Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим замечательным странам, Кузмин Михаил Алексеевич, Год: 1909

Время на прочтение: 50 минут(ы)
Михаил Кузмин

Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим замечательным странам

Источник: Михаил Кузмин, Стихи и проза. М: 1989
OCR Busya, 2010-05-11.

Глава первая

Мои родители были небогаты, хотя и принадлежали к роду Фирфаксов, я совсем не помню отца и матери, потеряв их еще в детстве, а воспитывался у дяди с материнской стороны, старого холостяка Эдуарда Фай, он был судьею в Портсмуте, имел небольшой дом, изрядную библиотеку и единственную служанку: экономку, домоправительницу, кастеляншу, кухарку, судомойку и мою няньку — кривую Магдалину. Из окон второго этажа был виден порт и суда, а во дворе был небольшой огород и несколько рядов роз. Дядя вел тихую и экономную жизнь, которая мне не казалась бедностью, но потом я сообразил, что мы могли бы жить и иначе, не будь мистер Фай грязным скрягой.
Я был шаловлив и непослушен, всегда воевал с уличными мальчишками, возвращался домой с продранными рукавами на куртке — и мистер Эдуард с Магдалиной взапуски меня бранили и не секли только потому, что все-таки я был сэр Джон Фирфакс.
В школе я подружился с Эдмондом Пэдж, сыном соседнего аптекаря. Трудно было предположить, какой отчаянный сорвиголова скрывался за бледным лицом Эдмонда, лицом ‘девчонки’, как дразнили его товарищи. Правда, буйная резвость находила на него только временами, и тогда он был готов на самые сумасбродные затеи, на любую ножевую расправу, обычно же он был тих, послушен, скромен, помогал отцу развешивать лекарства, ходил каждое воскресенье в церковь и выслушивал до конца проповеди, опустив свои длинные ресницы. Говорил глухо и с трудом, будто чахоточный. Никто бы не узнал этого недотрогу, когда он заседал в портовых кабачках, куря трубку, затевая ссоры с иностранными матросами, играя в карты и ругаясь, как солдат, или когда он на лодчонке выходил в открытое море на всю ночь ловить рыбу или просто воображал себя вольным мореходцем.
Море привлекало нас обоих, и часто, лежа на камнях за городом, мы строили планы, как бы собрать удалую ватагу, отправиться по широкой дороге в Новый Свет или Австралию, смотреть чужие края, обнимать веселых девушек в шумных портах, разодеться в бархат, бросать деньги, орать за элем свободные песни, сражаться, грабить, никого не слушаться, ничего не жалеть — словом, делать все то, что нам запрещали домашние. Я был не похож на Эдмонда: я всегда был равно весел, никогда не прочь поцеловать краснощекую девку, перекинуться в карты, сверкнуть ножом, но до неистового буйства своего друга не доходил, зато он быстро утихал, я же все продолжал бурлить и вертеться, будто раз пущенный волчок.
Но напрасно приняли бы нас за низких гуляк из разночинцев: и я, и мой дядя ни минуты не забывали, что я — сэр Фирфакс, и, когда мне минуло 15 лет, мистер Фай призвал портного и, хотя торговался за каждый грош, заказал для меня модное платье, стал давать карманные деньги и начал сам учить меня играть на лютне и петь, вытащив старые ноты Дуланда. Я читал Вергилия и Сенеку и порядочно ездил верхом. Дядя брал меня в поместье нашей родственницы, где гостили лондонские барышни, и там после обеда я впервые играл и пел в обществе свои, несколько старомодные, песни, в ответ на что одна из приезжих девиц дала мне розу, сама же заиграла сонату Пёрселя. И когда мы с Эдмондом показывались теперь в кабачках, нам кланялись особенно почтительно, думая, что карманы моего нового сиреневого камзола полны золота, и не зная, что этот камзол у меня единственный.
Вскоре моя судьба переменилась в тесной зависимости от судьбы Эдмонда. Однажды, после особенно продолжительного кутежа, где моего друга ранил в руку заезжий испанец, аптекарь решил женить своего сына и очень спешил с этим, чтобы поспеть кончить дело в период покорности Эдмонда. Я выходил из себя тем более, что найденною невестой была некая Кэтти Гумберт, французская еврейка, не обещавшая быть ни любящей женою, ни хорошею хозяйкой. Но все мои доводы разбивались о вялую послушность Эдмонда. Аптекарь, догадываясь о моих происках, старался не допускать меня до своего сына, и даже свадьбу справили за городом, украдкой. С тех пор я не видался с Эдмондом Пэдж.
Я неделю прогулял в порту, а вернувшись в разорванном сиреневом камзоле, засел дома, не отвечая на расспросы мистера Фая. Наконец я объявил, что хочу предпринять путешествие, дядя пробовал меня отговаривать и наконец сказал, что денег мне не даст, на что я спокойно заметил, что деньги эти — не его, а моей матери, что я — взрослый человек, что, конечно, он волен поступать, как ему угодно, но пусть он решит сам, насколько это будет добросовестно. По-видимому, мое спокойствие больше подействовало на судью, чем если бы я стал грубить и говорить дерзости, так как вечером за ужином он начал примирительно:
— Ты был прав, Джон, конечно, я поступил бы благоразумно, но не совсем добросовестно, не давая тебе денег твоей матери. Ты взрослый юноша и можешь сообразить сам, умно ли это, так отправляться в неизвестный путь? Не лучше ли бы тебе посещать университет и готовить себя к какому-нибудь мирному занятию, чем терять лучшие годы в попойках и рискованных затеях? Тебе 19 лет, в твоем возрасте я уже давно переписывал бумаги у своего патрона. Кто тебя гонит? Я понимаю, что тебе скучно, но займись наукой — и скука пройдет.
— Я бы хотел побывать в Италии, вы знаете, ничто так не образует человека, как знакомство с чужими краями.
— К тому же сестриных денег очень немного, а потом уже я тебе не дам.
Хотя я знал, что дядя меня обманывает, что у покойной матушки был достаточный капитал съездить хотя бы в Китай и лет 20 жить безбедно, но я был так обрадован согласием мистера Фая, что поблагодарил его и за это. Вздыхая, дядя дал мне часть денег, и я стал готовиться к отъезду.
Корабль отходил только через 10 дней, и все это время я не знал, как прожить скорее. Наконец наступил вторник 3 марта 1689 года.
Одевшись уже, я взбежал по крутой лестнице в свою комнату, обвел глазами стены, голландские тюльпаны на окне, шкап, стол, где лежал раскрытый Сенека, постель с пологом, полки, висевшее платье, — запер ее на ключ, простился наскоро с дядей, вышел на улицу, где стояла, утирая глаза передником, с суповой ложкой в руках, старая Магдалина и скакал, лая, Нерон, махнул шляпой и пошел к гавани в сопровождении матроса, несшего мой багаж. Ветер раздувал плащ, и я все сердился на собаку, которая, скача и визжа, путалась под ногами, и на матроса, который плелся в отдалении. Наконец я взошел на борт ‘Бесстрашного’ и перекрестился, отерев пот.

Глава вторая

Так как ‘Бесстрашный’ был судном английским, то я мало чувствовал себя лишенным родины, притом радость настоящего плавания, все подробности морского дела, тихая, несмотря на март, погода, не давали места грустным мыслям, свойственным первым часам отплытия. Я даже мало выходил на берег при остановках и мало знакомился с пассажирами, все время проводя с командой и с увлечением участвуя в ее работах. Наконец мы вошли в длинное устье Гаронны, чтобы высадиться в Бордо. Мне отсоветовали огибать Испанию, так как это замедлило бы мое прибытие в Италию, куда я считался направляющим путь. И потом мне хотелось видеть ближе хоть часть прекрасной Франции. Таким образом, я решил проследовать из Бордо в Марсель сухим путем через Севенны. Бордо уступает Портсмуту в том отношении, что лежит, собственно говоря, на устье, а не на море, и мне показалось даже, что приезжих здесь как будто меньше и толпа менее разноплеменна. Может быть, это была не более как случайность. Что меня особенно удивило, так это — обилие публичных домов. Конечно, из этого нельзя ничего заключать о распутстве французов, так как эти заведения рассчитаны главным образом на приезжих.
Я в первый раз видел французов, как они у себя дома и толпой, и могу сказать, насколько я заметил, что они — расчетливы, скупы, вероломны, бестолковы, непоседливы и невыносимо шумливы. Молва о вольности в обращении их женщин очень преувеличена, так как, если не считать веселых девиц, то девушки держатся строго и не позволяют себе ничего лишнего, у нас я без обиды мог бы поцеловать любую из честных и благородных барышень, меж тем как здесь это почлось бы оскорблением. Впоследствии я узнал, что это не более как разница в манерах, люди же везде одинаковы, но сначала это меня удивляло, совершенно опровергая заранее составленное мнение.
Из Бордо я и несколько французов отправились верхами вдоль Гаронны, берега которой зеленели весенними деревьями, холмы были покрыты виноградниками, которые я видел впервые. Мы без особых приключений стали подыматься в горы, как вдруг один из передовых вскричал: ‘Вот Монтобан’. Я вздрогнул при этом имени и тотчас устыдился своего волнения, так как не мог же морской разбойник, наводивший трепет на Испанию и Америку, находиться в глухих Севеннах. Оказалось, что то же имя, как славный пират, носил и горный городок, видневшийся впереди нас.
Осматривая старинный собор в Родеце, я заметил быстро вошедших туда же кавалера и даму. По-видимому, они не были приезжими, так как не обращали внимания на древние изображения святых, но вместе с тем пришли и не для молитвы, потому что, едва поклонившись пред алтарем, где хранились Св. Дары, отошли к колонне и оживленно заговорили, поглядывая в мою сторону. Я же продолжал спокойно свой осмотр, краем уха прислушиваясь к говору, как показалось мне, марсельскому. Когда я проходил мимо, они сразу умолкли и дама улыбнулась. Она была очень маленького роста, несколько полна, черноволоса, с веселым и упрямым лицом. Впрочем, в соборе был полумрак, и я не мог рассмотреть хорошо марсельской красавицы. Не доходя еще до выхода, я был остановлен окликом: ‘Не вы ли, сударь, обронили перчатку?’ Перчатка была действительно моею, и я поблагодарил незнакомца. Мне запомнились только закрученные большие усы и блестящие темные глаза. Вежливо раскланявшись, мы расстались.
Рано утром я был разбужен громким разговором, доносившимся со двора. Двое рабочих запрягали небольшую карету, ругаясь, господин, наклонившись, наблюдал за их работой, а вчерашняя дама, уже в дорожном платье, стояла на высоком крыльце, изредка вставляя звонкие замечания. Я распахнул окно и, поймав взгляд незнакомки, поклонился ей, она приветливо закивала головою, будто старинному другу.
— Надеюсь, что не вы уезжаете, сударыня? — осмелился я крикнуть.
— Именно мы, — весело отвечала она и улыбнулась.
Господин поднял голову на наши голоса и снял шляпу, увидев меня в окне.
— Конечно, вы спешите по важным делам? — спросил я его.
— Да, дела — всегда дела, вы знаете, — отвечал он серьезно.
Между тем карета была не только запряжена, но уже и чемоданы взвалены наверх и привязаны. Дама мелькнула в экипаж, крикнув мне: ‘Счастливой любви!’ — и господин вошел за нею. Я только успел пожелать счастливого пути, как карета, тяжело качнувшись при повороте, выехала со двора и стала подыматься в гору. Мне долго был виден белый платочек, которым махала маленькая ручка смуглой дамы. Уже давно исчезла за последним поворотом карета, а я все стоял неодетым у открытого окна. Из расспросов гостинника я узнал, что путешественники направились также в Марсель. Можно представить, как торопил я своих товарищей, каких-то бордоских купцов, чтобы догнать первых путников. Так как мы отправлялись верхами, то надеялись без труда успеть в своем намерении. Солнце еще было не так высоко, когда мы выехали, дорога шла все в гору, часам к пяти мы услышали громкие крики впереди нас, мои спутники остановили лошадей, предполагая какую-нибудь драку, но крики очевидно принадлежали только одному, притом женскому, голосу, так что я убедил купцов приблизиться и, если нужно, помочь обижаемой и, может быть, покинутой даме.
Посреди дороги находилась карета без лошадей, разбросанные чемоданы указывали на только что бывший грабеж, а изнутри экипажа раздавались вопли и всхлипывания. Представлялось, что там сидело не менее трех женщин. Но, подойдя к окошку, мы увидели только одну даму, которая, отнявши руки от заплаканного лица, оказалась моей незнакомкой из Родеца. Подкрепившись вином и слегка успокоившись, она рассказала, что на них напали грабители, убили почтальона и ее кузена, похитили ценные вещи, а ее оставили в столь бедственном положении. Повесть свою она несколько раз прерывала потоком слез, как только бросала взор на распоротые чемоданы. Звали ее Жакелиной Дюфур.
Я предлагал тотчас идти на поиски за разбойниками, но девица сказала, что несчастье произошло уже часа два тому назад. На вопрос же, куда делись трупы, она отвечала, что, сразу лишившись чувств, она не знает, что убийцы сделали с телами убитых.
— Вероятно, они сбросили их в овраг, — добавила она и снова залилась слезами.
Осмотрев окрестность и ничего не найдя, я порядком удивился, но подумал, что мне недостаточно известны местные нравы, и притом у разбойников, как у всякого человека, могут быть свои причуды. Подивившись продолжительности слез и горести покинутой девицы, мы отказались от преследованья грабителей. Подумав некоторое время, мы решили впрячь двух лошадей в карету, одному сесть за кучера, другому с m-lle Жакелиной, предоставляя только третьему оставаться всадником, причем местами мы чередовались. Когда мы останавливались на ночь в попутных деревнях, наша дама вела себя более чем скромно и запиралась на ключ, что меня несколько смущало, доказывая какой-то недостаток доверия к нашей воздержанности.

Глава третья

Как известно, из Лодева дорога идет круто вниз. Миновав Клермон, Монпелье и Арль, мы прибыли в Марсель. Тут мы расстались с нашей Жакелиной и разошлись по своим гостиницам. В тот же день ко мне явился молодой человек, отрекомендовавшийся Жаком Дюфур. Лицо его показалось мне что-то знакомым, только усы были будто поменьше. Он меня горячо благодарил за помощь, оказанную в несчастьи его сестре, и просил зайти к ним в дом, чтобы сами счастливые родители могли мне выразить свою признательность лично. Он досидел у меня до сумерек, когда мы вместе отправились в старый облупившийся дом на полугоре вправо от порта. Я был в дорожном платье, не успев переодеться и вняв уверениям нового знакомого, что старики — люди простые и не обессудят.
В первом зале, уже с зажженными свечами, сидело человек пять молодых людей, из них двое военных, игравших в карты, у окна сидел пожилой господин и тихонько напевал, подыгрывая на лютне. Хозяин, не здороваясь, провел меня в следующую небольшую и пустую комнату. Извинившись, он оставил меня одного. Через несколько мгновений на пороге показалась m-lle Жакелина: приложив палец к губам, она молча подошла ко мне, поднялась на цыпочки и, поцеловав меня в губы, так же бесшумно прошла в зал, откуда доносились голоса играющих. Вскоре вышли родители и со слезами на глазах благодарили меня в самых изысканных выражениях за мое благородство, вспоминая с сожалением и горестью о погибшем племяннике. По правде сказать, они мне мало напоминали благородных людей и более походили на проходимцев, особенно папаша. В конце нашей беседы снова вошла Жакелина и, скромно поместившись около старой дамы, поглядывала украдкой на меня, стыдливо и лукаво. Жак проводил меня до дому, горячо расцеловался со мною на прощанье и пригласил к обеду на следующий день, передав мне тайком записку от своей сестрицы. В письме говорилось, что она вторично обращается за помощью к моему великодушию и умоляет меня вместе с ее братом выискать для нее средство избегнуть ненавистного брака с богатым стариком, господином де Базанкур. Жак подтвердил мне точность этих сообщений, и мы долго обдумывали, как бы устроить дело, так как хотя я и не вполне верил всем словам Жакелины, но считал, что если даже часть грозящих ей бед действительна, то я не вправе оставлять ее без защиты.
Мой новый друг предложил мне такой план: завести ссору за картами со старым ухаживателем, вызвать его на дуэль и убить, причем он нарисовал такой отвратительный портрет г-на де Базанкур, что смерть его была бы благодеянием если не для всего мира, то для всего Марселя и, конечно, для прекрасной Жакелины. Таким образом, мой отъезд откладывался на несколько дней. Я бывал каждый день у Дюфуров, m-lle Жакелина вела себя крайне сдержанно, только изредка вскидывая на меня просительные и обещающие взоры. Однажды, оставшись со мною наедине, она порывисто схватила мою руку и прошептала:
— Вы согласны, не правда ли?
— Будьте уверены, сударыня: я сделаю все, что зависит от меня!
На следующий вечер состоялось мое свиданье с г-ном де Базанкур. Я удивился, найдя в предназначенной жертве нашего умысла очень почтенного седенького старика в ярком костюме, с неподкрашенно розовым лицом, скромными, несколько чопорными манерами отставного военного. Завести с ним предумышленную ссору казалось немыслимым, но Жак так откровенно мошенничал (конечно, нарочно, для вызова), что де Базанкур, вставши, заметил:
— Я прекращаю, с вашего позволения, игру: мы имеем слишком неравные шансы.
— Как вам угодно, сударь, но в таком случае вам придется поговорить с моим другом о месте и времени, — сказал Жак, толкая меня локтем. Памятуя наставления Жакелины, я вступил в завязавшуюся ссору, так что в конце получилось, что дуэль у г-на де Базанкур состоится не с Дюфур, а со мною. Семь часов следующего утра были назначенным часом поединка. Вечер я провел у родителей Жака, горько сожалевших о происшедшей неприятности. Так как исход дела был неизвестен и в случае неблагоприятном для меня оставшиеся после моей смерти деньги могли бы пропасть в подозрительной гостинице, я решил отдать их на сохранение старикам Дюфур. После долгого колебания они согласились исполнить мое желание со всяческими оговорками, и я из рук в руки передал старой даме кожаную сумку, несколько отощавшую за мой переезд от Портсмута до Марселя. Жакелина, плача, поцеловала меня при всех, будто официального жениха.
Хотя противник оказался не из слабых, но непритупленность моих молодых глаз и быстрота выпадов ускорили несомненный исход сражения. Я впервые убивал человека собственноручно и не могу скрыть, что, хотя это произошло на честном поединке, на меня сильно подействовало, когда г-н де Базанкур без стона повалился на траву, меж тем как кровь почти не сочилась из раны.
Убедившись в его смерти, я с Жаком помогли секунданту г-на де Базанкур перенести тело в карету, быстро помчавшуюся к городу, и с своей стороны также поспешили домой, как-то неловко переговариваясь и избегая смотреть друг на друга.
Жак зашел ко мне и долго молчал, сев на плетеный стул у дверей. Наконец он сказал: ‘Что же мы будем делать, Джон?’ — и стал развивать свою мысль, что нам нужно бежать на время, хотя бы в Геную, пока не затихнет история о смерти старого Базанкур, когда мы можем вернуться в Марсель и я, если хочу, возьму его сестру замуж. Так как я сам собирался попасть прежде всего в Италию, то вполне согласился со словами Жака, выразив желание как можно скорее получить назад отданные на хранение деньги и сказать ‘прости’ будущей невесте. Но к моему удивлению, моя нареченная теща высказала полное неведение о судьбе порученной ей суммы и наконец наотрез отперлась от того, чтобы она когда-нибудь ее от меня получала. Такая явная наглость меня взбесила до такой степени, что я, назвавши старую даму мошенницей и ведьмой, вышел, хлопнув дверью. Жак меня отговаривал обращаться к правосудию, доказывая, что лучше потерять вдвое большую сумму, чем подвергаться самому законной каре за убийство почтенного горожанина, и выставляя на вид, что у него самого достаточно денег, чтобы благополучно добраться до Генуи и выждать там надлежащее время. Я рассудил, что — не место спорить, и, наскоро собрав свой багаж, дождался вечера, когда вернувшийся Жак объявил, что на рассвете отплывает небольшое купеческое судно как раз в Геную. Мы тотчас же отправились к гавани, решив не ложиться спать после дня, столь наполненного впечатлениями. Я не мог удержаться и осыпал родителей Жака самыми горькими упреками, с чем рассеянно соглашался шагавший возле меня товарищ.

Глава четвертая

Попутный ветер обещал нам благополучное плавание, хотя судно и экипаж не внушали особенного доверия. Мы ехали без изысканных удобств, решив экономить до поры до времени, и я имел случай оценить мудрую предусмотрительность мистера Фая, воспитывавшего меня неприхотливым и неизнеженным. Признаюсь, убийство г-на де Базанкур, очевидная пропажа моих денег, коварство Жакелины и ее родителей — все это не способствовало радостному настроению, и только веселость неунывающего Жака, его шутки и улыбающееся не без лукавства лицо поддерживали во мне начинавшую ослабевать бодрость. Он все время хлопотал, усаживал меня под тень паруса на сторону, защищенную от ветра, вообще оказывал трогательную заботливость, делая десять дел зараз, не переставая то переговариваться с оборванными матросами, то напевать какие-то песенки. Наконец, будто утомившись, он прилег на палубу близ меня и, казалось, задремал, полузакрыв голову широкой шляпой. Я смотрел на его большие усы, красные губы, вздернутый нос и думал: ‘Давно ли я жил беззаботно в Портсмуте, только мечтая о плаваниях, — и вот я в открытом море, без денег, на подозрительном судне, с еще более подозрительным спутником’. Я вспомнил об Эдмонде Пэдж и, недружелюбно взглянув на лежавшего Жака, невольно вздохнул. Словно пробужденный моим взглядом (или, может быть, моим вздохом), тот открыл глаза со словами: ‘Я не сплю’, сел, по-восточному сложив ноги, и без особых приглашений с моей стороны стал рассказывать свою историю, крайне меня удивившую. Оказывается, он вовсе не был ни братом Жакелины, ни сыном старикоз Дюфуров, которые также никогда не были родителями марсельской красавицы, это была просто столковавшаяся шайка ловких мошенников, промышлявшая чем Бог послал, он не объяснил мне, зачем девица попала в Родец, но клялся, что ее тогдашним спутником был именно он, Жак, очевидно не убитый при нападении разбойников, которое было сплошь вымышленным. Г. де Базанкур им чем-то мешал, потому они решили воспользоваться моею наивною влюбленностью, чтобы избавиться от неприятной личности, деньги преспокойно прикарманили, а хлопоты почтенного друга Жака о нашем скорейшем отплытии объяснялись его собственными шулерскими проделками, за которые ему грозила неминуемая тюрьма. Я почти онемел от гнева при этих признаниях, сделанных с видом самым невинным и беззаботным. Положив руку на пистолет, я воскликнул:
— Убить тебя мало, мерзавец! Зачем ты мне говоришь все это?
— Чтобы вы имели ко мне доверие.
Его наглость обезоруживала мою ярость.
— Странный путь, чтоб заслужить доверие! Разве таким мошенникам верят?
— И мошенники могут чувствовать дружбу. Посудите сами: никто меня за язык не тянул говорить вам все то, что вы только что слышали. Мы, марсельцы, народ вороватый, но откровенный и верный. У нас есть своя честь, воровская честь, и, клянусь кровью Христовой, вы мне полюбились, и рука, которую я вам протягиваю, для вас — хорошая рука, надежная.
— Пошел прочь! — сказал я, топнув ногою и отворачиваясь. Жак отошел, пожав плечами, но через какие-нибудь четверть часа снова обратился ко мне:
— Я вас не совсем понимаю: какая вам прибыль отвергать мою дружбу? Разве у вас в Генуе — готовые товарищи?
— Нет, но всегда можно найти честных молодых людей, если же я окажусь в безвыходном положении, я дам знать мистеру Фаю, который должен будет меня выручить.
— Отлично, но пока вы еще не нашли тех молодых людей и не обратились к вашему дяде, не отказывайтесь от моего предложения, вы можете меня прогнать, когда вам будет угодно.
Такая настойчивость меня несколько удивила, но, рассчитав, что, будучи без денег, я могу не бояться новых мошеннических проделок, а в крайнем случае всегда смогу защититься оружием, я сказал, не улыбаясь:
— Ну хорошо, там видно будет.
Жак радостно пожал мою руку и готов был снова начать сердечные признания, как наше внимание было привлечено странными маневрами нашего судна, которое, круто повернув, быстро пошло вбок от надлежащего направления.
Подойдя к борту, мы не увидели ничего особенного, кроме паруса, белевшего на горизонте, вероятно, капитану с рубки приближавшееся судно было видно более отчетливо, так как он смотрел в длинную подзорную трубу, не отрываясь от которой отдавал приказания не совсем ловким матросам. Когда я спросил у Жака, что может значить это отклонение от пути, он беззаботно заметил: ‘Я не знаю: вероятно, хозяин везет что-нибудь запрещенное и боится сторожевых судов, или мы встретились с морскими разбойниками’.
Как бы там ни было, но мы быстро удалялись совсем в другую сторону, и на все мои расспросы капитан только отвечал: ‘Приедем, приедем’. Между тем наступила ночь, и мы пошли на ночлег. Я почти примирился со своим спутником и спокойно заснул бок о бок с Жаком, не думая уже ни о покинутом Портсмуте, ни о Жакелине, ни о странном пути нашего корабля.
Я проснулся от сильного толчка, какого-то стука и поминутно вспыхивавшего красного огня. Мне казалось это продолжением только что виденного сна, тем более что раздававшиеся крики не принадлежали ни английскому, ни французскому, ни итальянскому языку. Жак не спал и, прошептав мне: ‘Нападение’, стал шарить на полу упавший пистолет. Хлопание мушкетов, лязг сабель, гортанный говор неприятелей, их смуглые, зверские лица, капитан, лежавший с разрубленной головою, раскинув руки, — все это не оставляло ни капли сомнения, что мы подверглись нападению разбойников. Быстро выстрелив и уложив на месте высокого косого оборванца, я поднял валявшуюся саблю и бросился на врагов, смутившихся появлением новых противников. Но через минуту, раненный в плечо, я упал, видя смутно, как вязали руки назад уже сдавшемуся Жаку.
Нас быстро бросили в трюм, хотя стрельба наверху еще продолжалась, через некоторое время на нас спустили еще двух пленников без всякой осторожности, так что, не отползи мы в сторону, новые пришельцы проломили бы нам головы каблуками.
Нечего было и думать о сне. Когда люк, отворившись снова, впустил к нам на этот раз уже не связанного, а идущего свободными ногами разбойника, мы увидели ясное небо, из чего заключили, что настало утро. Левантинец говорил на ломаном итальянском языке, оттого ли, что язык был ломаным, от необычайности ли нашего положения, но я отлично понял все, что сказал этот человек. Он убеждал не бунтовать, не делать попыток к бегству и покориться своей участи, упомянув при этом, что уход за нами будет хороший, а в случае сопротивления нас тотчас бросят за борт с камнем на шее. Уход за нами был действительно хороший, о побеге же нельзя было и думать, так как судно было очень крепким, на ноги же нам набили деревянные колодки.
Нас было восемь человек: я с Жаком и шесть человек из бывшей команды, так как пассажиров на погибшем корабле, кроме нас двоих, не было. По два раза в день мы видели то голубое, то розовое от заката небо с первою звездою, когда люк открывался, чтобы пропустить человека с пищей и питьем. Чтобы не думать о нашей судьбе, мы между пищею занимали друг друга рассказами, наполовину вымышленными, — и, Боже мой, что это были за истории! сам Апулей или Чосер позавидовали бы их выдумке.
Наконец мы остановились и нас вывели на палубу. От долгого пребывания в полумраке мои глаза отвыкли выносить яркий солнечный свет, а ноги еле передвигались, отягченные колодками, — и я почти лишился чувств, беглым, но зорким взглядом заметив голубое море, чаек, носившихся с криком, темных людей в пестрых нарядах, розовые дома, расположенные по полукруглому склону, и высокие холмы, подымавшиеся кругло, как нежные груди, к неяркому, будто полинявшему небу. Это была Смирна.
Нас не выводили на базар, но сами покупатели подъезжали в длинных, узких и легких лодках к нашему судну, так как мы стояли в известном отдалении. Меня рекомендовали как искусного садовника, а Жака как опытного повара, — так было условлено раньше. Дня через три нас купил какой-то толстый турок обоих зараз, чему я был искренно рад, так как уже привык к товарищу моих злоключений.
И вот мы — в восточном платье, рабы, помыкает нами даже не сам хозяин, а противный безбородый эконом с пискливым голосом, я копаю гряды и подрезаю розовые кусты, Жак жарит рыбу на кухне, видимся только в обед да ночью, дни стоят жаркие, ночи душные — того ли я ждал, отплывая от родной гавани, то ли себе готовил?

Глава пятая

Дом нашего хозяина Сеида находился почти за городом, так что сад, расположенный по легким склонам, отделяла от моря только широкая береговая дорога. Этот сад был вовсе не похож на наши парки, я бы назвал его скорее цветником или ягодным огородом: Между правильно проложенными дорожками росли лишь цветочные кусты и низкие, редко посаженные деревца, тогда как высокие и тенистые деревья были отнесены все в один угол, образуя небольшую, но темную рощу, правильно же проведенные канавы были выложены цветными камушками, и чистая вода с приятным журчанием сбегала вниз, где у самой стены был вырыт квадратный пруд, облицованный красным камнем. Там купались женщины, избегая выходить к морю. Кроме нарциссов, гиацинтов, тюльпанов и лилий, в саду было множество роз, всевозможных сортов и оттенков, от белых, как снег, до черных, как запекшаяся кровь, я не видал нигде такого изобилия и пышности цветов, и часто, когда вечером случалось подрезать тяжелые ветки, у меня кружилась голова от смешанного и сладкого запаха. В клетках были развешаны пестрые и красивые птицы, привезенные издалека, и на их пение слетались другие, бывшие на воле, и чирикали не хуже заморских невольниц.
В саду были три открытые беседки и два павильона с комнатками: один из них назывался ‘Слава Сеида’, другой же ‘Робкая лань розовых орешков’, хотя там ни лани, ни орешков не было, а просто хозяин иногда приходил туда играть в шахматы с пожилыми гостями. В кипарисовой роще стояла белая колонна с чалмой, как ставят на мусульманских могилах, но никого похоронено там не было, и фальшивый памятник лишь придавал приятную грусть темной купе печальных дерев. У выходных ворот помещалась конурка сторожа, в которую я иногда заходил отдохнуть.
Прошло уже довольно времени, и я не только понимал по-турецки, но и сам мог слегка говорить с местными жителями. Впрочем, вступать в разговор приходилось мне очень редко, так как, кроме слуг и пискливого домоправителя, я никого не видал, а хозяин не вел продолжительных бесед со мною.
Однажды, в особенно теплый вечер, я заработался дольше, чем обыкновенно, и в ожидании сна бродил по саду, думая о своей участи, прислушиваясь к далекому лаю собак и глядя на розовую круглую луну, как вдруг я услышал легкий говор, сдержанный смех и быстрый топот проворных шагов. Опустившись за куст, я увидел, как шесть женщин спешно спускались к пруду в сопровождении огромного негра с бельмом. Они переговаривались и смеялись, шутя по-девичьи, и их браслеты издавали легкий и дребезжащий звон, ударяясь один о другой. Вскоре я услышал всплески воды и более громкий смех, из чего заключил, что это — хозяйские жены, вздумавшие купаться, не найдя прохлады в открытых помещениях гарема. Через некоторое время они с тем же щебетанием проследовали мимо меня обратно. Я уже вышел из-за куста, чтобы идти спать, как вдруг раздался легкий крик, и затем женский голос полушепотом заговорил:
— Кто ты? кто ты? кто ты?
— Я — ваш садовник, — отвечал я.
Тогда она вышла из тени и сказала:
— Никому не говори, что ты нас видел, забудь об этом и найди туфлю, которую я потеряла у пруда.
Мы пошли вместе искать пропажу, и я смотрел искоса на свою спутницу: ей было лет двенадцать, она была худа и нескладна по-детски, и ее глаза блестели при луне сквозь тонкое покрывало. Наклоняясь к росистой траве, она уронила свою вуаль, но тотчас ее подняла и закрылась, взглянув на меня без улыбки. Я успел заметить прямой нос, низко посаженные глаза и маленький рот над небольшим подбородком. Она казалась серьезной и строгой, молча ожидая, покуда я ползал по мокрой траве. Когда я подал ей туфлю, она дала мне мелкую монету, спросив:
— Ты один у нас садовник?
— Да, госпожа, больше у вас нет садовников, — отвечал я.
Она пристально на меня поглядела, надела туфлю и побежала в гору, откуда ее звали вполголоса: ‘Фаризада, Фаризада!’
— Иду, — отвечала она на ходу и, обернувшись, сделала мне прощальный знак рукою.
Прошло несколько дней, и я уже стал забывать о ночной встрече, как однажды в полдень, когда я отдыхал в сторожевой каморке, ко мне вошел негр с бельмом, неся на одной руке плетеную корзину, в другой — узел с какими-то тканями. Показав белые зубы вместо приветствия, он заговорил:
— Ты никогда не был в хозяйских комнатах?
— Нет.
— Ты ведь садовник?
— Да, я занимаюсь господским садом.
Тогда, приблизясь ко мне и все время улыбаясь, он продолжал:
— Тебя ждет госпожа Фаризада, надевай скорее платье, что я принес, накройся покрывалом, бери корзину и иди за мною.
Ничего не понимая, я исполнил требование негра, к большому, казалось, его удовольствию, потому что он поминутно смеялся, хлопал ладонями себя по коленкам и бедрам и что-то лопотал, приседая. В корзине лежали бусы, браслеты и кольца ничтожной ценности.
Когда мы вошли в сени, негр сказал находящейся там женщине:
— Позови, мать, госпожу Фаризаду, вот та добрая тетушка, которую госпожа хотела видеть.
Старуха, ворча, удалилась и через минуту вернулась в сопровождении Фаризады. Она была без покрывала, и, введя нас в соседний небольшой покой, удалила служанку. Поглядывая на меня исподлобья, она сказала:
— Как зовут тебя?
— Джон.
Она повторила несколько раз мое имя, будто прислушиваясь к своим словам.
— Что ты принес в корзине, бананы?
— Там бусы и кольца, госпожа.
Помолчав, я начал:
— Вы меня звали!
Она подошла ко мне и, неловко обняв за шею, поцеловала в губы, поднявшись на цыпочки. Потом стала говорить, как она меня полюбила с первого раза, как ей скучно жить в гареме и принимать ласки толстого Сеиба. Она говорила очень быстро, прерываясь то смехом, то слезами, так что я понимал только общий смысл ее слов. Кончив свою речь, она опустилась на низкий диван и прижалась щекою к моему плечу, меж тем как негр, заслоняя окно, стоял лицом к нам и весело скалил зубы. Будто что вспомнив, она вынула из зеленых шальвар несколько пряников, угостила меня и негра и, захлопав в ладоши, вскричала:
— Сегодня у меня праздник: голубь моей печали, заноза моего сердца пришел ко мне! Ты, Баабам, должен сыграть, чтобы я сплясала для гостя.
Слуга достал откуда-то инструмент с одною струною, по которой он неистово заводил смычком, а Фаризада, не спуская с меня глаз, танцевала, неловко заломив руки и поводя худыми плечами. Утомившись, она снова подсела ко мне, говоря:
— Теперь Джо будет говорить, а его милая слушать. Расскажи мне о своей матери, родине, как ты живешь и не видаешь ли во сне своей Фаризады?
Я удовлетворил, насколько мог, ее любопытство и занимал ее грустною повестью о своей судьбе, пока раб не дал знать, что настала пора расстаться.
Целуя меня на прощание, девочка говорила:
— Теперь я — твоя жена, понимаешь? ты должен часто ходить ко мне, носить цветы и ягоды, только приходи всегда в этом платье: так — безопаснее, и потом, ты в нем менее похож на мужчин, которых я очень боюсь.
Баабам, проводив меня до сторожки, сказал:
— Будут болтать, что к тебе ходит в гости дама, потому что ты, парень, в этом наряде — совсем женщина, и притом очень недурная.
Хотя Фаризада и уверяла в невинности, что я — ее муж, однако я им не стал, несмотря на то что часто бывал в гареме и целые ночи просиживал с нею в ‘Славе Сеида’. Детская нежность, игры, танцы, поцелуи, объятия — вот все, что позволяла себе по отношению ко мне дикая девочка, я же не добивался большего, не будучи слишком увлечен и уважая в ней чужую жену.
Жак, от которого не укрылось все это, советовал мне бежать с Фаризадой, уверяя, что всегда можно найти рыбака, который бы согласился за хорошую плату отвезти нас куда угодно. Выходя часто за провизиею, хотя в сопровождении эконома, марселец нашел случай переговорить с одним лодочником, насулив ему золотые горы, но сама Фаризада, сначала было с восторгом согласившаяся на мое предложение, в следующую минуту наотрез отказалась ехать с нами, хотя все было приготовлено Баабамом и Жаком к побегу. Она плакала, топала ногами, кидалась на пол и говорила: ‘Куда я поеду? муж узнает и утопит всех нас’ — и другие слова, которые говорят женщины, не желающие менять спокойную жизнь на полную опасностей неизвестность.
Хотя девочка и отказалась ехать, о наших планах узнал Сеид и прежде всего посадил меня, Жака и негра в подвал. Мы не знали, что нас ожидает, и тяготились этою неопределенностью, но больше всего меня томила мысль о том, что сталось с Фаризадой. Оказалось, что выдал нас тот самый рыбак, с которым мы сговаривались о побеге. Когда наконец нас привели к господину, он сидел у павильона ‘робкой лани’, задумчивый, но не гневный. Не взглянув на нас, он начал:
— Собаки, сознаетесь ли вы в своем преступном замысле?
— Мы не отпираемся, — отвечал я.
— Чего вы заслуживаете? — снова спросил Сеид.
— Смерти! — воскликнул негр, падая на колени. После долгого молчания хозяин начал:
— Да, вы заслуживаете смерти. Но на что мне ваша жалкая жизнь? Лучше я продам вас за хорошие деньги, избавлю дом от заразы и город от чумы. Вы будете проданы в Стамбул, вы трое.
Негр поцеловал руку хозяина, я же подошел и спросил тихо:
— А что с госпожою Фаризадой?
Турок нахмурился, но задумчиво повторил:
— Да, что с госпожой Фаризадой? подумал бы об этом раньше, что с Фаризадой, — и, улыбнувшись недоброю улыбкой, пихнул сидевшего у его ног мальчика с веером и направился к дому.
Жак уверял, что маленькая Фаризада осталась жить в доме Сеида, что ее только больно высекли и не стали никуда пускать. На следующее утро мы были перепроданы знатному человеку в Стамбул, получив третьим товарищем еще негра Баабама с бельмом на левом глазу.

Глава шестая

Нас продали очень знатному молодому человеку, приближенному султана, холостому, хотя и имевшему свой большой дом, но проводившему большую часть времени во дворце. Он был богат, у него было много слуг, лошадей, драгоценной посуды и платьев, но все хозяйство было запущено, так как во всем доме не было ни одного пожилого человека и самым старшим оказался негр Баабам. Когда хозяин оставался по вечерам дома, у него собирались друзья, и это было пение, танцы, шутки, рассказы, сласти и фрукты, флейты и арфы до самой зари. Он был султанским кафешенком, был высок, строен, с орлиным носом и надменными глазами, лет ему было около восемнадцати и звали его Алишар.
Хотя мы были невольниками, но имели достаточную свободу выходить со двора и много незанятого времени, чем друг мой Жак несколько злоупотреблял. Хозяин обращался просто и милостиво и нередко беседовал со мною, когда встречал меня в саду за работой. Так прошло месяца три.
Жак все бегал по ночам в греческие и армянские кварталы, по утрам вставал сердитый, не раз переваривал и недожаривал кушанья и даже стал не совсем чист на руку. Алишар не наказывал моего товарища, если не считать, что однажды он запустил ему в голову соусником, так как Жак положил соли вместо сахара в сладкое блюдо. Вообще, с некоторых пор характер нашего хозяина начал портиться: султанский любимец сделался задумчив, раздражителен, часто сидел дома и не только не созывал гостей, но даже отказывал тем, которые приходили сами. Челядь шепталась, что господину грозит опала и, может быть, казнь. Мне было его очень жалко, и я старался при встречах взглядами и словами высказывать ему сочувствие, преданность и любовь. Но Алишар не замечал моих стараний и редко заговаривал со мною.
Однажды на закате, когда я тащил на спине ветки яблонь, которые я срезал, чтоб деревья не глохли, меня окликнул хозяин, сказав:
— Долго ты работаешь сегодня, друг.
— Да, сегодня много дела, господин, — отвечал я.
Помолчав, он спросил:
— Ты любил когда-нибудь в своей жизни?
Смущенный неожиданностью вопроса, я медлил с ответом, меж тем как Алишар, казалось, забыл про меня и спокойно проводил по дорожке сорванною веткой, глядя в землю. Тогда я сказал:
— По правде сказать, я никого не любил, господин, на родине у меня остался друг, но я его давно не видал.
Хозяин продолжал:
— А что бы ты сделал, если бы тот, кого ты любил больше жизни, больше белого света, наплевал бы на тебя, бросил, забыл, так что оправдались бы слова поэта:
Стали губ твоих гранаты злее зла!
Стрелы глаз твоих — пернаты — злее зла!
— Я бы убил того человека или сам на себя наложил бы руки, — отвечал я, не задумываясь.
Алишар долгое время стоял безмолвен, наконец произнес:
— Ты говоришь, как мужчина, друг мой, — и дал мне знак рукою, чтобы я продолжал свой путь.
Ночью я услышал близ сторожки легкие шаги и лай собак, тотчас же смолкший. Выглянув в дверное оконце, я при луне безошибочно узнал хозяина, который поспешно шел по направлению к выходной калитке. Не знаю, чем руководствуясь, я накинул платье и пошел вслед за Алишаром, стараясь держаться в тени.
Отомкнув замок и выйдя на узкую улицу, султанский кафешенк пошел из переулка в переулок, с площади на площадь, будто не руководимый определенным намерением. Меня он не замечал, так как я все время был вдали, скрываемый тенью домов. Наконец мы вышли к морю. Я остановился, не желая выступить на пространство, освещенное луною, и смотрел из-за угла, что будет дальше. Алишар, пошатываясь, подошел к лодке, отвязал ее, взмахнул медленно веслами и стал удаляться от берега. Выждав, пока лодка отъехала на достаточное расстояние, я быстро добежал до берега, ножом перерезал канат другого челна, и, стараясь не шуметь при гребле, стал подвигаться, не теряя из виду господина и даже все приближаясь к нему. К моему удивлению, первая лодка остановилась, хозяин, ясно видный при луне, поднял руки к небу, громко вскричал и, скользнув вниз, с плеском скрылся в волнах. Не подъезжая еще к самому месту, я бросился в воду и, быстро догнав вынырнувшего юношу, ухватил его и, держа одной рукою, другою усиленно загреб к лодке. С трудом вытащив лишившегося чувств хозяина, я закутал его плащом и спешно устремил свой челн к берегу.
Очевидно, Алишар пробыл в воде не очень долго, потому что, еще не доезжая до суши, он открыл глаза и слабо простонал. Положив юношу на песок, я долго растирал его, чтобы вернуть окончательно ему сознание. Наконец он прошептал:
— Кто это? Зачем опять вызвали меня к жизни?
Через некоторое время он поднялся с моею помощью и, опираясь на мою руку, медленно направился к дому. Никто, казалось, не заметил нашего отсутствия, и мы, никого не будя, тихо прошли в комнату господина, где я его переодел в сухое платье, натер вином и покрыл теплым мехом. Юноша во все время не проронил ни слова, только, когда я собрался уходить, он обвил мою шею руками и сказал:
— Я этого не забуду, друг мой.
Я был уверен, что только легкая простуда может быть последствием ночного путешествия, и не имел никаких опасений, когда узнал, что наш хозяин вызван султаном на следующее утро.
О печальном случае я никому не сказал, но был рассеян и с нетерпением ждал возвращения Алишара, который очень долго задержался во дворце. Но раньше еще, чем вернуться молодому господину, к нашим воротам привели трех белоснежных коней в полной серебряной сбруе, и шесть черных рабов несли кедровые ящики за золоченые ручки. Это были подарки султана, помирившегося со своим кафешенком.
Лицо Алишара, ехавшего в пышной одежде на черной кобыле, почти скрытой под золотым чепраком, сияло, как луна в полнолунье, а надменные глаза глядели еще надменнее, чем прежде.
Я от души поздравил юношу с возвращенным благополучием, ночное приключение казалось мне сном, но хозяин, очевидно, не забыл вчерашней прогулки, потому что, подозвав меня и поцеловав при всех, он сказал громко:
— Помни, что я — твой должник.
Через несколько дней к нам должны были собраться друзья и родственники Алишара, чтобы праздновать его возвращение к блестящей судьбе. Мы с Жаком решили сделать какой-нибудь неожиданный подарок господину, насколько давали нам возможность наши силы и скромное положение. А именно: я задумал устроить грядку тюльпанов так, чтобы цветы ее составляли начертание начальной буквы имени Алишара, а Жак хотел изготовить, с помощью главного повара, бывшего с ним в дружбе, какой-то диковинный пирог. Нам оставался только вечер и ночь, чтобы привести в исполнение свои замыслы, так что мы не ложились спать, все время работая: я — рассаживая с фонарем пестрые цветы по только что вскопанной грядке, Жак в белой куртке хлопоча у пылающей печки, — и далеко по двору и по саду разносился запах сладких пряностей.
Когда Алишар с гостями вышел на плоскую крышу, он остановился в изумлении и восторге: там, где вчера был простой зеленый луг, теперь виднелась пестрая нежная буква, каждый завиток которой был разного цвета и ласкал глаза своею прелестью.
Призвав меня наверх, господин поцеловался со мною, снял перстень с пальца и, давая его, сказал:
— После пира ты узнаешь мою благодарность. Вечером Жак надел голубые шальвары, желтую куртку, голубой с белым тюрбан, тщательно вымылся и, взяв в руки золоченую палочку, пошел к дому в сопровождении шести поварят, высоко державших блюдо с пестрым павлином. Когда птица из тонкого позолоченного теста была поставлена перед Алишаром, Жак, после обычных приветствий, ударил в нее палочкой, и хрупкие осколки обнаружили внутри диковинной дичи чудно построенный из марципанов дом, точно изображавший жилище нашего господина. Окна из розовых леденцов блестели при свечах, а два ручья зеленого и алого сиропа сбегали непрерывно, сливаясь в слоеном бассейне. Жак отворил главную дверь, откуда вылетела уже живая на этот раз птица, неся в клюве большое сверкающее яйцо на зеленой ленте, поднявшись над сладким дворцом, она уронила свою ношу, и рухнувший миндальный купол выпустил двадцать канареек, по числу гостей, каждая с круглым яичком в клюве на розовых и желтых ленточках. Будто танцуя какой-то сложный танец или как солдаты при разводе, розовые полетели к сидящим налево, желтые — направо и, сложив перед каждым из обедающих по пирожку в виде круглого цветка, что прежде приняли мы за яички, вспорхнули на приготовленный обруч над столом и там согласно запели.
Хозяин и гости несколько минут молчали, словно околдованные, наконец господин вскричал:
— Отпускаю, отпускаю на волю! Вы не рабы мне больше, а товарищи. Дайте им лучшее из моих платьев, и пусть садятся трапезовать и веселиться с нами!
Мы поцеловали руку Алишару, переоделись в дорогие одежды и праздновали всю ночь снова засиявшую звезду султанского кафешенка, но на следующее утро, переговорив между собою, мы попросили у господина позволения остаться при нем, чтобы, будучи уже свободными, продолжать свои прежние занятия по доброй воле. Хозяин был, по-видимому, тронут нашею привязанностью и щедро одарил нас. Я нашел случай послать письмо в Портсмут, а мой товарищ, научившись стряпне, пек пирожки, которые я носил в город на продажу в свободное время.
Я не был слишком огорчен, долго не получая ответа от мистера Фая, так как действительно привык к господину, притом же в это время случилось одно событие, приковавшее меня крепко к Стамбулу и толкнувшее меня впоследствии к дальнейшим скитаньям.

Глава седьмая

Однажды, когда я стоял со своим лотком на перекрестке двух узких улиц, я увидел, как вдруг вся толпа хлынула в боковой переулок, будто стремясь к какому-то диковинному зрелищу. Мальчишки кричали, убегая за угол, женщины, забрав грудных младенцев, спешили туда же, купцы вышли на порог своих лавок, и погонщики тщетно били ревущих ослов. Из переулка же доносилось щелканье бичом и крики: ‘Дорогу, дорогу!’ Меня прижали к стене, и я не мог двинуться ни взад, ни вперед, пока людской поток снова не вернулся к месту, где я стоял.
Все бежали за белою лошадью в зеленом чепраке, на которой сидела женщина в турецкой одежде, но с незакрытым лицом. Рыжие волосы, заплетенные в мелкие косички, спускались из-под оранжевого тюрбана с павлиньим пером, губы были плотно сжаты, лицо — без кровинки, рука крепко сжимала поводья, а узкие сапфирные глаза глядели прямо, будто не замечая шумной толпы. Лошадь медленно ступала, высоко подымая ноги, а четыре негра впереди расчищали путь, щелкая красными бичами и крича: ‘Дорогу, дорогу!’
Женщина сидела неподвижно, будто истукан, даже широкий плащ, скрывавший ее плечи, густо-синий с желтыми разводами, не шевелился.
В общей суматохе меня сильно толкнули, так что я упал на свой лоток, заботясь только, чтобы самому не быть раздавленным, как мои пирожки. Когда я поднялся, потирая бока, на улице уже никого не было, и только издали раздавались крики и щелканье бича.
В находившейся неподалеку знакомой лавке я узнал, что эта дама — жена богатого греческого банкира, ссужавшего нередко султана большими суммами. Там же я спросил, где живет прекрасная гречанка и как ее зовут.
Конечно, первой моей заботой было отыскать ее дом, что удалось мне не сразу и не без труда. Этс жилище было окружено со всех сторон высокою каменною стеною, из-за которой выступали ветви густых дерев, так что не было видно ни окон, ни дверей дома, расположенного внутри. Обойдя вокруг стен с одной улицы и с другой (дом стоял на углу), я мог заметить только заколоченные наглухо ворота и небольшую калитку, тоже закрытую накрепко.
И с тех пор каждый раз, что я выходил в город, я попадал в эту глухую улицу, где никто не мог купить моих пирожков, но никогда не встречал греческой госпожи. Не встречал я ее и на других улицах Стамбула. Свои чувства и действия я тщательно скрывал от Жака и от Алишара, который относился ко мне с истинной дружественностью. Ходя усердно каждый день около знакомого ограждения, я заметил в одном углу карниз посреди стены, над которым свешивалась толстая дубовая ветка. Это навело меня на мысль проникнуть в замкнутый сад этим путем, что нетрудно было привести в исполнение. Встав на карниз, я ухватился за ветку и поднялся на каменную ограду, откуда спустился по стволу на траву. Сад был не так густ и велик, как казался снаружи, но около стены было темно, сыро и журчал где-то невидный ручей, в отдалении, на солнечной лужайке, виднелось уже крыло какого-то здания.
Осторожно подползя по густой траве к расписному окну жилища, я притаился, услышав звуки гитары. Окно распахнулось, и женский голос запел, слова песни были турецкими, так что я понял их смысл, хотя, признаться, его там было немного. Насколько я помню, приблизительно было в таком роде:
Солнце зашло — милый пришел,
Солнце взошло — милый ушел.
Солнце взойдет — милый уйдет,
Солнце зайдет — милый придет.
Небо бледнеет — сердца бьются,
Небо алеет — слезы льются.
Небо заалеет — слезы польются,
Небо побледнеет — сердца забьются.
Когда песня смолкла, я поднялся на цыпочки и взглянул в покой, который оказался пустым. Я перелез через подоконник и очутился в комнате, поразившей меня своею обстановкой. Вдоль стен стояли высокие сундуки, покрытые коврами, высокая конторка помещалась у окна, а в углу висело несколько изображений святых, потемневших от древности, с большой зеленой лампадой перед ними. Несмотря на полдень, в доме было темно и прохладно, пахло кипарисовым деревом, ладаном и почему-то — анисом. Я просидел не двигаясь часа три, как вдруг ковер, закрывавший дверь в соседнюю комнату, распахнулся, и я увидел гречанку, она открыла длинный ларь и начала перебирать какие-то ткани, не замечая меня, но мой невольный вздох и скрип сундука, на котором я пошевелился, привлек ее внимание. Быстро захлопнув крышку ларя, она вскочила, уронив с колен вынутые материи. Прижав руку к сердцу, женщина долго молчала, наконец произнесла:
— Кто ты? зачем ты здесь? ты — вор? пошел вон.
Я подошел к ней и хотел взять ее за руку, но гречанка, отступив, прошептала:
— Не трогай меня, а то я закричу! Чего тебе нужно?
Тогда я объяснил ей все: как я ее увидел в первый раз, не мог найти покоя, пока не достиг того, чтоб говорить с нею, видеть ее. Прищурив сапфирные глаза, зеленоватые от света лампады, дама промолчала, потом тихо спросила:
— Ты — садовник, что живет у султанского кафешенка?
— Да, это именно я, — ответил я, несколько удивленный.
— Ты очень самонадеян, юноша, как я посмотрю, — продолжала она, не то ласково, не то презрительно усмехаясь. У нее был ясный и сухой голос, более похожий на гобой, чем на звук человеческой речи. Я подумал, что она намекает на мое рабство, и рассказал ей, кто я и кто мои родители. Она подняла брови и медленно процедила:
— Может быть, я тебе и верю.
В это время в комнату вбежала маленькая собачка и залаяла на меня, гречанка взяла ее на руки, лаская, и спокойно заметила, взглянув в окно:
— Вот идет мой муж. Тебе от меня больше ничего не нужно? Если Андрей застанет тебя здесь, он убьет нас обоих без разговоров.
Собачонка все лаяла и ворчала, так что госпожа выбросила ее за окно в сад и, подойдя ко мне, сама взяла меня за руку и тихо сказала:
— Спрячься в сундук, я закрою его не плотно и наброшу легкую шаль вместо ковра, чтоб ты не задохся. Потом я тебя выпущу, когда настанет время. Сам не смей выходить. Мне нужно тебе сказать кое-что.
Едва успел я залезть в большой сундук по совету дамы, как вошли Андрей и собачка, тотчас принявшаяся лаять, обнюхивая все углы.
— Что с нею? — спросил грек.
— Я не знаю, жара ее беспокоит, собака мне надоела, — ответила госпожа.
— Вот как? — произнес муж и заговорил по-гречески.
Долго они говорили, будто ссорясь, наконец Стефания (так грек назвал жену) заплакала и ушла, а муж стал к конторке, зажег свечку в медном шандале и принялся писать, кашляя и кряхтя. У меня заболели все члены от лежания в согнутом положении, и я боялся заснуть, чтобы не выдать себя храпом и не проспать прихрда гречанки. Наконец старик задул свечу и, вероятно, стал молиться, так как до меня долго доносились какое-то бормотание и шорох из того угла, где висела лампада. Потом все смолкло и начали пищать крысы: у меня было сильное искушение вылезти, не дожидаясь госпожи Стефании, и отправиться домой, но слово, данное женщине, удержало меня от этого шага. Не знаю, сколько времени я пролежал таким образом, пока сквозь щель, закрытую только легкой тканью, я не увидел, что в комнату вошла гречанка с тонкой свечой в руках. Я ждал, что она подойдет к сундуку и выпустит меня, но она, очевидно, не собиралась этого делать, потому что, поставив свечу на конторку, направилась в угол, где недавно вздыхал ее супруг. Повременив некоторое время, я стал ее звать: ‘Госпожа Стефания! госпожа Стефания!’ Не получая никакого ответа на мои восклицания, я приподнял крышку и, высунув голову, осмотрелся. Стефания с распущенными волосами, покрывавшими ее плечи, как рыжий плащ, стояла на коленях перед иконами, заломив руки и шевеля беззвучно губами, меня она, казалось, не заметила, не отводя сапфирных стоячих глаз от темного лика… Тогда я окончательно вылез и, подождав несколько минут, снова обратился к молящейся: ‘Госпожа Стефания, вы мне желали сказать что-то?’ Но и на это гречанка не ответила, только повела, не оборачиваясь, на меня глазами. Она была очень бледна, пожалуй, бледнее, чем когда я встретил ее в первый раз. Видя, что на все мои зовы Стефания не обращает никакого внимания, я подошел к ней и коснулся ее плеча, тихо сказав:
— Прощайте, я ухожу, скоро рассвет.
Гречанка вскочила и зашептала:
— Кто это? Кто это? не кричи так!
— Это я, Джон, и я говорю совсем тихо. Я ухожу, вы мне скажете потом то, что хотели сказать.
Но дама только дико озиралась и вдруг громко крикнула: ‘Кровь, кровь!’, причем так выгнулась, что я с трудом ее удержал за талию. Видя ее состояние, я усадил ее на сундук и, растирая похолодевшие руки, начал ее успокаивать:
— Никакой крови нет, я сейчас уйду, потому что скоро утро, а вы идите спать, чтобы вас не хватились. Если вам нужно мне сказать что-нибудь, я приду в другой раз, а теперь пойду, как вы сами пели вчера: ‘Солнце взойдет — милый уйдет’.
Я хотел направить мысли Стефании к более веселым предметам упоминанием песенки, но, очевидно, ошибся в расчете, так как гречанка, еще более побледнев, прижала палец к губам и строго проговорила:
— Ты не должен повторять этой песни: она — не на каждый день и принесет тебе зло. Забудь ее.
— Разве это — волшебная песня?
— Да, она имеет силу призывать издалека влюбленных, даже если они умерли, они не смогут противиться заклятию.
— Вот и отлично, когда мне будет грустно, я спою эту песню, и кто-нибудь придет ко мне.
Стефания схватила меня за горло руками и потащила к иконам, хрипло говоря:
— Клянись, клянись Господом Иисусом, Пречистою Его Матерью и Михаилом Архангелом, что ты забудешь все, что слышал, все, что видел, дорогу ко мне, меня — все забудешь.
Я освободил свою шею из ее пальцев и сказал:
— Я могу обещать вам, что не буду повторять песни, не буду никому рассказывать о происшедшем, не буду искать встречи с вами, если так нужно, но, подумайте сами, как я могу забыть, имея память?
Но гречанка твердила, стуча зубами и вся дрожа:
— Нет, клянись, клянись!
В это время свеча, догорев, затрещала, и этот слабый звук так потряс взволнованную даму, что она с громким воплем бросилась из комнаты, зацепив рыжим локоном за медную обшивку ларя, она закричала: ‘Пусти меня, пусти меня!’ — и, рванувшись, оборвала тонкий волос и скрылась за дверным ковром. Я быстро вылез из окна и также помчался к стене сада, где не скоро нашел дерево, по которому я попал сюда.
Можно себе представить, в каком состоянии вернулся я домой и провел первые недели после посещения Стефании. Только что я немного оправился и пришел в себя, как однажды вечером меня вызвала в сад неизвестная женщина с письмом. Письмо было как раз от жены банкира, и в нем говорилось, что, наверное, я не исполнил обещания и пел заклинательную песнь, потому что Стефания не знает покоя ни днем, ни ночью, томится желанием меня видеть и умоляет прийти к ней сегодня, так как муж ее отправился до утра в Скутари. Я знал отлично, что никогда не говорил магического заклятья и приписал желание Стефании видеть меня ее любви ко мне и сумасбродной фантазии. На мой вопрос, здорова ли госпожа, служанка ответила, что госпожа Стефания вполне здорова и ждет меня с нетерпением.
Вечером я был в доме, или, вернее, в саду прекрасной гречанки, которая приняла меня под открытым небом, будто пренебрегая опасностями. Прислуживала нам та же старуха, что приносила мне письмо, мы пили и ели досыта, Стефания была весела, как я не предположил бы, что она даже может быть: играла, пела, смеялась и шутила, но ни разу меня не поцеловала и не обняла.
Наконец, расшалившись, она предложила мне поцеловать ее, но с тем условием, что я позволю себя привязать к дереву, тогда она подойдет ко мне близко, и я ее поцелую. Когда я согласился и гречанка крепкой веревкой привязала меня к дубу, она, вместо того чтобы приблизиться ко мне, отбежала и смеясь сказала, что сейчас придет ее муж, господин Андрей. Я просил ее прекратить шутки и исполнить обещание или отвязать меня, отпустить домой, но вскоре убедился, что Стефания вовсе не шутила, так как старуха, посланная госпожой, привела старого бородатого грека и удалилась. Гречанка, указывая на меня, заговорила:
— Благородный супруг, смотри теперь, как я верна тебе: вот юноша, хотевший тебя обесчестить, я предаю его тебе, убей его, убей! возьми свой нож!
И она вложила в руку старика длинный кинжал, но грек, схватив оружие, закричал на жену:
— Подлая колдунья! ты думаешь, я не знаю, что все это значит? ты заманиваешь для проклятого колдовства юношей, пользуешься их молодостью и хочешь, чтоб я проливал их кровь?! твоя прольется, твоя прольется!
Он бросился за нею с ножом, она от него, и так они бегали вокруг дерева, как одержимые. Стефания не переставала осыпать мужа ругательствами, перечисляя, сколько раз она изменяла. Потом, не останавливая бега, как исступленная, она начала срывать с себя одежды и наконец остановилась, с распущенными волосами, до пояса голая, раскинув руки, вся вытянувшись и замерев.
— Ну бей, бей, — прокричала она.
Старик ударил ножом в руку, плечо и спину, но нож будто разрезал воздух или скользил по мрамору: ни кровинки не вытекло из нанесенных ран. Тогда грек завизжал: ‘Постой же, колдунья’ — и всадил ей нож прямо в грудь, откуда черным потоком хлынула кровь, кровь хлынула теперь и из прежних поранений, и женщина рухнула на землю, раскинув руки, как распятая.
Мне наконец удалось перегрызть мою веревку и броситься к месту битвы. Грек, забывший, казалось, обо мне, бросил нож и убежал, а я наклонился над Стефанией, ее глаза синели при луне, как два глубокой воды сапфира, а кровь все текла из ран. Меня она не узнала, только молвила коснеющим языком:
— Солнце взойдет — милый уйдет. После смерти!.. После смерти!..
Тут она умерла, а глаза остались открытыми, только потухшими. Гонимый неописуемым страхом, я бросился бежать и не знаю, как достиг дома.
Я заболел сильной горячкой и долго пролежал, после чего Алишар предложил мне поехать в Дамаск. Во-первых, он хотел дать поручение в этот город, во-вторых, считал для меня полезным уехать из Стамбула, где я пережил столько волнений. Хозяин дал мне достаточно денег, сам купил ковров и послал вместе со мною повара Жака, чтобы мы с ним не расставались и в дальнейших скитаниях.

Глава восьмая

Алишар сам проводил нас до корабля и, не без слез простившись, сказал нам, чтобы в случае нужды мы обратились к его друзьям в Дамаске и возвращались к нему, если захотим. Хотя я был достаточно бодр, чтобы отправиться в путь, но какая-то болезненная тоска точила мне душу, так что даже шутки Жака меня не веселили. Я целыми днями молча лежал на палубе, не ел, не спал, а когда засыпал, то был мучим тревожными и страшными снами. То мне виделся г. де Базанкур, убитый мною, то мертвая Стефания, то бледный и печальный Эдмонд Пэдж, который бродил по берегу неспокойного моря и тоскливо взирал на меня. Я кричал, просыпался, звал Жака, который меня успокаивал, пока я снова не вскакивал в смертельном страхе. Наконец я ослабел до такой степени, что меня перенесли вниз, где я лежал пластом в странном жару. Только перед самым Бейрутом горячка меня оставила, и я снова вышел на палубу, поддерживаемый верным Жаком. Моя голова была как выпотрошенная, тупо пустая, но во всем теле, через усталость болезни, чувствовались новые рождающиеся силы. И странно, что жизнь в Портсмуте я гораздо лучше помнил, чем Смирну и особенно Константинополь, от пребывания в котором у меня оставались лишь смутные и тревожащие воспоминания. Жак мало говорил со мною о Стамбуле, изредка только упоминая имя Алишара, которое яснее всего другого жило в моей памяти.
Я едва держался на ногах, когда пришлось спускаться в лодку, чтобы переправиться на берег. Жак меня поддерживал и бережно доставил в гостиницу, где покинул меня в маленькой грязноватой комнате, сам уйдя узнавать, когда отправится караван в Дамаск, так как я желал скорее пуститься в дальнейшую дорогу, а ехать одним было бы и дорого, и опасно. Мне было скучно и страшно так долго ждать товарища, и я, придвинув какой-то пустой ящик, находившийся в горнице, поднялся на него и стал смотреть в узкое окно на небо, где летали стаями голуби. Не знаю точно, сколько прошло времени в этом занятии, как вдруг меня вызвал из моего размышления грубый мужской голос, сказавший по-английски: ‘Простите, я ошибся дверью’.
Я так быстро обернулся, что чуть не свалился со своего ящика. В дверях стоял высокий бородатый человек в широкой шляпе и европейском платье, загорелый, с орлиным носом и большим шрамом через правую щеку. За поясом у него было два пистолета, а в руке хлыст. Давно не слыхав родной речи, я был так поражен, что некоторое время стоял без слов, равно как и неожиданный посетитель. Наконец я вымолвил:
— Как, вы — англичанин?
— К вашим услугам, — отвечал незнакомец, прикоснувшись слегка к полям шляпы.
— Я тоже из Англии. Не были ли вы случайно в Портсмуте и не знавали ли там мистера Фай и Эдмонда Пэдж, женатого на Кэтти Гумберт?
— В Портсмуте я был не так давно, но с указанными вами джентльменами знакомым не имею чести быть.
— Как жалко! Это мой дядя и лучший друг.
Гость пожал плечами и, помолчав, сказал:
— Вы возвращаетесь в Англию?
— Нет, я отправляюсь в Дамаск.
— Я тоже еще не думаю ехать домой. Спокойной ночи. Джэк Брайт, — произнес соотечественник, протягивая мне широкую волосатую руку.
— Джон Фирфакс, сэр, — ответил я, пожимая его холодные толстые пальцы.
В коридоре стоял хозяин гостиницы, еврей, и смотрел на наше прощание с выражением неизъяснимого ужаса. Заметив мой изумленный взгляд, Брайт обернулся, хлыстнул изо всей силы гостинника по лицу и ушел, что-то бормоча под нос. Напрасно я расспрашивал пострадавшего, чем он заслужил подобное обращение: он только качал головою, держась за щеку. Наконец, несколько успокоившись, он прошептал:
— Вы знакомы с мистером Брайтом и еще спрашиваете, чем заслуживают от него удары?
— Я его совсем не знаю: в первый раз вижу.
Лицо хозяина изобразило полнейший страх и недоуменье:
— Как, вы незнакомы с Джэком Брайтом и он жал вам руку? тогда спешите уехать, скорее, скорее!
— Мы все равно сегодня едем, но мне хотелось бы знать, в какой связи находится наш отъезд с визитом этого джентльмена?
Но от еврея больше ничего нельзя было добиться, он только всплескивал руками и тотчас побежал за ворота смотреть, не возвращается ли Жак. Тот очень скоро пришел, устроив все, что было нужно, на наши рассказы о незнакомом англичанине не обратил внимания, расплатился в гостинице и стал меня торопить с отъездом.
Караван был не особенно велик, но имел то преимущество, что все путники направлялись в Дамаск. Всю трудную дорогу мы сделали без усилий и без особых приключений. Спустившись с Ливана в долину реки Литани, мы взяли направление между Антиливаном и Гермоном и покинули горы, только подступив почти к самому Дамаску, расположенному в цветущем саду, орошаемом сотнею ручьев и речек. Зрелище светлой, холодной Барады, текущей с Антиливана, садов, мечетей, мельниц, городских стен с башнями, бесчисленных рынков, живой толпы — было особенно привлекательно после сирийской пустыни.
Мы остановились вместе с нашими спутниками в базарной гостинице, Жак пошел узнавать у начальника коврового рынка, где бы нам снять помещение для торговли, я же отправился исполнять поручение Алишара.
Найдя не без труда старого шейха, которому было написано послание кафешенка, я передал письмо, взглянув на которое, старик поцеловал восковую печать и стал мне выражать особенную почтительность. Как выяснилось, все поручение нашего доброго господина заключалось в просьбе оказывать нам всяческое содействие в незнакомом городе и даже ссужать в трудные минуты деньгами, которые он, Алишар, клялся отдавать шейху за нас.
Таким образом, мы легко водворились в полутемной узенькой лавке, где и заторговали, на первых порах не особенно успешно. Оттого ли, что нас никто не знал, оттого ли, что мы были не мусульмане, но к нам редко кто заглядывал, хотя Жак все время стоял у порога, веселыми шутками зазывая покупателей и бранясь с соседями. Тем более нас удивило, что нас стала очень часто посещать какая-то пожилая женщина, скромного вида, все торговавшая самые дорогие ковры, говорила она всегда с Жаком, смотрела же на меня. Это было предметом наших шуток, и всякий раз, когда Жак ее издали замечал идущей, он говорил: ‘Бот идет ваша возлюбленная!’ — ‘Скорей ваша, чем моя!’ — отвечал я, заранее вытаскивая лучший товар.
Однажды она привела с собою даму, всю закутанную в плотное покрывало, которую рекомендовала нам, как свою госпожу. Разглядеть новую посетительницу не было никакой возможности, можно было только заметить, что она была довольно полна, черноглаза и не особенно молода. Голоса ее мы тоже не слыхали, так как все переговоры она вела через служанку, которой шептала свои ответы на ухо.
Отобрав товару на значительную сумму, госпожа удалилась, сказав, что за покупками она пришлет человека, с которым я пойду в ее дом, чтобы получить деньги.
Под вечер пришла та же пожилая особа, за которой я и понес тяжелый тюк. По дороге она много рассуждала о том, насколько скромность украшает юношество, и рассказала несколько случаев, где эта добродетель сделала счастье молодым людям. Я соглашался со своей собеседницей и дал понять намеком, что я и себя причисляю к этой редкой в наше время породе скромных и молчаливых юношей.
— Я это заметила с первого взгляда, о, у Фатьмы опытный глаз на это. Госпожа тоже зорка: она определяет красоту, а я — стыдливость и верность!
— Если занятие вашей госпожи более приятно, то ваше безусловно более почтенно, — заметил я.
— Ах, любовь, не опирающаяся на добродетель, не долговечна!
В таких разговорах мы достигли дома, где жила дамасская дама. Из болтовни старухи я узнал, что это — богатая вдова по имени Ноза, потерявшая первого мужа лет семь тому назад и вышедшая так неудачно второй раз за безупречного молодого человека, что его пришлось прогнать из дому за кутежи и непристойные шашни.
Я думаю, что все виденное мною в доме госпожи Нозы было не более как обдуманное испытание моей скромности. Иначе я не могу себе объяснить, зачем меня с коврами привели прямо в большую комнату с бассейном, где купалось семь или восемь совершенно раздетых женщин.
При моем появлении они всполошились, закричали, с визгом бросились все в бассейн, отчего вода сразу выступила на пол, и уже оттуда осыпали старую Фатьму упреками, наполовину притворными, потому что они вместе с тем смеялись, толкались, хлопали друг друга по голым спинам и брызгали на меня водой. Особенно голосила самая толстая, которая, не поместившись в бассейн, только уткнула лицо в своих подруг и болтала ногами, причем вся спина, ноги и прочие части тела были совершенно открыты. Моя спутница зашептала мне: ‘Закрой глаза, закрой глаза!’ — и тащила меня за рукав дальше. Я был оглушен столь неожиданным зрелищем и дал себя увести из зала, откуда смех, плеск и визг раздались с удвоенною силою.
Комнаты через три мы остановились в небольшом покое, где Фатьма оставила меня ждать госпожи. Ноза явилась в более прозрачном покрывале, так что я мог ее рассмотреть: ей было лет 40, более полна, чем казалась раньше, особенно в бедрах, лицо было не без приятности, но несколько обрюзгшее, длинный прямой нос, круглые глаза, маленький рот бантиком, сросшиеся брови и широко-толстый подбородок. Голос у нее был неожиданно тонкий, что меня рассмешило, когда я услышал его впервые. Приняв от меня товары, тщательно их проверив и сосчитав, она спросила:
— Кажется, эта безрассудная Фатьма тебя ввела в женскую купальню?
— Я ничего не заметил, — ответил я, опуская глаза.
— Скромность, конечно, похвальна, но так ты, пожалуй, скажешь, что ты и меня не видал.
— Когда я вас увидел, я забыл все, что было раньше.
— Каков мальчик? — он уже умеет льстить! — воскликнула Ноза смеясь, но, по-видимому, мои слова понравились ей. На прощанье она дала мне кошелек, где я нашел, придя домой, десять золотых и перстень с большим топазом.
Нам стало очевидно, что пожилая вдова неравнодушна ко мне, и все эти посещения Фатьмы и мое путешествие в дом госпожи Нозы — не более как довольно обычные предисловия к еще более обычной развязке. Но я делал вид, будто ничего не понимаю, притворяясь целомудренным и глуповатым, что мне было очень нетрудно делать, так как я был весьма равнодушен к увядшим прелестям почтенной дамы. Между тем я с Жаком составили совершенно определенный план действий, который, не подвергая испытанию мое нерасположение к госпоже Нозе, доставил бы нам забавное и невинное развлечение.
Действительно, нежность и настойчивость влюбленной вдовы все усиливались, но я под разными предлогами уклонялся от страстных ласк, когда же наконец Ноза особенно усиленно потребовала, чтобы я открыл настоящую причину моей холодности, я, будто в нерешительности, молвил:
— Не подумайте, госпожа, чтобы я был неблагодарен, недостаточно ценил ваше доброе ко мне расположение, но дело в том, что я крайне суеверен и, обладая некоторыми познаниями в магии, не могу начать никакого важного дела без благоприятных указаний на этот счет.
Едва поспел я произнести эти слова, как моя возлюбленная загорелась неудержимым желанием испытать мои таинственные знания. Так как мы с Жаком этого именно и ждали, то у нас было давно уже условлено, как поступать в таком случае. После долгих отказов, я согласился вызвать духа для госпожи Нозы и назначил вечер, когда ей к нам прийти. Все было устроено в комнате, как мы видели у настоящих прорицателей в Константинополе. Роль духа, разумеется, исполнял мой товарищ, которого было трудно узнать через серый дым, делающий мертвенным самое цветущее лицо. Даму оставили мы одну в темной комнате, причем я стал громко и нараспев декламировать начало вергилиевской ‘Энеиды’, которая, как известно, начинается так: Arma virumque cano [Битвы и мужа поюлат.] и т. д. Ноза слушала, трепеща, вся закутанная в темный плащ, потом я зажег серу, и через отдернутую занавеску появился Жак в странном наряде из пестрых тканей. По обычаю заклинателей, я сам говорил с тенью, а госпожа только дрожала в углу. Я спрашивал громко и властно, дух же ответствовал глухим, загробным голосом. Из нашего диалога выяснилось, что Ноза найдет свое счастье только в браке со мною, что она должна подарить мне часть своего состояния и что добрые гении ей благоприятны. Затем раздался сильный удар грома, не знаю, как произведенный Жаком, и тень исчезла во вновь наступившей темноте.
Когда снова зажгли свечи, дама лежала на полу без сознания, потрясенная всем, что видела. Когда я привел ее в чувство, она обвила мою шею руками и сквозь смех и слезы прошептала мне:
— Видишь, как правдиво говорят духи?
— Духи могут и ошибаться, — сказал я уклончиво. Но вдова, обнимая меня, твердила, что она свято верит в гадание и все исполнит, что ей вещал дух. Мне было немного совестно обманывать доверчивую женщину, но я не мог отступить от раз намеченного пути, думая, что открытием нашего плутовства я бы еще более огорчил и оскорбил бедную Нозу. И мне оставалось только до конца вести затеянную игру, что я исполнил не совсем охотно. Когда, отдав мне обещанную часть состояния, госпожа отпраздновала свадьбу со мною и мы остались одни в горнице, вдова разделась и подозвала меня к себе, но я оставался, не двигаясь, у входа. Тогда супруга спросила:
— Что же вы не подойдете ко мне, супруг мой? Разве я не стала вашей женою?
— Это совершенно верно, что вы стали моею женой, госпожа, но я сегодня за ужином ел лук и не осмеливаюсь оскорбить вас своим дыханием.
Не вставая с ложа, она продолжала:
— Конечно, это неблагоразумно, мой друг, что вы ели сегодня лук, но нужно ли стыдиться своей подруги? Подойдите ко мне, и ваше дыхание станет для меня приятнее мускуса, так как я люблю вас от всего сердца, поверьте.
Не двигаясь от стены, я отвечал медленно и спокойно:
— И потом я скажу вам, госпожа, что я болен, совсем болен и не могу войти к вам.
Тогда Ноза, будто поняв мое притворство, вскочила с кровати, вся голая, и подбежала ко мне. У нее были очень отвислые груди, большой живот, широкий, низкий таз и короткие ноги. Она меня схватила за рукав, немилосердно тряся, причем ароматное масло стекало с ее локтей на пол. Я, высвободив свою руку, спросил:
— Я сказал, что я болен, чего вы желаете от меня?
Приблизив ко мне свое толстое лицо, Ноза зашептала в сильном волнении:
— Ты болен? да? так что же ты не сказал этого раньше? разве твои духи не знали этого — можно было бы отложить свадьбу!
— Я боюсь, что тогда пришлось бы отложить свадьбу очень надолго, очень надолго, — сказал я многозначительно.
Тогда моя супруга, будто прочитав мои мысли, вдруг разразилась неистовою бранью, как поток, прорвавший плотину, она осыпала меня горчайшими упреками, пыталась меня щипать и царапать, наконец, схватив две спальные туфли, начала так ими меня колотить, что я должен был искать спасения в бегстве. Она, как была голая, так и бежала за мною по всему саду, крича мне вслед: ‘Мошенник, грабитель, христианская собака, вор, черт!’ и другие нелестные названия. Выскочив за калитку, я помчался, не оборачиваясь, меж тем как издали все раздавались пронзительные крики почтенной дамы, на которые отвечал лишь лай соседних собак.
Жак ждал меня с нетерпением, и, отдышавшись немного, я начал свой рассказ, нередко прерываемый громким смехом нас обоих.
На следующее утро пришла к нам старая Фатьма и передала от хозяйки, что я могу не возвращаться в дом супруги, деньги оставить себе, но что госпожа Ноза просит вернуть ей перстень с топазом, дорогой ей, как память о первом муже. Я молча передал кольцо служанке, которая, окончив свое поручение, обозвала нас разбойниками, плюнула на землю и сердито пошла домой.
Мы так и не узнали, нашла ли неутешная вдова более удачно себе четвертого супруга, потому что вскоре покинули Дамаск, отправившись к аравийскому заливу. Меня влекли снова морские странствия, суля обманчивое забытье от тяжелых воспоминаний и тоски по родине. На суше казалось мне, что корабль меня развлечет, но пробывши день, два на море, я уже стремился к твердой земле. И я искал везде успокоенья, нигде его не находя и не зная точно, какою одержим я тревогою.

Глава девятая

Нет надобности описывать наш путь до аравийского залива через пустыни и горы. Утром, и вечером, и днем мы видели все ту же приблизительно картину: волны песчаных холмов, уходящие вдаль, узкой лентой вьющийся путь, кустарники, травы и тростники у пустынных речек — все это одинаково озарялось то восходящим, то заходящим солнцем, жаркий ветер засыпал нас жгучим песком, и ночью, проснувшись от воя шакалов, мы видели над собою совсем близко словно резные звезды.
Наконец впереди заблестела зеленая полоса воды за красными скалами. Будто гонимый какой-то тревогою, я не мог дождаться, когда мы достигнем берега и вступим на борт судна, но едва наступила ночь, как налетел шквал, сломал мачту и руль, и так мы носились, по произволу волн, неведомо где, неведомо куда. К утру море не успокоилось, и, во избежание опасности от рифов, мы привязали себя вчетвером к огромным доскам, по двое на каждую, и спустились в пучину. Оказалось, что мы как раз вовремя покинули судно, потому что не поспели мы от него отдалиться на несколько сажен, как порыв ветра направил его прямо на подводные камни, налетев на которые, оно мигом разбилось в щепы, как распадаются карточные домики детей от неосторожного толчка или легкого дуновения. Между камнями водоворот походил на воронку, так что, раз попав туда, судно выплевывалось морем уже в виде бесформенных обломков и щепок. Крики утопавших были заглушены воем и визгом волн. Когда мы наблюдали с нашей доски это зрелище, сильная волна захлестнула нас, так что я лишился чувств и очнулся лишь на пустынном берегу, усеянном обломками кораблей и мертвыми телами. Наклонившись надо мной, стоял Жак, усиленно стараясь вернуть мне сознание. За узкой полосою песка, где я лежал, крутое подымалось высокое плоскогорье, поросшее мелким кустарником, едва заметная тропинка вилась вниз.
Не успел я хотя бы немного оглядеться, как на вечернем небе вырисовалась толпа людей, которые тотчас же, сбежавши на берег, окружили нас и, связав нам руки крепкими длинными стеблями травы, повели нас в горы. Невдалеке от края плоскогорья находилась небольшая пальмовая роща со светлым ключом, там и сям были разбросаны хижины с остроконечными крышами: это и была деревня наших победителей. Навстречу им вышла толпа женщин, с бубнами, барабанами и песнями. Они окружили нас, еще не вводя в селение, и начали тщательно осматривать, кажется, их больше всего удивляла белизна нашей кожи и невьющиеся, плоские волосы. Выразив достаточно свое изумление и радость громкими криками, они выделили из своих рядов толстую старуху, которая принялась нас раздевать, бросая своим подругам каждую часть нашего костюма по очереди, вызывая каждый раз всеобщий хохот. Особенный интерес возбудила ширина наших шальвар, в каждую штанину которых забралось по две женщины, они начали прыгать, издавая гортанные, дикие звуки, почитавшиеся у них, очевидно, за пение.
Все туземцы были высокого роста, чернокожи, с вьющимися жесткими волосами, оттопыренными губами, костюм их, не считая небольшого передника вокруг чресл, состоял из татуировки (особенно у мужчин), нескольких перьев в спутанных волосах и браслетов на руках и на ногах. Женщины отличались от мужчин только телосложением и тем, что у многих были грудные дети, подвязанные за спиной.
Всего жителей было не более трехсот или двухсот пятидесяти — и, кажется, они считали себя за особое племя или, по крайней мере, государство, так как непрерывно воевали и дрались с соседними деревнями, после чего, в случае неудачи, был целодневный вой, в противном же случае были праздники: три дня и три ночи напролет плясали, скакали, пели, жарили коз на вертелах, пили какую-то пряную и опьяняющую жидкость, метали копья в цель, зажигали костры над морем и били в бубны и барабаны при появлении луны. Когда мужчины не дрались, они охотились, ловили рыбу, чинили попорченное оружие или лежали в тени шалашей, хвастаясь, по-видимому, своею доблестью и удачей. Женщины кормили детей, растирали хлебные зерна двумя толстыми плоскими камнями, свежевали дичь и жарили ее на вертелах или собирали какие-то травы, чтоб лечить ими раны и змеиные укусы. Насколько я понял, эти туземцы не имели почти никакой религии и чтили в одинаковой мере все, что поражало их девственное воображение: солнце, луну, звезды, гром, молнию, радугу, особенно счастливый лов рыбы, победу в сражениях, рождение ребенка, смерть и любовь. Положим, любви, как мы ее понимаем, они не знали, а имели лишь беспорядочные сношения с женщинами, на полное попечение которых и оставляли детей. Мальчик с десятилетнего возраста поступал в ведение мужчин и принимал полноправное участие в их трудах и опасностях.
Мы были приставлены к домашним работам и помогали женщинам, но нам очень скоро наскучило их любопытство и назойливость. Так как дикаркам всего удивительнее казался цвет нашей кожи, то Жак придумал средство уничтожить эту приманку для черных дам. А именно: мы стали каждую ночь натираться сажей из очагов, так что в конце концов приблизились по цвету кожи к окраске туземных тел. Женщины сначала нас не узнали, потом целый день приходили глазеть на наше превращение, щелкать языком и качать головою, но постепенно привыкли, потеряли к нам интерес и оставили нас в покое.
Так прошло много недель и месяцев, мы потеряли всякую надежду вернуться на родину, которая даже во сне перестала нам представляться. Нас не выпускали за деревню, так что мы лишены были возможности даже бродить по берегу моря, отделявшего нас от далекой отчизны, наше рабство, казалось, никогда не прекратится, как вдруг странный случай вывел нас совершенно из тягостного плена и засветил снова путеводную звезду скитаний. Впрочем, странной в этом случае была только его неожиданность.
Однажды, в особенно жаркий день, когда все жители разбрелись по тенистым местам, женщины спали в шалашах, забыв о своих сварах, и только голые ребятишки возились в песке да я с Жаком, перестав молоть зерна, тихонько вспоминали о Европе, — раздался далекий выстрел, и через некоторое время в деревню с берега прибежали два туземца, зажав уши и крича что-то страшным голосом. На их крики стали собираться чернокожие, громко обсуждая необычайное явление. Женщины вышли из домов и тревожно прислушивались к говору мужчин, только дети спокойно продолжали играть, сыпя песок друг другу на голову. С каким-то тайным трепетом мы следили, как вооружались дикари, очевидно готовясь к битве, жены помогали им, подавая то копье, то стрелу, то кожаный щит. Когда воины удалились нестройной толпой, оставшиеся дома дикарки собрались в кучу посреди деревни, бормоча заклинания, изредка прерываемые длинным и настойчивым криком, затем все разом повергались ниц и молча молились, потом вскакивали, кружились, бормотали, испускали вопль и снова падали. Так продолжалось до тех пор, пока все приближавшиеся выстрелы не сделались совсем близкими и беспорядочной массой не хлынули обратно чернокожие, преследуемые небольшой кучкой белых в широких шляпах, с мушкетами и пистолетами. Дойдя до середины деревни, европейцы дали залп, и все дикари, мужчины и женщины, разом простерлись на землю, моля о пощаде. Тогда предводитель пришельцев дал знак остальным, и они, подняв живых и нераненых, связали им руки и отвели в сторону. Кто может представить себе мое удивление, когда я, выглянув из-за скрывавшего нас куста, узнал в капитане Джэка Брайта, когда-то виденного мною в Бейруте, большая черная борода, шрам через щеку, волосатые кисти рук, неподвижный взгляд и громкий, резкий голос не давали возможности сомневаться, что это он.
Тогда мы вышли из засады, громко крича, что мы приветствуем братьев и соотечественников.
Пришельцы казались удивленными несоответствием нашего заявления с нашим видом и ждали, когда мы приблизимся.
И действительно, наша внешность могла показаться странной: нагие, вымазанные по всему телу сажей, со всклоченными волосами, мы подвигались неровною походкой, протянув руки вперед и крича одновременно на двух различных языках. Но Брайт, все время пристально на нас глядевший, быстро подошел к нам, взял нас за руки и, обращаясь к товарищам, сказал:
— Это верно. Я знаю этих джентльменов и ручаюсь за правдивость их слов. Вероятно, только большое несчастье, о котором не время расспрашивать, привело их к такому необычайному и неожиданному состоянию. Мы должны сделать все, что можем, чтобы помочь нашим братьям и успокоить их.
Затем он приказал дать нам платье и отвести на борт судна.
Нам ни разу не приходило в голову, покуда мы жили среди черных, что мы наги, и только теперь, встретившись снова с европейцами, почувствовали мы стыд и смущение за свою наготу. К берегу нас провел мальчик-юнга, так как капитан еще решал с советниками судьбу черных жителей, среди которых мы жили столько времени. Нам дали одежду, мы отмыли сажу, выпили виски, поели и спокойно стали ждать возвращения Брайта. Все произошедшее было так разительно, что почти лишило нас способности удивляться и радоваться.
К вечеру пригнали на берег пленных туземцев, связанных длинной веревкою, они молчали, глядя задумчиво и покорно, как скот, разместили их в трюме, где было слишком мало места для всех, так что они лежали почти в два ряда, один на другом.
Отдав последние распоряжения, капитан посетил меня и Жака в отведенной нам каюте, спросил, куда мы хотели плыть, намекнув, что он правит свой корабль на родину в Англию, где должен быть по важному делу. Я сказал, что я не умоляю его ни о чем лучшем, как довезти меня до Портсмута, за что я был бы ему благодарен до самой смерти. Жак был грустен и молчалив и на вопрос, неужели его не веселит мысль вернуться на родину, ответил печально, что в Марселе у него нет никого близкого, и вообще нигде нет человека, к которому он был бы более привязан, нежели ко мне. Я обнял его и предложил остаться в Портсмуте, рассудив, что даже в случае, если бы мистер Фай отказался дать приют Жаку, то моему другу будет все равно, где заниматься тем, к чему он способен, в английском или французском порту. Дюфур сразу повеселел, и к нему вернулась прежняя ясная и невинная шутливость.
Мы решительно не знали, чем обязаны милости и ласковости Брайта, который вовсе не производил впечатления человека, любезного к первому встречному. Его обращение с нами не оставляло желать ничего лучшего, так он был внимателен и даже предупредителен. Когда случайно он оставался со мной вдвоем, он все время рассказывал о своих путешествиях, в которых он посетил Индию, Китай, Вейлан и другие сказочные стороны. Его слова, простые и суховатые, рисовали волшебные картины дальних земель, их жителей и необычайного знания мудрецов. При этих повествованиях голос Джэка делался глуше, таинственнее и звучал, как большой колокол из дали густого леса. Об одном только молчал наш капитан — что он делал в этих плаваниях, что он делал в Бейруте, как попал на дикий берег, откуда спас меня с Жаком, куда именно и зачем он едет теперь и кто он. Об этом он хранил молчание, и мы не приставали с расспросами. Была еще одна странность, о которой мы вспомнили уже впоследствии, а именно: всегда, среди какого бы то ни было оживленного или важного разговора, едва било одиннадцать часов, наш хозяин удалялся к себе в каюту, иногда даже не окончив начатой фразы.
Мы приписывали это аккуратности, столь свойственной моим соотечественникам. Но случай показал нам, что это была далеко не одна аккуратность, а нечто более странное, важное и непонятное.
Однажды вечером, когда Джэк, по обыкновению, удалился, прервав интереснейший рассказ, мы с Жаком, подождав некоторое время, пошли за хозяином и, остановясь около двери в его комнату, стали прислушиваться. Слышно ничего не было, но, приложа глаз к щелке, мы увидели следующую картину. Стены каюты были увешаны странными изображениями зодиакальных знаков, человека с раскрытою грудью, где пылало горящее сердце, какими-то чертежами и надписями на непонятном языке. Сам Брайт в шляпе сидел за большою книгой, неподвижно глядя на синий огонь небольшого треножника. Перед ним стоял совершенно обнаженный мальчик лет 13-ти, раскинув руки и смотря на то же пламя. Я не узнал сначала нашего юнгу, никогда, впрочем, не обращал я на него внимания. Он был бледен и худ, можно было пересчитать все ребра на боках, лицо, довольно обыкновенное, поражало прозрачною белизною, которая казалась еще сильнее от яркого, как вино, рта. Но меня поразили глаза мальчика: густосапфирные, очень узкие, неподвижные, как бы незрячие, они сразу пронзили меня воспоминанием о Стефании, вся история которой, забытая было мною, всплыла до страшного ясно в моем мозгу.
Юнге становилось, очевидно, холодно, потому что он дрожал всем телом все сильнее, покуда Брайт нараспев читал из книги, смотря на синий огонь. Наконец он бросил на треножник какого-то снадобья, отчего слабое пламя вдруг вытянулось в длинный язык ярко-желтого цвета. Джэк перестал читать, вперив взор в угол комнаты, находившийся вне поля нашего зрения, мальчик же, перестав трепетать, застыл с раскинутыми руками, из которых без всякой видимой причины потекла тонкими струйками алая кровь.
Мы смотрели как околдованные, но вот пламя упало снова до синего огонька, юнга зашатался, готовый упасть. Джэк, побледнев, шумно перевернул страницу книги, потом взял длинный кинжал и направился к голому отроку. Не будучи в состоянии сдержать свое волнение, я закричал в ужасе:
— Остановитесь, остановитесь, Джэк Брайт!
Я помню, что с моим криком слился другой нечеловеческий вопль, но больше ничего не удержал в памяти, так как упал на руки Жака, лишившись чувств. На следующее утро вошел к нам капитан, более бледный, чем всегда, но спокойный и сдержанный. Поговорив немного, он заметил:
— Мне кажется, для вашего спокойствия будет полезнее, если вы не будете покидать своей каюты. На судне вам могут встретиться сцены, которые, не будучи объяснены, только смутят ваш рассудок. Объяснять же их никто не имеет права.
С тех пор нас не стали никуда пускать и все долгое плавание мы были как пленники, сам Брайт заходил к нам, по-прежнему рассказывал об Индии и Китае, так же уходил в одиннадцать часов, но запирал нас собственноручно на ключ снаружи. Я не знаю, сколько времени провели мы в пути, но, когда мы достигли Портсмута, я узнал, что в отсутствии я пробыл два года, три месяца и десять дней, так как было 13 сентября 1691 года, когда я снова сошел на родимый берег.

Глава десятая

Не доходя еще до дому, я узнал все новости, ждавшие меня на родине. Умер год тому назад мистер Фай, оставив меня наследником, была очень холодная зима, приезжали комедианты из Лондона, разбился невдалеке французский корабль, Кэтти Пэдж вскоре после свадьбы исчезла неизвестно куда, кто думает, что муж ее прогнал, другие предполагают, что она сама уехала на континент, бросив Эдмонда, третьи желают видеть в этом странное преступление, некоторые ищут еще более таинственных причин.
Печально вошел я в свою горницу, где все осталось по-прежнему, только раскрытая страница Сенеки казалась мне перевернутой, неся другое, более утешительное изречение. Дом был не топлен, так как никто не ждал моего возвращения, шел дождь, и сумерки быстро падали. В комнату быстро вошел Эдмонд, обнял меня и заплакал. Прослезился и я, глядя на похудевшего друга. Мы не спрашивали друг друга о несчастиях, будто условившись, и спустились в столовую, где трещал камин, затопленный Жаком, успевшим тесно подружиться с Магдалиной, — и я стал рассказывать о своих странствиях, закурив короткую трубку. Когда дело дошло до нашего возвращения и я упомянул Джэка Брайта, Эдмонд, вскочив, воскликнул:
— Как, Джэк Брайт? он здесь, приехал с вами?
— Он точно приехал с нами, но здесь ли он еще, я не знаю, так как он спешил куда-то дальше.
— Слава Богу! — сказал Эдмонд, снова опускаясь в кресло.
— Разве он знаком тебе? что ж ты знаешь о нем? — спросил я.
— Ничего, ничего, об этом после. Продолжай, прошу тебя, свой рассказ, — прошептал друг, закрывая глаза.
— Но дальше нечего почти продолжать, — отвечал я.
Окончив историю своих странствий, я долго сидел перед пылавшим камином рядом с Эдмондом, тогда как у двери стояли Жак и Магдалина, последняя утирала передником слезы, а ноги мои лежали на мягкой спине старого Нерона.

* * *

‘Путешествие сэра Джона Фирфакса’, будучи законченным само по себе, представляет лишь первую часть истории Фирфакса, вторая часть которой назовется ‘Действия Джэка Брайта’ и последняя — ‘Комната с воловьим окном’.
1909
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека