Пума американская, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1931

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)

Пума американская

У меня была палатка из белого холста. Я ставил ее в глухом лесу, у речки над обрывом, а то — на лугу, в красивых местах. Она была приспособлена для жизни в природе…
Я часто уезжал в отдаленные места деревенские. Брал с собою холсты, краски, ружье и удочки. В этих поездках слугой моим и другом был некий замечательный человек — Василий Княжев, рыболов, поэт и бродяга. Зимой он жил на Хитровке, в бедности и лени. Весной пробуждался, оживал и уходил бродить пешком в леса.
Ездили ко мне и друзья мои — художники В.А. Серов, барон Клод {Правильно: Клодт.} и архитектор Вася. На свободе деревенской нравилось им уединение, полюбилась моя палатка. На сей раз я поставил ее у речки Нерли.
Какое красивое место! С обрыва все дно речки — как на ладони. По берегу — ольха, крутая осыпь песку, осока и зеленые стрекозы над водною гладью.
Стояла летняя жара. Утром рано писал я около палатки картину с натуры. Вода чуть-чуть плескалась у самых моих ног. Смотрю — маленький щуренок, как брошка цветная, вышел из осоки и встал близ меня. Я наблюдаю, как он удивителен, как раскрашен, и тихонько сзади хочу его схватить в воде… Не тут-то было: мгновенно исчез и куда — неизвестно.
— Ишь,— сказал Василий, стоявший рядом со мной,— не поймаешь, быстр. А вот вырастет, живоглот будет. Всей рыбе страх. У людей также бывает. Махонькой растет, вот радость! А потом, смотришь, выйдет живоглот тоже.
— Что же ты не купаешься, Василий? — спросил я.— Вода теплая, хорошо.
— Что купаться! Все одно жарко. После купанья еще хуже. Кончайте работу. Уха готова и чай… Вот от жары чай с ромом! Архиерей в Вологде,— помните, мы там были? — так он пить велел. От жары нет лучше, говорил, чаю с ромом.
Я понял, что Василий видал, как я бутыль в корзину ставил,— но согласился я с ним не сразу.
— Да я не взял вина-то.
— Ничего подобного,— засмеялся Василий.— Здесь она. Не лопнула бы от жары-то. Соберется в ней пар, и лопнет. Говоровский квас, намедни, у нас весь ушел.
— Верно, иди, откупоривай!
И, как тот щуренок, Василий мгновенно исчез в палатке.
Уха из окуней и чай с ромом после купанья располагают к блаженству. Будто ничего больше и не нужно, лень, истома по всем жилам разливаются… А в лесу дрозд поет, кузнечики стрекочут в траве, и облака кучами белой ваты вздуваются на синем небе.
Василий — в новой ситцевой рубашке в полоску. Сидит напротив, сложив по-турецки ноги. Пьет чай с ромом. Карие глаза глядят в сторону.
— Василий,— говорю,— отчего это у тебя нос вроде как перешибленный?
— Пума американская,— невозмутимо ответил Василий.— Вот зверь хитрый. Как женщина! От ее это.
— Какая такая пума? Я думал, это природное в тебе.
— Не-ет, это многие спрашивали у меня: нос отчего? А вот служил я в Москве, был в те поры на Трубной площади зверинец — Гаснера Карла Иваныча, и супруга у него была Эмма Августовна. Служил я за старшего. Смотрел за кормлением зверей. Много публики набивалось в зверинец, когда зверей кормили. Антиресно очень жрут. Особенно королевский лев. Ох, жрать здоров был!.. Его тоже Карлом Иваны. чем звали. Публика его очень любила. Вот рычал! Так это прямо — гроза, когда жрал-то. Бывало, лихачи, что у ресторана ‘Эрмитаж’ стояли, супротив зверинца,— лошади у них хорошие,— так когда Карл Иваныч зачнет рычать, все лошади кто куда, бесятся и с перепугу бросаются во все стороны. Ну, лихачи ловят. Жалобу подали они на Гаснера. Полицеймейстер Огарев приезжал, глядел на льва. При нем кормили его. ‘Ну,— говорит,— ничего с ним не поделаешь. Не может жрать Карл Иваныч тихо, благородно, потому уж у него нутро такое. У меня,— говорит,— тоже брандмайор был, так водку когда пил, тоже рычал, нутро такое’. Полицеймейстер Огарев правильный был человек. Усища черные, сам — зверь. Позвал он лихачей и заявил им: ‘Гужоеды,— говорит,— ничего я со львом не могу поделать. Он от самой природы такой’. Лихачи ни с чем и остались. Только как Карл Иваныч зарычит, тут уж они за узды лошадей держат. Лошади-то никак привыкнуть не могли. Лев! Конечно — боязно им, думают — сожрет. Нет понятия, что он в клетке.
— Большой лев был? — спрашиваю.
— У, огромадный. И заметьте, Эмма Августовна, как оденется в голубой леспердон, с золотыми галунами, и в малиновые панталоны, тоже с галунами,— да к тому красная шапочка с пером, волосы светлые завитые, да перчатки и хлыст,— чисто херувим. Так она ему, Карлу Иванычу, не мужу, а льву-то, вот все, что велит, то он и делает. Кланяется и служит, вот как собака. Все удивлялись. Но только как наступает кормление, понять нужно,— доход. Если рычать Карл Иваныч не будет, ведь и доходу меньше.
— После кормления,— продолжал Василий,— я, значит, надеваю на голову феску и беру змею-удаву. Держу около головы ее и кругом оматываю себе на шею. Так и выхожу к публике.
Тут Василий встал в позу и заговорил другим голосом, важно и серьезно: ‘Карл Иваныч Гаснер благодарит почтеннейшую публику и просит впредь не оставить его своим посещением’.
— Ну, публика и уходит, значит, кормление кончено. Да, вот, помню, на Страстной неделе никого не было. Хожу я по зверинцу, курю тихонько папиросу, а в клетке пума американская, как кошка большая, хорошенькая. Сидит у самого краю, нос выставила и смотрит на меня. Думаю: ‘Погоди, красавица, любишь голубков кушать’. Набрал я дыма в рот из папиросы, подошел, да ей в нос дым-то и пустил… Но только очнулся, смотрю — лежу на полу, весь мокрый. Стоит Гаснер, доктор, Эмма Августовна и пристав. Вся голова у меня в бинтах. Ну, в больнице два месяца лежал. Вот шрам остался на носу. Заметьте, потом, как приду в зверинец, так она, мериканка, увидит меня и опять садится к краю и мордочку выставит маленько. Думает, я опять ей дамся. Не-ет, буде. Но вот в этой пуме хитрости что! Зверь хорошенький, ну вот, как женщины, ни дать ни взять. Они тоже ведь вроде как пумы мериканские.
Я заметил, что Василий недоверчиво относится к женщинам.
— Почему,— спросил я его,— ты говоришь ‘удава’ — змея. Не удава, а удав.— Нет, удава,— возразил Василий.— Потому что она женщина была. И вот сама от себя родить могла.
— Как же это, Василий, Бог с тобой!
— Да вот так, брюхатеет сама по себе. Ничего — сама одна.
— Ерунда,— не поверил я,— этого быть не может.— А вот может.
— Да как же?
— Да вот. Четыре года удава в зверинце была, и никакого удава другого не было, и вдруг она яиц снесла, страсть сколько. Все глядели, дивились. Полицеймейстер Огарев приехал, видит яйца. Рассердился очень. Приказал их в железный сундук на замок запереть. Кричал даже: ‘Это что же такое будет: змееныши расползутся по Москве, всех пережалят. Я,— говорит,— за порядок отвечаю. Не позволю больше я этаких гадов разводить…’ Ну, Эмма Августовна на подносе серебряном ему коньяк подносила. Отошел. А то ведь и закрыл бы зверинец… Так-ак,— закончил Василий,— а вот другой глядит на нос мой, на шрам-то, и думает, что у меня трифилис.
— Что такое, Василий?
— Болезнь такая дурная, женская. Знаю я: думают некоторые.
— Глядите-ка,— вдруг закричал Василий,— удилищ-то с берега тащат! Ишь! И он побежал к реке.
Сильная рыба водила и плескалась, когда Василий тащил ее к берегу, и ушла, оборвав лесу.
— Эх! — крикнул Василий,— как вспомню эту пуму, всегда неудача выходит.— Ты, брат, что-то, я смотрю, к женщинам плохо относишься. Должно быть, они тебе насолили?
— Это верно вот до чего. Ведь у меня тоже детеныш был от одной (Василий говорил о себе, как о звере,— ‘детеныш был’). А вот у ней, узнал я, еще хахаль был кроме меня. Вот когда работал я, да деньги были, так она со мной добрая, а денег нету — шабаш: пума! Ну, терпел я это и по весне пошел прямо в Иерусалим, без копея, всего семь рублей.
— Как в Иерусалим? Ведь это далеко, надо морем ехать.
— Ничего, пошел. Далеко—это верно. Только иду и иду. Думаю, узнаю в Иерусалиме, как быть в таком разе. Ну, где накормят, а то и подадут. И встретил на дороге, под Одессой уж, тоже человека, как я, бедного. Дорогой разговорились, я ему рассказал свое горе, а он смеется, да говорит: ‘У меня так же. Ну, я,— говорит,— богатый был, табачник. У меня-то денег было много. Вот у меня ушла через деньги, да ушла к бедному’. Хороший человек, тоже горюет, все рассказал мне. Из евреев он был. ‘Я,— говорит,— к раввину иду, спросить тоже, как быть’. Ну, пришли мы в Одессу, к раввину пришли. Послушал он его и меня кстати. Раввин был строгий. Слушает, а сам кверху смотрит на муху,— на потолке муха ходит. ‘Ну, что тут,— говорит.— То от бедного к богатому идет, то к бедному, ай, много ходить она будет. Вот как муха ходит — туда-сюда. Ну, чего там, ну зачем они вам нужны? Вот скажу вам — когда в голове мало, то это надолго’.
Вышли мы от него и стали на углу на улице и друг на дружку смотрим.
— А что же, в Иерусалим не поехали? — спросил я.
— Не вышло. Он-то, мой знакомый, дело с табаком затеял. Я у него посыльным был, двадцать пять рублей мне дал. Однова я на пароход пошел, чтоб узнать, с матросом познакомился. Вместе в трактире выпили. ‘Чего,— говорит матрос,— поедем с нами. Шваброй полы мыть будешь. Прокормим’. Но только я на пароход взошел — осмотр, полиция, паспорта глядят. ‘Это чего такое,— спрашивают меня,— паспорт надо загранишный’. А у меня нет. В участок, значит, отправили. Кто я, да что, спрашивают, не верят. ‘Почто бежишь из Рассей?’ Пристав здоровый, из хохлов. Глаза белые, злющий. ‘Ваше благородие,— говорю я ему,— мне в Иерусалим поехать охота, на Иордань’.— ‘А пошто тебе это затеялось?’ — спрашивает. Я ему все рассказал, как есть, начисто. ‘Ну,— говорит,— ты,— говорит,— с этакими делами блудными Бога одолевать едешь? Вон,— говорит,— сукин сын, отсюда’. Вот и все — и Иерусалим.
Василий махнул с досадой рукой, опрокинул стакан на блюдце, аккуратно положил сверху кусочек сахару и пошел в палатку.

ПРИМЕЧАНИЯ

Пума американская — Впервые: Возрождение. 1931. 20 декабря. Печатается по газетному тексту.
Хитровка — одно из самых неблагополучных мест в центре Москвы. Здесь с 1824 г. располагался Хитровский рынок с многочисленными ночлежными домами. Площадь просуществовала вплоть до реконструкции района в 60-х годах XX в.
говоровский квас здесь и далее: хлебный квас Говоровского завода.
зверинец Гаснера здесь и далее: Гаснер Карл Иванович, владелец паноптикума в Москве.
гужоеды — бранное прозвище кучеров.
леспердон — точное значение установить не удалось.
Огарев Николай Ильич (1820-1890) — полицмейстер Москвы (1856-1886). Известный московский чудак, любитель пожарного дела, балетоман. Ему посвящен рассказ ‘Московской полицмейстер’ (см. с. 308-311).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека