавшая женщина.
Уговорила её показаться.
— Чего уж тут стесняться?
Несчастная буквально вся была иссечена.
Спина, ниже спины, ноги.
— Повернись.
Были иссечены грудь, живот.
— Как уж не по чем стало сзади сечь, — как ударят, я без чувств, — стали сечь спереди. ‘Сознавайся’ да ‘сознавайся’. Ещё бы немножко, — и взяла бы, может, на себя. Не в себя стала приходить.
Ведь ‘не сама же себя высекла'[*] несчастная баба?
[*] — Н. В. Гоголь ‘Ревизор. Действие IV. Явление XV’. Прим. ред.
— Жаловаться?
Болело, гноилось у неё всё это, не могла она повернуться без нестерпимой боли, но когда только сказали:
— Жаловаться на полицию!
Она так заёрзала, словно угорь на горячей сковородке, что пришлось успокаивать:
— Лежи! Лежи! Не бойся! Никто не будет жаловаться!
Одна мысль иметь опять дело ‘со страшной полицией’ приводила её в неописуемый ужас:
— Оставьте! Я повешусь! Я, ей Богу, повешусь!
— Сколько раз, — говорил мне один мой знакомый, бывший судебным следователем в Москве, — сколько раз мне хотелось зацепить этого знаменитого Эффенбаха! Нет, срывается! Налицо улики! Истязания были, несомненно. Не подцепишь! На днях ещё. Приводят мужика. Сознался в небывалом преступлении. Истязали! Спрашиваю: ‘Били?’ — ‘Моченьки, — говорит, — нет. Что хотят, то на себя и взведёшь!’ — ‘Как били, показывай!’ — ‘Мягким чем-то по голове. Мягкое, а словно пуд!’ Это у них мешочки такие длинненькие, с песком, приспособлены. ‘Пойдёт, начнёт молотить. На коленки перед ним, а ему-то ещё и способнее. Сидишь в каморке, темно, а как ключ в двери застукает, — ровно мышь в мышеловке замечешься. Сейчас войдёт!’ — ‘Кто же бил?’ — ‘Сам начальник. Его все другие так ‘начальником’ и звали!’ Только этого и надо. Сам Эффенбах попался! — ‘Такой, — мужик продолжает, — мужчина огромаднейшего роста, в плечах косая сажень. Страшенный, чисто слон!’ Перо из рук вывалилось. А Эффенбах-то, знаете, роста ниже среднего, худенький! Ведь несомненное ‘противоречие в показании’. Неопровержимое доказательство: ‘Врёт!’ Настаиваю: ‘Да ты вспомни! Может, не такой он! Может, маленького роста!’ Мужик на своём: ‘Говорю — слон! По силе видать! Нешто махонький так может?’ А между тем, несомненно, что Эффенбах, раз его ‘начальником’ звали. Это у наших ‘agents de suretИ’ [здесь: агенты охранки — фр.] такая иностранная привычка. С Парижа взяли! Модники!
— Чем же вы объясняете?
— Да чего же тут объяснять? С сиденья в темноте, в этаком-то душевном состоянии, под такими-то ударами, — мало ли что человеку покажется! Карапуз с богатыря! Они им какой-то сверхчеловеческий ужас битьём в такой обстановке внушают! У человека так все представления перепутаются, так начнёт галлюцинации с правдой мешать, — никаких оснований для дела!
— Ну, а зацепили бы Эффенбаха, — дело пошло бы?
Следователь подумал:
— Н-не думаю! Сказали бы: человек нужный. Но хоть пугнуть бы бестию. Хоть для очистки совести.
Это — Москва. А вот Петербург.
Лет пять тому назад в петербургском окружном суде разбиралось ‘пустячное дело’.
Два брата-татарина, официанты на Николаевском вокзале, обвинялись в краже.
Какой-то отъезжающий зашёл в буфет, спросил себе бутылку пива, расплатился, пошёл садиться в поезд, на платформе хвать, — бумажника с деньгами нет.
— Очевидно, расплачиваясь, выронил.
Он вернулся. Лакей, который подавал:
— Никакого бумажника на полу не видал. Мало ли тут народа ходит.
Господин — станционного жандарма.
Обыскали лакея, — ничего. Обыскали его брата, — нашли ‘часть денег’. Бумажник и остальные, очевидно, куда-нибудь успел спрятать.
Клянётся и божится:
— Деньги наши. Накопленные.
Братьев передали в сыскное отделение.
Через несколько времени они сознались.
— Господин обронил, Али заметил, поднял, передал брату, разделили.
Только куда Али дел доставшиеся на его долю деньги и бумажник, — Али, ‘несмотря на все увещания’, сказать отказался.
Настал день суда.
Братьев защищал помощник присяжного поверенного ‘по передоверию от патрона’.
— Дело выеденного яйца не стоит. Сознались!
Вопрос председателя:
— Признаёте ли себя виновным?..
— Так тошно. Оба виноват!
Заключение прокурора:
— Ввиду полного сознания подсудимых не вижу надобности в допросе свидетелей.
— Вы, г-н защитник?..
Защитник, к которому перед делом подошёл один из свидетелей, взволнованный:
— Вы защищаете подсудимых таких-то?
И о чём-то с жаром ему говорил.
Защитник:
— Прошу допросить свидетелей!
Председатель посмотрел с недоумением и отвращением:
— На юридического младенца.
Ведь посылают же этаких юридических молокососов!
Сознались, — и свидетели.
Только судей задерживать!
Пожал плечами:
— Суд постановил допросить свидетелей.
Первый же — потерпевший. Нарочно из имения приехал к делу.