Птичье кладбище, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1911

Время на прочтение: 23 минут(ы)

Михаил Пришвин.

Старые рассказы

Птичье кладбище

I

Поздней осенью настал час покинуть перелетным птицам страну льдов и незаходящего солнца. Звеня крыльями, как стаи пущенных стрел, птицы полетели с полярных островов на юг. Вверху тучи висели, как размытые гребни осенней унылой пашни. Внизу у черных безлесных скал, будто одна из великих серых рыб, на которых стоит земля, с боку на бок перевертывалась, — океан качался у берега. Когда из-под туч-борозд вырвались светлые мечи, пронизали их, разбили, рассеяли, и второе голубое небо, высокое, открылось, и когда повеяли ароматы земли, — птицы стали спускаться на скалы, из воды на камни вышли усатые звери с человечьими головами.
‘Не назад ли вернуться?’ — казалось, думали птицы, рядами сидя, отдыхая на скалах.
Гуси, большие птицы, не верили в ароматы безлесной земли. Скрипя маховым пером, они степенно пролетели над черными скалами. Гусиный царь неустанно звал вперед, просил не обманываться вторым голубым высоким небом, на короткое время просиявшим и здесь. Как корабли близкие, но закрытые друг от друга волнами — последними тучами, перекликались гуси, и когда открылось все небо, без конца вдали виднелись бисерные нити летящих над океаном птиц. Они летели, не опускаясь на скалы, зная, что это не их земля и что далек их путь в страну обетованную. Не оглядываясь, летели серьезные строгие птицы, и скоро затихло назади их внизу то, что, будто великая серая рыба, на которой стоит земля, с боку на бок перевертывалось.
Гуси перелетели океан и спустились отдыхать на реке, где первые стелющиеся березки чуть-чуть поднялись на берегу, чтобы взглянуть на отдыхающих птиц. Купаясь в воде, советуясь, уговаривая в чем-то друг друга и наконец уснув в тихой заводи, провели здесь птицы беззвездную ночь. С первым утренним светом они двинулись дальше и отдыхали вторую беззвездную ночь в сырых мхах под седухами-соснами.
Третью ночь птицы летели, не отдыхая. Назади их сияла Полярная звезда, впереди далекий лежал Птичий путь.
Прекрасен был рассвет прозрачной осенью над лиственным лесом. Будто заря занималась, светились золотые клены и березы вокруг синего озера.
Увидав издали озеро, гусиный царь послал двух быстрых гусей лететь вперед, — осмотреть место для долгого приятного отдыха. Трепеща крыльями, как прясточки, остановились два быстрых гуся над озером, окруженным золотыми лесами.
Кто видел их тут стоящими в воздухе над озером? Кто слышал, как они друг с другом советовались?
Солнце взошло.
Гуси золотые вернулись к летящим усталым товарищам и сказали по-своему:
— Прекрасно синее озеро в золотых краях.

II

Светлое лесное зеркало, озеро Крутоярое, от множества отдыхающих на нем осенью птиц перестает отражать в себе высокую белую церковь села Верхний Брод и все четыре холма, окружающие озеро. Тот холм, где стоит Верхний Брод, самый высокий и сверху донизу лыс. Второй весь покрыт светлым березняком. Тут родится великое множество белых грибов. Третий холм покрыт старым, запущенным парком, и наверху его большая полянка с домом, где некогда жили господа Верхне-Бродские. Теперь лето и осень здесь проводит барин, по прозвищу Принц, любитель охоты и старинного барского житья. Между третьим и четвертым холмами в озеро стекает светлый ручей, и на нем лежат кладочки. По той стороне кладок, вверх за ручьем, поднимается белая славная тропинка. Как ручей, так и тропинка: спрячется тропинка в ракитовом кусту — и ручья не видно в траве, только осока шевелится да снегирь, птица радости, насвистывает, ручей сверкнул на солнце — стрельнула тропинка под соснами, дальше и тропинка, и ручей исчезли в большом лесу, и слышно только, что кипит большая радость там.
Четвертый холм спускается не в большое озеро, а в узкую ленту воды — озерный хвост, где кучками торчат камыши, будто нечесаные головы водяников. Тут, в хвосте, вся перелетная птица останавливается, и рыба забегает большими стаями. Тут, на берегу, приютился Степан Желудь, рыбак и охотник. Половина его избы белая, новая, половина черная. На вечерней заре, когда станет вовсе темно и когда в воду спрячутся даже и те кучки камышей, похожие на косматые головы, долго виднеется белая половина Степановой избы, она последняя скрывается. Белая скроется — в черной ненадолго появится огонек. Месяц оглядится — белая снова покажется. В ночь темную все так простоит невидимо.
В белой половине Степановой избы на время птичьего перелета в прежнее время съезжались охотники. Теперь, когда Принц поселился, охоту запретили. Принц, пожелавший сделаться охотником и жить, как в старину жили настоящие господа, был охотник жадный и оберегал для себя птицу строгими законами. Но как только он поселился здесь и запретил охоту, птицы все меньше и меньше стало прилетать на озеро.
— Не охотники переводят птицу, не в них дело, — уверял барина Степан Желудь.
— В ружьях, — говорил Принц. — Охотники и прежде были хорошие: в ружьях дело.
— И не в ружьях, — прищуривая свои насмешливые, узкие, но зоркие глаза, говорил Желудь. — Как нынешние мастера ни старайся, за прежних не сработают.
Принц вспоминал, что лучшее свое ружье он нашел в старинном доме господ Верхне-Бродских, и молча соглашался с Желудем.
— Так отчего же птицы становится меньше? — спрашивал он в раздумье.
— Бог знает, всего меньше становится, все слабеет: летом жар не тот, зимой снега меньше, земля не родит, господа перевелись настоящие, вот и птицы стало меньше, улетает.
— Куда улетает птица, куда девается? — спрашивал барин, пожелавший сделаться охотником.
Никогда бы не спросили так Степана прежние господа — настоящие охотники: те сами это знали и не делали мужику лишних вопросов. Сбитый с толку Степан ничего не отвечал на странный вопрос, а только повертывал свое желтое, желудиное рябое лицо в ту сторону, куда птица летит, и смотрел зоркими глазами вдаль, где лугом бежит белая дорога.
— Улетает туда! — показывал рукой Желудь.
— А весной возвращается назад, — говорил Принц, — отчего же ее меньше?
Желудь долго почесывал свой живот, соображая:
‘И как это может быть, что птица улетает и вертается, а на озере ее меньше становится?’
— Нет, — говорил наконец Степан, — весной птицы меньше, оттуда она не вся вертается. Вон грачовник, — указывал своей лапой Степан за озеро, — все поле черно от грача. Бавятся [бавятся — пробавляются, кормятся] в поле и старые, и малые, и дедушки, и бабушки, и внучата, и здоровые, и больные, и вовсе хилые. А завтра морозы притякнут, бавиться нечем будет, — весь грачовник поднимется и улетит. Где же больные и старые? Кошка в дрова уходит помирать, язва [язва барсук] — в нору, а куда птица летит помирать? Туда! — указывал Степан в заозерную лесную синюю даль. — Там у них кладбище, — говорит Степан, и на его рябом желудином лице показывается что-то вроде улыбки, закрывающей и вовсе его зоркие глаза. — Птичье кладбище…
И так это скажет Степан, что уж и не поймешь: смеется он над барином или вправду верит, что в теплых краях есть настоящее птичье кладбище.
У Принца робкие, пустые глаза, как у малолетних обреченных детей, уши без мочек, лоб уходит назад и далеко впереди всего лица на длинной нижней челюсти висит рыжая бородка, по глазам — дитя слабое, по бороде — бодливый козел. Принц взял сюда с собой великолепные вещи для устройства старого дома, но вещи стоят в доме чужими и ненужными. В старом саду он проложил новые дорожки и к диким яблоням привил райские сорта. Но дорожки в саду, как новые вещи в старом доме, были чужими, райские сорта не привились на диких яблонях. На стенах Принц развесил дорогие ружья, но лучше всех из них оказалось все-таки старое длинное ружье Павлика, последнего в роду Верхне-Бродских. За убитую птицу в своих владениях Принц назначил штраф и везде поставил столбы с черными дощечками и охранительными надписями.
Охотники перевелись, но и птицы стало меньше…
Желтый, ржавый, почти черный источник бежал с холма, где жил Принц, и на пути ручья к Черному виру вырастали лопухи, чертополох и чертова теща. Тут водились самые старые, лохматые черти, и ни один пастух не даст тут напиться скотине: вода мертвая.
‘Человеку дана одежда, — размышлял Степан Желудь при наступлении холодов, — зверю дана шуба, овце — шерсть, птице — перья, а бездушной твари: змее, ящерице, медведке — ничего не дано’.
Степан жалел бездушную тварь и никогда не убивал ящериц, медведок, даже змей.
— Как же змею не убить, укусит, — спорил со Степаном Желудем другой Степан, по прозвищу Муравейник.
— А так, — отвечал Желудь, — идет змея — обуйся. Идет — и бог с ней, пусть идет, не к нам ее бог благословил, она не виновата. Убьешь муху — десять мух укусят, а не трогай — всякий зверь будет мил.
Такой был Степан Желудь. И, зная его, никто не удивился в селе, что отрок Алексей пришел не к кому другому, а к Желудю.
Поздней осенью, когда на землю уже легли белые кружева, а в воздухе перелетали белые мухи, к Желудю в избу вошел не человек, не зверь, не рыба, а так — бог знает кто: у носа и рта напутано не разберешь что, как у медведки, а лоб высокий и глаза большие, черные, отдельно от всего стоят, поясок на рубахе, будто у медведки переслежинка.
Алексей-отрок не сразу вошел в избу, а, приотворив немного дверь, показал два свои большие черные глаза.
— Это не я, это два гостя пришли! — сказал он.
Приди змея в Степанову избу осенью, он и змею бы пустил, а бродячего мальчика Алексея принял к себе на печь с радостью.
С этого раза пошли у Степана счастливые осени: и птицы много стало, и рыбы.
Алексей приходит к Степану каждую зиму, и каждый раз сначала только приотворит дверь и покажет два черные глаза.
— Алешенька! — обрадуется Степан гостю.
— Это не я, это два гостя пришли! — говорит отрок
Алексей, и входит в избушку, и живет в ней всю зиму.
Чуть потеплеет, Алексей уходит на волю к ручью. Сидит он часто в своем дубу, не шелохнется, только видно, что из дуба два глаза, как два гостя, глядят. Когда тихо сидишь в лесу, птица слетается и не боится.
Вот откуда-то перескочил на дуб дятел и, припав к стволу, долбит длинным клювом старое дерево. ‘Недобрая птица, — знает Алексей, — кому-то гроб впереди’. Ворон вещий, пролетая, кувырнулся над дубом. ‘Быть беде!’ — подумает Алексей. Белка, перескакивая с дерева на дерево, правя рыжим хвостом, летит к селу. ‘Быть пожару!’ Вечером медведка-турлушка заведет свою печальную трель. Тихими зорями он с нею разговаривает и советуется. А в Черном виру, где живут самые старые косматые черти, начнут перебивать турлушку: бык водяной заревет.
— Замолчи, Бышка, — кротко скажет отрок Алексей, — ишь разревелся!
Тот помолчит. И Алексей опять с турлушкой советуется.
— Хвачу, я хвачу! — закричит кто-то в Черном виру.
— Перестань, Хватюшка! — просит опять Алексей.
И Хватюшка умолкает. И станет тихо в лесу. И при горькой песне турлушки звезды заблестят на листьях деревьев.
К чему эта горькая песня? ‘К росту, — знает Алексей, — в горе, в ночных тяжких снах растет трава, и цветы раскрываются’.
Утром открыл Алексей глаза: краснозобый снегирь, птица радости, песню поет, и не узнаешь, что сталось за ночь с травой и цветами. Медуница-трава, вчера искал ее весь день, не нашел, а теперь она высокая, как казак в белой шапке, тут стоит возле дуба. Ты искал ее, а она за тобой ходила. Редкая трава, помогает от всех болезней. Желтые цветочки на низких зеленых ножках, лист круглый, и всегда на нем роска держится — от сердца помогает. Гусиные лапки, три пальчика — одна сторона гладкая, другая волосатая — от волосу, когда палец распухнет. От порезу — заячья капуста на облогах стоит, ее заяц варит себе. Попы, белые, лысые, с отвислыми усами, бог знает, зачем стоят. Божьи слезки — хорошая, веселая, ну, прямо живая трава!
Ходит Алексей-отрок по лесу, собирает цветы и всякие травы, сушит, варит, прячет в дуб, — ждет старых и малых людей.
Добрый человек идет к дубу верной стопой, злой — обегает. Вокруг дуба позвоночки-говоруны без конца говорят и не дают подкрасться зверю. И Хлопушки не хлопают, а грибы-пыхалки так пыхнут, что свету не видно. Идут богомольцы по белой тропинке возле светлого ключа и рассказывают, что все озеро натекло из этой светлой воды. Или не знают они, что с другого холма подземными путями бежит другой поток? Или знают, да не говорят, чтобы молодые хоть смолоду порадовались синему озеру в золотых краях.

III

Этой осенью, когда настал час покинуть птицам страну льдов и незаходящего солнца, в белой половине Степановой избы дожидался гусиного лета Принц. С барином жил в избе Иван Горшок, повар, и другой Иван, лакей, по прозвищу Пятак, — оба гусиные охотники с длинными ружьями.
Не первую уже осень дожидался тут Принц гусиного перелета, но убить ему не удавалось: гуси его облетали. Чего-чего только не перепробовал Принц: выроет яму возле озера на гусином пути — они пройдут по той стороне, спрячется там в копну — они будто узнают и пройдут над прошлогодней ямой и все сразу, одной великой гусиной ночью: только говор гусиный в ушах останется.
Нынешней осенью Принц взял с собой двух Иванов. Горшок сел в яму. Пятак — в копну, а сам Принц сделал себе плавучий шалаш, в нем поставил кровать, столик ночной со свечой и книгами, чтобы можно было плыть, лежать и читать. Так ровно две недели плыл по озеру Принц, читая книгу, прислушивался к гусиным зовам. И не раз вскакивал с кровати, через отверстие шалаша оглядывал небо. Но все было напрасно: гуси не шли. Через две недели кончилась провизия, и, кстати, кровать прибило ветром как раз к Степановой избушке. Принц вышел на берег.
— Степан! — сказал он строго. — Когда первые гуси покажутся, приди сказать.
И уехал на лодке к себе с обоими Иванами.
Осень шла и шла. Грачи давно улетели. Заблестела паутина в лесу. В ясном небе журавль затурукал. Морозы лежали от полдня до полдня. Уснула бездушная тварь, и пришел Алексей из леса в Степанову избу.
Днем Степан ходит с ружьем и смотрит на небо, не летят ли гуси, ночью чудятся ему крики птичьи, и он, сонный, вскакивает с лавки и идет на крыльцо. Вода чистая, тихая. Камыши не свистят. Босой, в одной рубашке, стоит на холоду охотник и чешется, будто скребницей лошадь дерут. Ни о чем не узнав, ни о чем не подумав, сонный возвращается Желудь и спит под тулупом.
Раз утром, до солнца, когда несметной силой протурукал над озером журавль, отрок Алексей разбудил Степана, и оба вышли.
Месяц отсветил и, оборванный, белый, единственным облачком был на чистом небе. На востоке горела заря, на западе клены стояли, будто заря.
Позариться вышли Степан с Алексеем, гусей послушать.
На лугу у костра грелись люди, — хотели накосить отавы, но косы не взяли мерзлое и ходили поверх травы. Косцы развели костер и грелись, дожидаясь восхода солнца, когда обогреет. Желудь подошел к ним и сел у костра.
На северной стороне, где солнце никогда не бывает, сам светил теперь золотой Крутояр.
По белой тропинке шел один Алексей. В лесу засыпало тропу: по колено налетело листа, шумящего, пахучего. Тонкие ветви молодых деревьев подавали теперь проходящему свои последние листья — ладони со скрученными пальцами. В глубине просвета колебались золотые монеты. Кровавая трепетала осина, но береза белая, как обмерзла холодной зарей, так и осталась, и, кажется, если бы тронуть ее, то зазвенели бы все ее листья золотыми колокольчиками. Тот могучий дуб был будто после пожара. Отсюда, сверху, было все будто после пожара: до самого синего озера горело жаркое золото, и пламень сверкал, и виднелись черные стволы и ветви, как опаленные здания.
Как радостно, как ясно и светло на душе, но это уж последняя, будто нездешняя последняя радость!
Потянул утренний ветер, затрепетала осина, зазвенела береза, желудь упал…
Отрок Алексей обернулся. Никого нет в осеннем лесу…
Ветер сильнее прошел по верхушкам деревьев. Из далеких-далеких времен доносились в шуме деревьев звуки охотничьих рожков, и лай гончих, и топот копыт. Ветер прошумел, замолчали прежние времена, и вдруг такие победные, бодрые клики пронеслись над золотым Крутояром. В голубом просвете мелькнули серебряные шеи и темные крылья. Солнце всходило. Два передовые быстрые птичьи гонца остановились на месте, пряли крыльями, поднимаясь все выше и выше над синим озером и золотым Крутояром.
Проня-сирота собирала орехи и вышла на площадку перед часовней, вся синяя: у ней большие глаза, как два синие гостя, синяя безрукавка не доходит до синей юбки и остается переслежинка, как у медведки. Проня, выйдя на площадку, сняла с головы синий платок и, завязав на нем узелок, махнула гусям:
— Гуси, гуси, помутитеся!
— Перестань, — строго сказал отрок Алексей, отпуская гусей: — В путь-дорогу!
Гуси-гонцы сделали круг над озером и полетели к гусиному царю сказать, что синее озеро в золотых краях прекрасное.
Степан Желудь согрелся у костра, вздремнул и не слыхал, как ушли косцы, не видал, как вместо них подошли к огню озябшие вороны и, лежа на сизых зобах, грелись.
Желудь открыл глаза, когда солнце взошло, и видит: два золотые гуся стоят над озером.
— Гусь пошел! — сказал он так, что воронье разлетелось в разные стороны.
Поскорее сел Степан в свою душегубку и поплыл к барину сказать, что гусь пошел и весь этою ночью будет на озере.
У Степана весло и жердь, на чистых местах он гребет, в камышах упирается жердью. Возле Попова луга камыши стоят во весь человеческий рост. Степан обернулся и завязил жердь. Когда вытаскивал, вдруг в камышах зашумело. ‘Гуси!’ — обмер Степан. Обернулся, а камышей уже нет и гусей нет, а на Поповом лугу, на своем месте, сидит батюшка, удит рыбку и повертывает косичкой во все стороны.
— Гусь пошел, — сказал Степан.
Батюшка ничего не ответил, а молча, зачерпнув кружкой озерной воды, плеснул себе в карман подрясника.
‘Червячков подмочить’, — догадался Степан, зная, что батюшка всегда держит червей для ужения в кармане и они у него там подсыхают.
Из другого кармана батюшка, тоже молча, вынул фляжку и выпил стаканчик.
— Червячка заморить, — сказал он весело Степану. — Видел, видел: славные давеча два гусака пролетели!
— Плыву я сейчас вдоль бережка, — рассказывал Степан, — хоть глаз у меня и зоркий, ничего не вижу. В камышах взял жердь, обернулся назад, завязил. Ка-ак они шунули!
У батюшки клюнуло. Степан затих.
И вдруг им обоим почудилось, будто их сверху кто-то обоих позвал. И оба посмотрели туда.
Теперь уже не было на небе того оборванного белого месяца, что утром, как единственное облачко, таял на небе. Над синим озерком было такое же синее чистое небо, и там, наверху, неслись три первые великие хоровода гусей.
Белый дедушка на горе перекрестился в ту сторону, куда гуси летели…
Не туда ли уходят и хорошие белые деды?
Поповский гусак, что дремал, стоя на одной ноге, поднял красный глаз к небу и вдруг встрепенулся. Сунулся в одну сторону, сунулся в другую и побежал, размахивая крыльями.
— Крылья не подрезаны, — сказал Степан, — как бы он так не улетел за дикими.
— Куда гусаку домашнему улететь! — ответил спокойно батюшка.
— За тридевять земель улетит. Гусь — не курица, птица умная.
— Благует…
— Каждому воли хочется, батюшка.
— Какая тут тебе воля, просто изблаговался гусак: намедни гусыня околела, вот он и благует.
И, вынув из воды удочки, батюшка поплелся в гору привязать гусака. А Степан пошел к барскому двору.
Возле балкона у Принца собралось много мужиков по какому-то делу. Барин спал, они дожидались. Степан пробрался с черного хода и крикнул в спальню:
— Гусь пошел!
— Врешь? — послышалось из спальни. Степан перекрестился.
— Плыву я возле Попова луга вдоль бережка: весло в руке, жердь позади. Хоть глаз у меня и зоркий, ничего не вижу. В камышах, слышу, гуси, обернулся: как они шунули! И полетели, полетели. Гусак поповский чуть-чуть не ушел.
Не успел рассказать Степан, входит батюшка.
— Нашему брату, попу, — сказал батюшка, — одним глазком на землю, другим на небо надо смотреть. Сижу я сейчас, рыбку ловлю, одним глазом на поплавок, другим — наверх гляжу. Одним глазом вижу: рыбка клюет, другим — как гуси летят. Шибко идут! Мой гусак чуть-чуть не улетел. Гусь пошел, самый настоящий гусь!
‘Как быть с мужиками?’ — думал в это время Принц, догадываясь, что мужики пришли по одному затяжному делу.
‘Как быть с мужиками? — перебирал в голове Принц. — Удрать потихоньку на озеро черным ходом или же крепко ругнуть, чтобы убирались все к черту и не являлись, пока весь гусь не пройдет. Удрать или ругнуть?’
‘Ругнуть!’ — решил Принц и открыл дверь балкона.
Впереди, с орденами на груди, стоял солдат-старшина.
— Тебе чего? — спросил барин.
— Доложить вашему благородию: нынче утром на заре гусь пошел!
За старшиной, заслоняя всю толпу красною бородой, стоял огромный Степан Муравейник.
— А тебе что? — спросил довольный старшиною Принц.
— Гусь пошел! — сказал Муравейник. — На чаек с вашей милости.
— Гусь пошел! Гусь пошел! Гусь пошел! — загоготали все мужики.
— Пятак, — говорил вечером Степан Желудь, усаживая лакея Ивана в копну, — ты счастливый: место у тебя сухое и теплое — смотри не усни!
— Горшок, — наставлял он второго Ивана, — не горячись, носа из ямы не высуни, в уток не пали, сиди в яме, как в печке, и жди.
— Каждому хочется гуся убить, — успокаивал Желудь завистливого Принца, провожая плавучий шалаш, — каждый хочет покушать гусятинки. Тут божья воля, и нельзя вперед загадать, где гусь полетит, чье будет счастье… Не приведет бог, ничего не поделаешь, плавай по озеру хоть месяц, — весь гусь пройдет стороной. А даст бог, так и за шалаш зацепится, рукой хватай. Что рукой! В шалаш влетит, сядет, будет глядеть на тебя, только не скажет, — возьми меня, щипи меня, жарь меня, кушай: сладки, сладки мои гусиные лапки! Ну, с богом! — заключил Степан свою речь и оттолкнул Принцев плавучий шалаш от берега.
Кружась, поплыл шалаш от Степановой избы в большое озеро, к Гусиному острову.
Радостный, сидел на кровати Принц с ружьем в руке, готовясь встретить великую гусиную ночь.
— Что может быть лучше охоты? — говорил он себе. — Ничего не может быть лучше охоты. И путешествия, — добавлял Принц, потому что шалаш медленно, но все-таки плыл.
В озере было течение к Гусиному острову. Когда-то здесь были леса и Соловей-разбойник будто бы жил в них, но господа Верхне-Бродские запрудили речку, протекавшую этими лесами, стало озеро с голым островом, на котором отдыхают перелетные птицы, течение запруженной реки сохранилось и теперь немного, и вот почему медленно, цепляясь за камыши, кружась, но все-таки плыл шалаш к Гусиному острову. На помощь течению дул сильный ветер. Низкие сердитые тучи к вечеру затянули все небо, и одно только медное холодное кольцо виднелось внизу, у самого горизонта. Две березки возле Степановой избы, пропадая во тьме, все еще пробовали умолить низкие темные тучи и стояли, как две матери с протянутыми к тучам руками. Белая половина Степановой избы долго виднелась, но наконец тьма закрыла и ее, и березки пропали, и медное кольцо сползло. Вот тогда-то в этих тучах, перекликаясь, как в море невидимые друг другу корабли, издали слышные, близясь и близясь к озеру, наконец-то полетели и гуси.
Так бывает в безлюдном краю, в степи-пустыне, где лежат чугунные рельсы. Далеко до прихода поезда загудят рельсы, и потом покажется огонь и свистки и сам поезд, бегущий из далекой и, кажется, прекрасной страны. И вот, как темною ночью в пустынной стране, когда загудят рельсы и послышатся первые свистки, так и на озере осенью при первых сигналах гусиных кораблей.
Приближаются хороводы птиц. Все гусиное царство летит, окружает все озеро, веют незримые крылья, начинается великий совет.
Принц все это слышал в своем шалаше: как гуси вверху совещались, как спускались, всплескивая водой, стая за стаей возле Гусиного острова, и как бормотали, почесывались, и наконец, уснули. Потом их что-то встревожило, в гусином крике слышался какой-то суд, какой-то совет…
На берегу свадьбу играли, доносились хороводные песни, собачий лай, неустанно кричал привязанный поповский гусак. Но Принц слышал только гомон Гусиного острова и медленно плыл туда, готовя опустошающие выстрелы…
А гуси спали, утомленные великим перелетом.
Напрасно думал Принц, что гуси спустились прямо на Гусином острове. Они упали на воду и, утомленные, сразу уснули. Течение медленно прибивало их к пологому острову, и, когда гусиные лапки коснулись песка, не подавая друг другу голоса, они вышли на берег, подогнули по одной лапке и спрятали головы в крыльях. Гусиный царь долго не спал. Гусыня оправляла ему перышки и что-то искала, как ищут добрые жены, положив себе на колени головы мужей. Усыпив мужа, гусыня-государыня и сама стала засыпать. И вот случилось неслыханное в гусином царстве, где все живут вечными парами. Один холостой непутевый гусак подобрался к гусыне и, пользуясь сном царя, стал отвешивать гусиные поклоны…
Когда лисица подкрадывается к спящим, или орел налетает, или человек с ружьем подползает, в последнюю минуту гусиный царь говорит страшное слово: ‘Кев!’ ‘Кого?’ — отвечают сразу все гуси с таким великим криком, что не только лисица и орел, а и человек прячется: гуси выклюют глаза, выщиплют волосы.
— Кев! — крикнул гусиный царь.
— Кого? — ответили гуси.
Скоро ощипанный непутевый гусак лежал на спине, зобом вверх и часто-часто дрыгал лапками. Гусиный царь велел спать.
В это время и наступила та тишина, в которой Принцу везде слышался гомон Гусиного острова, а когда шалаш повернулся в другую сторону, то Принц совсем закружился.
Небо расчистилось, кое-где наклюнулись — звезды, стал месяц оглядываться, показалась темная полоса леса на той стороне озера и была такою близкою, что Принц счел ее за берег Гусиного острова. Стоя в двух шагах от гусей, Принц нацелился в половину полоски далекого леса, версты за две…
Сколько звезд было на небе! Хоровод на берегу пел какую-то песню о зозуле горемычной. Но Принц ничего не слышал, а только видел перед собой темную полоску.
Он сразу спустил два курка. И услыхал он первое гусиное слово: ‘Кев!’ ‘Ко-го?’ — ответный крик всех стай он не слыхал.

IV

Все свадьбы в селе над озером Крутоярым начинались с Макарихиной лесенки: бывало, сядут на эту лесенку ночью и сговариваются, а Макариха не спит и смотрит через стеклянную дверь, как бы не ушли куда с лесенки суженые. Так смотрела она и на Принца, когда он пришел посидеть с ее дочкою. И тут попутал ее грех: уснула Макариха и опростоволосилась. Утром все звали ее дочку Принцессою. Мясник, богач и скряга, что питался одной печенкой да селезенкой и за это прозванный Иродом, один ничего об этом не знал и вдруг посватался. Так пришлось выдать Макарихе любимую дочку за Ирода, старого вдовца.
Свадьбу играли в трактире, ной тут не хватило места для всех, — пришлось выбрать кого почище. Из серых незваные вломились: Звонуха, Рассыпуха, Зелениха, Кобылиха, Жигжик, Далдон и Степан Муравейник. Свадьба вышла веселая. Дьячков племянник, певчий из города, подпевал себе басом, играя на гармоньи, вскидывал гривой и ужасными красными, налитыми глазами смотрел на девиц. Писарь с Кобылихой, круглые, как два мяча, плясали гусака: он — будто гусиный царь, она — гусиная царица, за ними тянулись все трезвые и пьяные, и в самом конце, будто солнце жаркое, горел краснобородый Степан Муравейник. Топнет писарь — половицы ходуном заходят, дыхнет — свечи тухнут, мотнет рукой, заводя хвост, — и посыплются пьяные, как орехи, а трезвые, глядя на них, посмеются, вы пьют и снова начнут гусака. Любопытные с улицы на деревья залезли, березку обломили, стали потолок разбирать.
Проня-синильщица, сирота, не посмела проситься у Макарихи на свадьбу, хоть и жила у ней в доме с малолетства, как утонул ее отец, рыбак, в озере. Как ей показаться на людях: вся синяя, руки ничем не отмыть, одежда вся синяя, самотканая, не нынешняя. Хотела Проня подойти к окну, — стена от народа вся черная, ни додору, ни продору туда.
На выгоне, на просторном месте, где стоял трактир и где водят девушки хоровод, Проня села на белый камень под качелями, потупила в землю свои большие синие глаза и стала тихо причитывать:
— Не плачет земля сухая, холодная: в непоказный час родилась сирота. На семь долгих лет выслал батюшка свою родную дочь, велел выходить за морянина. Кукушицей обернулась. Прилетела в батюшкин зеленый сад и стала горько-горько причитывать…
— Откуда ты, зузулюшка, такие горькие причеты берешь? — запел чей-то другой девичий голос.
И руки сошлись.
Никто не загадывал и не задумывал, так сам собой поплыл хоровод.
Вела хоровод Проня. Широк казался ей выгон, — вела хоровод. И чем дальше она шла и пела, тем все шире и шире казался ей круг. До самого края дошла, где, кажется, небо с землей сходится и где белобородый дедушка в золотой парчовой ризе, осыпанной частыми звездами, на землю слезает.
Никто не запомнил в селе такого хоровода, что вела в эту ночь Проня. И недаром ей чудилось, будто там, где небо с землей сходится и бог спускается к людям, блестела золотая риза: тучи расходились, месяц огляделся чистый, обирая с себя клочки туч.
И всю ночь бы ходить хороводу по выгону, но вот девушки ахнули, и руки у них разошлись от страха, и песня смолкла…
Земля дрогнула. Лесистый холм перекликнулся с дру гим холмом, и дальше от холма к холму побежал грохот в дремучий лес, где еще никто никогда не бывал. Страшен был грохот от выстрела, но еще страшнее был потом птичий крик на Гусином острове! Месяц теперь совсем огляделся, небо все открылось, загорелся Птичий путь. На ясном небе видели девушки, как выше и выше поднимались птицы, и где-то совсем высоко, под звездами, они сговаривались, советовались и уплывали корабль за кораблем куда-то по Птичьему пути.
— Это не так, — сказали в хороводе, — это они барина заклевали.
— И потопили, — ответили другие.
— Мертвый, — моет водица теперь его грешные косточки! — начала причитывать старушка.
— Уж на что грешнее его, — пробасил кто-то во тьме, — туда ему и дорога!
Не успели вымолвить эти слова, как вдруг и сам покойник, мертвец весь в белом, показался на выгоне. Все и рассыпались в стороны, как птицы от ястреба.
Но не покойник бежал по выгону к девушкам, а батюшкин белый гусак отвязался и летел низко, перекликаясь с дикими. За гусаком гнался и батюшка, но его в темноте никто не видал. Только уж когда гусь сравнялся с трактиром и стал вверх забирать, увидели, что за белым гусем и батюшка летел, размахивая широкими рукавами подрясника, будто крыльями.
За батюшкой из трактира все бросились ловить гусака: и старшина в орденах, и писарь с Кобылихой, Звонуха, Рассыпуха, Жигжик, Далдон, Степан Муравейник и сам Ирод с Принцессою. Вся свадьба убежала, за свадьбой весь хоровод, все село опустело, и остались только старые да малые.
Но где же ночью найти гусака? Да и страшен лес за селом! Скоро с разных сторон все стали сходиться и спрашивать:
— Нашелся гусак?
— Улетел.
— Гусак улетел, а батюшка?
— И батюшка…
Тем в эту гусиную ночь и закончилась свадьба. Дружно увел молодых в амбар, запер на ключ. Трезвые разошлись, пьяные расползлись. Сказать никто не смел, а многие благочестивые люди крепко держали в уме насчет батюшки.
Когда в селе перестали галдеть, в лесу у Глинища, в Черном виру выползла сальная язва на низких лапах и пошла напиться к озеру, шелестя листвой. Медведь идет тихо на цыпочках, ни один сучок не треснет. Волк тоже тихо ходит. Но всех тише идет лисица из леса к селу чистить курятники. В эту шумную гусиную ночь ей долго пришлось дожидаться, пока все не уснули и не остался только один огонек в доме матушки, где самые вкусные куры. Туда на огонек и пошла тихим ходом лисица.
Матушка ничего не слыхала: у ней в гостях был странник, ученый человек, собиравший на церковь, что в Белых Водах, за тридевять земель в тридевятом царстве.
— Мысли гони, — наставлял матушку странник, ученый человек, — первым делом мысли гони, а там все само собою приложится. Может, и всем-то нам жить осталось без году неделю: вот и берет к себе господь хороших людей. А гусак оттуда вернется, и не один, а приведет с собой целое стадо. Там он не останется. Там остаются только уж те, кому назначено. Там Птичье кладбище, а твой гусак молодой. Это бывает!
Божественные, темные глаза были у странника. Спокойные огоньки лампад отражались в них и становились подвижными красными жгутиками.
— Церковь нам сам бог послал на Белых Водах, говорил странник, ученый человек, — никто не строил, сама стала, как божия невеста. Было место пустое и дикое до меня. Я посетил в Троицу. Прихожу, вижу: пар валит из земли. ‘Жертва, жертва нужна!’ — говорю я православным людям. Они принесли мне ветчинки три окорока. Пар сильней повалил от земли. ‘Жертвуйте, — кричу я, — Аврааму был надобен агнец!’ Они принесли мне баранинки. ‘Теперь, — говорю я им, — Троица, теперь господь в трех лицах по земле ходит, а кто видел? И не увидите! А увидите — испугаетесь. Адам, первый человек, мог глядеть в лицо господу. Вы же увидите и не узнаете. Жертвуйте!’ Они принесли мне винца. Я пью и пляшу, пью и пляшу. Теперь же на том месте, где я плясал, в Белых Водах, церковь стоит белая, как Христова невеста.
— Это бывает! — сказала матушка. — А вот что скажи, отец родной, как бы ты мне от ломоты помог: ноги не ходят
— Что тебе не жалко?
— Холстинки.
— Ну, возьми холстинки, приложи, где ломит, а я отнесу на Белые Воды, покрою холстинкой угодника, и ломота твоя, худоба так и свалится.
Обматывает матушка больную ногу холстинкой и молится на образницу четырем праздникам: Покрову, Всех Скорбящих Радости, Ахтырской и Знаменью.
— А в другой ломит? — спрашивает матушку странник, ученый человек. — Ломит? Другую обмотай. Тут пропустила! Зачем пропускать? Грех! Тут пусто… Холстинка вся? Наставь! Вот так! А мысли брось. Хороших людей бог живыми берет на небо: Енох был взят, Илья… В последние дни останутся только те, кому гореть назначено. Достоин батюшка — долетит, недостоин — завтра придет. Мысли брось!
Ночевать не остался странник, ученый человек, прямо ночью пошел на Белые Воды. Придет он туда в сороковой день, и в этот день пройдет ломота у матушки.
Лисичка выбралась тоже из курятника матушки сытая и поплелась в свою темную нору у Глинища. Невидимый, изливался в озеро темный поток из Черного вира, но озеро стояло светлое, каждая звезда, отражаясь в нем, становилась золотым шпилем церкви. Сколько звезд, столько и церквей было в озере А месяц так и остался месяцем, и вокруг него было три зари: заря утренняя, заря вечерняя и заря полунощная.
Последние пролетали птицы над озером: то просвистит малая, быстрая, как пуля, то прозвенит, как стрела, то большая, невидимая, слышно, скрипит в тишине маховым пером.
— Вчера ласточки были, нынче нет, — сказал отрок Алексей, — весной прилетят опять, а не все, — там останутся, там Птичье кладбище…
Проня о своем думала и сказала Алексею:
— Замуж я не пойду. Черничка обмирала, поднялась и все мне передала. Страшно замуж выходить, страшен ответ. Кто болтал — за язык подвешен, кто подслушивал — огонь из ушей. Горячие сковороды ногами топчут. В смоле кипят. Замуж я не пойду, я в монастыре постригусь.
— А не страшно отречься от мира? — спросил Алексей.
Проня посмотрела на озеро. Хорошо оно было теперь, все засыпанное звездами. И месяц там был, и вокруг него, как невесты, все три зари: заря утренняя, заря вечерняя и заря полунощная.
— Для вековух, рябых, глухих, слепых, разноглазых, и кривых, и горбатых, для нас, сирот, и для всех проклятых и в непоказный час рожденных младенцев есть ли счастье на свете, Алешенька?
— Что счастье, — сказал отрок Алексей, — счастье возьмешь, да с тем и уйдешь. Ты бери, что побольше этого счастья.
— А без счастья какая же радость?
— Вот что я тебе расскажу. Сижу я ночью в дубу у святого колодца. Медведка-турлушка песню запела. Сижу я в дубу и разговариваю с Турлушкой, советуюсь. Люблю я Турлушку: у ней святая песня, хорошо мне с ней… А Хватюшка, что в Черном виру живет, перебивает меня: ‘Хвачу, хвачу!’ — кричит. Эта Хватюшка вроде счастья твоего: хватается. ‘Замолчи, Хватюшка! — прошу я ее ласково. — Перестань!’ Она меня не слушает, все кричит и вовсе забила Турлушку. Прошу я ее второй раз. Нет! Тут взял было с досады камень, замахнулся, да и остановился. ‘Прости меня, — говорю, — Хватюшка!’ Она и замолчала, а Турлушка, радость моя, запела. И стало мне на душе так светло, так радостно, что и лютейший из зверей, крокодил, приползи ко мне и раскрой свою пасть и будь у меня тут подсолнухи, так я и ему сказал бы радостно: ‘Погрызи, крокодиле, подсолнушка!’ И стало в лесу светло, на полянке березы стоят золотые.
— Алешенька, милый человек, — воскликнула Проня, — я пойду за тобой, научи, как и куда идти!
— Куда идти? Куда пойдем? — задумался отрок Алексей.
Последние птицы пролетали над озером: малые свистели, как пули, другие звенели, как стрелы, большие тяжело летели, скрипя в тишине маховым пером.
— Куда пойдем, спрашиваешь? — улыбнулся отрок Алексей. — Мы пойдем с тобой на Птичье кладбище.

V

Блестят при месяце, как рельсы, накатанные осенние колеи большой дороги. По бокам у поля сидят бабушки-лозинки без веток и сучьев, как какие-то черные, старые, лысые култышки, сидят, смотрят на дорогу и будто чего-то дожидаются. В эту ночь конокрад, черный цыган, удирал от погони на вороном коне, спешил, менял, с кем встретится, своего измученного коня на свежего. Под самое утро, когда звезды скрываются и вдруг становится совсем темно, цыган куда-то пропал, а когда грянули последние петухи, опять показался с востока на белом коне и все близился и близился с большой дороги к селу. Но это уж был не цыган: это большое белое стадо гусей прасолы гнали в город, скупая в селах все новых и новых. За гусями и за прасолами шли, опираясь на длинные ветви, два белых старца. Когда повиднело, старцы заметили под старой лозинкой: бабушка сидит и разливается горючими слезами.
— Ты чего плачешь, старуха? — спросили старцы.
— Как же мне не плакать, батюшки, — ответила старая, — на гусей смотрю, жалко: не видать уж им своей родины.
Улыбнулись старцы и, белые, опираясь на ветви, за белыми гусями вошли в село.
Галки проснулись первые и, собравшись в огромную стаю, криком будили спящих под соломенными крышами людей. В опустелом гнезде проснулся ястреб-старик и с распластанными крыльями, как важный барин в карете, поехал над озером в поле.
Белая половина Степановой избы показалась у берега озера, из темной, еще не видной, вышел Степа Желудь.
— Вставай, Пятак, вставай, дрыхлый! — будил Желудь спящего в копне Ивана. — Вылезай, Горшок, вылезай, лежепар! — будил он другого Ивана. — Посмотри на барина, полюбуйся!
Долго чесались Иваны, долго протирали заспанные глаза и, когда наконец глянули и разобрали все — обмерли.
На берегу Гусиного острова спал Принц, а возле него голым зобом вверх, все шевеля чуть-чуть лапками, лежал непутевый гусак.
Утро как взялось за дело, так уж, не отступая от своего, и стало все оказывать. Восходящее солнце из всей толпы у амбара выбрало красное лицо и рыжую пламенную бороду Степана Муравейника. На ухвате, высоко над толпой, он держал что-то белое и, повертывая во все стороны, хохотал. Дружко ругался. Звонуха с Рассыпухой крепко держали за руки тещу, продевая ее в хомут. Зелениха и Кобылиха в солдатских шапках, уже пьяные, плясали гусака. А бабушка Секлетинья, выпуская весь дым из своей черной избушки, запекала блины, бабушка лучше всех знала деревенские порядки и пекла в тот раз блины с дырочками…
Все лазейки, все норки, все трещинки оказывало восходящее солнце. Приплелся откуда-то, хромая на обе ноги, батюшка, узнал своего гусака и отбил его у прасолов.
А на северной стороне, где солнце никогда не бывает, вставала другая заря. Как в парчовую ризу одетый, сам от себя светил золотой Крутояр.

Примечания

Впервые опубликовано: ‘Русская мысль’, 1911, No 7, с подзаголовком ‘Сельские эскизы’.
Пришвин вспоминал о работе над этим произведением: ‘Вот хотя бы рассказ ‘Птичье кладбище’ &lt,…&gt,. Для этого рассказа я собирал слова и поверья в районе Брыни, записывал все на клочках &lt,…&gt,. Чтобы заучить тысячи слов и сотни поговорок, поверий, я разрезал лист на тонкие полоски в огромную длинную ленту, списал материал на ленту и скатал в два ролика. Перематывая ленту с ролика на ролик, я мог всюду заучивать свой материал: на конках, в амбулатории, в приемных, на полустанке при ожидании поезда’. Далее писатель вспоминает, как за изучением этих материалов его застал А. Н. Толстой: ‘В своей отличной шубе он остановился на пороге моей комнаты… изумленный. В совершенно пустой комнате, на полу, подстелив под себя пальто, на животе лежал среди бумаг, записок и длинных лент… этот самый ‘Пришвин’
&lt,…&gt,.
Толстой, по-своему как-то мигая, строил серьезную мину и в то же время, явно сдерживая смех, спросил:
— А ленты-то для чего?
Я скатал ролики и, перекатывая один на другой, показал. Тут он не мог не расхохотаться и сказал:
— Ну, так написать рассказ невозможно.
— А вот напишу, — сказал я.
— Не напишете, не напишете, — повторял он со смехом, уходя от меня.
&lt,…&gt, Я простил ему его смех. Не мог же он, столь счастливый писатель, понять, что ролики мои не были просто способом усвоения материала, а вытекали из всей темы моей жизни творчества как поведения’ (Дневник, запись от 13 января 1941 г. Цит. по Собр. соч. 19561957, т. 4, г. 705—706).
Текст печатается по изданию: Собр. соч. 19351939, т. III.

———————————————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 603 — 621.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека