Пять лет (1917-1922), Булгаков Сергей Николаевич, Год: 1923

Время на прочтение: 34 минут(ы)
Серия ‘Русский Путь’
С. Н. Булгаков: Pro et contra. Личi>ность и творчество Булгакова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Том 1
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург. 2003

ПЯТЬ ЛЕТ (1917—1922)

Царьград. 17/30. III. 1923

Жизнь дается один раз человеку, и в этом смысле дорога и интересна всякая жизнь. Индивидуальность есть как бы окно, чрез которое зрится поток жизни, и личная судьба есть рамка, в которой она оформляется, дробится, конкретизируется. То важное, дивное и страшное, чему суждено было стать свидетелями и участниками людям нашего поколения, каждым испытано и пережито по-своему. И в этом — оправдание и вместе побуждение рассказать о пережитом каждым по-своему. Это же понуждение испытываю я теперь, когда волею судеб прервалась временно линия моей жизни и я оказался выброшен из пределов России. Отрезок времени от начала революции лежит предо мною, если не законченным внутренне, то оборванным, как обрывается всякая жизнь. И невольно хочется посмотреть на него извне и изнутри как на целое, еще раз пережить и понять. Однако я чувствую себя не в силах писать воспоминания. В свое время я делал заметки в потаенной книге сердца, род интимного дневника. Но его нет со мной, как нет вообще никаких материалов, а надорванная и ослабевшая память не помогает. К тому же никогда у меня не было ни интереса, ни вкуса к конкретному, к действительности, такова моя слабость и мое свойство. События всегда воспринимались мною в виде звуковых или красочных нитей определенного колорита и насыщенности, но я не имел ни уменья, ни вкуса разлагать их на конкретности. При этом сам я, как ввиду личной слабости, так и ввиду особого своего отношения к современности, к которой почему-то всегда оказываюсь не современным, чужим в трагическом разладе, не принимал активного участия в событиях, был ими влеком, но не делал их, созерцал и чувствовал, но не был деятелем, по крайней мере, в смысле внешнего исторического делания. Пусть так. Но ведь и то, что совершалось в душах людей, имеет право на такое же внимание, как внешние события. И события в душах, в известном смысле, важнее и существеннее внешних событий. Попытаюсь и я закрепить те, бледнеющие уже нити своих воспоминаний о том, как революция, происходившая извне, протекла в моей душе и отражалась в моих судьбах. Но я чувствую потребность сделать здесь нечто вроде пролога, — о себе, о том, что я был и чем стал к тому времени, когда грянула мировая война, а за ней и революция.

Агония

Революцию я пережил трагически, как гибель того, что было для меня самым дорогим, сладким, радостным в русской жизни, как гибель любви. Да, для меня революция именно и была катастрофой любви, унесшей из мира ее предмет и опустошившей душу, ограбившей ее. Пусть смеются над этой трагической эротикой, которая все время составляла error in objecto1, пока не погиб сам объект. Однако это было так. В предреволюционной России был такой безумец, который носил в сердце стыдливую и до конца никогда не высказанную трагику любви которая все время и попиралась ее объектом. Я любил Царя, хотел Россию только с Царем, и без Царя Россия была для меня и не Россия. Первое движение души — даже полусознательное, настолько оно было глубоко, — когда революция совершилась и когда по-прежнему раздавались призывы: война до победного конца, было таково: но зачем же, к чему теперь и победа без Царя? Зачем же нам Царьград, когда нет Царя? Ведь для Царя приличествовал Царьград, он был тот первосвященник, который мог войти в этот алтарь, он и только он один2. И мысль о том, что в Царьград может войти Временное Правительство с Керенским, Милюковым3, была для меня так отвратительна, так смертельна, что я чувствовал в сердце холодную, мертвящую пустоту. Я не был ‘монархистом’ в политически-партийном смысле, как есть и были они в России, и вообще я никого почти не знал, с кем мог бы разделить эти чувства мистической любви. Но у меня было на душе так, как бывает, когда умирает самое близкое, дорогое существо, после безнадежной продолжительной болезни. Однако подобно тому, как здесь же бывает, испытывалось и облегчение, потому что агония любви моей была невыносима, она парализовала во мне всякую активность. В сущности, агония царского самодержавия продолжалась все царствование Николая II, которое все было сплошным и непрерывным самоубийством самодержавия. Теперь, после всего, что мы уже знаем о царе и об его царствовании, это выступает с новой очевидностью. Раньше могло казаться, что революцию сделали революционеры, — и это верно в том смысле, что такую, т. е. интеллигентскую, революцию сделали действительно революционеры во имя своей интеллигентщины4, но это лишь как. К несчастью, революция была совершена помимо всяких революционеров самим царем, который влекся неудержимой злой силой к самоубийству своего самодержавия, влекся чрез Ялу, Порт-Артур и Цусиму5, чрез все бесчисленные зигзаги своей политики и последний маразм войны.
Я ничего не мог и не хотел любить, как Царское самодержавие, Царя, как мистическую, священную Государственную власть, и я обречен был видеть, как эта теократия не удалась в русской истории и из нее уходит сама, обмирщившись, подменившись и оставляя свое место… интеллигентщине. И теперь только я вижу и понимаю, что эта неудача была глубже и радикальнее, чем я ее тогда умел видеть. Самоубийство самодержавия, в котором политические искажения в своевольном деспотизме соединились с мистическими аберрациями в Распутине6 и даже семейным психозом в царице, не имели виновника в Николае II, ни в его семье, которые по своим личным качествам были совершенно не тем, чем их сделал их престол. Это самоубийство было предопределено до его рождения и вступления на престол, — здесь античная трагедия без личной вины, но с трагической судьбой: Эдип должен убить отца и жениться на матери, хочет он этого или не хочет7. Николай II с теми силами ума и воли, которые ему были отпущены, не мог быть лучшим монархом, чем он был: в нем не было злой воли, но была государственная бездарность и в особенности страшная в монархе черта — прирожденное безволие. Но разве он сам восхотел престола и от его ли воли зависело то, что он на нем унаследовал? Но такой, как он был, он мог только губить и Россию, и самодержавие. И добавлю еще: разве не правого он восхотел, когда он, теократический царь, как это он верно и глубоко понял в царском сердце своем (вопреки всем окружающим, хотевшим видеть в нем только политического монарха, самодержавного императора), взыскал вдохновения свыше, духа пророчественного, и обрел его… в Распутине… И, однако, неудача самодержавия в лице Николая II была настолько велика, непоправима, что она обрекала того, кто мог и хотел любить только самодержавие, понятое как государственная вселенская идея, на ежечасное умирание. И, притом, в повседневной жизни эта неудача измельчалась, она разменивалась и дробилась, принимала вид пошлый, жалкий и ничтожный. Царя можно было любить только в уединении, но всякая встреча в действительности оскорбляла и ранила, приносила миллион терзаний. Вместе с тем глубоким мистическим чувством, которое дает только зрячая любовь, я видел и знал, что неудача самодержавия есть неудача России и гибель царства есть гибель и России. Я это знал и думал до революции, я это теперь со всей ответственностью исповедую и утверждаю, и потому я не хотел революции, когда все ее хотели, и плакал, когда все радовались, я хоронил, когда все стремились к новому браку…
Сделаю здесь небольшое отступление, чтобы сказать, как и когда появилось у меня это ‘шестое чувство’. Всю свою молодость и сознательную жизнь до первой революции я был непримиримым врагом самодержавия, я его ненавидел, презирал, гнушался им, как самым бессмысленным, жестоким пережитком истории. Самодержавие — это полиция, жандармы, тюрьма, ссылка, придворные, ни для кого не нужные и не интересные приемы и парады и убийственная жестокость к русскому народу. Всю гамму интеллигентской непримиримости к самодержавию я изведал и пережил. В студенчестве я мечтал о цареубийстве (хотя, разумеется, меня начинало трясти уже при мысли об исполнении акта), когда я вступил на путь религии8, самодержавие казалось мне главнейшим религиозным врагом, с которым связана основная ложь нашей церковности. И в своих мыслях и чувствах я не находил никакого подхода к тому, чтобы можно было мистически познать и признать самодержавие. В подготовке революции 1905 г. участвовал и я как деятель Союза Освобождения9, и я хотел так, как хотела и хочет вся интеллигенция, с которой я чувствовал себя в разрыве в вопросах веры, но не политики. В Киеве, где я профессорствовал эти годы (1901—1906), я занимал вполне определенную политическую позицию. И так шло до 17 октября 1905 г.10 Этот день я встретил с энтузиазмом почти обморочным, я сказал студентам совершенно безумную по экзальтации речь (из которой помню только первые слова: ‘Века сходятся с веками’) и из аудитории Киевского политехникума мы отправились на площадь (‘освобождать заключенных борцов’). Все украсились красными лоскутками в петлицах, и я тогда надел на себя красную розетку, причем, делая это, я чувствовал, что совершаю какой-то мистический акт, принимаю род посвящения. На площади я почувствовал совершенно явственно влияние антихристова духа: речи ораторов, революционная наглость, которая бросилась прежде всего срывать гербы и флаги, — словом, что-то чужое, холодное и смертоносное так оледенило мне сердце, что, придя домой, я бросил свою красную розетку в ватерклозет. А в Евангелии, которое открыл для священногадания, прочел: сей род (какой род, я тогда еще не умел распознать) изгоняется молитвой и постом11. Но тогда для меня ясно было присутствие сего рода, от которого вечером того же дня начались в Киеве погромы, только в том черном стане, но не в этом с красной петлицей. Однако развернувшаяся картина революции очень скоро показала, что представляет собою революция как духовная сущность. И я уже с этого времени отделился от революции и отгородился от нее утопической и наивной мыслью о создании христианского освободительного движения, для чего нужно создать ‘союз христианской политики’ 12 (ранний прототип ‘живой церкви’ 13). Я постиг мертвящую сущность революции, по крайней мере русской, как воинствующего безбожия и нигилизма. До сих пор я кой-как старался зажимать себе нос, чтобы не слышать этого трупного запаха. С революцией было нам не по пути, потому что, пока Россией правила черная сотня, казалось оправданным бытие красной сотни. Постепенно, по мере того как выявлялась духовная сущность русской революции в истории 1905—1907 гг., для меня становилась невозможна всякая связь с ней. Становилось очевидно, что революция губит и погубит Россию. Но не менее ясно было для меня тогда, что ее не менее верно губит и самоубийца на престоле, первый деятель революции, Николай П. И из этого рокового кольца революции, в котором боговенчанный монарх в непостижимом ослеплении и человеческом слабоволии подавал руку революции, казалось, не было выхода. Слишком страшно было думать всерьез и говорить о гибели России (хотя я и говорил еще в ‘Вехах’ 14), тем более что все еще оставалась надежда найти внереволюционный, свободный от красной и черной сотни культурный центр, опираясь на который можно было бы освободить царя от революции (тогда мы еще не знали, что революция имеет неотразимую силу на него через ближайшего ему человека — любящую, преданную жену, ибо царица Александра оказалась в полном смысле слова роковой революционеркой, что она дала революции проникнуть во святая святых царя и утвердиться во дворце). Культурный консерватизм, почвенность, верность преданию, соединяющаяся со способностью к развитию, — таково было это задание, которое и на самом деле оказалось бы спасительным в истории, если бы было выполнено. Впрочем, про себя лично скажу, что, хотя в бытовых и практических отношениях я шел об руку с этим культурным консерватизмом (как он ни был слаб в России), исповедовал почвенность, однако в глубине души никогда не мог бы слиться с этим слоем, который у нас получил в идеологии наиболее яркое выражение в славянофильстве (с осколками славянофильства: Д. Ф. Самариным, И. В. Мансуровым, М. А. Новоселовым, В. А. Кожевниковым15 и др. я дружил и лично). Меня разделяло общее ощущение мира и истории, какой-то внутренний апокалипсис, однажды и навсегда воспринятый душой, как самое интимное обетование и мечта. Русские почвенники были культурные консерваторы, хранители и чтители священного предания, они были живым отрицанием нигилизма, но они не были его преодолением, не были потому, что сами они были, в сущности, духовно сыты и никуда не порывались души их, никуда не стремились. Они жили прошлым, если только не в прошлом. Их истина была в том, что прошлое есть настоящее, но настоящее-то не есть только прошлое, но оно есть и будущее, и притом не только будущее, которое есть выявление прошлого чрез настоящее в будущем, т. е. только прошлое, а будущее, как новое рождение. ‘Се Аз творю все новое’ 16. К этому новому рвалась и рвется, его знает душа. И это религиозно-революционное, апокалипсическое ощущение ‘прерывности’ (о чем любил философствовать рано ушедший друг наш В. Ф. Эрн17) роднит меня неразрывно с революцией, даже — horribile dictu18 с русским большевизмом. Отрицая всеми силами души революционность как мировоззрение и программу, я остаюсь и, вероятно, навсегда останусь ‘революционером’ в смысле мироощущения (да разве такими ‘революционерами’ не были первохристиане, ожидавшие скорого мирового пожара). Но эта ‘революционность’ в русской душе так неразделимо соединилась с гадаринской бесноватостью19, что с национально-государственной и культурной точки зрения она может быть только самоубийственной. К чему я об этом говорю здесь, в воспоминаниях? Да потому, что понимание этого со всею ясностью у меня явилось уже в 1906 г. и определило собою и мой образ действий, и мировоззрение. Дореволюционные безумства и наглость 1905 г., совет рабочих депутатов, экспроприации, убийства и, как ответ на это, военно-полевые суды, с жестокостями, с которыми было так же невозможно мириться, как с низостями революции. И, казалось, нет выхода. Промелькнула первая Государственная дума20: она блеснула своими талантами, но обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии, получившей бесславный конец в Выборге21, ибо Выборг был несомненно самоубийством партии, от которого она уже не оправилась. Вечное равнение налево, трусливое оглядывание по сторонам было органически присуще партии и вождям при всех достоинствах и заслугах их в отдельности, и это неудивительно, потому что духовно кадетизм был поражен тем же духом нигилизма и беспочвенности, что революция. В этом, духовном, смысле кадеты были и остаются в моих глазах революционерами в той же степени, как и большевики, и исключения здесь лишь подтверждают общее правило: насколько те или иные отдельные лица (как П. Б. Струве или П. И. Новгородцев22, — не говорю о кадетах, случайных для блока, как А. В. Карташев23) они перерастают свой кадетизм. Все дело в религиозном самоопределении, а эту-то сторону по наивности и в революционном ослеплении кадеты оставили в тени, предоставляя его ‘терпимости’, т. е. нигилизму. Наконец, среди правых руководящую роль задавали погромные элементы либо такого рода консерватизм (например, митрополит Антоний, Грингмут, пр. Восторгов24), для которого нет никакого просвета ни в настоящем, ни в будущем: это поклонники московщины и деспотизма реакции под маской консерватизма. Погромщики же (Дубровин и Ко) подняли голову и образовали свои боевые дружины25. И, однако, они исповедовали православие и народность, которые и я тогда исповедовал, и я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере.
В это время образовалась крошечная группа людей, составивших вскоре Религиозно-философское общество имени Вл. Соловьева в Москве28 (следящим за русской религиозной мыслью известны эти имена). В то время, около 1905 г., нам всем казалось, что мы-то именно и призваны начать в России новое религиозно-революционное движение (позднее, когда это было уже брошено нами, это было подхвачено и опошлено декламацией Мережковского27, который сделал своей теноровой специальностью ноту революция-магия). Это были своего рода ‘бессмысленные мечтания’, которые и обличила жизнь. В Москве дело не пошло дальше расклеивания революционных прокламаций с крестами, а я лично пытался кликнуть клич на основание ‘Союза христианской политики’ (название, как и идея, заимствованы у Вл. Соловьева28), но для этого у меня самым очевидным образом не хватало ни воли, ни уменья, ни даже желания, это предпринято было, в сущности, для отписки, ради самообмана ut aliquid fieri videatur29. Сам я очень скоро разочаровался и отказался от этой затеи. Позднее, в 1917 г., меня хотели вернуть к ней, аки ‘пса на блевотину’30, но у меня не было на это ни малейшего желания.
Под такими воздействиями определялось мое настроение в начале революции. Своей партии я не создал, а примкнуть к кадетам я не хотел и не мог, не теряя своего лица. А в это время надвинулись выборы в первую Думу. Я не имел достаточно характера, чтобы остаться ‘тверд, спокоен и угрюм’ перед общей сутолокой и предвыборной суетой. Для меня было необходимо пережить Государственную думу, да и, разумеется, я имел достаточные данные, а потому и обязанность вложить и свои силы в общую работу. Однако препятствием оказалась партийность. По вышеуказанным причинам, став боком к революции уже тогда, я не мог примкнуть ни к одной из политических партий, всецело стоявших на почве революционного или контрреволюционного мировоззрения (не говорю об ‘октябризме’ 31, который всегда имел классово-оппортунистическую природу). Между тем попасть в Государственную думу в Киеве, где я жил и где могла быть выставлена моя кандидатура с большими шансами на успех, не было возможности. Моя очередь пришла во вторую Государственную Думу, куда и выбран по родной Орловской губернии, как беспартийный (‘христианский социалист’ 32). Я получил наконец депутатское крещение, и четырехмесячное сидение в ‘революционной’ Государственной думе совершенно и окончательно отвратило меня от революции. Из Государственной думы я вышел таким черным, как никогда не бывал. И это было понятно. Нужно было пережить всю безнадежность, нелепость, невежественность, никчемность этого собрания, в своем убожестве даже не замечавшего этой своей абсолютной непригодности ни для какого дела, утопавшего в бесконечной болтовне, тешившего самые мелкие тщеславные чувства. Я не знавал в мире места с более нездоровой атмосферой, нежели общий зал и кулуары Государственной думы33, где потом достойно воцарились бесовские игрища советских депутатов. Разумеется, сам я совершенно негоден в депутаты, и потому, может быть, с таким ужасом и вспоминаю эту атмосферу. Однако я сохранил достаточную объективность и бесстрастие, чтобы видеть там происходившее. И нет достаточно сильных слов негодования, разочарования, печали, даже презрения, которые бы мне нужны были, чтобы выразить свои чувства. И это — спасение России. Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных, присоедините к ним горсть бессильных, но благомыслящих людей, внушите им, что они спасители России, к каждому слову их, немедленно становящемуся предметом общего достояния, прислушивается вся Россия, и вы получите 2-ю Государственную думу. И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств — ‘бюрократы’. Одним словом, 2-я Государственная дума для меня явилась таким обличением лжи революции, что я и политически от нее выздоровел. Однако я еще не стал монархистом. Мое отношение к Царю и во второй Государственной думе оставалось прежним. В мою ‘почвенность’ идея монархии и монархической государственности отнюдь не входила. Вопрос о монархии есть, в существе дела, вопрос любви или нелюбви (есть любовь и в политике), и я не любил Царя. Мне был гнусен, разумеется, рев и рычание революционной Думы, но я ощущал как лакейство, когда некоторые члены Государственной думы удостоились царского приема, где-то с заднего крыльца. Но, выйдя из Государственной думы, после банкротства революции и разочарования в ней, куда мог я пойти? В Государственной Думе на меня произвел сильное впечатление своей личностью, смелостью, своеобразной силой слова (особенно на фоне жалкой брехни) Столыпин34. Я совершенно не сочувствовал его политике, но я сохранил веру, что он любит Россию и, в конце концов, не солжет. И с этой — последней — надеждой я вышел из Таврического дворца. Это была слабая соломинка, но и она уже гнулась во все стороны. И здесь была течь. И в этом я убедился с трагической ясностью, когда встретился со столыпинской работой по подготовке выборов в Государственную думу. Я снова участвовал в орловских выборах, но в Думу уже не пошел, хотя меня и посылали настойчиво. За время третьей Думы революция затихла, но зато подняла голову — все решительнее и решительнее — контрреволюция. Начались ликвидационные процессы, дело Бейлиса35 и под. Россия экономически росла стихийно и стремительно, духовно разлагаясь. И за это время, каким-то внутренним актом, постижением, силу которого дало мне православие, изменилось мое отношение к царской власти, воля к ней. Я стал, по подлому выражению улицы, царист. Я постиг, что царская власть в зерне своем есть высшая природа власти, не во имя свое, но во имя Божие. Не хочу здесь богословствовать о царской власти, скажу только, что это чувство, эта любовь родилась в душе моей внезапно, молниеносно, при встрече Государя в Ялте, кажется, в 1909 г., когда я его увидал (единственный раз в жизни) на набережной. Я почувствовал, что и Царь несет свою власть, как крест Христов, и что повиновение Ему тоже может быть крестом Христовым и во имя Его. В душе моей, как яркая звезда, загорелась идея священной царской власти, и при свете этой идеи по-новому загорелись и засверкали, как самоцветы, черты русской истории, там, где я раньше видел пустоту, ложь, азиатчину, загорелась божественная идея власти Божией милостью, а не народным произволением. Религиозная идея демократии была обличена и низвергнута, во имя теократии в образе царской власти. Безбожная демократия, на которой утверждается духовно революция, несовместима с теократической природой власти, здесь водораздел: или — или: с Царем или без Царя, против Царя. А вся русская революция — я это знал и по личному опыту — всегда была против Царя и с демократией. В моем энтузиазме к царской власти совсем не было (и никогда не бывало) элементов полицейского черносотенства, и я не становился от этого ближе к ‘правым’, оставаясь одиноким и безвольным мечтателем, каким был я всегда, но передо мной становился со всей трагической остротой вопрос о монархе, о носителе царской власти, в годину ее рокового крушения, о Николае II, совершавшем самоубийство самодержавия. Ставши царелюбцем в такое время, когда царская власть уходила из мира, я обрекался на муки медленного умирания вместе с ней. Отныне, если я — монархист, я становился как-то ответственным за все те безумия и преступления, которые творились царской властью и даже именно этим монархом-самоубийцей. А в то же время в своей любви к царю я сразу же отделил от его личности вины, за которые он не был ответствен, и зло, ему не принадлежавшее, и полюбил его в это мгновение какой-то любовью до гроба, какою обещаются перед алтарем жених и невеста. Это — бред, которого не поймет и не простит мне интеллигенция, но это было стихийное чувство русского народа, на котором строилась русская государственность. И когда совершилось это избрание сердца, когда я полюбил Царя, а вследствие этого не мог не полюбить и царствующего Императора, не полюбить в нем того, что достойно любви, и прежде всего крестоносца, мое политическое бытие, как русского гражданина, стало агонией, ибо в агонии находилась историческая царская власть, и я агонизировал вместе с нею. Отмечу два-три момента в этой истории, запечатлевшиеся в моем сознании с особенной четкостью: выборы в 3-ю Государственную думу и распутинская эпопея. После роспуска 2-й Государственной думы и нового избирательного закона36 правительство Столыпина проявило известную избирательную технику, которая, однако, соединилась, увы, с прямолинейностью цинизма и бесстыдства. А к этому еще не приучена русская жизнь, как приучена уже теперь (как и во всем мире, где выборы делаются). В качестве избирательной скотинки — Stimmvieh37 — были избраны послушные попы, которых в огромном, ничего не соображающем количестве нагнали на выборы в качестве выборщиков и здесь заставили играть самую жалкую и вредную роль, причем дирижировал ими А. Н. Хвостов38, будущий министр, а в то время нижегородский губернатор, расстрелянный большевиками. Это был отвратительно толстый и столь же развязный человек, — он внушал мне непримиримое отвращение. Рядом с раболепством духовенства была демонстрирована гнилость дворянства, которое также проявляло ‘классовую’ разнузданность, без мысли об общерусских, государственных интересах (разумеется, за единичными исключениями, очень высокими и светлыми), и полная темнота крестьянства, которое думало только о диетах39. Все это вскрыло передо мною воочию такое убожество России и, главное, такую нечестность власти в ее политической деятельности, что я вернулся с выборов в полном отчаянии и даже заболел от огорчения. В это время раздавались уже первые раскаты мировых громов, — начало балканской войны, повлекшей за собою через пять лет и войну мировую40. Помню, я беседовал с П. И. H.41 относительно нашей современности и отечественной войны: великие национальные задачи, но где же у нас люди? Что же, с Хвостовым отечественную войну вести? И в душе была смерть… Однако к счастью или несчастью, мрачные впечатления у меня скоро изглаживаются, и к началу мировой войны я опять уже был готов славянофильствовать вовсю.
С этой ‘бюрократией’ Россия вела тяжбу о царской власти, и эта тяжба в моей душе происходила. Наблюдая непрестанно, что царь действует и выступает не как царь, но как полицейский самодержец, фиговый лист для бюрократии, я — в бессильной мечтательности помышлял об увещаниях, о том, чтобы умолять царя быть царем, представить ему записку о царской власти, но все это оставалось в преступно бессильной мечтательности. Царь ли деморализовал министров, или же деморализовался ими, только пусто было около царского трона. И когда царь бывал в Крыму, где жизнь его была близко известна, то у местных людей к нему имели приближение и доступ только карьеристы, временщики и проходимцы. Еще помню, уже во время войны, когда обаяние царя заметно попело на убыль, был он в Москве, с обычными официальными приемами, а у нас была как раз лекция о войне (и даже именно моя42), и было так больно, что непроницаемая стена отделяет царя от тех, кто изнемогает в бесплодной идее об апофеозе царской власти.
Однако самое мучительное было связано с Распутиным и его влиянием. О действительном характере этого влияния много врали и спорили. Чаще всего приплетали всякую грязь, которой я не верил, но совсем почти не знали действительной причины его силы, — именно болезни наследника и рокового и таинственного влияния на ход этой болезни43 (и даже мне, который, как отец, должен был бы это понимать, не приходило в голову никогда, каким непрестанным и скрытым мучением, обессиливающим и терзающим, была для Царской четы неизлечимая болезнь единственного сына).
Я никогда не видел Распутина. Услышал о нем впервые в 1907 г., в бытность членом 2-й Государственной думы, от М. А. Новоселова, который тут же выразил и сомнение в мистической доброкачественности этого совершенно особого человека. Тогда же я познакомился и с архимандритом Феофаном44, который позднее сыграл столь роковую роль в знакомстве Распутина с Царской семьей. О Распутине заговорили несколько лет спустя, и тогда же M. A. H., со свойственной ему ревностью о вере, начал собирать материалы о нем и готовить печатное его обличение, однако, задержанное полицией. Затем Распутин был ранен и удалился в Сибирь, но с начала войны влияние его опять стало колоссально45. Теперь степень этого влияния выясняется из писем царицы, но и тогда, во время войны, оно было общеизвестно и приукрашивалось, разумеется, слухами об измене. Газеты были полны намеками, сообщениями, выпадами относительно ‘темной силы’, тем более что она давала себя знать ощутительно и в церковной жизни (удаление Самарина, опала митрополита Владимира, возвышение епископа Варнавы, Питирима48). Это был — позор, позор России и царской семьи, и именно как позор переживался всеми, любящими царя и ему преданными. И вместе с тем это роковое влияние никак нельзя было ни защищать, ни оправдывать, ибо все чувствовали здесь руку диавола. Про себя я Государя за Распутина готов был еще больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нем возможен был Распутин, но не такой, какой он был в действительности, но как постулат народного святого и пророка при Царе. Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если, вместо пророка, он встретил хлыста47. В этом трагическая вина слабости Церкви, интеллигенции, чиновничества, всей России. Но что этот Царь в наши сухие и маловерные дни возвысился до этой мечты, смирился до послушания этому ‘Другу’ (как в трагическом ослеплении зовет его Царица), это величественно, это — знаменательно и пророчественно. Если Распутин грех, то — всей Русской церкви и всей России, но зато и самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царевом. И чем возвышеннее задание, чем пророчественнее, тем злее пародия, карикатура, тем ужаснее падение. Таково действительное значение распутинства в общей экономии духовной жизни русского народа. Но тогда это был самый страшный тупик русской жизни и самое страшное орудие в руках революции. Этого не понимали легкомысленные попы, как Востоков, пошло игравшие в демагогию на распутинской теме, но это отлично сознавали мои друзья, которые вели через Елизавету Феодоровну48 скрытую борьбу с Распутиным при дворе, когда А. И. Гучков49 просил их дать материалы о Распутине для ‘запроса’ в Государственной думе и они отказались дать эти сведения. Они не хотели революции, которой хотели все, злорадствовавшие о Распутине.
Итак, мировая война застала меня с потаенным чувством мистической любви к Царю и вместе с тем с постоянно растравляемой раной в сердце от постоянного попирания этого чувства. Начавшаяся война принесла нежданный и небывалый на моем веку подъем любви к Царю. Меня лично объявление войны застало в Крыму, вдали от центров. Я лишь из газет узнавал о тех восторгах, которыми окружено было имя Государя. Особенно потрясло меня описание первого выхода в Зимнем дворце, когда массы народные, повинуясь неотразимому и верному инстинкту, опустились перед Царем на колени в исступлении и восторге, а царственная чета шла среди любящего народа на крестный подвиг. О, как я трепетал от радости, восторга, умиления, читая это. Как будто и я сам был там, как будто то видение на Ялтинской набережной теперь приняло всероссийский размер. Для меня это было явление Белого Царя своему народу, на миг блеснул и погас апокалипсический луч Белого Царства. Для меня это было откровение о Царе, и я надеялся, что это — откровение для всей России. В газетах стали появляться новые речи о примирении власти (читай: Царя) с народом, за этим последовали восторженные студенческие манифестации. Улицы столицы увидели неслыханное в истории зрелище: манифестации молодежи с Царским портретом и пением гимна. Государь ответил на студенческий привет достойной и теплой телеграммой. Мое сердце рвалось от восторга. Тогда я написал сумасшедшую статью (‘Родине’), в газету ‘Утро России’ 50, в которой промелькнули слова о Белом Царе. Статья была замечена, что называется, спущена с рук, но не одобрена зоилами, я попал на черную доску монархизма (а некий Дориан Грей51 от профессуры, Г. Г. Шпет52, прислал мне ругательное письмо за ‘Белого Царя’, в нем характерно выразилась та злоба и презрение, которое питает нигилистическая душа к светлому образу). Начало войны, принесшее нам неожиданные по своим размерам успехи (ведь мы все еще жили под гнетом японских поражений, и я отлично помню, как страшно было за армию с начала войны и как успокаивали и радовали первые победы, удостоверявшие, что русская армия может еще побеждать). Но скоро начались затруднения и неудачи, обнаружилась ‘сухомлиновщина’, совершилось принятие главного командования Государем, вместо Николая Николаевича53, который как-то сделался популярным. Я помню, что это пережито было мною лично как гибель страны и династии, — так это и оказалось. Я просто рыдал с этим газетным листом в руках… Чем дальше, тем напряженнее становились отношения с Государственной Думой, которая — от Пуришкевича54 до Милюкова — принимала революционный характер. В это время с царской властью явно что-то творилось: какая-то мистическая рука на ней тяготила и вызывала ее судороги. Эта ежемесячная смена министров, недопустимая и в мирное время, была температурой чахоточного больного. Я изнемогал от муки, я умирал и был совершенно парализован, п<отому> ч<то> присутствовал при смертном одре умирающего дорогого существа — русского царства в лице Царя. И вместе с тем, как русский патриот и гражданин, я изнемогал от тревоги и скорби за родину: так немного, казалось, нужно было, чтобы быть любимым, нужно не приближать всякую сволочь, нужно отказаться от бессмысленных назначений и дикого произвола. Наконец после Хвостова (этого самого Хвостова, который привел меня в отчаяние еще в Орле, теперь, во время мировой войны, видеть министром!) докатились до Протопопова55. Это была настоящая мерзость, и мерзость эта была на месте святом, пятнала царскую мантию. И в это время от сгущавшихся грозовых туч ударила первая молния, в декабре 1916 г. был убит Распутин.
Я был в Зосимовой пустыни56 под Москвой на богомолье. В монастыре было, как всегда, тихо и молитвенно. Простояли, как водится, пятичасовую всенощную, исповедовались, причащались за литургией, которую совершал епископ Феодор из Москвы (он меня впоследствии и рукополагал). И вот после обедни из номера в номер поползло потрясающее известие. Распутин убит. Кто-то приехал и привез его из Москвы. Первое и непосредственное чувство было отнюдь не радости, как у большинства, но смущения и потрясения. А между тем все радовались, даже и монахи. Преосвященный Феодор перекрестился, узнав об этом, — помню, как меня это поразило. У меня же было твердое и несомненное чувство, которое — увы! впоследствии подтвердилось: против нечистой силы бессильна революционная пуля, и распутинская кровь прольется в русскую землю. Вместе с тем было смущение относительно бессилия Церкви, которая, очевидно, не могла заклясть беса, и его сразила офицерская пуля. С этим чувством я приехал и в Москву, где встретил те же настроения, что и в монастыре, только не робкие и тихие, но наглые и торжествующие. ‘Истребить гадину’, — иначе не говорилось. Два года спустя после этого я познакомился с кн. Юсуповым, который мне рассказывал (очевидно, уже десятки раз) историю этого убийства с его потрясающими подробностями. В его рассказе не было ничего, кроме аристократической брезгливости, не было даже сознания того, что пуля, направленная в Распутина, попала в царскую семью и что с этим выстрелом началась революция57. Это было уже тогда для меня очевидно. Убийство Распутина внесло недостававший элемент какой-то связи крови между сторонниками революции, а таковыми были почти все. Вокруг себя я, по крайней мере, почти не видел и не знал единомышленников. Это убийство разнуздало революцию, и стали открыто и нагло говорить и даже писать — правда, не о цареубийстве, но о дворцовом перевороте. В обращение было пущено подлое словцо В. А. Маклакова о перемене шофера на полном ходу автомобиля58, и среди мужей-законодателей, разума и совета совершенно серьезно обсуждался вопрос о том, внесет ли это какое-либо потрясение или нет, причем, конечно, разрешали в последнем смысле. Я чувствовал себя единственно трезвым среди невольного сумасшествия: иначе нельзя было понять это повальное ослепление. И, конечно, для меня обезвкушивалась, теряла радость Россия без любимого Царя. Особенное недоумение и негодование во мне вызывали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова59, будущего премьера главноуговаривательного правительства. Его я знал во время 2-й Государственной думы как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту зовут прямо к революции, — такова была, например, его прокламация по поводу неразрешенного всероссийского земского съезда60. Это было для меня показательным, п<отому> ч<то> о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о ‘темной силе’, кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением (еще по делу Лопухина61). Г. А. Рачинский62, конечно, капитулировал по всему фронту и был левее левых (впрочем, он и прежде был таков же). Из моих друзей только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого и отдавался обычному для него amor fati63. Л. В. Успенский64, любимый из моих учеников и молодых товарищей, которому я мог открывать свою душу, спорил со мною, как политическим утопистом. А я, повторяю, чувствовал себя единственным трезвым среди пьяных, единственным реалистом среди всяких иллюзионистов, и мой реализм было православие, моя трезвость — любовь к Государю. Я видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня.
Незабываемым по силе и остроте впечатления остался в моей памяти один декабрьский вечер в квартире Угримовых65 в Никольском переулке. Там делился своими впечатлениями только что вернувшийся с фронта И. П. Демидов66. Я знал его раньше как исключение среди кадет по своей церковности, почвенности и вообще какому-то особенно напряженному строю души. Его доклад был богат содержанием, он сообщил много удивительного и трогательного о русском солдате, давал полную надежду на победу, но являлся сплошным обвинительным актом против Царя как Главнокомандующего за его безответственные и вредные действия по смене начальствующих отдельными частями и армиями. Доклад был гневен, страстен и по-своему убедителен, он заставлял думать, что русское дело в неверных руках и эти руки надо устранить во имя победы, для спасения родины. Этот самый фальшивый и самый опасный лозунг, который изобрела и которым победила революция, не останавливающаяся ни перед какой, даже самой заведомой ложью, здесь провозглашался устами искреннего и доброго, но слабого мыслью и волей, как и все мы, русского человека, и от этой авторизации приобретал особую убедительность. Он свидетельствовал, что революция проникла уже на фронт, отравила высшее командование. Я чувствовал в этот вечер, как смерть входила в мою душу. Начался обмен мнений, который сводился к полному согласию с оратором относительно необходимости перемены шофера, и только спрашивали его, как примет это фронт и не пошатнется ли, причем, с своей стороны, выражали уверенность, что это пройдет незамеченным и фронтом, и страной и опасностью для обороны совсем не угрожает. Был ряд ораторов, в числе их я запомнил именно Н. А. Бердяева, п<отому> ч<то> он, по обычаю, говорил против меня и бил именно по мне. Из всех только я один говорил против, т. е. выражал ту простую мысль, что революция, хотя бы и дворцовый переворот, не может пройти незаметно, не вызвав потрясений на фронте. Сочувствовал мне только один протоиерей о. И. Фудель67, который при выходе сказал мне упавшим и полным отчаяния голосом, что он давно уже видит всю неизбежность революции и всю ее гибельность. Но в этом чуждом для меня собрании и он молчал, да и мое выступление имело значение только для исповедания веры. О, как часто впоследствии вспоминал я этот декабрьский вечер с его безвыходной тоской. В это время в Москве происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков, В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества. Во главе власти стоял в это время Штюрмер68, а министром внутренних дел был сделавшийся быстро всем ненавистным и никому не милым и не нужным Протопопов, ведший политику ничтожества и страха. И вот грянула роковая гроза.
Начало ее застало меня опять не дома, а на богомолье у Троицы. 26 февраля, день рождения моей жены, мы привыкли проводить у Троицы-Сергия, были там и на этот раз. Так хорошо было оказаться среди снегов, в скитах и в окрестностях посада. Возвратясь к вечеру домой, мы узнали по телефону, что в Петрограде происходят события: распущенная Государственная дума отказалась повиноваться и объявила себя Временным правительством. Известия шли за известиями с удручающей быстротой и несомненностью, и очень быстро революция передавалась Москве. Уже на следующий день появились на улицах сначала угрожающие объявления, а затем ‘революционные бюллетени’, которые, по привычке, сначала было страшно читать, однако читались всеми, и там уже открыто оповещалось о ходе революции в столице. Исчезла полиция, но вскоре начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных, с диким и гнусным криком толпа провожала затравленных зверей. Улицы все более переполнялись народом. На следующий день около манежа уже появились военные части, и неслись какие-то автомобили, на которых появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы. Кремль был взят почти без одного выстрела, и к вечеру Москва оказалась в руках революционной власти. Эти дни улицы были полны народом, который шел с гнусными революционными песнями на гнусные свои демонстрации. Временами слышались всплески — это долавливали городовых. Объявлено было ‘благодарственное Господу Богу молебствие’, шли войска на парад, и там было кощунственно и гнусно. Все радовались, все ликовали, красный Дионис ходил по Москве и сыпал в толпу свой красный хмель. Все было в красном, всюду были гнусные красные тряпки, и сразу же появились не то немцы, не то большевики, с агитацией против войны. У меня была смерть и на душе. Революция была мне только постыла и отвратительна. Я хорошо помнил революцию 1905 г., чтобы не предаваться ни в какой мере обаянию… И, вместе с тем, я любил Царя и изнывал в тревоге за Царскую семью. Однако был момент малодушия, когда я захотел выдавить из себя радость, слиться с народом в его ‘свободе’. Не хватило характера презирать и негодовать до конца. Я шел по Остоженке в народном шествии в день парада и пьянил себя. Однако этого хватило на полчаса, и ничего не вышло, кроме омерзения. Я видел и чувствовал, что пришел красный хам, что жизнь становится вульгарной и низкой и нет уже России. А между тем кругом все сходило с ума от радости, и как я ни сторонился в эти страшные дни, но и мне приходилось попадать в круги профессионально радующихся. Так, например, в кругу профессоров и студентов — демонстративно хоронили в красном гробу одну жертву революции — произносились ликующие речи, делались соответствующие обещания, распространялся ‘заем свободы’, брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна). И я, мрачным Гамлетом, хотя, конечно, не обнаруживавшим своего безочарования (хотя и молчание на фоне общего исступления было достаточно красноречиво), проходил среди этих сумасшедших. Была Крестопоклонная неделя69 Великого поста. — Об этом, конечно, все забыли, а у меня были самые тяжелые предчувствия от этого символического совпадения. Однако вся мысль и забота (увы! бессильная и бездейственная!) была о Нем, о Помазаннике. Что с Ним? Удержится ли он на престоле? Если да, то можно мириться со всякими ответственными министерствами (так тогда казалось, в страхе за него, быть может, и неверно казалось). Затем поползли слухи о вынужденном отречении: я и этого ждал, п<отому> ч<то> знал сердцем, как там, в центре революции, ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся — до цареубийства включительно с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которая есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью: Царь отрекся. Одновременно с этим в газетах появились известия об ‘Александре Феодоровне’ (по новой жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться): больны корью Царевны, болен Наследник и она под арестом. Слезы, бессильные и последние, душили при чтении, а газетчики кричали по улице гнусные слова: ‘Арест Романова’ и пр. Государь был действительно арестован и отвезен в Царское Село, там соединен с семьей. Стали доходить только отрывистые сведения о нем, хотя поражало, что во всем этом море лжи, клеветы и ругани он выходил прекрасным и чистым. Ни единого неверного, неблагородного, нецарственного жеста, такое достоинство, такая покорность и смирение. Подходила Пасха. Мысль о них: что с ними, как? Появилось сведение, что они говели, причащались, что к ним допущен священник. Рассказывалось, что Государь работает в саду и как оскорбляют его хамократы70. И, однако, оглушающий поток событий несся с такой стремительностью, что заставлял забывать о царскосельских узниках до новых слухов или известий.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Булгаков С., прот. Автобиографические заметки. С. 71—93. Переиздано в: Булгаков С.Н. Тихие думы. М., 1996. С. 330—344. Печатается по последнему изданию. Как свидетельствует заголовок, Булгаков предполагал написать воспоминания о событиях пяти лет — от революции до его высылки из России. ‘Агония’ — название первой (неоконченной) главы.
1 ошибка в выборе объекта (лат.).
2 Царьград — Константинополь, который занимал особое место в концепции ‘Москва — Третий Рим’, в славянофильских утопиях славянского религиозно-национального единства во главе с Россией и в теократической утопии Вл. Соловьева, в близости к которой признается здесь Булгаков.
3 Керенский Александр Федорович (1881—1970) — российский политический деятель. Адвокат. Лидер фракции трудовиков в 4-й Государственной думе. С марта 1917 г. эсер, во Временном правительстве: министр юстиции (март—май), военный и морской министр (май—сентябрь), с 8 (21) июля министр-председатель, с 30 августа (12 сентября) верховный главнокомандующий. После Октябрьской революции организатор (вместе с генералом П. Н. Красновым) антибольшевистского выступления 26—31 октября (8—13 ноября). С 1918 г. во Франции, с 1940 г. в США. Один из организаторов ‘Лиги борьбы за народную свободу’.
Милюков Павел Николаевич (1859—1943) — российский политический деятель, историк, публицист, теоретик и лидер партии кадетов. В 1917 г. министр иностранных дел Временного правительства 1-го состава (до 2 (15) мая). После Октябрьской революции — эмигрант. Автор трудов по истории России XVIII—XIX вв., Февральской и Октябрьской революций.
4 Об этом Булгаков подробно писал в своей статье ‘Героизм и подвижничество’ в сборнике ‘Вехи’ (1909).
5 Имеются в виду самые крупные поражения русской армии во время Русско-японской войны: в бою на реке Ялу (Ялуцзян) 18 апреля (1 мая) 1904 г., сдача крепости Порт-Артур 20 декабря (2 января) 1904 г., разгром русской эскадры у острова Цусима 14—15 (27—28) мая 1905 г.
6 Распутин (наст, фамилия Новых) Григорий Ефимович (1864 или 1865, по другим данным 1872—1916) — крестьянин Тобольской губернии, получивший известность ‘прорицаниями’ и ‘исцелениями’. Оказывая помощь больному гемофилией наследнику престола, приобрел неограниченное доверие императрицы Александры Федоровны и императора Николая П. Убит заговорщиками, считавшими влияние Распутина гибельным для монархии.
7 Эдип — в греческой мифологии сын царя Фив Лая. Эдип по приказанию отца, которому была предсказана гибель от руки сына, был брошен младенцем в горах. Спасенный пастухом, он, сам того не подозревая, убил отца и женился на своей матери, став царем Фив. Узнав, что сбылось предсказание оракула, полученное им в юности, Эдип ослепил себя.
8 Имеется в виду переход от марксизма к идеализму, который Булгаков совершил в первые годы XIX века.
9 Союз Освобождения — нелегальное политическое объединение либеральной интеллигенции в России в 1904—1905 гг., группировавшейся вокруг журнала ‘Освобождение’ (издавался в 1902—1905 гг. в Штутгарте и Париже, вышло 79 номеров, редактор — П. Б. Струве). Начал свою деятельность с организации банкетной кампании и земских съездов. Политическая программа предполагала введение конституционной монархии, всеобщего избирательного права, частичное наделение крестьян землей. Члены вошли в партию кадетов, левое крыло образовало группу ‘беззаглавцев’.
10 17 октября 1905 г. был обнародован Манифест Николая II ‘Об усовершенствовании государственного порядка’, в котором было обещано ‘даровать’ народу конституционные права (‘незыблемые основы гражданской свободы’).
11 ‘Сей же род изгоняется только молитвою и постом’ (Мф. 17, 21). Под ‘сим родом’ подразумеваются бесы.
12 Идея ‘Союза христианской политики’ была выдвинута Булгаковым в статье ‘Неотложная задача’ и вызвала достаточно резкую критику со стороны либеральных кругов (см. раздел II настоящего издания). Позже Булгаков признал эту идею ошибочной, в 1917 г. в брошюре ‘Христианство и социализм’ он писал: ‘Нередко высказывается пожелание о том, чтобы у нас возникла самостоятельная партия христианских социалистов. Однако выступать с проповедью особой партии христианского социализма это означает принижать вселенские глаголы христианства и самую Церковь ставить в положение партии’ (Социологические исследования. 1990. No 4. С. 127).
13 ‘Живая церковь’ — организация обновленцев Русской православной Церкви (1922 — после 1945), ставившая своей целью пересмотр и изменение всех сторон церковной жизни. На первом месте у ‘живоцерковников’ была политическая переориентация православной Церкви, ее приспособление к Советской власти.
14 В статье ‘Героизм и подвижничество (Из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции)’.
15 Перечислены участники ‘кружка Новоселова’, о котором в своей философской автобиографии подробно писал Н.А.Бердяев (см.: Бердяевы. А. Самопознание. М., 1991. С. 185—187, глава VII).
Самарин Д. Ф. — обер-прокурор Священного Синода, в 1915 г. удален с этой должности по настоянию Г. Е. Распутина.
Новоселов Михаил Александрович (1864—1938?) — религиозный писатель, издатель ‘Популярной религиозно-философской библиотеки’.
Кожевников Владимир Александрович (1852—1917) — историк культуры, публицист, ученик и издатель сочинений Н. Ф. Федорова. Основные сочинения — ‘Философия чувства и веры…’ (1897, об И. Г. Гамане), ‘Буддизм в сравнении с христианством’ (т. 1—2, 1916).
16 Откр. 21, 5. В этих словах содержится пророчество о ‘всеобщем апокатастасисе’ (восстановлении), подробнее см.: Булгаков С. прот. Апокалипсис Иоанна (Опыт догматического истолкования). М., 1991. С. 209—243.
17 Эрн Владимир Францевич (1882—1917) — русский религиозный философ, в духе идей восточной патристики и философских идей В. С. Соловьева развил учение о логосе как творческом начале бытия. Идею ‘прерывности’ развития В. Ф. Эрн изложил в статье ‘Идея катастрофического прогресса’ (Эрн В. Ф. Соч. М., 1991. С. 198—219).
18 страшно сказать (лат.).
19 См.: Мк. 5, 1—14.
20 Первая Государственная дума (27 апреля — 8 июля 1906 г.) была созвана после опубликования Манифеста 17 октября 1905 г., центральным вопросом в ней был аграрный, в связи с радикальностью внесенных на обсуждение Думы аграрных законопроектов 9 июля был опубликован царский манифест о ее роспуске.
21 169 депутатов Первой Государственной думы (кадеты, трудовики и социал-демократы) попытались апеллировать к народу ради созыва новой Думы, они переехали в Выборг и 10 июля 1906 г. приняли так называемое ‘Выборгское воззвание’ (‘Народу от народных представителей’), в котором призывали граждан России не давать ‘ни копейки в казну, ни одного солдата в армию’ пока не будет созвана Дума. 167 из них были приговорены к трем месяцам тюрьмы, что означало лишение их избирательных прав при выборах в Думу. Подробнее см.: Винавер М.М. История Выборгского воззвания. Пг., 1917.
22 Новгородцев Павел Иванович (1866—1924) — российский правовед, философ, социолог, глава школы ‘возрожденного естественного права’ в России. Профессор Московского университета (1904—1906), ректор Высшего коммерческого института (1906—1918). Член партии кадетов (с 1905 г.) и ее ЦК (1917). С 1920 г. — в эмиграции, с 1921 г. в Праге, где основал и возглавлял Русский юридический факультет при Пражском университете. Главные труды: ‘Введение в философию права’, ‘Кризис современного правосознания’ (1909), ‘Об общественном идеале’ (1917).
23 Карташев Антон Владимирович (1875—1960) — историк Церкви, профессор Духовной академии, один из руководителей Религиозно-философского общества в С.-Петербурге. В эмиграции, с 1919 г., был профессором сначала Парижского богословского института, а затем Религиозно-духовной академии. Автор капитального труда ‘Очерки по истории Русской Церкви’ (т. 1—2, Париж, 1959).
24 Антоний (в миру Алексей Павлович) Храповицкий (1864—1936) — русский церковный деятель, богослов, митрополит. С 1921 г. — в эмиграции, где стал главой Карловацкого Синода в Белграде, одной из юрисдикции Русской Православной Церкви в Европе, занявшей особенно непримиримую позицию по отношению к Советскому Союзу.
Грингмут Владимир Андреевич (1851—1907) — редактор-издатель газеты ‘Московские новости’, монархист.
Восторгов Иоанн Иоаннович (1866—1918) — священник, один из организаторов ‘Союза русского народа’.
25 Дубровин Александр Иванович (1855—1918) — основатель и председатель совета ‘Союза русского народа’, после Октябрьской революции расстрелян. ‘Союз русского народа’ — организация черносотенцев в России. Создана в ноябре 1905 г. с центром в Санкт-Петербурге, имела свыше 500 отделов в ряде городов. Руководители: А. И. Дубровин, В. М. Пуришкевич, H. E. Марков. Монархическая и шовинистическая программа содержала одновременно требования улучшить положение трудящихся, избавиться от засилия бюрократии. В 1908 г. из него выделился ‘Союз Михаила Архангела’. В 1910—1912 гг. распался на две самостоятельные организации: ‘Союз русского народа’ и Всероссийский дубровинский союз русского народа.
26 ‘Религиозно-философское общество памяти Вл. Соловьева’ было основано в конце 1905 г. в Москве. Первоначально в него входили С. Н. Булгаков, В. Ф. Эрн, Е. Н. Трубецкой, В. П. Свенцицкий, П. А. Флоренский, позднее собрания общества стали посещать В. И. Иванов и Н. А. Бердяев. Общество просуществовало до 1917 г.
27 Мережковский Дмитрий Сергеевич (1866—1941) — русский писатель, религиозный философ, работа Мережковского ‘О причинах упадка и новых течениях современной русской литературы’ (1893) стала эстетической декларацией русского декадентства, один из основателей религиозно-философских собраний в Петербурге (1901—1903 гг., в 1907 г. были возобновлены как заседания Религиозно-философского общества и продолжались до 1917 г.). Д. Мережковский и его жена З. Гиппиус стали родоначальниками ‘нового религиозного сознания’ — философского движения, которое ставило своей целью обновление религиозной жизни и выработку новых форм соединения религии и культуры. Активное участие в выработке принципов ‘нового религиозного сознания’ приняли Н. А. Бердяев, В. В. Розанов, Вяч. Иванов и др.
28 Имеется в виду статья В. С. Соловьева ‘Великий спор и христианская политика’, в которой он писал: ‘Как нравственность христианская имеет в виду осуществление царства Божия внутри отдельного человека, так христианская политика должна подготовлять пришествие царства Божия для всего человечества как целого, состоящего из больших частей — народов, племен, государств’ (Соловьев B.C. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 59).
29 чтобы (больному) казалось, будто бы (для него) что-то делается (лат.).
30 Притч. 26, 11: ‘Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою’.
31 Союз 17 октября (октябристы) — праволиберальная партия чиновников, помещиков и крупной торговой промышленной буржуазии России. Организационное оформление партии завершилось в 1905 г. Название партии было дано в честь Манифеста 17 октября 1905 г., который, по мнению октябристов, обозначил вступление России на путь конституционной монархии. Выступала с требованием народного представительства, демократических свобод, гражданского равенства и др. Численность вместе с примкнувшими группировками около 80 тысяч человек. Лидеры: А. И. Гучков, П. Л. Корф, М. В. Родзянко, Н. А. Хомяков, Д. Н. Шипов и др. Издавала свыше 50 газет (‘Слово’, ‘Голос Москвы’ и др.). Самая многочисленная фракция в 3-й Государственной думе, попеременно блокировалась с умеренно-правыми кадетами. К 1915 г. как партия прекратила существование.
32 Таким термином Булгаков сам характеризовал свою политическую ориентацию. В Думе, работавшей с 20 февраля по 2 июня 1907 г., он выступал девять раз. Особенно большой резонанс вызвали его выступления на 8-м и 40-м заседаниях, посвященных соответственно деятельности военно-полевых судов и преодолению непримиримого противостояния правительства и революционных сил (о последнем заседании см. воспоминания В. Герье, публикуемые в настоящем издании).
33 Государственная дума заседала в Таврическом дворце в С.-Петербурге.
34 Столыпин Петр Аркадьевич (1862—1911) — министр внутренних дел и председатель Совета министров Российской империи (с 1906 г.). В 1903—1906 гг. саратовский губернатор, где руководил подавлением крестьянских волнений в ходе революции 1905—1907 гг. В 1907— 1911 гг. определял правительственную политику. В 1906 г. провозгласил курс социально-политических реформ. Начал проведение столыпинской аграрной реформы. Под руководством Столыпина разработан ряд крупных законопроектов, в том числе по реформе местного самоуправления, введению всеобщего начального образования, о веротерпимости. Инициатор создания военно-полевых судов. В 1907 г. добился роспуска 2-й Государственной думы и провел новый избирательный закон, существенно усиливший позиции в Думе представителей правых партий. Смертельно ранен эсером Д. Г. Богровым.
35 Дело Бейлиса — судебный процесс (Киев, сентябрь—октябрь 1913 г.) над евреем М. Бейлисом (приказчиком кирпичного завода) по ложному обвинению в ритуальном убийстве русского мальчика. Организован царским правительством и черносотенцами. Вызвал протест передовой общественности в России и за рубежом, суд присяжных оправдал Бейлиса.
36 По новому избирательному закону от 3 июля 1907 г., инициатором которого был Столыпин, вводились двухступенчатые выборы, что вело к резкому сокращению числа представителей от национальных окраин, общее число депутатов сократилось до 442 (в 1-й Думе их было 478, во 2-й — 518).
37 букв.: ‘говорящий скот’ (нем.).
38 Хвостов Алексей Николаевич (1872—1918) — министр внутренних дел в 1915—1916 гг.
39 Диета — содержание депутатов Государственной думы.
40 Балканские войны велись в 1912—1913 гг. и закончились не за пять лет до Первой мировой войны, как пишет Булгаков, а менее чем за два года до ее начала. Первую из них вели страны Балканского союза (Болгария, Греция, Сербия и Черногория) против Османской империи (9 октября 1912 г. — 30 мая 1913 г.). Война закончилась поражением Турции. За ней последовала кратковременная вторая Балканская война (29 июня — 10 августа 1913 г.), в которой Болгария воевала против Сербии, Греции, Румынии, Черногории и Турции. Война закончилась капитуляцией Болгарии.
41 Имеется в виду П. И. Новгородцев.
42 Имеется в виду публичная лекция С. Н. Булгакова ‘Война и русское самосознание’, изданная отдельной брошюрой в серии ‘Война и культура’ (М., 1915).
43 См. примеч. 6.
44 Феофан (в миру Василий Быстров) (1873—1943) — архиепископ Полтавский, ректор Петербургской духовной академии.
45 Незадолго до начала Первой мировой войны Распутин побывал в своем родном селе Покровском в Тобольской губернии. Здесь по сговору с иеромонахом Илиодором (С. Труфановым) крестьянка Гусева нанесла Распутину тяжелую рану ножом в живот. Только чудом он остался в живых, применяя для своего исцеления какие-то травы.
46 Обер-прокурор Священного Синода Д. Ф. Самарин был удален со своей должности в 1915 г. по настоянию Распутина, его же стараниями митрополит Владимир (Богоявленский) был переведен из столицы в Киев.
Варнава (Накропин) — епископ Тобольский, друг Распутина.
Питирим (Окнов) — епископ, экзарх Грузии, был назначен митрополитом Петроградским благодаря усилиям Распутина.
47 М. А. Новоселов посвятил целую брошюру доказательству того, что Распутин был членом секты хлыстов. Брошюра, появившаяся в 1910 г. была немедленно изъята из продажи и конфискована. Это мнение получило широкое распространение, хотя позже было подвергнуто аргументированной критике, см.: Платонов О. Правда о Григории Распутине // Русский рубеж. 1922. No 1 (13).
48 Видимо, имя приведено ошибочно и имеется в виду вдовствующая императрица Мария Федоровна, мать императора Николая II, выступавшая против распутинского влияния при Дворе.
49 Гучков Александр Иванович (1862—1936) — российский капиталист, лидер октябристов. Депутат и с 1910 г. председатель 3-й Государственной думы. В 1907 г. и с 1915 г. член Государственного совета. В 1915—1917 гг. председатель Центрального военно-промышленного комитета. В 1917 г. военный и морской министр Временного правительства. Один из организаторов мятежа Корнилова. С 1920-х гг. — в эмиграции.
50 См.: Утро России. 1914. 5 августа. No 181.
51 Дориан Грей — главный герой романа О. Уайльда ‘Портрет Дориана Грея’ (1891), отвергший нравственные законы ради вечной красоты и молодости.
52 Шпет Густав Густавович (1879—1937) — российский философ, последователь феноменологии Э. Гуссерля. Вице-президент (1923—1929) Государственной академии художественных наук. Труды по герменевтике (истолкованию), философии языка, эстетике, истории русской философии и др. Переводчик ‘Феноменологии духа’ Гегеля (перевод издан в 1959 г.). Репрессирован, реабилитирован посмертно.
53 Имеется в виду Николай Николаевич Романов (1856—1929) — великий князь, внук Николая I. В начале Первой мировой войны он был назначен верховным главнокомандующим, 23 августа 1915 г. после ряда поражений русской армии царь снял Николая Николаевича с поста и перевел на Кавказский фронт, приняв верховное командование на себя. После 1917 г. H. H. Романов проживал в эмиграции.
54 Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870—1920) — один из лидеров ‘Союза русского народа’, ‘Союза Михаила Архангела’, крайне правых во 2—4-й Государственных думах. Крупный помещик. Участник убийства Распутина. После Октябрьской революции глава антисоветской организации.
55 Протопопов Александр Дмитриевич (1866—1917/18) — российский общественный деятель. Член 3-й и 4-й Государственной думы (с 1914 г. товарищ председателя), член ‘Прогрессивного блока’. В 1916 г. предводитель дворянства в Симбирской губернии, основатель и редактор газеты ‘Русская воля’ (1916—1917). С сентября 1916 г. управляющий, в декабре 1916 г. — феврале 1917 г. министр внутренних дел и главноначальствующий корпуса жандармов. Пытался подавить революционные выступления в Петрограде в феврале 1917 г. После Октябрьской революции расстрелян по приговору Всероссийской чрезвычайной комиссии.
50 Зосимова пустынь — Сестринский монастырь в Волоколамском уезде, основанный преподобным Зосимой Волоколамским (XVI в.) вместе с Адрианом Волоколамским.
57 О своем участии в убийстве Распутина Ф. Юсупов рассказал в книге ‘Конец Распутина’ (М., 1990, первое издание — Париж, 1927).
58 Маклаков Василий Алексеевич (1869—1957) — один из лидеров кадетов, адвокат (брат Н. А. Маклакова, министра внутренних дел Российской империи в 1912—1915 гг., сторонника неограниченной монархии). Депутат 2—4-й Государственной думы. В 1917 г. посол во Франции. После Октябрьской революции проживал в эмиграции. Автор трудов по истории русской общественной мысли и либерального движения. В статье ‘Трагическое положение’ В. А. Маклаков в прозрачной форме писал о Николае II как о ‘безумном шофере’ (Русские ведомости. 27 сентября 1915 г.). Ср.: Булгаков С. Н. На пиру богов // Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 306.
59 Львов Георгий Евгеньевич (1861—1925) — князь, крупный помещик. Депутат 1-й Государственной думы. Председатель Всероссийского земского союза, один из руководителей ‘Земгора’ (объединенного комитета Земского и Городского союзов, созданного 10.07.1915 для помощи правительству в организации снабжения русской армии). В марте—июле 1917 г. глава Временного правительства. После Октябрьской революции в эмиграции, в 1918—1920 гг. глава Русского политического совещания в Париже.
60 Земские съезды — нелегальные совещания участников земского движения с целью выработки общей политической программы и координации выступлений в земских собраниях. Зародились в 1870-х гг. В 1903—1905 гг. состоялось 5 земских съездов.
61 Лопухин Алексей Александрович (1864—1927) — директор департамента полиции. После того как в 1905 г. был снят со своей должности, выступил в печати с обвинениями департамента полиции в печатании антисемитских прокламаций и разоблачил Азефа. По этому поводу Е. Н. Трубецкой написал статью ‘К делу Лопухина’ (Московский еженедельник. 1909. No 18. С. 1—6).
62 Рачинский Григорий Алексеевич (1859—1939) — литературовед, философ, переводчик.
63 любовь к судьбе, року (лат.).
64 Успенский Леонид Васильевич (1889—?) — философ, ученик С. Н. Булгакова, впоследствии профессор юридического факультета Среднеазиатского университета в Ташкенте.
65 Угримов Александр Иванович (1874—1974) — агроном, профессор, в 1922 г. выслан из России.
66 Демидов Игорь Платонович (1873—1947) — журналист, в эмиграции был заместителем П. Н. Милюкова в его качестве редактора газеты ‘Последние новости’, выходившей в Париже.
67 Фуделъ Иосиф Иванович (1864—1918) — священник, писатель, близкий друг К. Н. Леонтьева, издатель его Собрания сочинений.
68 Штюрмер Борис Владимирович (1848—1917) — российский государственный деятель. С 1904 г. член Государственного совета. При поддержке Г. Е. Распутина и императрицы Александры Федоровны был назначен председателем Совета министров (январь—ноябрь 1916 г.), одновременно — министр внутренних дел (март—июль) и министр иностранных дел (июль—ноябрь). После Февральской революции арестован, умер в Петропавловской крепости.
69 Крестопоклонная неделя Великого поста — воскресенье, которым начинается 4 неделя поста, а также и вся неделя, назначенная для особого поклонения кресту.
70 Ср. в рассказе А. М. Горького: ‘В одной из грязненьких уличных газет некто напечатал свои впечатления от поездки в Царское Село. В малограмотной статейке, предназначенной на потеху улицы и рассказывающей о том, как Николай Романов пилит дрова, как его дочери работают в огороде, — есть такое место:
Матрос подвозит в качалке Александру Федоровну. Она похудевшая, осунувшаяся, во всем черном. Медленно с помощью дочери выходит из качалки и идет, сильно прихрамывая на левую ногу…
— Вишь, заболела, — замечает кто-то из толпы. — Обезножела…
— Гришку бы ей сюда, — хихикает кто-то в толпе, — живо бы поздоровела.
Звучит оглушительный хохот.
Хохотать над больным и несчастным человеком — кто бы он ни был — занятие хамское и подленькое. Хохочут русские люди, те самые, которые пять месяцев тому назад относились к Романовым со страхом и трепетом…
Но — дело не в том, что веселые люди хохочут над несчастием женщины, а в том, что статейка подписана еврейским именем И. С. Хейсин’ (Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре. М., 1990. С. 97).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека