Путешествие в Пруссию, Ростопчин Федор Васильевич, Год: 1849

Время на прочтение: 56 минут(ы)

Ф. В. Ростопчин

Путешествие в Пруссию

Ростопчин Ф. В. Ох, французы! / Соcт. и примеч. Г. Д. Овчинникова.
М., Русская книга (‘Советская Россия’), 1992.

Граница

Город Цилинциг мал, дурен и ничего не заключает примечания достойного, в нем, так как и во всех немецких маленьких городах, лучшие строения — ратуша, кирка и почтмейстеров дом. Тут начинается прусское владение, немецкий язык и курс терпения. Несчастный русский путешественник, плачь и сокрушайся о ямщиках! Забывай, что лошадь может бежать рысью и скакать! Мужайся и терпи! Ты знаешь, как варвары мучают христиан, но их искупают из плена, а тебя ничто спасти не может.

Почта

Содержится почтмейстерами. Большая из них часть отставные офицеры, хвастуны и болтуны. У них бывает в конюшнях толстоногих, больших, жирных лошадей до шестнадцати. Сперва почтмейстер осмотрит карету или коляску проезжего, чтоб придраться, и если есть возможность, то припречь лишнюю лошадь, что всегда и случается, когда почтмейстер имеет покровителей или пьянее обыкновенного. Сие зависит от воли его, ибо приезжий в совершенной его власти. Тогда уже лучше заплатить почтовые деньги, а лошади прибавочной не запрягать: у них закон — как приехал, так и поехал. Потом велят мазать повозку, начнется совет, каких запрягать лошадей. Решение почтмейстера. Дадут лошадям корму. Пока они едят, пойдет также есть и почтальон, наденут хомуты, станут запрягать. Все сие продолжается полтора часа. Между тем временем почтмейстер, выкуривая, закуривая или докуривая трубку, рассказывает всякому проезжему, без разбора, про свою службу, подвиги, раны, милости королевские и прочее. Сие продолжается до минуты отъезда. А в Бранденбурге почтмейстер задерживал полчаса лишнего плодовитым описанием бесконечной истории его жизни, и как, по несчастию, он был ранен в лопатку, в ляжку и в сердце, то для показания сих ран должен он был раздеваться. Но там, где почтмейстер и не ранен, прежде полутора часа с почты выехать невозможно, и, когда объявит с торжественным видом оборванный мужик в должности вагонмейстера, что все готово, и думаешь, хотя шагом, но как-нибудь доехать вперед, то тут найдут разные непостижимые уму человеческому остановки. Должно платить не в одни руки, а порознь —
Пост-гельд,
Шмир-гельд,
Тринк-гельд,
Барьер-гельд,
Шосе-гельд,
Тор-гельд,
Брик-гельд,
Экспедицион-гельд.
Пост-гельд — берет почтмейстер вперед на каждую лошадь за милю по 8 грошей, то есть по 30 копеек.
Шмир-гельд — берет вагонмейстер 4 гроша (16 копеек) за мазанье колес. В Мемеле у меня раскололи доску на боку у кареты, а я все-таки шмир-гельд заплатил.
Тринк-гельд — берет почтальон. Хотя и положено ему давать по три гроша (12 копеек) за милю, но они никогда ничем не довольны и грубым, дерзким и неотступным образом принуждают давать себе, выводя из терпения, гроша по 4 и боле.
Барьер-гельд — берет за проезд приставленный от помещика земли по копейке и более с лошади, а чтоб вернее получить, то закидываются рогатки. Всякий, чья земля под дорогой, имеет право останавливать проезжих и требовать с них денег.
Шосе-гельд — берет казенный пристав за мостовую в городах, селениях и по дороге.
Тор-гельд — берет приворотник, швейцар или затворник при въезде в городские ворота. Брик-гельд — берет пристав за проезд через мост.
Экспедицион-гельд — берет Христа ради инвалидный унтер-офицер, определенный к почте в награждение за его службу. Он при отъезде подходит к проезжему, протягивает руку и просит двух грошей. Сии инвалиды приводили мне всегда на память монаха, что просил милостыню у Стерна в Кале. Но тот имел убежище в монастыре, а прусских сих героев жизнь зависит от подаяния проезжих. Прежде меня сердило, а теперь трогает то, что сия неподвижная почта называется экстрапость, то есть чрезвычайная почта. Не удивительно, что она существует в Пруссии, в рассуждении флегматического сложения жителей. В других землях сие столь полезное учреждение служило бы к пагубе и истреблению народа. В древних философических школах, в Греции, научались терпению через многие годы, а в нынешние времена прусская почта, на расстоянии нескольких миль, довела бы до совершенства учеников премудрости. Почта сия есть мучение несносное, а почтмейстер тиран бесчеловечный. Ни просьба, ни ласка, ни слезы, ничто его не трогает. Несмотря ни на что, он испускает из себя сквозь дым слово глейх (тотчас). Сей глейх служит ответом на все и продолжается полтора часа. Иные, рассердясь, хотели их бить, но после были отвезены, на той же почте и еще тише обыкновенного, под суд и подвергли себя наказанию законов. Некоторые их бранили, но тогда почтмейстеры, положа трубку, принимались вытаскивать съеденную ржавчиною шпагу и угрожали отмщением за оскорбление почтовой их чести. Я предавал обыкновенно их проклятию, хаживал гулять или читывал в карете книгу. Сим способом избавлялся от злобы и от раскаяния, что поехал в чужие края.

История о Швейцаре

Один швейцар не из любопытства, а за делом поехал в Берлин, запряг двух лошадей, взял одного человека, сел в коляску и пустился в путь. Ехал он до Франкфурта на двух лошадях, до Касселя на двух и до Магдебурга на двух. Хотя в иных местах почтмейстеры и говорили, что коляска его тяжела и должно бы припречь еще одну лошадь, но швейцар отделывался кой-как, то незнанием языка, то просьбою, то нуждою денег, и думал, что так и доедет, но сей несчастный не знал прусских почтмейстеров. Но узнал он их, узнают их и дети его, и от одного названия побегут скорее почтовых лошадей. Вот что случилось с швейцаром:
Магдебургский почтмейстер принудил его заплатить за три почтовые лошади, но хотя одолжить запряг только две.
На следующей почте, взяв с него за три лошади прогоны, хотели везти на двух, но швейцар требовал третьей, что насилу и выпросил.
Ехал одну почту на трех. Но другой почтмейстер, по причине большого переезда, гористой дороги, грузной повозки и отличного его желания притеснять проезжающих, велел запречь четырех и держал, покуда получил деньги.
Швейцар не мог понять столь бесстыдного притеснения, сбирался ехать на четырех лошадях жаловаться главному почтдиректору в Берлине, записал к себе в книжку имя почтмейстера, место, число и час, в котором он поехал четвернею, рассуждал с слугою о сем приключении, как о чуде, но того и не предчувствовал, что диковина была еще впереди.
На последней почте к Потсдаму запрягли ему дурных лошадей. Они стали, следственно, и коляска остановилась. Почтальон кричал, хлопал бичом, сошел на землю, погасил трубку, стегнул по одному разу каждую лошадь и потом объявил, что он везти дале не может, поедет кормить и будет назад часов через шесть. Швейцар испугался, чтоб не просидеть в коляске до конца жизни, и просил грубую тварь как-нибудь пособить его несчастию. Почтальон попросил два талера нанять еще пару лошадей и, взяв деньги, поехал в деревню, где пил, ел, спал, наконец явился с двумя липшими лошадьми. Запряг и повез швейцара цугом. Договор был, не доезжая до перемены, пару отпречь и привезти его на четырех. Но, по несчастию, почтмейстер, уча лягавую собаку, далеко зашел, увидел хитрость и по приезде на почту велел приготовить, запречь и везти на шести лошадях, несмотря на отчаяние и просьбу швейцара, доказывал ему, сколь бесчестно вредить ближнему, отнимать у бедного хлеб, и уверял, что он из одной лишь жалости и оттого, что он любит швейцаров, а особливо их сыр, дарит ему прогоны за шестую лошадь. Почтмейстер сей служил в артиллерии и был толст. Разговаривая с швейцаром о его коляске и хотя извинить свое грабительство, уподоблял ее конструкцию 24-фунтовой пушке и уверял, что под Прагою под них запрягали до 20 лошадей. Швейцар, по несчастию, вздумал пошутить, спрося: ‘А сколько надобно бочек пороху, чтоб вас подорвать?’ Почтмейстер, ничего не отвечая, вышел вон, написал записку и отдал своему почтальону.
Швейцара привезли в Потсдам. Он божился, что заплатил за пять лошадей,— стоял день, простоял бы другой, заплатил за шесть лошадей и поехал.
Ехал сердит, зол, печален и совсем было взбесился, когда на последней почте к Берлину взяли с него двойные прогоны за то, что королевская почта.
Он приехал на шести в той же самой коляске, которую из Женевы до Магдебурга везли на двух лошадях.
Тройным правилом он нашел, что, проезжая чрез всю Пруссию, запрягли бы наконец в его коляску 32 лошади с половиною.
Оконча свои дела в Берлине, не знал он, как возвратиться в свое отечество. Одна мысль о почте производила в нем жар, озноб и пот, а попросту сказать, бросала в лихорадку. Наконец решился ехать из Гамбурга морем в Бордо, а до Гамбурга купил двух лошадей для себя и для слуги, уверен был, что если бы он поехал верхом на почтовых, то бы его наконец посадили на шесть лошадей.

Особливый почтмейстер

Почтмейстера, о коем говорено было в предыдущей главе, я видел сам. Он был еще жив, но не надолго. Семьдесят лет он жил на свете, сорок служил королю, пятьдесят пил и три года был уже в водяной болезни, которая и могла его задушить.
Он был так толст, что, роя для него могилу, верно, докопаются до воды, а под тело запрягут всех его лошадей.
Швейцара он забыл, да и знать не мог, потому что он, по словам его, не любил знакомиться, находя из них мало себе по мысли.
Я к нему приехал на четырех лошадях и приготовился платить за пять, но, к крайнему удивлению, обманулся. Великодушию сему причиной была благодарность, он узнал, что я русский, и говорил мне так:
‘Я к вашей нации имею отменное уважение. Когда войска ваши были в Берлине, моя жена там оставалась, к ней поставили постоем калмыков, и она думала, что они ее съедят. Но что же вышло? Они ей никакого вреда не сделали’.
За сим подал мне свой стамбух {Книга, в которую просят что-нибудь вписать для напоминовения. (Примеч. Ф. В. Ростопчина.)} и просил оставить в нём что-нибудь на память. Я написал по-французски: ‘Приезжий, скажи, что ты русский’.
Принесшая бутылку пива почтмейстерова дочь лицом своим уверила меня, что калмыки стояли у матери на дворе и что она ими была довольна.

Почтальоны

Почтальон, или мужик, служит почтмейстеру, одет в длинном сюртуке, валторну носит через плечо, сидит на левой коренной лошади, а правит двумя, тремя и четырьмя, в руках держит длинный бич и сечет им воздух, по преданиям своих предков, по примеру товарищей, по научению почтмейстера, по приверженности к лошадям и сходственно с своим правом, возит он круглый год шагом. Когда лошади побегут рысью, думает, что они бьют. Между почтмейстером и почтальоном та разница, что один мучает два часа, а другой четыре, шесть, восемь и сутки.
По установлению королевскому, курьеров должно возить на почте по семи, а проезжих по пяти верст на час. Но никогда еще никто не уезжал боле двенадцати миль в двадцать четыре часа.
Нам сие не понятно оттого, что мы в России уезжаем по 20, редко меньше 10 верст, в час, на долгих по 100 верст в сутки, пешком ходаки наши уходят по 60 верст в день. А немецкий почтальон хотя и должен ехать по 8 верст в час, а уезжает по три. Но и того много, если исчислить, сколько ему времени надобно:
кормить на каждой мили лошадей,
поить везде, где есть вода,
есть и пить самому везде, где найдет хлеб, масло и пиво,
раскуривать трубку,
высекать огонь,
говорить со встречающимися,
торговаться за перевоз,
играть на валторне.
Бранить его дурно, бить еще хуже, просить — не поможет, давать денег — не подействует.
Если ему дать денег, то он сперва попросит посмотреть, как он скоро поедет: хлопнет раз десять бичом, лошади побегут рысью, он засмеется, оглянется, попридержит и опять поедет шагом.
Древние, для изображения скуки, представляли время с обрезанными крыльями: лучше бы его одеть прусским почтальоном.
Кажется, что часы лишаются движения и что минутная стрелка стоит неподвижно.
Со мною был Тристрам Шанди, и он мне показался печальнее Юнга.

Глейх

Сим словом почтмейстер и почтальон ответствуют нетерпению путешественника. Глейх наводит на меня уныние, печаль и отчаяние. Почтовой глейх в сравнении:
с русским — тотчас,
с французским — dans l’instant,
с итальянским — subito,
с английским — directly,
то,
что секунда в сравнении с годом.

Франкфурт-на-Одере

Старинный город, в коем, по описанию Бюшинга, 1200 домов, 12 000 жителей. Примечания достойна главная церковь готической архитектуры. Наемный лакей сказывал, что ей 400 лет, трактирщик — 300, а звонарь — 600, но со всем тем она древна.
В сем городе бывают три ярмарки в году, на коих производится обмен товарами с Польшею и очень притесняют жидов, от чего они еще больше и скорей обманывают. В городе есть многие шелковые фабрики. В кофейном доме я нашел прусских офицеров. Они все узнали, что я русский, но ни с одним не говорил про Франкфуртскую баталию.
Река Одер протекает под городом, чрез нее мост, и она судоходная, часто разливается, причиняя большой вред. Принц Брауншвейгский в одном из сих наводнений жертвовал своею жизнью для спасения бывших в опасности жителей. Человеколюбие, сократя век его, соделало имя бессмертным.
В Берлине сооружен ему памятник с великолепною надписью в стихах, коими сочинитель намерен был привлечь более внимания, чем герой человечества.
Нужны памятники для равнодушных, излишние для чувствительных. Подвиг не умолкает и станет переходить веками из памяти в память.

Майр Клейст

В Франкфурте видел я мраморный столб, на коем стоит сфера с сидящею на ней пчелою. Сей памятник воздвигнут стихотворцу и воину Клейсту. Он служил отлично и музам и королю, ранен под Франкфуртом, оставлен на месте сражения и был при последнем издыхании, но один простой казак поднял его, привез в гошпиталь и там за ним ходил. Помещаю поступок сей в доказательство, что человеколюбие действует сильно и без просвещения, кое много обдумывает, выдумывает, придумывает и часто раздумывает.

Прусские солдаты

Они меня не удивили. Я игрывал ими маленький, оловянные, коих продают ниренбергцы, деревянные, что делают у Троицы, глиняные, которых обжигают в Калуге, и живые, коих я видел,— все одинаковы.
Покрой мундира тот самый, что был при Великом курфирсте, камзолы длинны, сукно толсто, у людей ноги тонки, брюхи велики, вместе видны, порознь безобразны и кажутся стары, косы бесконечны. Не понимаю, как на поворотах не колят глаз, шапки гренадерские отличны, но беспокойны, обременяют голову, заставляют человека искать равновесия, в солнце притягивают лучи, в дождь скопляют воду. Несмотря на все сии неудобства, ни один гренадер не согласится быть мушкетером. Пища самолюбия готовится из отличия от других.
Ходят вольно в минуту 75 шагов, стреляют проворно, сума чрез плечо на широком ремне, тесак на широкой портупее, штык в ножнах, ружье длинно и тяжело, шомпол цилиндрический, коим не оборачивая прибивать заряд можно, пороха на полку не сыплют, а он выходит сам из дула в широкую затравку.
Французы, бывшие под Росбахом, уверяют, что пруссаки непобедимы.
Все русские, которые были под Франкфуртом, Пальцихом, Ягерисдорфом и Колберхом, сему не верят.
Кто видел одного прусского солдата, тот видел всю армию. Она походит на эдикотовые часы, в коих механика отменная, а корпус безобразный.

Местоположения

С горы да на гору, песок по колено, кой-где сосна либо ель. Камней изобильно. Селений мало. От Франкфурта до Берлина 10 миль (70 верст). Я ехал двадцать шесть часов и начинал уже думать, что вечно буду ехать, но, к крайнему удивлению, приехал.

Берлин

Столичный город Бранденбургии и Прусского королевства составлен из пяти городов.
Берлин построен в 1163 году Албертом, по прозванию Медведем.
Кельн на острове, окруженном Шпреею.
Фридрихс-Вердер, на рукаве Шпреи, построен в 1637 году курфирстом Фридрихом Вильгельмом.
Нейштат, или Доротеенштат, по имени второй супруги Фридриха Вильгельма.
Фридрихс-штат основан в 1686 году королем Фридрихом Первым.
Берлин имеет четыре предместия, около десяти тысяч домов, сто сорок тысяч жителей, в окружности 18 верст, пятнадцать ворот, двести семьдесят улиц, тридцать шесть мостов и тридцать две церкви.
Я в Берлине был три раза, жил долго, знаю его как Москву и Петербург, но предпочту ему и Выборгскую сторону и Рогожскую.
Всякий живой человек обрадуется сему городу, как спасшийся от кораблекрушения обитаемому берегу, тут он надеется найти покой и освободить себя от ига почты.
Если кто любопытен узнать совершенно Берлин, тот может достать описание сего города господина Николаи, читать это описание надобно много время, поставить его — много места. Описание одной улицы Фридрихсштрас заключает четыре тома. Сочинитель везде останавливается, про все говорит и все объемлет.
Когда бы он захотел описать Петербург, то, останавливаясь при всяком шаге, удивлялся бы созданиям великой Екатерины и не успел бы описать все премудрые дела ея.

Первый допрос

Стоящий в воротах часовой при въезде останавливает всякого, если приезжий иностранный и едет в коляске или в карете, то выходит офицер, на караул стоящий, и, вынув записную книжку и карандаш, требует ответа на множество вопросов, дабы узнать, что за человек приезжий и с каким намерением приехал в Берлин, будет ли представлен к королю и прочее. Намарав листа два, выведя из терпения ответчика, выбившись сам из сил и не узнав ничего, приказывает солдату сесть на повозку и проводить ее в таможню.

Пигаль

Сей славный скульптор, сделав прусскому королю Меркурия, признанного за наилучшую статую нынешних времен, захотел чрез несколько лет показать и себя в той земле, где он уже прославился своей работой. Самолюбие художника превосходило достоинство привозом его в Берлин. На вопрос офицера — кто он такой?— отвечал: ‘Я автор Меркурия’. По получении рапорта, король приказал тотчас Пигаля посадить под караул, быв в том мнении, что он издатель журнала под названием ‘Меркурия’, в коем дерзко было говорено о его величестве. Узнав ошибку, Пигаля на другой день выпустили, все ему смеялись, а он на всех сердился.

Строгость

Когда английский в Дании посланник Элиот приезжал тайно и под чужим именем за своею дочерью в Берлин, то король, узнав о сем, бывшего офицера на карауле у тех ворот, в кои Элиот проехал, разжаловал в солдаты за то, что он, не видав никогда его прежде, не узнал в лицо.

Таможня

От ней можно избавиться, дав талер писарю, стоящему у ворот, и несколько грошей приставленному солдату. Если же кто не хочет давать напрасно денег, того привезут в таможню, заставят ждать, станут осматривать, перебирать, марать и, не нашед ничего запрещенного, отпустят на все стороны.
За каждую игру карт положено штрафу сто талеров. Едва двухсот не заплатил один из наших земляков за то, что в дороге охотник был раскладывать большой пасьян.
Следственно, карты при въезде столь же опасны в Пруссии, как табак во Франции, кружева в Англии и водка в России.

Трактиры

Хороши и дешевы, во всех вседневные столы, за самый лучший шестьдесят копеек с человека. Кушанье грубо, но вкусно, много капусты, мяса и кореньев. Хозяин отвечает за пропажу из дома, когда живущий возьмет в услугу известного человека, счет издержек подается каждую неделю. Цена комнатам умеренная, исключая апреля и мая, месяцы смотров, в кои трактирщики берут, что хотят, и, грабя, вменяют в одолжение. Сперва сие досадно, а подумав, утешительно, что хотя и грабят, но не круглый год.
Второй допрос
Лишь только войдешь в трактире в комнату, то явится хозяин с бумагою, разграфленной так, как у нас пишут рапорты, ведомости и списки. Тут стоят следующие вопросы, на кои должно отвечать непременно, и я обыкновенно одно писывал:
вопросы: — ответы:
Откуда приехал? — С последней почты.
Зачем? — Так.
Долго ли пробудешь? — Пока скучится.
Военный ли человек? — Ношу мундир.
Имеет ли в Пруссии родню? — Может быть.
Сии письменные ответы идут к полицеймейстеру, который по ним и учреждает поиски, наблюдения и замечания.

Посетители

К приезжему тотчас явятся музыканты, земляки его солдаты, женщины с корзинами, парикмахеры, фейхтмейстер, италиянец Мерони, несколько слуг.
Единое средство от них избавиться есть то, кое я удачно всегда употреблял в Туле с мастеровыми, в Валдаях с девками и везде с нищими,— ничего не говорить.

Дворец

Громада простой, но почтенной архитектуры, с двух сторон площадь, комнаты велики, темны и были некогда богато убраны, примечания достойны рамы у зеркал и столы все из литого серебра, и хотя вышли изо вкусу, но всегда будут в цене. Во дворце есть зала, называемая Гименова, в ней бывает обручение принцесс королевской фамилии. Король, взяв невесту за руку, зажигает факел, в чем ему последуют предстоящие, и обходит залу вокруг при игрании музыки марша.
На угле дворца та комната, в коей король Фридрих Вильгельм I с малым обществом мнимых друзей куривал табак и, отлагая величество сана своего, позволял вольность в обращении. В сей горнице и по сих пор тот же, кажется, самый дух, что во всех голландских шинках, турецких кофейных домах и европейских караульнях. Воображение мое сколько ни действовало, но кроме дыма ничего не представляло, ничто не понуждало остаться боле. Мысли обращались обратно к двери. Один взгляд удовольствовал любопытство. Оно родилось и исчезло в одно время. Но когда я был в Сардаме и взирал на смиренное жилище, кое могло поместить в себе Великого Петра, тогда воображение мое преобращало хижину в храм славы, где я мог видеть все деяния его, дивился им и дивился бы еще боле, когда б не был рожден в царствование Великой Екатерины.

Белая женщина

Молва об ней издавна существует и утверждает, что она является непременно всякий раз пред смертию кого-нибудь из царской фамилии. Некоторые сему смеются, иные сомневаются, а большая часть верит. Сие привидение живет в дворце, одета вся в белом. Я видел ее портрет, на коем платье походит на египетское. Она посещает многих, никому не вредит. В последнее ее явление принесла много прибыли хлебнице, над воротами дворца торгующей, которая ее видела и, рассказывая чудесные подробности, привлекала народ и распродавала свои хлебы. Замечено то, что о явлении сей белой женщины заговорили после смерти покойного короля, отчего можно каждому заключить, что она не так исправна в своей должности и начинает лениться.

Знатные люди

В обхождении довольно учтивы, но внутренно горды породой, по большей части бедны, занимают места у двора и в статской службе, имеют в городе старинные дома и увеселительные на песке замки, где пользуются в летнее время воздухом и скукою. Штат самых богатых составлен из двух лакеев, скорохода, камердинера, кучера, повара, нескольких женщин и швейцара. Они знают наизусть все доводы о древности их рода, украшают комнаты портретами своих предков, вывешивают в рамах патенты, жалованные грамоты и письма от государей и владетельных князей. Великие охотники до лент, крестов и звезд, в случае невозможности достать орден, покупают каноники, чтоб носить признаки оных. Часто после смерти графов, баронов находятся ордена, подобные взаимному благоденствию принца острова Хио. Нередко дают пиры великолепные, а вседневно довольствуются умеренным кушаньем единственно для подкрепления жизни и гордости.

Кунсткамера

Она помещена в дворце, в самом верхнем этаже. Первая комната походит на переднюю русского дворянина, охотника до собак, в ней стоят набитые кабаны, олени, медведи и волки, истребленные в высочайшем присутствии Фридриха Вильгельма I.
Впрочем, сие собрание редкостей ничего редкого не заключает, оно составлено так, как и большая часть ему подобных, из моделей, медалей, ветхих платьев и машин одного рода с катериншармант. Тут, между прочим, показывает с удовольствием пристав железную шлифную пряжку, которую Фридрих Великий проглотил, быв пяти лет. Во всех церквах произведено было молебствие о спасении наследного принца. Но, к счастию и в утешение августейших родителей, причина их отчаяния обыкновенным ходом и в обыкновенный час вышла наружу, сделалась редкостью и хранится в кунсткамере.
Еще тут же хранятся картины работы Фридриха Вильгельма I, и на них подписано, что он их писал, будучи одержим мучительной подагрой. Надпись доказывает, что король желал извинить свою работу, а живопись — сколь жестока была болезнь его.

Двор

Военный, следственно, не великолепный. К королю, когда он в Берлине, ездят на поклон поутру в воскресенье, а у королевы тот же день бывает ввечеру куртаг. Старинный обряд запрещает посланникам и всем принадлежащим дипломатическому корпусу обедать и ужинать с королевскою фамилиею, во исполнение чего, на куртагах, коль скоро гофмаршал объявит, что стол готов, то все посланники, из коих некоторые играют с королевою в лото, побегут вон. Принцы империи, генералы и полковники имеют лишь право быть за столом с королем и королевою.
Сверх большого двора есть несколько еще маленьких, как то:
Двор вдовствующей королевы,
— ‘ — принца Фердинанда,
— ‘ — принца Генриха,
— ‘ — принцессы его.
Все сии дворы имеют свой штат, дворец и придворных. Зовут почти всякий день несколько человек ужинать и играть в лото. И так как сии собрания не совсем веселы, то скороходы с трудом налавливают назначенное от гофмаршала число гостей. Летом принцы и принцессы выезжают в загородные дома, и там, оставя этикет, мужчины вместо шпаг носят кортики, а дамы в жар ходят с зонтиками.

Экипажи

Кареты живут несколько веков от тихой езды и редкого употребления. Лошади вообще дурны и худы. Одна лишь королевская фамилия имеет право ездить цугом, с висячими по бокам кареты живыми пажами. Господа имеют впереди экипажа бегущего скорохода, ночью с зажженным факелом, а днем с толстой палкой. В Берлине на кареты моды не знают, и часто поколений шесть ездят в одной, получая ее в наследство движимым имением.
Наемные кареты ни от дождя, ни от ветра не укрывают. В Берлине легко можно заметить успехи каретного мастерства с начала изобретения его.

Кучера

Секут лошадей беспрестанно и временно давят людей. Они не кричат, чтобы береглись, и смеются страху находившихся в опасности. Иногда их и наказывают за переломление руки или ноги, но никогда не взыскивают, для чего они не кричали, чтоб посторонились, следственно, молчание сие апробовано полицией.
Один раз мой кучер раздавил было беременную женщину. Я его стал бранить. Он стал смеяться. Я его ударил, он пошел жаловаться, и полицеймейстер прислал мне сказать, чтоб я в удовлетворение кучера дал ему три талера. Заплатя шесть, велел своему человеку дать ему оплеуху и, согнав, нанял другого с договором, чтоб он не колесовал встречающихся.

Придворные

Первый чин обер-камергер, прочие знатные чины в довольном уважении, но, так как и статские, не равняются с военными: был у двора обер-шталмейстер, а в армии майор. Признаки камергера в будни — две золотые пуговицы, в праздник — ключ. Они имеют право танцевать с принцессами. Чин прусского камергера не много больше датского, наравне с польским и в десять раз меньше российского. Город знает только тех, кои определены ко дворам и в белых перчатках водят и сводят принцесс по лестницам.
Ни один поручик не пойдет в камергеры. Из десяти титулярных камергеров девять пойдут в подпоручики.
Женщины их не любят, народ не уважает, и они в самых темных местах зверинца, удаляясь от общества людей и убегая от лягавых собак, предаются размышлениям о суетах мира сего.

Генералы

Стары, дряхлы, чуть живы, украшены сединами, заслугами и ранами, но верхом бодры и исполнены живости. Все служили в Семилетнюю войну и с тех пор говорят об ней повседневно, боготворят героя их, вождя и государя, круг их желаний ограничен, самолюбие каждого удовлетворено чином и первенством в том месте, где он с полком, ни один из них не знает неги, не намерен идти в отставку, и смерть сама исключает их из военного списка, мало годятся начальствовать армиею, но все способны исполнять повеления другого.
Генерал-поручик имеет титло превосходительства, а генерал-майор должен ждать.
В Берлине были два брата Валдека, оба генерал-поручики и шефы полков. Для различия большого брата от меньшего называли одного старым, а другого молодым Валдеком, хотя сему последнему и было шестьдесят лет.

Штаб-офицеры

Персона важная, которую каждый солдат должен знать в лицо, дабы приступить к ружью при появлении его на горизонте. Вступя в сей чин, вся Пруссия узнает, сколько он велик и тушен. Достоинство сие наносит убыток поступившим в него, ибо майор должен иметь фарфоровую пивную кружку, такую же табакерку, пеньковую трубку, ситцевый халат и хлопушку бить мух.

Капитаны

Дослуживаются до сего чина с трудом, но потом живут с удовольствием, в изобилии. Чин сей есть главная цель всякого офицера, он получает роту и с нею состояние, пехотный капитан имеет в год до 2500 талеров, конный — 1500, и сей доход не отнимается у него до генерал-майорского чина. Он должен давать даром стол офицерам своей роты и со дня пожалования начинать толстеть. Кроме больных чахоткою, все капитаны прусской службы носят толстые брюхи. Сие не почитается за безобразие, а заслуживает название респектаблерман, то есть почтенный человек.

Офицер

Терпит лет тридцать холод и голод, получает шесть талеров в месяц и подкрепляет томную душу и слабое тело единою надеждою быть некогда капитаном, если Бог продлит его века. Заняты быв должностью с утра до вечера, едва находят свободный час в воскресенье погулять в зверинце и выкурить на открытом воздухе трубку табаку. Платья другого, кроме мундира, не знают, не носят, да и делать не на что. Я многих знал и видал, кои, за неимением чулок, на босую ногу надевали щиблеты. В шесть часов всякий одет, в обществах не бывают, и изо всех девятнадцати полков, стоящих в Берлине, три или четыре офицера приглашаются на балы. В отпуск они не ездят оттого, что некуда, а притом должно объявить и важную причину, чтоб получить от короля отпуск. Многие в течение двадцати лет ни на один день не отлучались от должности и не считают сие знаком ревности к службе. Они почти все дворяне, воспитание имеют обыкновенно состоящее в познании своего языка, французского и несколько геометрии. Дни жизни их протекают на вахт-параде, учении и карауле. Разговоры касательны до ремесла, и они столь привыкли к старинным победам покойного короля, что, произведя и себя в герои, презирают без изъятия всех прочих служб офицеров, считают их своими учениками и подражателями. Смеются, почитая за самозванцев молодых русских майоров, французских полковников и английских офицеров. Между ними также есть первенство. Артиллерийский офицер почитает себя лучше гарнизонного, пехотный — артиллерийского, конный — пехотного, а над всеми берет жандармский кирасирский. Полк сей всегда стоит в Берлине, и в нем служат лучших фамилий молодые люди, из коих есть человека три богачей, то есть имеющих тысяч по пяти талеров доходу, у сих есть очень хорошие лошади, на коих они по воскресеньям увеселяют публику в зверинце, прыгая чрез лавки, заборы и прочее. Некоторые из сих жандармских офицеров вздумали проскакивать сквозь крылья действующей ветряной мельницы, и сие позорище привлекало множество зрителей. Но шеф их полка, генерал Притвиц, узнав о сем, запретил продолжать сумасшествие, служащее подражанием подвигу Дон-Кихота. Произвождение в чины до майоров делается по полкам. В мирное время многие офицеры бывают по десяти лет в их чинах. Я знал одного поручика, который уже двадцать лет был офицером, шесть лет сговорен и еще чрез шесть лет не надеялся быть произведенным в капитаны и в супруги, а от сего-то во всяком чине каждый желает смерти своего старшего, и я был свидетелем радости офицеров одного полка, когда они узнали, что у их майора сделался в желудке антонов огонь от гнилых устриц.

Мелендорф

Фельдмаршал и губернатор Берлинский, будучи еще поручиком, обратил на себя внимание Фридриха II, получил в течение Семилетней войны многие чины, на баталии при Торгау подполковником был главным орудием победы. В 1778 году командовал отдельным корпусом. Служа с пользою отечеству, заслужил уважение государя своего, преданность подчиненных и любовь соотчичей, ростом велик, сух, вид имеет почтенный и приятный, разговор простой, обхождение ловкое и, имея право на почтение, совсем не горд.

Академия

Установлена Великим Фридрихом, истинным покровителем наук. Академия берлинская славилась всегда членами своими и произведениями их. Я застал несколько из известных в ученом свете: Бернульи, Кастильоны, отец и сын, Формей, Лагранж были еще живы. Трогательно было первое заседание по смерти Фридриха, в день его рождения. Граф Герцберг, возвышенный им, первый министр иностранных дел и член Академии, читал, но ежегодному обыкновению, краткое описание внутреннего в государстве управления, заведений и исчисление излиянных на подданных милостей. Воспоминание героя Пруссии, творца ея славы и отца народа, извлекло слезы из глаз министра, исполнителя воли королевской. Казалось, что первая слеза его, подобная электрической силе, подействовала и надо всеми зрителями, возблагодетельствованные подданные великим государем возрыдали о его кончине.
Восторг, сокрушение и слезы были нелицемерные. Достойное возмездие государей, о благе общем пекущихся! Любовь народа есть благоденствие, покой, слава, щит и вечный памятник их. Какой сооруженный монумент устоял несколько веков, не став жертвою времени? Но те, кои оплакивали Великого Фридриха, посеят чувства их в сердца детей своих, они перейдут из рода в род, и единое имя его производить будет в отдаленном потомстве восхищение, горесть, может быть и простительную зависть к предкам, жившим в столь славное царствование. Я уверен, что дух героя, столь достойно оплакиваемого, сравнивал сие жертвоприношение с лаврами, коими слава на земле увенчала мудрую главу его, те стоили жизни ста тысячам народа и повергли в уныние целые государства, а тут единое напоминовение его добродетелей облило кровию сердца верных сынов отечества.
В том доме, где Академия имеет вверху свои заседания, в нижнем этаже конюшня жандармского полка. На фронтоне строения написано: ‘Apollini et Musis’, то есть Аполлону и Музам. Некто прибавил et mulis, и вышло: ‘Аполлону, Музам и ослам’. Из тридцати тогдашних членов Академии более половины обиделись сим дополнением и предлагали переменить дом, не хотя себя утешить тем, что осел хотя и есть скотина глупая, но весьма полезная.
За всякое заседание каждому члену выдает секретарь Академии по жетону, а в конце года дается за оные столько же талеров. Из сего можно заключить, что ум не дорог в Пруссии, но все-таки не даром.
После сего заседания показываемы были несколько подлинников сочинений покойного короля, писанных собственною его рукою. Тут заметил я многие ошибки в правописании. Их можно приписать или дурным правилам в науке французского языка, или желанию Великого Фридриха ввести новое правописание, состоящее в том, чтобы писать слова не по принятому обыкновению, а по выговору, для чего вместе: Il avait, ils avaient, aimer, faire писано везде: Il av, ils av, eme, fer и прочее. Но какая нужда, если кто не сделал себе правописания привычкою, затрудняться оным. Это дело переписчиков и издателей. Тот, кто мог написать столь сильно, живо и умно историю своего века и Семилетней войны, имел право ставить одну букву вместо другой и, обогащая историю, позволить себе, в качестве короля и писателя, презирать негодование педантов и студентов.
Верно, никому не пришло на ум, читая сочинения Ломоносова, Державина и Хераскова, стараться узнать, хорош ли их почерк, равно как быть сведущу и о том, что у Тюреня, Фридриха Великого и графа Румянцева шпаги были односторонние или трехгранные.

Собрания

Приехавший иностранный на первом собрании представляется своим министром всем значущим людям, и потом его зовут на обеды, на собрания и на балы, чаще или реже, смотря на его породу, чин, податливость играть в карты и охоту танцевать без причины до упаду.
Не должно русскому воображать найти в берлинских домах царскому подобное великолепие гр. Шереметева, гр. Безбородка, Строганова. Праздники сих русских бояр служили бы эпохою Бранденбургской монархии, а вседневная их жизнь разорила бы в полгода первых богачей германской породы. Самые знатные дают обеды, балы и ужины для важных причин, как то: угостить королевскую фамилию, накормить знаменитого иностранца или повеселить город. Приглашения на обеды делаются недели за две или более до назначенного дня, дабы по отзывам знать заранее число гостей. Едят изрядно. Сервизы серебряные и по наследству доставшиеся, людей не много, вина хорошие. После обеда, поговоря с полчаса, все разъезжаются по домам. На балах сбираются около 7 часов. Кавалеры дам приглашают на контраданцы горазде прежде, особливо тех, кои почитаются лучшими в танцах и отличаются от других лицом или ловкостью. Танцуют немецкие и французские контраданцы. Ужин служит отдыхом. Бал продолжается часов до 3-х и 4-х утра, кончится алагреком, называемым в Берлине кераусом. В богатых домах пред разъездом дается завтрак, под именем Rveillon, то есть будильника. Принцессы сами приглашают кавалеров чрез своих камергеров или фрейлин, и наряженный мужчина должен, оставя свою даму, стать против принцессы, сделав ей за честь поклон.
Хотя войска в Берлине около 17 000, но офицеров на балы к знатным приглашалось не более 7 человек. Тут отличаются наружностию гусары, которые в коротких сапожках, гремящих шпорах, привязав чистый на тот раз платок к пуговицам, наподобие гирлянды, вертят дам, колют их шпорами и усами и до окончания вальса содержат их в самом тесном и опасном положении. Под именем, собрания, assemble, разумеются те, кои, во время весенних маневров, бывают один раз в неделю у нескольких самых богатых господ, которые между собою разбирают дни. На сих собраниях бывают королевская фамилия, и без зову все знатные представленные ко двору иностранцы, и все штаб-офицеры с их женами и детьми, что разумеется под словом: mit seiner ganzen Familie, то есть с целою своею семьею. Собрания сии начинаются в 6 часов и продолжаются до 9. Ужину нет, а носят хлеб с маслом, холодные ломти мяса, конфекты и поят лимонадом и арциатом. Последствием собраний всегда бывают болезни, и жены объедаются и опиваются, а мужья требуют управы на людей, которые отбивают полковниц, подполковниц и майорш от подносов, на которые они кидаются для наполнения желудков, карманов и рук. Ничто так на память не приводит гарпий в Виргилиевой ‘Энеиде’, кои съедали кушанья и загаживали после столы.
Еще есть для отборных обществ завтраки и полдники с танцами (des djeners et des goulers dansants). Одни начинаются в 12 часов утра, а другие в 4 пополудни и продолжаются часов пять.
Соединение гуляльщиков — трактиры, а особливо предпочитаемый всеми егерь, который, имея смотрение над зверинцем, поселился на конце оного. К нему ездят по утрам завтракать все лучшие люди из Берлина, назначаются свидания и у любовников. Сад его приубран со вкусом, беседки и кабинеты из зелени укрывают от солнца и от глаз любопытных. Кофей его гуще обыкновенного и молоко без примеси. В прочих же трактирах, кроме нескольких дорожек, усаженных смородиной и яблонями, ничего нет, но во всех посредине возвышение из выкопанной вокруг загорода земли. Сия горка повсюду носит название Парнасса и занимается предпочтительней других мест семьями гуляльщиков. На каждой увидим толстого штаб-офицера, сидящего рядом с неподвижною своею супругою за столом, на коем стоит прибор глиняный с кофейною водою, муж курит трубку и исполняет власть родительскую над кучею детей, из которых мальчики, подражая солдатам, ворочают палками, как ружьем, а девочки взапуски учатся ходить прямо и приседать, не останавливаясь. Желание занять Парнасс — весьма удаленное от намерения воспользоваться вдохновением поэтического духа и, настроя лиру, воспеть стихами оду. Но прусские офицеры до лиры не касаются и голоса свои употребляют на оглушение полков, батальонов и рот, и я уверен, что если б кто из сих седых воинов и вздумал призвать к себе Аполлона в помощь, то начал бы свое приглашение словом: слушай! Желающий проникнуть в глубину побуждений человеческих захочет, верно, найти, почему предпочтительнее Парнасс другому в саду месту, для чего сидеть на возвышении, а не на ровном месте? Для того, что всякому хочется быть выше других и одним или другим образом, надолго или накоротко, подняться вверх. В сем скрывается пружина всех деяний человеческих, цель нашей жизни, бесчеловечное самолюбие, удостоенное названием желания отличиться — от кого же?— от себе подобных, в сем смысле заключая высокое мнение о себе и унизительное о других. Рассуждая некогда о самолюбии, нашел я, что страх и бедность производят то же самое действие по разным причинам: самолюбие возвышает людей в почести, в чины, в богатство, в знатность всякого рода, страх загоняет людей от воров, от сыщиков, от заимодавцев на верх высоких дерев, бедность, дабы найти жилище и укрыться от непогоды и от стыда, возводит людей в верхние самые домов жилища, даже и на чердаки. И все сии роды людей в разных положениях, кажется, ничем между собою не похожие, лишенные спокойствия, одни душевного, другие телесного, объемлемы равно одним страхом.
Несмотря на стечение и движение народа, гулянья берлинские мало внушают веселья. Везде проскакивает наклонность к чинам, все подобно процессии. Идет ли компания или семья, походит на возвращение с похорон милого человека, увидишь ли одного мужчину, кажется, что он гуляет по приказанию докторскому. Тела в движении, но тела бездушные. Кажется, что все между собою в ссоре, что все переговорено, или были на Вавилонском столпотворении. А если где-нибудь и услышишь, что захохочут, то наверно сбила человека лошадь, переехала коляска через женщину, кого ударил офицер палкою или выученная лягавая собака сорвала, по приказанию хозяина, с кого-нибудь шляпу. Немцы смеются в то время, как мы кричим караул.

Театр

В Берлине два театра: один называется Оперою, другой Немецкою комедиею. Оперы я уже не застал, потому что за недостатком певцов оная не была играна. Но мне сказывали, что за несколько лет Великий Фридрих, потеряв с летами вкус к музыке, поставил себе не выписывать более отличных певцов.
На большой площади, называемой Halle des Pendarmes {Пандармский зал (фр.).}, Великий Фридрих построил два здания, из коих одно отдал под реформатскую кирку, а другое — актерам. В этом-то театре и играют всякий день, попеременно трагедии, комедии и оперы. По восшествии на престол Фридриха-Вильгельма театр немецкий пришел в моду, оттого что король любил свой природный язык и часто посещал и сам театр. Декорации и платья весьма стары и бедны. Знающий хорошо немецкий язык найдет в драматических сочинениях более ума, простоты, народной веселости и живого представления обычаев, чем знания нравов людских и искусства действовать страстями. Модный автор в мое время был Шиллер, сочинитель трагедий ‘Дон Карлос’ и ‘Разбойники’. Совершенно национальных пиес весьма на немецком театре мало. Не хотя, может быть из самолюбия, предавать посмеянию свои пороки и своих земляков, авторы предпочитают занимать их у других земель. В трагедии подражают много Шекспиру и употребляют самые сильные способы для произведения жалости, ужаса и смеха в зрителях: в трагедиях — погребения, повторяемые на сцене убийства, конвульсии при последнем издыхании, мертвецы, привидения, а в комедии — пьяницы, уроды, побои, брань, кривлянья. Но прежде, чем чувствовать красоты немецких комедий, должно привыкнуть к образу их жизни и к обычаям, а без того весьма покажутся смешными и странными любовники в виде студентов, любовницы как кухарки, частое на театре кушанье, курение табаку, пьянство, кровати, колпаки, халаты и прочее.
Игра актеров имеет много выражения в пантомиме и движениях тела, жесты им совсем не обычайны. Лучший их трагический актер Флек имеет прекрасную фигуру, голос и лицо. Актрис в мое время не было, и дочь старинного директора театра Деблцна, старая и толстая девка, походила более на мамку, чем на молодую принцессу.
Партер всегда наполнен офицерами, которые из праздности мешают иногда своими громкими разговорами слышать актеров. Вообще публика берлинская не отличается вкусом к театру: она сохранила еще остатки происхождения своего от древних германцев, которые столь много озабочивали римлян и, занимаясь единственно оружием, воевали против людей, наук и художеств. Чувствительность, даже и в женщинах, поставляется в порок, и я помню, когда в последней сцене трагедии ‘Марии Стюарт’, коей отрублена была глава, для лучшего представления сей несчастной кончины за кулисами кидали что-то тяжелое на пол, подражая звуку упавшей на пол головы, одна бывшая в партере молодая женщина упала в обморок, то, исключая ее знакомых, прочие причитали ей сие в жеманство, и один закуренный кавалерийский офицер, с лесными бакенбардами, говорил смеючись: ‘Страшно, эдакая кокетка!’ Если кто из действующих лиц, по содержанию играемой пиесы, лишился родственника, то наверно в трауре, иногда в плерезах и с распущенными волосами. Владетельный принц, министр, генерал, в орденах и в звездах, утром все старики в шлафроках и туфлях. А в трагедии они не во всей точности следуют обычаям и одеянию представляемых народов, и гишпанское платье пригожается на людей всех четырех частей света. Актеры вообще наклонны, хоть в ролях дикарей, не имеющих одежды, сохранить национальные две части костюма — большие сапоги и длинную косу.
Привлекающая всю публику пиеса есть ‘Граф Валтронг, или Субординация’, что доказывает, сколь сильно действует военный устав в Берлине.

Маневры

С окончания Семилетней войны, доказавшей Великому Фридриху, что он одолжен был жизнию, государством и славою единственно прочности своего войска, сей великий монарх установил ежегодно в разных местах собрания всех своих войск таким образом, что он мог их все сам обозревать и замечать как успехи, усердие и искусство, так и нерадение и неспособности начальников. Для лучшего приготовления не бывших на войне офицеров во всех сих сборных местах производились разные эволюции, что и названо маневрами. Во всяком месте король бывал по 3 дня. В первый осматривал все войска порознь, осведомляясь у них самих о продовольствовании, во второй производил учение каждой команде порознь, а в третий, назнача сам накануне маневр, производил оный в своем присутствии. Из сих мест собраний главное был Берлин, по причине большого количества войска и удобности для иностранцев присутствовать на маневрах. Фридрих Великий располагал так своим временем, что, не продерживая более 4 дней собранных в разных местах войск, поспевал везде, брав только 12 лошадей для себя и своей свиты. Офицеры иностранные должны были испрашивать позволение присутствовать на сих маневрах. Сие делалось чрез письмо, на кое король всегда присылывал ответ с милостивым уважением на просьбу. Для военного и статского и любопытного человека не может быть чрезвычайнее зрелища, как маневры. Я не застал лучшего — особы Великого Фридриха, творца сей победоносной армии, но наследник, следуя по стопам великого своего предшественника, почитал святым долг присутствовать на сих военных учениях. Нельзя себе представить величественнее зрелища 30 тыс. человек, живых, обращенных в машины, двигающихся по сигналам. Молчание и тишина, шум и треск от орудий, пыль, дым, огонь, движение, скачки, топот лошадей — истинное изображение сражения, преставление света. Тут множество конных фельдъегерей сохраняют порядок, не допуская зрителей быть замешанным в движение военных, и редко бывают другие происшествия, кроме тех, коим воспрепятствовать невозможно, как то: от испуганных лошадей, от глупости кучеров и прочее. Ни одни не проходят маневры без приключения с каким-нибудь французским офицером. Вообще они дурные ездоки, но самолюбивее, живее и любопытнее прочих. Лошади у всех иностранных наемные и большею частию дурные. Гусары же прусские стараются, когда делают рассыпные атаки, захватить француза, испугать лошадь, сбить его долой. Все сие исполняется во мгновение ока, и бедный француз, менее сбитый, чем испуганный и пристыженный, браня немецкую нацию, удивляется всегда крепости своей в седле.
После маневра все полки и команды проходят парадным маршем мимо короля, и в последний день раздается малое число награждений генералам и батальонным командирам, замеченным в особливой исправности. Сим поддерживается усердие отличить себя — махина военная, и старый воин надеется столько же и на мир, как и на войну, выдавая за философию и человеколюбие отвращение к кровопролитию и лаврам.
Невероятно, какое необычайное сделается движение в Берлине во время сих маневров. Утром 30 000 человек войска, половина города и сотни иностранцев, выходят из Берлина и возвращаются обратно. Потом везде званые обеды, гулянье в парке и в окрестностях города, ввечеру балы, суета иностранных офицеров расспрашивать, узнавать, доставлять планы, мемориалы. В день последнего маневра многие солдаты ночуют за 30 верст от Берлина, потому что их тотчас распускают по домам на 10 месяцев. Привычка делает то, что старые прусские офицеры, служившие в Семилетнюю войну, почитают ежегодные маневры за кампанию, придают всему важность, иные обходятся дурно с женами, воображая у себя дома, что они стоят на квартире, другие, садясь на лошадь, чтоб стрелять холостыми патронами, прощаются с детьми. Обыкновенно при наступлении маневров пишутся духовные завещания, то есть распределение благоприобретенного движимого имения, как то: халата, трубки, старой лошади и хлопушки, убивающей мух.
Меня уверяли, что один раз на бале побранились два генерала за то, что следствием утреннего маневра один другого взял в полон и удивился, увидя его при шпаге и на бале вместе с собой.
Ничего почтеннее быть не может, как г. Мелендорф в ту минуту, когда он, при начатии маневров, сбирает вокруг себя подчиненных ему начальников и дает им свои повеления, оттого ли, что я вообразил видеть в Мелендорфе подражание Фридриху, или и самые Мелендорфа дела заслуживали отменное уважение, но я всегда в сих приказаниях, одушевленных видом и подкрепленных победоносною рукою, казалось, будто слышал и глас победы, забывая, что приказать и исполнить суть две вещи разные.
На сих маневрах примечания достойно подозрение Великого Фридриха. Позволя быть на маневрах офицерам всех наций, он никак не хотел, чтоб были цесарские, и для сего от полиции всегда осведомлялись по домам, нет ли какого-нибудь скрытого или под чужим именем австрийца. Непонятно, для чего сей великий муж хотел сделать тайну из публичного учения, зная, что всем маневрам делаются планы и что они соделываются известными.
На потсдамских маневрах наследный принц был в своем месте, то есть командовал взводом, быв штабс-капитан в первом гвардейском батальоне. Какое одобрение молодым людям! С каким жаром всякий из них должен исполнять свою должность, имея сверстником в чине и соперником в ремесле того, кто со временем будет его государь.
Сердце мое столь было в восхищении, что не помню, снял ли я шляпу пред принцем. Но он, быв занят своим делом, вероятно, сего и не приметил. Обратясь тотчас мыслию к преобразителю великого и славного отечества моего, не мог понять, как могли найтися злодеи, восставшие против Петра Великого, того государя, который, мысля единственно о славе России и клоня к тому все свои мудрые намерения, для поощрения военной науки был сам барабанщиком, для построения флота был плотником, для спасения погибающих подданных не щадил своею жизнию.

Пикники

Ничего лучше не может быть выдумано, как пикники, для соединения многих людей вместе для веселия не убыточного. Трудно отыскать, когда сии приятные собрания восприяли свое начало. Оно, верно, теряется в пыли и потемках древних веков, в кои все почти люди боятся заглядывать, опасаясь, чтоб не замараться и обо что-нибудь в темноте не убиться. Одна лишь почтенная и скучная старая добродетель, опасаясь, чтоб не задохнуться и вовсе с своим удушьем, отправляет должность швейцара у ворот здания сего мира, и несмотря, что рассудок часто и строго ее наказывает за самовольные отлучки, но по слабости лет и по любопытству, сродному женскому полу, часто показывается в мире в свите всякого рода людей без разбора, но нигде не уживается, а всегда возвращается в виде распутной женщины, ободранная, обиженная и прогнанная. Никто не имеет в ней нужды надолго, а всякий хочет, чтоб она при нем была. Сия бедная, почтенная словом, а не делом, добродетель призывается столько же часто, сколько и прогоняется, только б ее увидели, и если она живет, то живет на содержании многих пороков и страстей, как то: гордости, упрямства, хитрости, притворства, которые, завладев насильно ея правами, дают кой-что за доверенность делать все вместо ея, а она до того доведена, что ни в чем спорить и прекословить не будет.
Настоящие пикники те, на кои всякий, в назначенный час и место, принесет свое кушанье и питье. Но от затруднения в выборе, от недостатка способов, а более для избежания голода, сии пикники рушились. Затейливый немец, вместо того чтоб принести питательное простое блюдо, на последние деньги заказывает пирог, в который сажает мальчика с приготовленною речью, или воробьев, деревянного гуся, каменные фрукты, а вместо вина бутылку, из коей забьет огненный фонтан, коль скоро откупорится, и прочее. Всем сим шуткам смеются самые короткие и близкая родня, прочие же, говоря сквозь зубы, что выдумка хороша, внемлют гласу голода, из пустоты желудка исходящему.
Для прекращения всех неудобств от сборных блюд и для сохранения на пользу остроты выдумок ума теперь, когда кто затеет пикник, то, собрав общество знакомых или знакомиться желающих людей, избирает место, обыкновенно за городом поблизости, заказывает там обед или ужин, и компания, съехавшись, пьет, ест, веселится, являются музыканты, все танцуют. В конце ужина распорядитель сбирает с каждого кавалера следуемое за угощение. Дамы ничего не платят. На самых лучших пикниках больше не приходится 1 рубля с персоны. Если кто есть в компании побогатее, то подчивает на свои деньги вином, и я помню, сколько на несколько дней я наделал шуму тем, что, быв на пикнике, подчивал спаржою, пуншем и нанял, по причине сильного дождя, 8 фиакров развести по домам тех, у коих не было экипажей.

Нравственность

Весьма легко всякому человеку с здравым рассудком и природным расположением ума к замечанию получить в скором времени истинное понятие о нравах народных, и сколь трудно узнать совершенно нравственность каждого, столь легко познать общую. Для сего должно замечать все и быть без предубеждения, которое почесть можно моральным параличом.
Несправедливо бы было заключать о жестокосердии пруссаков по тому, что в Берлин приглашают на экзекуцию, как на гулянье, что кучера радуются, если, проехав с каретою близко пешехода, испугают его, и что смеются над теми женщинами, кои в театре прослезиваются в трогательных явлениях. Но нельзя, однако же, определительно основать чувствительность прусскую. Есть причина во всех землях, уничтожающая добрые движения души и сердца,— бедность. Она еще больше над людскими деяниями имеет влияния, чем холод. Кто из нас в 25 градусов мороза, тепло одетый и с озябшим лишь одним лицом, остановится для подачи милостыни. От беспрестанного желания соделаться из бедного богатым проистекает равнодушие к несчастным бедным. Всякое сильное напряжение ума, волнение страсти, печальные от зависти размышления наполняют сердце нечувствительностью, обращение грубостию, ум колкостию, язык дерзостию. Вот положение большей части берлинцев. Присовокупите к сему самолюбие их военных, надменность их дворянства, неприятное положение презренных мещан — и картина нравственности берлинской само собою начертается. Доказательство, что веселье у пруссаков не есть вещь общественная, есть то, что те, кои хотят забавляться, стараются скрыться и потаенно соглашаются где-нибудь отужинать или потанцевать. Несмотря на наружную важность, внутренне всякий почти берлинец не откажется попить и поговорить откровенно — качество, сродное всем пьяным немцам. Обходясь весьма коротко со многими разных состояний жителями в Берлине, не заметил я в них ни отменного уважения к добродетели, ни презрения к пороку. Все делается по привычке и по размышлению. Время заглаживает, как и везде, преступления, пороки, вины и мерзости. Знатное имя и деньги много действуют в Берлине, и публика скорее простит генералу посрамительный проигрыш 10 баталий, министру предательство отечества, барону все пороки, чем бракосочетание именитого человека с неизвестною добродетельною девушкою.
Развратность женщин весьма ощутительна. Быв осуждены жить в таком месте, где мужчины охотнее употребляют силу, чем нежность, дабы им понравиться, оне предпочитают иностранных своим землякам. Оне чувствительны к любезности иностранных, к богатству и к чванству, большие охотницы до романов и избирают, для наслаждения воспламененных воображением чувств, предпочтительнее другим англичан, имея в виду Памелу, Клариссу, Софью Вестерн и прочих, жертвуя подражанию сих известных в любви героинь честию, правилами, стройностию тела и легкостию, и спокойствием остатка жизни. Кокетство у берлинских женщин простое, и как они не любят терять времени попустому, то роман их и кончится при самом введении. У знатного дворянства женитьбы делаются по расчетам, у офицерства — по нужде, а у мещанства — по необходимости иметь хозяйку в доме для смотрения, подобно как собаку для воров, кошку для мышей. Связей дружеских трудно приметить, оттого, что в роде знатных их обыкновенно не бывает, а в прочих если оне и существуют, то за недостатком случаев остаются безгласными. Связи у офицеров, как у молодежи, основаны обыкновенно на развратности, у купцов — на интересе, а у женщин — на союзах вредить от зависти или мщения. У двора, в купечестве, а особливо у французских колонистов, обращение вообще учтивое, приятное, у военных несколько грубое от надменности, гораздо более простоты, чем обману и хитрости. Нет ни русского гостеприимства, ни французского приветствия, ни английской гордости. Но что ни город, то норов, и говоря о Берлине как о человеке, можно в нашем смысле сказать, что он добрый мужик.

Потсдам

Расстояние от Берлина 21 верста. Дорога идет чрез лес по песку, коим окружен Потсдам. И несмотря на возвышения, заливы и множество разных предметов, Потсдам, кроме слепых, весьма печальное для всех место. Покойный король, основав место своего пребывания в Потсдаме, украсил его многими домами с великолепными фасадами. Но город без торговли, без роскоши не может процветать. Кроме войск нет жителей в Потсдаме. Наружность его — великолепная декорация, внутренность — казармы. Приходный иностранец должен думать, что Потсдам завоеван, жители истреблены и солдаты заменили оных. Я видел дом великолепный, с палладевым фасадом, из окон висели и сохнули чулки и белье солдатское. Нет во всем городе более трех экипажей, и, пробыв в нем несколько дней, остается лишь в памяти грустное напоминование, совокупляющее вместе разоренные огнем и мечом города, землетрясения, разрушившие Лиссабон, Мессину, Калабрию, необитаемые песчаные степи африканские. Если б у меня не осталось в памяти дома, где на королевском содержании воспитываются 300 солдатских детей, то бы, принимая город Потсдам за план, с трудом уверить бы мог себя, что он существует.
Среди города, у пивовара, король Фридрих Вильгельм, быв наследным принцем, нанимал этаж за 30 талеров и жил в оном. На дворе, в маленьком садике есть беседка, в коей он узнал о смерти своего деда.

Сан-Суси

Название сие дано столь же несправедливо, как на проезжей дороге стоящим домам — мой покой, дачам, где хозяин ни дня, ни ночи душевно не имеет покоя — уединение, пребыванию злобы и зависти — сельское благополучие и тому подобные. Могло ли быть без заботы пребывание великого государя, который посвятил все часы своей жизни на управление народом, от Царя Царей ему вверенным, поддерживал славу свою и подпорою победоносной армии сохранял равновесие политической системы. Сан-Суси по себе не что иное, как загородный дом холостого богатого господина. Охотники до картин и до оранжерей уделяли бы несколько часов на осмотрение сего места. Но, служа слишком 20 лет уединением великому коронованному мужу, обращает на себя внимание мудрого и глупца. Один ищет дух, наполнивший Европу своею славою, а другой дивится, как оная вмещалась в столь малое создание. Для умного, чувствительного, пылкого и добродетельного, Сан-Суси то же самое, что на Васильевском острову дом Петра Великого, Монплезир в Петергофе. Я никогда об одном из сих государей не помышлял, чтоб другой не представился с своими великими делами. Обоих почитаю, но боготворю Петра, истинно великого во веки веков. Он, с помощию Божию, вложил ум и душу в народ свой, воззвал его из пучины невежества на высоту славы и первенства, свершил многое, но оставил еще больше оканчивать преемникам своего престола. Я сержусь на короля прусского за всех убиенных россиян в Семилетнюю войну. Мы оба правы, он защищал престол свой, а я сокрушаюсь о кончине соотчичей своих.
Дом в Сан-Суси столь мал, что весь состоит из 7 комнат: передняя, галерея, столовая, концертная, она же и приемная, и кабинет, спальня и 2 маленькие комнаты, где стоят шкафы с книгами. Вот в чем жил не тесно Великий Фридрих. Такой дом едва ли теперь может быть вместителен русскому дворянину, имеющему 10 тысяч доходу. Покойный король охотник был до статуй и до картин, не быв знатоком, хотел их иметь, накупил и был обманут. Между статуй замечательны: медный Антиноюс, настоящий древний, и мраморный Меркурий, работы славного Пигаля, а между картинами Рембрандтов Моисей, разбивающий скрижали Завета.
Вид из Сан-Суси мог бы быть приятен, если б искусство могло примениться в природу. Оранжереи приделаны в несколько ярусов к горе, и тут росло множество самых лучших и редких плодов, до коих король был охотник и кои он по выбору людей посылал им в гостинцы и в знак своего благоволения. По другую сторону сада большой дворец, стоящий пустой. Он называется новый Сан-Суси. В нем также много картин. С начала его построения, вскоре по окончании Семилетней войны, король сбирал в него на несколько времени всю свою родню, давал праздники, и когда ему праздники и родня начинали скучать, то он уезжал в маленький свой дом, и гости, за ним вслед, разъезжались по домам. Я мало смотрел строения, сады и украшения Сан-Суси, я все как будто ожидал встретить где-нибудь в оном Великого Фридриха. Но я приехал поздно, видел его мертвого — сидящего и в гробу. Вечная ему память! Я был четыре раза в Сан-Суси и всякий раз, возвращаясь из оного тихими шагами, оглядывался назад, удаляясь с грустию, как будто от места пребывания обожаемого предмета.
В Сан-Суси в саду есть кладбище любимых королевских собак. Над каждою мраморная доска с надписью.

Тельбургова картина

Картина сия, величиною четверти в три, представляет ту минуту, в которую гр. Горн арестован дюком Альбою, судим и осужден на смерть. История его и все современники свидетельствуют, что сей достойный лучшей участи вельможа занимался игрою в то самое время, когда пришли за ним вести его на место казни. Он просил начальника дозволить ему доиграть партию, занялся ею, окончил и пошел окончить жизнь свою.
Сию-то минуту изобразил сверхъестественно живописец. Напереди сидят в белом платье гр. Горн и играющий с ним, подле два зрителя и начальник стражи, за осужденною жертвою пришедший, вдали у дверей толпа вооруженных людей. Граф Горн, преданный весь игре, нерешимо наносит руку на пешку и показывает выражением лица, что сей удар будет решительный к его выигрышу. Играющий с ним взирает на него с видом сокрушения, удивления и восхищения, живо кажется, что он боится шашки, которой Горн ступить хочет, дабы отсрочить еще, хоть несколько, минуту конца партии и его жизни. Два зрителя смотрят на чудное сие явление с глазами, слез наполненными, начальник стражи — в удивлении. Граф Горн хочет выиграть партию, а те все желают, чтоб он играл несколько дней, годов — до конца жизни. Ум живописца виден и в том, что вооруженный народ отдален и в тени: они не могли бы постигнуть великодушие Горново, не могли бы скорбеть,— о, нет, дивиться ему. Сколько подобных сим людей, коим вечно должно бы пребывать в темноте и коих напрасно освещает солнце своими блестящими лучами!
Я четыре раза был в Сан-Суси, и с трудом отходил от картины Тельбурговой, и всякий раз, навеки прощаясь с гр. Горном, находил в его спокойствии долг почитать добродетельную душу и геройственный дух его. Изображение его впечатлелось в памяти и в сердце моем, и я могу всякий раз столько же легко его себе представить, как вид милых мне, благодетеля, друга верного. Достоин Горн столь великого живописца: он воскрешает его на память людскую после двух веков забвения.
Когда бы мой несчастный брат, обретший смерть в 18 лет на водах финских, имел свидетелем своей кончины Тельбурга, то бы и он соделался любви достойным соотчичам своим чувствами усердия и любви к отечеству, за кое жаждал сразиться. Но имя его, храбрость и добродетели забыты в суетливом свете. Один я, лишась в брате друга, равно буду любить, почитать и оплакивать его.

Езда в Сан-Суси

Я жил в доме у швейцара. Один из его земляков, доверенная особа Фридриха Вильгельма, прислан был в Берлин к генералу Мелендорфу с известием о кончине короля и о вступлении наследника на престол. Исполнив препоручение, от короля ему данное, зашел к моему хозяину и, выпив с горя и с радости по бутылке вина, рассказывал многие подробности о Великом Фридрихе. За 20 часов до его кончины он встал, по обыкновению, призвал секретарей, выслушал дела, приказал, что отвечать, и в ожидании их возвращения почувствовал слабость, упал в обморок и перестал царствовать. Его положили в постелю. Дух стал заниматься, и последние слова, изшедшие из уст его, были к лейб-гусару, за ним ходившему, который хотел уложить ноги его: ‘Оставь, теперь уже все равно’.
Находившиеся тут министр Герцберг и генерал-адъютант гр. Герц послали тотчас к наследнику, который приказал извещать себя всякие 10 минут и в полночь, изнурен быв беспокойством и печалью, одетый, лег в беседке и заснул.
Между тем, слабые остатки жизни Великого Фридриха мало-помалу исчезали. Дух его, оживляя престарелое тело, с трудом расставался с миром, наполненным его славою и делами. В час по полуночи испустил последнее дыхание, и великая душа сего героя, наряду с прочими, вознеслась пред суд Всевышнего. Целый час предстоящие, от ужаса и сокрушения, не могли верить, чтоб государь их не был еще в живых, но видя тело бездушное и неподвижно закрытые те глаза, кои все видели, решились уведомить Фридриха Вильгельма, что дядя перестал быть королем, а он — наследник. Известие сие в несколько минут дошло до места его пребывания в Потсдам. Швейцар, о коем я говорил, вошел в беседку, в коей он заснул, с трудом мог его разбудить, говоря громко: ‘Ваше Величество, король скончался’. Фридрих Вильгельм, сказав: ‘Наконец он умер’,— встал, сел на лошадь и поскакал в Сан-Суси. Вошел в ту комнату, где было одно лишь бездыханное тело его предместника, поцеловал его руку и залился слезами.
Швейцар возвращался в Сан-Суси, и мне пришло вдруг на мысль туда же с ним ехать. Он сперва нашел было причину мне отказать, как иностранцу. Но, согласясь со мною, что в подобном происшествии от общего волнения никто меня и не заметит, протянул руку и, милостиво посадя с собою в коляску, велел сколь возможно скорее везти в Потсдам, и мы, переменив на половине дороги лошадей, переехали 20 верст в 2 часа и 30 минут — вещь в Пруссии непостижимая и возможная единственно при смерти королей, при набеге неприятелей или с закусившими удила лошадьми.
На дороге все осталось в тишине. Крестьяне работали, дети в селениях играли, скотина ходила спокойно в поле. Что было более Великого Фридриха на свете? Бытие его пресеклось, но ни мало вокруг него не нарушило порядка дневного. Сколь мало существо человека! Землетрясение, гром, дождь, вихрь приводят все в беспорядок, а смерть Великого Фридриха ничего не расстроила.
Мы приехали прямо к Сан-Суси. Первое необыкновенное зрелище были часовые, у подъезда и у первых дверей стоящие. Сие чрезвычайно, потому что во всю жизнь королевскую у него не было днем ни единого часового, а по прибытии зари в Потсдам, в 10 часу, с главного караула отряжался капрал с 4 рядовыми, кои, сменяясь по одному человеку, стаивали на часах у дверей от саду, не для безопасности, а для соблюдения тишины и доставления покоя трудящемуся весь день их государю. Прошед две комнаты, вошли мы в спальню. Я с почтением обратил невольно глаза на альков, в коем стояла кровать, полагая, что тут лежало тело Великого Фридриха. Но в самое то же время увидел нечто походящее на человека, сидящего в креслах и покрытого синим плащом. Тут холодный пот покрыл мое лицо, не от страха, потому что я мертвых до сих пор не боюсь, а от пронесшегося мгновенно размышления, что тот, кто был столь достойно велик, преобращен в ничто и сокрыт от глаз людских, яко предмет обезображенный. Никогда бы я не имел духу просить, чтоб его открыли, дабы взглянуть хоть раз, и то в первый и последний, на почтенного мертвеца, но швейцар, мой товарищ, обратясь к гусару, коего мы застали тут в комнате свое платье надевающего, спросил: ‘Можно посмотреть покойника?’ — ‘Для чего нет?— отвечал бесчувственный слуга.— Я его всем показываю’. И за сим словом, потянув плащ, открыл нам лицо и корпус Великого Фридриха. Тело мое, повинуясь чувству души, уклонясь по земли, отдало последний долг сему великому мужу. Я, на него устремясь, спешил смотреть, не помню, долго или коротко, но, увидя, его до сих пор еще не забыл. Волосы его, довольно густые, были все белые, лицо осталось совершенно такое, как изображается на всех портретах, на одной стороне рта губы немного крепко были сжаты, натурально, или, может быть, от тиснения при снятии с лица формы. Спокойствие, величество и геройство остались в чертах лица мертвого Фридриха. Он казался быть во сне, но жизнь его останется вечно наяву. Глаза, коими он заставлял себя любить и бояться, коими он выведывал истину и открывал тайну в глубине сердец, глаза, коих быстроты ни один взгляд сносить не мог, глаза сии были закрыты, и луч гения не сиял из них более. Неподвижен, преисполнен жалости и удивления, я все смотрел на мертвого героя, все чувствовал, быв горестно тронут и раздражен, огорчен тем, что не застал его в живых, не узнал взгляда его и не слыхал голоса, и озлоблен вновь, что гнусному служителю дала смерть право показывать героя. Не застав Великого Фридриха в живых, я рад был смотреть на мертвого час, день, неделю. Сколько трудов, издержек, домогательств, дабы увидеть человека случайного, достопамятную бумагу, место славного сражения, махину, модель! А я наполнял свои чувства зрелищем редкого государя, совершеннейшего из людей, но вдруг гусар закрыл Великого Фридриха опять плащом и сим, яко завесом смерти, сокрыл его от глаз моих навеки.
Пришед в себя, употребил я оставшееся время на рассмотрение всего, что находилось в комнатах, в коих постиг смертный час героя европейского. На столе в зале лежали 3 книги — Цицероновы речи на латинском и французском языках, Сократов разговор о бессмертии души и маленькое на французском языке неизвестное сочинение под заглавием ‘Последние часы монарха и земледельца’. Может быть, при конце жизни красноречие Цицероново разгоняло тоску мудрого страдальца. Если Сократ не уверил его в бессмертии души, то по крайней мере сам он не мог иметь сомнения насчет своей славы, и в сравнении при конце жизни государя с земледельцем имел он, может быть, утешение. Он без страха ждал смерти, и она, повинуясь определению всевышнему, пресекла жизнь Великого Фридриха в одно мгновение ока с тысячами недостойных быть, неизвестных людей. Пол в спальне обит зеленым сукном, которое было старо и все в пятнах, загаженное тремя собаками, кои завсегда при короле бывали. В приемной между двух окон стоял стол, на коем король обыкновенно писывал, на нем лежало множество перьев, из коих я одно взял с собою и берег, как вещь редкую, полагая, что оно бывало в руках, умеющих столь хорошо править государством. На столе стоял портрет без рамы императора Иосифа, а король, любя и уважая его, говаривал: ‘Этого молодого человека не должно терять из виду’. Занавески у окон зеленые, штофные, совсем были замараны чернилами, от того, что король обтирал об них перья. Я ничего не говорю здесь о его гардеробе: он почти весь был на нем. Не было человека беспечнее и меньше пекущегося о чистоте, как Великий Фридрих. Когда ему докладывали, что не было у него рубашки, он говаривал: ‘Велите сшить 13 дюжин’. Мундир нашивал до износу и всегда, видя, что он уже в дырах и в пятнах, с огорчением расставался с ним.
Швейцар пригласил меня ехать в Потсдам, где он имел исполнить некоторые препоручения. Я там сидел за столом, где обедал {В рукописи неразборчиво.}… Возвратился в Берлин, и все видел безутешно пред собою мертвого Фридриха, и думал опять видеть его пред собою, когда, возвратясь чрез два года в Сан-Суси, нашел другого короля и других людей.
Истинные и притворные охотники до древностей говорят тысячи слов и пишут сотни тяжелых книг для обнародования и выражения их отчаяния о разрушении временем и невежеством памятников древних веков. Они сокрушаются о вещах и людях, единственно им известных по преданию, и, принимая участие в великих людях и делах, стараются дать и о себе высокое мнение и обратить людское внимание. А я в себе и сам для себя сожалел о смерти Великого Фридриха, я желал, чтоб он, как и дела его, был бессмертен. Молодой воин может взять себе в пример графа Румянцева, князя Суворова, стихотворец — Ломоносова, Хераскова, Державина, государь может взять в пример того, в коем зависть и хула нашли одне лишь добродетели.

Присяга

Сей залог верности беспредельной народа к государю — источнику милостей к верноподданным, основание благоденствия, почитается первым долгом, первым жертвоприношением государю, на трон восшедшему. Здесь сей столь важный обет умов производится слишком скоро.
Скорая присяга новому государю нужна в Пруссии потому, что треть войска составлена из вербованных и силою взятых: то они и приобретают паки свободу — скорее идти на большие дороги, чем возвратиться в родительские домы.
Полки были собраны, заключили присягу. Я ожидал более чувствительности от сослуживцев Великого Фридриха, коего дела и имя служили главным украшением его войска. Но я отдам с удовольствием справедливость гг. Мелендорфу и Притвицу. Один достоинством обратил на себя внимание великого государя и возведен за услуги на вышний степень почестей военных, другой после Цорндорфской баталии, жертвуя своею жизнию, спас жизнь короля, в большой опасности от наших казаков находящегося. Король за сие, по окончании войны, наградил его большим, по-тамошнему, имением и всякий раз, когда речь бывала об опасностях, в коих во время Семилетней войны находились государство и особа его, говаривал: ‘Шуленберг управлял доходами и расторопностию своею умел доставлять королю деньги в самые отчаянные времена, Мелендорф спас Пруссию, а Притвиц — короля’.
Сии-то два престарелые воины, Мелендорф и Притвиц, украшенные сединами и почтенною службою, присягая с достодолжным благоговением новому государю, проливали горькие и нелицемерные слезы. По окончании церемонии они, подошед друг к другу, обнялись и разошлись безгласно. Зная их, не трудно угадать, что они хотели сказать: ‘Мы лишились оба государя, благодетеля и творца нашего,— пребудем верны памяти его, отечеству и наследнику престола’.
В сей день было много шуму и движения. Солдаты кричали всякий на своем языке: немцы: ‘Vivat der Knig!’, русские: ‘ура!’, англичане: ‘huzza!’, французы: ‘vive le roi!’
Сия присяга касается лишь до военных. Прочие же классы в Берлине присягали по возвращении короля из Кенигсберга, где он короновался. Народ собран был на площади пред дворцом. Сперва во внутренних комнатах присягнули первые чины, потом допущены иностранные министры для принесения им поздравления. Наконец король, имея по правую сторону сына своего, объявленного наследником престола, показался на балконе, и весь предстоящий народ стал присягать, повторяя клятвенное обещание за читающим оное посреди их, и, окончив, вскричал троекратно: ‘Да здравствует Фридрих Вильгельм!’, повторяя за герольдом, в рыцарском платье, с опущенным шлемом, одетым, на белом коне, и величественно, неожиданно появившимся из больших ворот дворца. Герольд был придворный берейтор, а конь старая манежная лошадь, и способом преобразования удивили публику оттого, что она их не узнала. При сем случае я заметил неуважение берлинцев к дамскому полу. В продолжении сей церемонии много раз принимался идти дождик. Сидящие на лавках деревянного амфитеатра, не совсем знатные дамы поднимали парасоли для предохранения от вышния влажности своих голов и платьев. Но сидящие позади их кавалеры, натуральными тростями хлопая по распущенным парасолям, принуждали опускать их и подвергали дам мокрому беспокойству.
Тишина при читании присяги придавала важности сему позорищу и ужасу звуку тысячи голосов, вдруг исходящих. Казалось, сей шум исходил изнутри обширной пустой пещеры. И народ походит на пустоту, ничего, кроме шуму, не производящую, а шум зависит от того, кто заберется в пещеру.

Лукезини

Имя сего человека соделалось известно по принадлежности Великому Фридриху так, как имя любимой аглицкой его собаки. Лукезини благородного происхождения, из города Лукки, одаренный острым разумом, пылким воображением, с большими знаниями, поехал путешествовать, сделался в Берлине известен Фридриху, имел счастие понравиться ему приятностями своего разговора, был приглашен остаться в Сан-Суси, поселился в Потсдаме, женился на богатой купчихе и пробыл 3 года до конца жизни Великого Фридриха единою ею беседою и занятием разговорами о произведениях ума человеческого. Жизнь сия была бы должностью претяжкою, если бы не услаждаема была лестною наградою быть собеседником столь знаменитого короля и заступать место Мопертюи, д’Аржанса и Вольтера. Лестный был для Лукезини прием, когда он, по смерти Фридриха, появился в Берлине. Фридрих Вильгельм сказал ему, при первом свидании, что он не забудет в нем друга дяди, и сдержал слово. Воображение, что он столь долго и близко был у обожаемого государя, привлекало к нему особенное внимание и уважение. Его принимали и расспрашивали с великим любопытством. Казалось, что будто он тайная записная книжка, в коей Великий Фридрих заключил свои последние мысли, и слишком месяцы, с утра до вечера, его столько же мучивали вопросами, как курьеров, приезжающих с известиями о решительных победах. Вид его незначущ, обхождение умное и ловкое, манеры несколько национальные, лицо походит на белку. Все вообще его считают за умного и ученого человека, что он после доказал, быв употреблен с успехом в важных делах, и хотя он стал известен потому, что был близок к Великому Фридриху, однако же его не должно наряду ставить с теми, коих бытие потому лишь людям стало известно, что они были близки к знатным особам.

Мирабо

Сей человек, сын славного Мирабо, сочинителя ‘Друга людей’, известный сперва своим распутством, неистовством и жизнию, похожею на Жилблаза, был в мое время в Берлине, употребленный от Версальского министерства для доставления новостей, из коих большая часть проистекают из плодовитого пера голодного сочинителя. Мирабо, следуя принятому обычаю подобных себе, для заслужения внимания, или, лучше сказать, спасая себя от неизбежного презрения людей к бедности, нанимал большой дом, имел любовницу, кою выдавал за знатную женщину, в него влюбленную, одет пышно, и я его никогда иначе не видывал, как распудренного и расчесанного, и больше в виде итальянского шарлатана, чем благородного, умного человека. Фигура его была довольно безобразна от толстоты корпуса и головы, рябого лица и гноем покрытых глаз. Никто не был такой охотник говорить, как он, и речи его не всегда бывали с концом. Голос его был громок и чист, красноречие свободное. Он любил примешивать анекдоты и острые слова других, отчего часто повторял давно уже известное. Я помню, как он один раз за столом у министра Герцберга, говоря один во весь обед, спросил у английского посланника: ‘Милорд! Что вы о сем думаете?’ — ‘Ваши речи делают честь вашей груди’,— отвечал холодно англичанин. Как ни был бесстыден Мирабо, но в присутствии гр. Румянцева бывал молчаливее, опасаясь острых его шуток и неожиданных вопросов. Мирабо жил слишком год в Берлине, хаживал часто в библиотеку для выписок, в обществах бывал редко, на гулянье всякий день. При вступлении Фридриха Вильгельма на престол он ему написал поучительное письмо, коего начало было таково: ‘Ты, король, внемли мой глас’. Но король притворился глухим и безграмотным, то есть не услышал гласа Мирабо и ничего ему не отвечал. Переписка его с министерством или, лучше сказать, с Калоном напечатана и составлена вся из бреду, сплетней и неистовств. Дерзость сего человека была видна во всех его писаниях, и казалось, что добродетели знаменитых особ раздражали еще более его злость и безрассудно заставляли употреблять против них клевету и гнусную ложь. Оставя Берлин, сей необыкновенный человек умом, красноречием, злостью, дерзостью и пороками уехал на несколько времени в Брауншвейг, где привел в порядок заготовленные им материалы, кои издал после под названием: ‘Картина Прусской монархии’. Приехав в Брауншвейг и живучи с ним в одном трактире, я имел случай видеть его еще чаще, чем в Берлине, и, узнав еще лучше, могу уверить, что все, мною об нем сказанное, есть совершенная истина.

г. Финкенштейн

Сей почтенный муж слишком уже тридцать лет первым министром иностранных дел, живет одним лишь жалованьем, которое весьма умеренно, делит время между дел, чтения и добрых дел. Всякий день его жизни рождает в его соотчичах новое содрогательное напоминовение о его старости, они видят его дряхлость, но хотят, чтоб он еще долго жил. 30 лет Фридрих Великий, имея совершенную в нем доверенность, считал его вернейшим своим подданным, а отечество — за вернейшего из своих сынов.

г. Герцберг

Большие познания статистики и истории составляют достоинство сего министра. Он был употреблен Великим Фридрихом при замирении Губертсбургском. Слог его, как немецкий, так и французский, тяжел и неясен, вид и обхождение его неприятны. Наружностью он более походит на профессора, чем на государственного человека. Одежда его нечиста, и когда он где появляется, то менее походит на ученого, выходящего из своего кабинета, чем на медведя, вылезающего из своей берлоги. Скромность его так велика, что он готов, встретившись, здороваться на письме, дабы не сказать чего-нибудь лишнего. Самовольно занимая себя беспрестанно, отделяет, однако ж, в воскресенье на забаву послеобеднее время и ездит в мерзком экипаже в загородный свой дом, в близком от Берлина расстоянии. Там веселится зрением на сад, в коем он соединил, по его мнению, все красоты природы на 3 десятинах. Там маленький березовый лесок представляет все китайские и английские сады, зверинцы и леса дремучие, липовая узкая аллея на 50 шагах занимает место всех регулярных садов европейских и равняется с Версальскими, Ленотром насажденными, две подстриженные, почти засохшие ели, представляющие одна льва, а другая пирамиду, должны быть памятниками вкуса садов прошедшего века, несколько горшков с цветами равняются с гарлемскими цветниками, развалившаяся кухня лежит вместо развалин Пальмиры или Сполатры, а незасаженный ничем угол представляет пустыню, и в веселый час угрюмый министр называет сие место Сибирью. Сей огород приятен единственно льстецам г. Герцберга, тем, что они не устают, обходя его несколько раз в полчаса. Сам же министр никогда более одного раза в каждое посещение не обходит своего диковинного саду. Отягченный дряхлостью, нагруженный несколькими толстыми томами древних авторов и восхищением, что насадил сей эдемский сад, обыкновенно он, пришед к лавке, поставленной у ворот, отдыхает от гулянья и позволяет прохожим, невзирая на превеликую звезду Черного Орла, принимать его за прикащика или землепашца. За несколько месяцев до кончины Великого Фридриха он был призван им в Потсдам. Он писал манифест о восшествии на престол Фридриха Вильгельма и получил 1-й орден Черного Орла.

кн. Долгорукий

Когда я приехал в Берлин, то кн. Владимир Сергеевич оставил уже его и приготовлялся к своему отъезду в деревню друга своего, гр. Головкина, 6 миль (42 версты) от Берлина расстоянием. К. Долгорукий был слишком 30 лет у Прусского двора чрезвычайным посланником Российским. В сие долговременное пребывание все его узнали с приезда, и потом все не преставали любить и почитать. При отъезде его в Россию, когда он имел отпускную аудиенцию у Великого Фридриха, то сей государь сказал ему, прощаясь, сии лестные и достопамятные слова: ‘Я желаю, чтоб вы были счастливы, мы уже более не увидимся, и я, прощаясь с вами в последний раз, уверяю, что я не преставал никогда вас любить и почитать’. Чрез три недели после сего свидания Фридрих престал жить, а кн. Долгорукий не престал и до сих пор чтить память сего великого государя. Первый вопрос, когда русский путешественник появится в обществе берлинском, всегда о к. Владимире Сергеевиче, кажется, что старики расспрашивают об нем как о брате, молодые как об отце. Достойная и лестная награда добродетельной души и честных дел.

гр. Румянцев

Достойный сын великого мужа, прославившего Россию, достойный посланник первой державы света. Во всех словах его виден ум необыкновенный, в чувствах сердце нежное, в делах душа благородная. Он — министр в кабинете, любезный человек в обществе. Во время моего в Берлине пребывания я снискал его знакомство и имел время узнать вблизи все редкие его качества. Тот, кто его узнает так, как я, наверно, пожелает от чистого сердца, чтоб он имел участие в правлении государственном и жил в России с честию и славою.

Площадь героев

Подле дома принца Фердинанда маленькое, пустое место. Не знаю, как прежде сего оно называлось, но с тех пор, как на четырех углах поставлены статуи, то площадь сия получила название площади героев, и вероятно, если время, землетрясение, перестройка города или другое непредвидимое обстоятельство истребит статуи, то название между людьми все останется, действием второй природы, то есть привычки, так как у нас Спас на бору, хотя сто лет ни одного нет тут дерева, Немецкая слобода, где живут все русские, и имена множества ворот, кои давно сломаны. Статуи сии мраморные, изрядной работы посредственного ваятеля Тассара, который более известен был в Берлине своею грубостию, чем искусством. Принц Гейнрих, не любя Сейдлица, спросил Тассара: ‘Для чего статуя сего генерала не похожа?’ — ‘Для того,— отвечал художник,— что вы его как мертвого, так и живого терпеть не можете’.
Какая может быть лестнее награда заслугам, верности и геройству? Мрамор, воздвигнутый государем в честь отличному подданному, есть живой глас признательности на несколько веков. Какою благодарностию преисполняются сердца потомков героя и всех тех, кои ему принадлежат благодарностию, почтением или преданностию! Давно прах его уже исчез и все об нем умолкло, но образ, среди града стоящий, привлекает внимание, возбуждает любопытство и часто заставляет брать в пример мужа, великими делами себя прославившего, и принести ему в жертву нелестные чувства удивлением души преисполненной. Колико способов награждать достоинство, исторгать славу из челюстей смерти, от хладного забвения и вселять жар любви к отечеству и мужеству! Всякое царство, всякое столетие имеет своих великих мужей, всякий край ими гордится. С каким приятным чувством младый российский юноша гуляет в прелестных садах Царскосельских! Коль сильно трепещет грудь его, взирая на памятники, великим мужам там воздвигнутые! Гуляя в саду, он проходит летописи славы своего отечества, идет от одного к другому и читает список побед. Тут он, несмотря, что знает великих мужей иноземных,— но тут он возгордится своим отечеством и соделается истинным россиянином, каковым он родился. Россия, край блаженный! Ты существуешь в глазах Европы единое лишь столетие, но соперничествуешь со всеми государствами достоинствами сынов своих. Когда в Англии в один день подпискою сбирают знатное количество денег вдовам, сиротам убитых на войне, добродетельным людям в награду за честность, когда Генуя за избавление города воздвигнула памятник дюку Ришелье, для чего же у нас в Москве нет знаков народной признательности к Пожарскому и Еропкину? Оба спасли столичный град, и оба достойны бессмертия. Герой покрывает себя лаврами, член правления, судия бескорыстный, пастырь смиренный, муж добродетельный подвигаются единственно в деяниях своих душою и сердцем. Они одушевлены любовию к отечеству, и, творя всякий день добро, единые сего не примечают, и при последнем часе жизни их не радуются о множестве добрых дел своих, но сокрушаются о том, что престают ходить по стопам добродетели и истины. Сколько дел, удивления достойных, сокрытых в тьме и неведении! Их-то открывать бы должно и украшать ими летопись России, доставлять ко сведению всякого, и возжигать ими в сердце юноши жар любви к добродетели. Счастлив государь, счастлива та земля, где мерзят пороком и боготворят добродетель.

Фарфоровая фабрика

Устроена Великим Фридрихом. Хотя фарфор ея и не так чист, как саксонский, но формы гораздо лучше и живопись превосходнее. Для лучшей продажи Великий Фридрих принудил всех евреев, в областях его живущих, когда кто из них женится, покупать на казенной фабрике сервиз столовый. Можно себе легко вообразить, как при бракосочетаниях скупые жиды выбирали самую дешевую посуду, отчего никогда ничего очень старого и дурного на фабрике нет. За все покупные вещи платят половину золотом. Все подобные сему заведения ни в какой земле не могут себя содержать продажею собственных произведений. Фарфоровая фабрика требует слишком много всякого рода ремесленников, из коих некоторые весьма дороги, как, например, живописцы, а притом, употребление фарфора есть последствие избытка и необходимость роскоши. Со всем тем выгоднее его иметь, чем глиняную английскую посуду, за кою вдвое дороже платят за то, что вид ея походит на сосуды древности и что все заклеймено именем г. Веджвуда, хотя он и сотой доли на своей фабрике ея не делает. Быв часто на Берлинской фарфоровой фабрике, я сделал три примечания: 1, что немцы, покупая чашки, выбирают все одинакия, дабы при истреблении, когда от дюжины останется лишь одна чашка и одно блюдце, то чтобы и тут спорить можно было… {В рукописи неразборчиво.} 2, что чашка с крышкою покупается единственно в подарок или покровителю или невесте, 3, между множества чашек с портретами государей ни одной нет с изображением Марии Терезии,— доказательство, что ея в Пруссии и на фарфоре не терпят.

Сожженный человек

У одного старого советника, довольно по-немецки богатого, была молодая жена и молодой пригожий лакей Карл. Советник часто по должности был отдален от дому, советница сблизилась с Карлом, и природа со скукою ослепили ея насчет несчастных следствий и низкого его происхождения. Карл сперва довольствовался деятельною ролею своего господина во время его отсутствий, потом захотел веселиться, стал мотать и наконец решился обокрасть дом, где имел столько причин быть довольным своею судьбою. Но дабы лучше скрыть покражу, разломав ночью сундук, где были деньги и вещи, зажег дом и, выбежав на улицу, стал призывать на помощь, крича: ‘Пожар, воры!’ Огонь погасили, вещи пропали, и Карл сокрушался несколько дней с советником и с советницею. Но как все наконец открывается, следственно, и воровство его открылось: он стал играть, пошел закладывать украденные вещи, был пойман, допрашиван, признался и по законам осужден на сожжение. Приговор, за неделю до кончины Великого Фридриха, им был утвержден.
В Пруссии с той минуты, когда объявлен бывает приговор смерти преступнику, он переводится из тюрьмы в особливые покои, приуготовляем там бывает к кончине пастором и предается на зрелище всем любопытным, чувствительным и бездельным людям. Я видел несчастного Карла за два дни до его смерти. Он казался спокойным и вовсе непричастным к окружающему его. Тело его было живо, но чувства казались уже мертвыми. Пастор, оставя спасение его души, занимался более посетителями и уверял всех, что он имел счастие привесть в раскаяние преступника и обратить его на путь добродетели. А ему оставалось сидеть в темнице несколько часов, встать и идти на место позорной казни, в путь вечности. Колико содрогается сердце, имея пред глазами столь страшное зрелище пагубного действия гнусных страстей! Чем может им противоборствовать человек без воспитания, правил закона и врожденной добродетели! Сколь тут сильно действует любовь к ближнему! Кто может отринуть сожаление, удержать слезу, вопиющую в пользу несчастного, искупающего преступление свое потерею бесценного дара смертных — жизни и преклоняющего осужденную главу законом под косу лютой смерти! Я взглянул сперва с некоторым отвращением на несчастного Карла, потом смотрел на него с сожалением, и когда, выходя, бросил, наверно, последний на него взгляд, тогда язык мой был нем, но сердце вопило: ‘Господи помилуй!’ Мысль о его преступлении утопает в слезах, проливаемых жалостию, вина его прощается, прегрешение отпускается.
Чрез три дни преступление Карла было наказано смертию. Сопровождаем бесчисленным народом, он изведен был за город на место казни, привязан к столбу и обращен в пепел. Я видел из окна своего дым, от пламенного костра воздымающийся, с ним душа Карла вознеслась на небо, предстала на страшный суд Всевышнего, приняла отпущение или низвержена в муку вечную.
Меня уверяли, что палач берлинский подал коменданту счет в 300 талеров на расходы сей страшной казни и что Великий Фридрих, узнав о сем, сказал: ‘Дешевле бы гораздо было просто зажигателя сего повесить’.
Также меня уверяли, что несчастный Карл умер от страха от единого зрелища приуготовлений мучительной казни, ему приуготовленной. Желательно, чтоб сие справедливо было: позорище для зрителей не менее было страшно, а преступник избавлен от мучения.
В сем деле от одного воровства произошли многие. Гася пожар, остальные пожитки советника были разграблены, палач украл несколько сот талеров из казны, мошенники опустошили во время казни равно любопытного, жестокого и чувствительного зрителя карманы. Один советник остался в дураках. Чрез сие приключение он узнал после всех, что жена его дурная хозяйка, балует его лакеев и не довольствуется тем, что они стоят за нею, за каретой и за столом, но, посоветовавшись с своими друзьями и с собственною честию, решился непременно вместе жить с своею супругою, дабы не подать причины сомневаться, что он подозревает верность ея. Чрез несколько недель устали говорить о приключении Карла, чрез три месяца женщины уже начали уверять, что оно выдумано, а потом мнение народное, известное под названием почтенной публики, утихло, и натурально, г-жа советница заняла прежнее свое место в публичном кругу почтенных городских дам, но со всем тем сохранила непреоборимое отвращение к огню, не могла более ходить на кухню и сиживала всегда в задумчивости. Когда супруг ея куривал при ней трубку, тут она будто кстати говорила ему: ‘Ах, друг мой! Куда как много дурных людей на свете!’ На что советник всегда ей отвечал: ‘В семье не без урода!’

Французская колония

Людовик XIV, удовлетворяя своей собственной набожности, а более в угодность г-же Ментенон и духовнику своему, иезуиту Летелье, под предлогом обращения еретиков на путь истины, отменил славный указ, в Нанте изданный, коим всем подданным французским протестантского исповедания позволено было исповедывать открыто их веру. Начались гонения, новая война, известная под названием Драгонад. Верноподданный протестант, отказывающийся от католической обедни и духовника, признаваем был за нарушителя общего покоя и изменника государю и отечеству. Вследствие чего, не стерпя всех гонений и не надеясь ничем смягчить сердце государя, 60 тыс. семей решились оставить свою родину, друзей, родню, имущество и искать в чужих краях пристанища. Если бы сии люди были придворные или дворяне, но ни на что неспособные, или офицеры, но боязливые, или судьи, но несправедливые, то бы Франция могла воспользоваться следствиями гонений над протестантами. Но сии люди, оставившие свое отечество, были честные и добрые люди, искусные ремесленники, подающие пример доброжития и трудолюбия. Они рассеялись: поселились в Швейцарии, Баварии и Пруссии, обогатили все сии земли произведениями их художеств и, нашед истинное благосостояние вместе с новым отечеством, соделались полезнейшими его сынами. Науки в Пруссии стали процветать со времени прихода сих почтенных гражданинов. Многие из них заслужили себе бессмертие полезными сочинениями и украсили Академию берлинскую. До сих пор все сии выходцы составляют, так сказать, одну семью, помогают друг другу, и хотя подданные короля прусского и уроженцы немецкой земли, но сохранили что-то до сих пор иностранное. Язык их французский не совсем чист, и по выговору можно тотчас узнать колониста. Хотя они везде хорошо приняты и уважены, но составляют особенное свое общество, в кое охотно столько же помещают иностранных, как избегают прусских офицеров. Балы их и пикники самые приятные и веселые. В Берлине у богатых купцов бывают ужины, где всегда пастор есть первое лицо и важная особа. Г. Герман в мое время был старший священник французской колонии и умом, поведением и летами присвоил себе род начальства и почти такую же власть, как отец-генерал иезуитов в Парагвае. Его ведения были свадьбы, ссоры, разводы, мировые, разделы, наследства, духовные, и в особе пастора Германа заключались духовник, инквизитор, судия и полицеймейстер Французской колонии. Он сочинитель истории выходцев из Франции, и поистине она не придает ему никакого лишнего уважения, быв написана тяжело, длинно и не всегда ясно. В Берлине мода существует единственно для малого числа людей, кои не в военной службе, и те подражают в одеянии англичанам, но колонисты, и старые и молодые, одеваются по-французски и сим показывают, сколь трудно человеку престать любить ту землю, где предки его родились и оставили их прах.

Застрелившийся парикмахер

Ходя один раз по улице, коя ведет в зверинец, я увидел, что большая часть людей шла туда скорее обыкновенного, а иные и бежали. Осведомившись о чрезвычайной причине, сбившей немцев с шагу на рысь, узнал, что в зверинце застрелился какой-то человек. Движение толпы действует над одним человеком так, как ветер над флюгером. Народ шел в зверинец, и я пошел туда же. Близ ворот, подле одной крытой аллеи увидел сперва кучу людей, услышал шум и, подошед ближе, открыл и несчастный предмет общего любопытства. Под деревом, прислонясь, стояло мертвое тело, одетое в белом запудренном кафтане. Подле него лежал разорванный пистолет. Тело было прострелено навылет пулею против сердца, и от большого заряда ранена и рука. Все толпились, все говорили, все хотели знать, кто был сей несчастный и отчего лишил себя жизни. Наконец узнали, что он был парикмахер, от его ученика, который, видя тот день в лице его нечто необыкновенное, пошел за ним вслед, подозревая его намерение, но в зверинце как-то потерял из виду и прибежал уже на выстрел. Число зрителей прибавлялось и убавлялось — одни уходили, другие приходили, наконец приближение ночи побудило всех идти домой. Во все время смотрел я с примечанием и слушал прилежно: никто, кроме женщин, не жалел о несчастном. Военные шутили, почитая ни за что выстрел, убивший одного лишь парикмахера, удивлялись, что если он застрелился от несчастия, то для чего не записался в солдаты. Старики полагали причиною его смерти неудовольствие от детей, женщины — любовь, молодые люди — недостаток в деньгах, духовные — беззаконие, а нищие — спесь. По словам же зрителей, самоубийства в Берлине должны быть редки, ибо о сем говорили как о вещи, давно небывалой, но смотрели на тело довольно равнодушно, что и не удивительно в жителях большого города, в коем все лето по улицам бьют собак, всякую субботу гоняют местах в двадцати сквозь строй и довольно часто занимают публику и смертными казнями.

Прощенная старуха

Один молодой человек, соскуча быть солдатом, решился искать увольнения от службы на границе Саксонской. Дабы свободнее пройти сквозь Пруссию, выйти из Берлина и избегнуть от поимщиков, открылся он в своем намерении доброй старухе, которая была ему родня. Тронутая его словами, не помышляя о несчастных следствиях побега, как для солдата, так и для ея самой, вместо того, чтоб ему отговаривать и отвести от исполнения взятого намерения, старуха снабдила его деньгами, запасом и, одевши в свое платье, вывела за городские ворота и пожелала счастливого пути. Солдат шел весь день в виде старухи и, прошед границу, увидя себя на свободе, от радости или от глупости, но, сняв с себя старухино платье и завязав в узел, приколол бумажку, на коей препровождал все к своей избавительнице, называя ее по имени. Связка платья была найдена, отослана в Берлин, где отыскали бедную мягкосердную старуху, допросили и по признанию участия ея в побеге солдата, по силе прусских законов, осудили быть повешенной. Всякая редкость есть возбуждение любопытства человеческого, и, несмотря на проливной дождь, несколько тысяч человек вышло из города на место казни, смотреть, как повешена будет старуха. Но по прочтении приговора она прощена именем королевским и в наказание изгнана из города. Всякий позавидует судьбе бедной старухи и вообразит, что ничего на свете счастливее для ея быть не могло, напротив, этот день был самый неприятный в ея долгой жизни, и никогда доброе дело столь дурно заплачено не было. Она, бедная, приготовилась совсем к смерти, измокла вся от дождя, слышала, идя на место казни, одне лишь насмешки и брани, за то, что была стара и носила лицо, из сроку вышедшее, которое заглушало глас сожаления, потом прощена и слышала опять брань за то, что, не быв повешена, лишила народ зрелища, и сверх всего, не могла возвратиться, прожить еще несколько дней своей жизни в том городе, где жила близ века. Если бы примеры действовали сильнее над людьми, то бы можно ожидать от сего трогательных следствий, но все осталось по-прежнему: может ли старая баба что-нибудь произвести, когда забыты разрушение Лиссабона, Семилетняя война и прочее, и прочее.

Преступник солдат

Вкоренившееся ложное понятие о милосердии божественном подвигло милосердие в Пруссии на злодеяние, в надежде отпущения грехов чрез казнь за их преступления. Убежденный сею мыслию, один молодой артиллерийский солдат, неизвестно по какой причине, проходя близ церкви, у коей на лужке играли дети, схватил одного из них, перерезал ему ножом горло и отдал сам себя в руки полиции. Суд его скоро был свершен, и он осужден на отсечение головы, выведен на лобное место, поставлен на колени с завязанными глазами и в ту самую минуту, которая пресекала жизнь его, прощен, но с тем, чтоб быть заключенным в Спандау, в ожидании смерти. Его туда отвезли немедленно, и он едва чрез двое суток мог прийти в себя и увериться, что он еще жив: столь сильно приближение смерти отдаляет от нас все чувства. Если б можно жертвовать спокойствием общества состраданию и согласить отпущение вины с строгостию законов, тогда бы прощение осужденного на смерть и возвращение его в первобытное его состояние могло почесться милосердием, достойным величества царского, и подвигом души человеколюбивой. Но доведя преступника до края его могилы, оставя ему одно лишь мгновение ока быть еще в числе живых, показав ему весь прибор смерти, потом похитить у нея на несколько времени преданную ей жертву, дабы принудить преступника, чрез лишение всех удовольствий, утех и забав в жизни, негодовать на даровавшего ему паки оную и вспоминать с сожалением о страшной той минуте, коя наносила ему последний удар,— сие почитаю я превышающим казнь смертную. Так рассуждал я, так рассуждают, верно, многие. Но быв один раз в Спандау и вспомня о сем преступнике, захотел его увидеть, нашел его веселым, здоровым и бодрым, равно телом и духом. С тех пор пременил образ своих мыслей и уверил себя, что человек, любя жизнь более всего на свете, ко всему себя приучит, в надежде, что смерть еще далека.

Несчастный солдат

Сумасшедшие, отчаянные и в сильном жару люди могут иметь весьма сильное воображение, необыкновенные мысли и несвойственные уму их соображения. Мысль сия давно многим приходила, но наблюдений мало сделало. Ежедневно мы слышим влюбленных, огорченных, раздраженных или занятых сильно одним предметом людей, объясняющих свои мысли с необыкновенным красноречием и с несвойственной остротою ума,— на сие я имею два доказательства: 1) собрание писем сумасшедших, в Бедламе содержанных, кои директор сего дома давал мне читать, 2) письма солдата, который, быв русским, обманом попался в прусскую службу и, не стерпя обид от своих товарищей, вышед из терпения, в запальчивости застрелил одного из них и казнен смертию. В течение четырех дней, истекших между осуждения его и казни, он писал письма к родне своей в Ярославскую губернию и вверил их для доставления священнику, при Российской миссии в Берлине находящемуся. Он его провожал до места казни, и хотя тому прошло более 6 лет, но он с полными слез глазами рассказывал про твердость духа, раскаяние и конец несчастного. Когда палач хотел его поставить на колени, то он, становясь, ему сказал: ‘Я сам стану, что ты меня учишь: ведь я не немец!’
В письмах его видно желание доказать свою невинность, возбудить сожаление о его участи, грусть, что умирает не на своей стороне. Вот некоторые подлинные его изречения:
‘Помолитесь Господу Богу о душе грешника раба Тимофея. Попался он к варварам — далеко от своей стороны, там ему и голову положить’.
‘Зачем ты меня, мать родная, вспоила и вскормила? На то ль ты меня благословила, чтоб я назад не пришел?’
‘Поплачьте по моей головушке, помолитесь Господу Богу, закажите помин по душе. Согрешил зело грешный, да кому же было меня уговаривать? Кому журить, бранить? Кому от дурных дел отводить?’
‘Горе мне, грешнику! Погубил душу свою на веки веков, пролил кровь человеческую. Один на чужой стороне, некому спасти, помиловать! Идти на смерть поносную, пролить кровь русскую! Не допустил Бог умереть в доме батюшкином, лечь в земле христианской, у храма Пресвятые Покрова Богоматери’.
‘Для чего же мне ждать доброго? Служил не своему царю, не нашей матушке, она бы меня помиловала, и я бы ей был по гроб слуга. Забрел в царство немецкое, не знал покоя ни дня, ни ночушки, отправлял службу за ебя и за других, говорил и их языком, одного лишь желал, и во сне и наяву, чтоб прийти назад на Святую Русь. Аминь, аминь, Господи помилуй!’
Вот что писал несчастный. Он объяснил свои чувства простым языком, но простое красноречие выразительно. Регорика — то же, что богатое платье. На прекрасном теле все природное и чуждое искусства имеет сильное право трогать сердце и душу: украшенное и подделанное действуют над глазами и ушьми.

Палач

Хотя палач не что иное, как последний исполнитель законов, и не более быть должен, кажется, жестокосердым и отвратительным, как и солдаты, кои расстреливают по наряду, но уверение, что палач охотою избрал для себя столь мерзкую должность, являет в нем человека, рожденного на истребление ему подобных и посвящающего свою жизнь на отнятие ея у других. В немецкой земле ни один из них не живет в городе: дома их в поле, и все от них отдаляются от презрения к хозяину, а еще больше от дурного запаха, происходящего от мертвой скотины, кою палач имеет право вывозить из города и обдирать. Для сего он имеет помощников, кои ездят с телегами по улицам и сбирают всякую нечистоту. У них на пуговицах изображено колесо, показывающее род жизни, ими избранный. Главный доход палача состоит от билетов, кои он продает в каникулы, для избавления собак от смерти, коей его помощники предают всех тех, кои без билетов встречаются на улице. Прикосновение к палачу или к его помощнику почитается за бесчестье, и один офицер, возвращающийся с ученья, тронул незапно палача экспонтоном, солдаты остановились, не хотели слушать его команды, а офицеры служить с ним вместе. Надобно было сего офицера перевести в другой полк, а палач остался, по той причине, что офицеров было много, а он один. И сей предрассудок охраняет все живое и на смерть неосужденное от его отвратительного прикосновения.

Спандау

Маленький город на Спрее, с крепостью, расстоянием от Берлина в 14 верстах. Тут заключаются важные преступники и определенные на срок на работу. Содержание их довольно хорошо, но житье дурное. Они всегда заняты какою ни есть работою, иные внутри крепости, другие в городе, и те работают в пользу г. коменданта, который, не имея права их казнить смертию, наказывает палками, сколько его душе угодно. Место сие, довольно уважаемое, всегда дается заслуженному штаб-офицеру, и несчастные, в крепости содержащиеся, рады очень, когда новый комендант холостой или бездетный, по той причине, что не имеет нужды наживать имение или сбирать дочерям приданое. Тут я еще нашел президента, коего Фридрих Великий заключил в крепость, узнав беззаконный суд, над одним мельником произведенный. Я видел лишь его спину и пестрый халат: ибо отдаленный от общества судия, увидя идущих незнакомых людей, поспешил войти к себе в комнату и сим доказательством стыда и совести родил во мне о участи его сожаление. Темница и раскаяние могут возвратить на путь добродетели спадшего с него, и глас совести, в заточении долго вопиющий, оставит надолго в душе и в сердце свой отголосок. Я хотел видеть того солдата, который зарезал умышленно мальчика, дабы быть предану смерти, но прощен по случаю восшествия короля на престол. Товарищи его вызвали, и я, увидя жирного и здорового человека, почувствовал непреоборимое отвращение к злодею, могущему наслаждаться спокойствием, пролив кровь невинную.

ПРИМЕЧАНИЯ

Литературное наследие Ф. В. Ростопчина на должном уровне никогда в России издано не было. Единственное собрание сочинений в одном томе вышло в 1853 году (Спб.). До сих пор наиболее полно произведения писателя были представлены в книге, опубликованной его сыном А. Ф. Ростопчиным в 1864 году в Брюсселе на французском языке: Rostopchine A. Mat&egrave,riux, en grande partie indits, pour la biographie future du c-te Th. Rostopchine.— Bruxelles, 1864 {Ростопчин А. Материалы, большею частью неопубликованные, для будущей биографии графа Ф. Ростопчина.— Брюссель, 1864.} и во французском издании, вышедшем в 1893 году в Париже: Rostopchine Th. Oeuvres indites.— Paris [s. a.] {Ростопчин Ф. Неизданные сочинения.— Париж (б/г).}.
Настоящее издание включает все художественные произведения Ростопчина, большая часть которых на русском языке не переиздавались, а также мемуарные записки. Рукописи большинства публикуемых в данном сборнике сочинений Ростопчина не сохранились. Тексты приведены в соответствие с современными нормами правописания. В некоторых случаях сохранены орфографические особенности, отражающие индивидуальную манеру Ростопчина.

ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРУССИЮ

Впервые: Москвитянин.— 1849.— No 1, 10, 13, 15. Частично опубликовано в книге: Сивков К. В. Путешествие русских людей за границу в XVIII веке.— Спб., 1914.— С. 109—112. Рукопись не сохранилась. Печатается по первой публикации.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека