Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика 1922—1939. — М.: Согласие, 1996.
Пушкин всегда возбуждал и будет возбуждать интерес не только как поэт, но и как человек. Это оправдывается всем: и значением Пушкина, одного из величайших людей России, и резким своеобразием его житейского облика, и (главное) тем, что его жизнь чрезвычайно тесно и слитно связана с творчеством. Потому-то едва ли не каждый исследователь, желавший уяснить себе творчество Пушкина, в конце концов фатально становился, хотя бы отчасти, — его биографом. (Я оставляю в стороне так называемых формалистов. Для них, действительно, жизнь Пушкина не представляет интереса, но это потому, что по существу им так же точно нелюбопытно и его творчество: они исследуют лишь фактуру письма.)
У нас любят жаловаться на то, что мы до сих пор не имеем обстоятельной, полной и научно обоснованной биографии Пушкина. Но жаловаться и упрекать легко, сделать трудно. Мне кажется, вовсе не прославленная российская лень тут виною. Взять хотя бы Лернера, можно сказать — положившего всю жизнь на изучение прежде всего именно биографии Пушкина. Кто посмел бы упрекнуть его в лености? А меж тем — связной биографии Пушкина он не написал, даже и не принимался за нее. И он, как все пушкинисты, прежде всего как будто разбрасывается: от замечательно сделанной (несмотря на все недочеты) биографической канвы кидается к изучению рукописей, от рукописей — к работам чисто критическим (которые ему не удаются). Это кажущееся метание из стороны в сторону надо объяснить и оправдать тем, что каждый, кто пытался всерьез поработать о Пушкине, — либо ясно сознает, либо хоть верхним чутьем слышит: нельзя написать ‘голую’ биографию Пушкина, не связанную с историей и смыслом его творчества, — так же, как это творчество непостижимо, нерасшифровываемо вне связи с биографией. Это две вещи нерасторжимые.
Говорят: ненаучно критику становиться биографом, ненаучно биографу опираться на творчество. Может быть, это вообще и так, то есть часто бывает так, — но в применении к Пушкину это все-таки не так. Когда дело идет о Пушкине, надо сказать иначе: не ‘ненаучно’, а трудно, сложно, даже опасно — но неизбежно, потому что обстоятельства к этому ведут сами, несмотря на все теории. В изучении Пушкина ненаучно (потому что приводит к ошибкам) отделять жизнь от творчества. Исследователь пушкинского творчества, ради ‘научности’ отвертывающийся от биографии, похож на химика, который вздумал бы ‘не считаться’ с физикой.
Нельзя быть фетишистами метода. Во всяком изучении наиболее научен тот прием, который наиболее вскрывает истину. В известной степени иногда безразлично, например, к какой именно женщине относится то или другое из любовных стихотворений Пушкина: смысл и значение стихов от этого не меняется. Но ведь есть у Пушкина вещи, без ‘биографии’ просто непостижимые или постижимые как раз неверно, до полного искажения. Простейший пример — ‘Граф Нулин’. Без автобиографического комментария, случайно оставленного самим Пушкиным, — ‘Граф Нулин’ есть просто ‘шалость’, более или менее изящная и более или менее дешевая. С комментарием повесть вдруг обретает большой философский смысл сама по себе, а к тому же многое освещает в других писаниях Пушкина. Но замечательно, что и сам пушкинский комментарий требует комментария в двух направлениях: на тему о связи Пушкина с декабристами и на тему о суевериях. Гершензон, впервые обративший внимание на заметку Пушкина о ‘Нулине’, полагал, что открыл истинное понимание повести. На самом деле он еще только открыл путь к пониманию: о ‘Нулине’ мы еще далеко не всё знаем.
Допустим, однако, что колоссальная по трудности работа сделана и в один прекрасный день появляется труд, сочетающий биографию Пушкина, основанную на абсолютно достоверных, точнейше установленных фактах, собранных с исчерпывающей полнотой, — с весьма глубоким проникновением в дух и смысл пушкинского творчества. Будет ли эта биография ‘канонической’ и обязательной? Разумеется, нисколько, ибо лишь голые факты в ней будут неоспоримы. Но освещение фактов, но приданное им в книге значение, но — главное — их влияние на творческую личность Пушкина, а отсюда и самое истолкование творчества — все это будет вполне оспоримо, как субъективное, и фактически, вероятно, будет оспорено ближайшим трудом, столь же доказательным и глубоким, но приходящим к иным выводам на основании хотя бы и того же материала. В основе расхождения всегда будет лежать личность исследователя и его эпоха. Так может продолжаться до бесконечности, ибо критическое исследование поэзии, сколько бы ни опиралось на ‘факты’, — само по себе есть творчество. И только ради этого творчества есть смысл изучать поэта, так же как читать критику стоит единственно ради личности критика. Чтобы познакомиться только с самим поэтом, достаточно читать его стихи. Если же читатель надеется при помощи критика уяснить себе то, что ему без чуждой помощи недоступно, — то дело такого читателя безнадежно: критик бессилен заставить его ‘вместить’ больше, чем он способен. Тут критик либо оказывается популяризатором, то есть специалистом по разбалтыванию водой того вина, которое, чтобы оценить, надо пить целиком, либо его критика столь же недоступна читателю, как сама поэзия, если не больше. Здесь можно усмотреть противоречие со сказанным выше. Казалось бы, если критика, с одной стороны, столь самочинна и если она, с другой стороны, бессильна раз навсегда устанавливать единственно правильное толкование поэзии (в данном случае — пушкинской), то зачем ей опираться на биографию автора, на его комментарии, рукописи и т. д. — вообще на что бы то ни было ‘опираться’ — и, сверх того, на каком основании и зачем может она претендовать на какое-то ‘вскрывание истины’ о поэтическом произведении? Но это противоречие кажущееся. Поэт, пользуясь явлениями действительности как материалом, создает из них новый, собственный мир. Так и критик делает то же самое, лишь иными приемами, и творит свой мир, пользуясь как сырым материалом явлениями мира поэтического. И как цель поэтического творчества — вскрыть правду о мире, показав его в новом виде, так цель критика — вскрыть правду о поэзии, посмотрев на нее с новой точки зрения. Опять же, как художник, преображающий действительность, не вправе ее искажать, так и критик, преобразующий поэзию, обязан оставаться в пределах поэтической данности: этому и служит предварительное изучение поэтического материала. Когда дело идет о Пушкине, этот материал невскрываем без изучения биографического.
Все это — соображения довольно сложные. Сейчас я коснулся их мимоходом, только слегка наметил пунктиром, — в связи с попыткой, недавно сделанной В. В. Вересаевым, как известно обратившимся к пушкинизму. Передо мной — книга, составленная Вересаевым и озаглавленная ‘Пушкин в жизни’.
Вересаев говорит в предисловии, что его книга возникла случайно. Заинтересовавшись Пушкиным как живым человеком, ‘во всех подробностях и мелочах его живых проявлений’, Вересаев стал в течение ряда лет делать ‘из первоисточников выписки, касавшиеся Пушкина, его настроений, привычек, наружности и пр.’. И вот однажды, просматривая накопившийся материал, Вересаев ‘неожиданно увидел’, что перед ним — ‘оригинальнейшая и увлекательнейшая книга’, ‘в которой Пушкин встает совершенно как живой’. И эту книгу Вересаев напечатал. Тут и лежит его основная ошибка. Оторванный от своего творчества, состоящий только из ‘характера, настроений, наружности, одежды’, воспроизведенных по противоречивым, часто лживым, а еще чаще — близоруким записям современников, — Пушкин встает в этой книге вовсе не ‘совершенно как живой’, а, напротив, — совершенно как мертвый. Пушкин без творчества — живой труп. Никакие ‘настроения’ и ‘привычки’, так же как ‘одежда’, не возместят отсутствие того, что было в нем главное и чем только он, в сущности, любопытен: его творческой личности.
Но именно обезличение как будто особенно и пленило Вересаева. Откинув творчество от Пушкина, он с каким-то особенным удовольствием обращается к дикой возможности: выкинуть творческое начало и из своей книги, самого себя совершенно затушевать, стереть, уничтожить. Скромно заметив, что книга его ‘не сможет заменить настоящей биографии Пушкина’ (и в этой фразе нарушив синтаксический завет Пушкина, который написал бы: ‘не сможет заменить настоящую биографию Пушкина’), — Вересаев продолжает: ‘Но я был бы рад, если бы она сделала излишними те многочисленные писания, которые до сих пор сходят за биографические статьи о Пушкине: надергает человек интересных цитат из Липранди, Пущина, Керн, Анненкова, Бартенева, разведет их водой собственного пустословия — и биографическая статья готова’. В этих по виду скромных словах — увесистый камень, пущенный во всех без исключения авторов, творчески трудящихся над биографией Пушкина. После этих слов даже непонятно, почему, собственно, Вересаев не считает свою книгу способной заменить ‘настоящую биографию’ Пушкина: ведь эта ‘настоящая биография’ неизбежно будет, с его точки зрения, разведена водой авторского пустословия, или, как мы сказали бы, будет результатом творчества, живого, личного, столь враждебного Вересаеву.
Мечтая о какой-то странной биографии Пушкина, из которой авторская мысль была бы вытравлена, Вересаев остался верен этому принципу и по отношению к самому себе. Предлагая читателю сводку всего дошедшего до нас о Пушкине, он заявляет: ‘Критическое отсеивание материала противоречило бы самой задаче этой книги’. Правда, он оговаривается, что ‘явно выдуманное’ им отброшено, — но это лишь легкая непоследовательность, главный же принцип, устранение критической, творческой работы, им соблюден: в книге нет почти ни слова от Вересаева, если не считать редких отрывочных замечаний, необходимых для внешнего понимания напечатанных материалов. Можно сказать, что, всеми силами стараясь не думать, даже из ‘явно выдуманного’ Вересаев многое сохранил.
Таким образом, книга его стала грудой свидетельств, расположенных в хронологическом порядке (приблизительно), но критически не освещенных и не проверенных. Тут в одну кучу смешано важное и пустячное, точное и перепутанное, достоверное и явно ложное, умное и глупое. Рядом с ценнейшими свидетельствами Вяземских, Пущина, Керн, Якушкина, Нащокина и других — читаем пошловатые суждения Льва Сергеевича Пушкина, явную ложь Сергея Львовича Пушкина, очевидные сочинительства Павлищева и всякую обывательскую чепуху, начиная с вечных анекдотов о том, как Пушкин ‘легко’ и то и дело писал стихи, на стенах, окнах, деревьях, — и кончая наивной (мягко говоря) уверенностью гр. М. Д. Бутурлина, будто Онегин списан с него. О лжи или правде читателю предоставляется угадывать самому, по вдохновению, или выбирать, что ему больше нравится. Противоречия в показаниях Вересаевым тоже не отмечаются. Многое, что могло бы быть опровергнуто словами самого Пушкина, не опровергнуто, потому что Вересаев ‘вполне сознательно’ не приводит ‘ни одного поэтического показания, хотя бы носящего явно автобиографический характер’: почему-то этот источник Вересаев считает менее всего правдивым. Получаются курьезы. Например, Корф говорит, что, ‘вопреки составившемуся преданию, Пушкин в детстве никогда не был белокурым, а еще при поступлении в Лицей имел темно-русые волосы’. Между тем в стихотворении ‘Mon portrait’, писанном в Лицее как раз ради сообщения о себе точных внешних данных, Пушкин говорит ясно:
J’ai le teint frais, les cheveux blonds.
Но Вересаев об этом даже не упоминает. С его точки зрения, все хорошо, что не стихи.
Иногда он все же прибегает к свидетельствам самого Пушкина — из его дневников, биографических заметок и писем. Но этот материал использован с непостижимой скупостью: едва ли не в любом письме Пушкина, помимо отрывков, приведенных Вересаевым, имеется еще такой же материал, им откинутый. В сущности, непонятно, как дошел Вересаев до самой мысли давать отрывки из писем: письма надо было или вовсе не приводить, оговорив в предисловии, что читатель вообще отсылается к пушкинской переписке, либо уже перепечатывать все три тома саитовского издания, — ибо что же и суть эти письма, как не первейший материал для суждения о ‘характере, настроениях, привычках’ Пушкина? — То же надо сказать о дневниках и заметках. Например, из лицейских записок 1815 года приведен один отрывок, от 29 ноября, о Бакуниной, тогда как сейчас же следом идут другие, от 10 декабря, 17 декабря и проч., имеющие точно такой же интерес.
Я мог бы привести еще длинный список несуразностей, допущенных Вересаевым, — но не в них дело. Самое примечательное в его книге — это ее метод, возникший из неестественного желания представить Пушкина — без творчества, а биографа лишить права на критическую обработку материала. Самое это желание, пожалуй, довольно характерно для умственных течений, насаждаемых сейчас в России господствующей партией. Тут — любовь к ‘материалам ради материалов’, ‘биографический’ формализм, идущий об руку с формализмом в критике, тяготение ко всяческому анализу — наряду с паническим бегством от живой, обобщающей мысли…
Но это уже особая, самостоятельная тема.
КОММЕНТАРИИ
Состав 2-го тома Собрания сочинений В. Ф. Ходасевича — это, помимо архивной Записной книжки 1921—1922 гг., статьи на литературные и отчасти общественно-политические темы, напечатанные им в российской и зарубежной прессе за 1915—1939 гг. Пять из них — российского периода на темы истории русской литературы вместе с пушкинской речью 1921 г. ‘Колеблемый треножник’ — Ходасевич объединил в книгу ‘Статьи о русской поэзии’ (Пг., 1922). Все остальные опубликованы после отъезда из России (июнь 1922 г.) в газетах и журналах русского зарубежья.
Большая часть этих зарубежных статей Ходасевича — критика современной литературы. С ней соседствуют историко-литературные этюды, среди которых первое место занимают статьи на пушкинские темы. Мы не сочли нужным отделять историко-литературные очерки, в том числе пушкинистику Ходасевича, от общего потока его критической работы: они появлялись на тех же газетных страницах, где печатались и его актуальные критические выступления, современные и историко-литературные темы переплетались в критике Ходасевича, и представляется ценным сохранить этот живой контекст и единый поток его размышления о литературе — классической и текущей, прошлой и современной. Что касается пушкиноведения Ходасевича, оно, помимо книги 1937 г. ‘О Пушкине’ (см. т. 3 наст. изд.) и глав из ненаписанной биографической книги ‘Пушкин’ (см. там же), достаточно скромно представлено в нашем четырехтомнике, это особое и специальное дело — научное комментированное издание пушкинистики Ходасевича, и такое трехтомное издание в настоящее время уже подготовлено И. З. Сурат.
Комментаторы тома: ‘Записная книжка’ — С. И. Богатырева, основной комментатор раздела ‘Литературная критика 1922—1939’ — М. Г. Ратгауз, ряд статей в этом разделе комментировали И. А. Бочарова (статьи ‘Все — на писателей!’ и ‘Научный камуфляж. — Советский Державин. — Горький о поэзии’), С. Г. Бочаров (‘О чтении Пушкина’, ‘Пушкин в жизни’, ‘Девяностая годовщина’, ‘Поэзия Игната Лебядкина’, ‘Достоевский за рулеткой’, ‘Памяти Гоголя’, ‘По поводу ‘Ревизора’, ‘Автор, герой, поэт’, ‘Жребий Пушкина, статья о. С. Н. Булгакова’, ‘Освобождение Толстого’, ‘Тайна Императора Александра I’, ‘Умирание искусства’, ‘Казаки’, ‘Богданович’), А. Ю. Галушкин (‘О формализме и формалистах’).
‘Пушкин в жизни’. — ПН. 1927. 13 января.
Первые два выпуска кн. В. В. Вересаева ‘Пушкин в жизни’ появились в московском изд-ве ‘Недра’ в 1926 г., вып. III—IV — в 1927 г. В пушкиноведении 20-х годов Ходасевич и Вересаев находились в состоянии острой полемики по вопросу ‘об автобиографичности Пушкина’, как назвал Вересаев свою статью, обращенную против эксцессов биографической расшифровки пушкинских произведений, которые он находил в работах М. О. Гершензона (‘Северная любовь Пушкина’) и Ходасевича (‘Поэтическое хозяйство Пушкина’). ‘В последние годы В. Ф. Ходасевич выдвинулся в первый ряд современных наших поэтов, — писал Вересаев. — И особенно удивительно вышеприведенные рассуждения слышать от художника, который уж по себе должен знать о чрезвычайной сложности и прихотливости процесса художественного творчества’ (Печать и революция. 1925. No 5—6. С. 35). В споре с Ходасевичем Вересаев ссылался на заключение Б. В. Томашевского о методе биографически-творческой интерпретации пушкинских произведений в книге Ходасевича как ‘отчетливо неудачном’ (Русский современник. 1924. No 3 С. 262), Ходасевич отвечал Томашевскому в следующем номере ‘Русского современника’ (1924. No 4. С. 281—282). В дальнейшем Вересаев выдвинул тезис о разобщенном бытии ‘в двух планах’ Пушкина — человека и поэта, о ‘поразительном несоответствии между живою личностью поэта и ее отражением в его творчестве’ (Вересаев В. В двух планах. М., 1929. С. 140). Кн. ‘В двух планах’ также вызвала рецензию Ходасевича, заметившего, что положения книги ‘в значительной степени вызваны полемикой с пишущим эта строки’. ‘Таких нелепостей я не писал, — отвечал Ходасевич, — и подозревать меня в столь ‘наивном биографизме’ чрезвычайна наивно. Еще наивнее — выдвигать обратный догмат: об абсолютной антибиографичности Пушкина’. Вновь помянул в рецензии Ходасевич и ‘Пушкина в жизни’: не исходи Вересаев из своей установки о Пушкине ‘в двух планах’, ‘совсем иначе составил бы он и известную свою книгу ‘Пушкин в жизни’, в которой собраны всевозможные сведения о Пушкине, порой заведомо вздорные и ложные (сам Вересаев отмечает их звездочкой) — но принципиально исключены все прямые поэтические показания Пушкина. Вересаев готов прислушаться к кому угодно, будь то первый попавшийся враль или глупец, — только не к Пушкину, только не к поэту… Причина этого лежит, конечно, очень глубоко: она коренится во взгляде Вересаева на природу и смысл поэзии, т.е. уже в основах его мировоззрения. Тут уж мы с ним стоим по двум сторонам рубежа, неизмеримо более глубокого, чем разногласия пушкиноведения’ (СЗ. 1931. Кн. XLIV. С. 529).
С. 140. …от замечательно сделанной… биографической канвы… — Лернер Н. О. Труды и дни Пушкина. М.: Скорпион, 1903, исправл. и расшир. изд. — СПб.: Императорская Академия наук, 1910. Памяти Н. О. Лернера Ходасевич посвятил заметку: В. 1934. 18 октября.
С. 141. Гершензон, впервые обративший внимание на заметку Пушкина о ‘Нулине’… — В статье при факсимильном издании ‘Графа Нулина’ 1827 г. в изд-ве М. и С. Сабашниковых (М., 1918).
С. 143. Вересаев говорит в предисловии… — Далее цитируется предисловие автора в кн.: Вересаев В. Пушкин в жизни. М., 1926. Вып. I. С. 3—8.
…синтаксический завет Пушкина… — Имеются в виду стилистические замечания Пушкина в ‘Опровержении на критики’ (1830).
С. 144—145. …уверенностью гр. M. Д. Бутурлина… — См.: Пушкин в жизни. Вып. I. С. 137.