Проза из альманаха ‘Северные Цветы’, Добролюбов Александр Михайлович, Год: 1903

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Александр Михайлович Добролюбов
Проза из альманаха ‘Северные Цветы’
Date: 3-4 июня 2008
Изд: Добролюбов А. Сочинения в 2 тт., том 1. Беркли (США, Калифорния), Berkeley Slavic Specialities, 1981 г.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Александр МИХАЙЛОВИЧ ДОБРОЛЮБОВ
[Из альманаха ‘Северные Цветы’ на 1902 г.]
ОБРАЗЫ
I
Все-таки, вечно, всюду будет сиять прямо перед очами ума неизвестная надпись! Вечно будет ужасно, что кроме меня существуют другие, и подобные мне, и многие из них не знают меня! Вечно будет дивиться душа, что любит вот этот цветок, а не тот, хоть не менее благоуханный!
О, Боже, простой свет отцов моих, и к тебе я взываю! Смущение было и будет первым явлением пробуждения к жизни, явлением жизни… Восхищенные персты колеблют стебель блестящий, ясно видят все очи и не желают другого, не помнят даже себя…
На вопрос же отвечайте вопросом! Если вы слепы, старайтесь быть более слепы! Пусть эта мертвая горница будет еще более близка силе твоей! Пусть вы запомните каждые очи на каждом из мест и случайный смены их всех!
Если вы, конечно, не любите беспорядок природы, глядите же и в нее! Эти три сосны в начале ручья пусть будут вам вечно знакомы! Этот куст, почти белый, — пусть похоронит его не презренье, не забвенье, не скука, а для воскресения память!
Когда-нибудь, может быть, что-нибудь и случится
В этом величайшая мудрость — ожидание, жрец, молящийся Богу, Бог, претворяющий тело в высочайшую кровь! Когда-нибудь вы подойдете после вечернего пира…
Над вами наклонятся листья и будут шептать! О, сохраните этот шепот навеки! Каждый из шепотов, как бы он ни был бессмыслен, любите! Счастье — не сказка. Что-нибудь было. Что-нибудь будет. Что-нибудь есть. Об этом поют и все песни земные.
ЕЩЕ ‘Я’.
II
Невольно ты можешь быть грустен. Ты опустил занавески, на что двери и окна? Ты убьешь всякого нищего, гостя, незнакомого. Свечи горят, ты встревожен как зверь, и шаги твои легко ступают от стены до стены. Но и стены не нужны тебе…
Перестань упорствовать. У тебя есть сокровище, оно ближе, чем что бы то ни было. Если слишком спокойно внутри, теряй же и остаток сил! Твоя комната не уже природы — правильны скалы твоего логовища, прямоугольно белое небо, ты богаче, чем житель лугов: у тебя приноровлены к нуждам сиденье и ложе, время не забыто и у тебя: на столе шумят, словно ручей, часы, окна открыты в бессмысленную бесконечность — гляди!
В углу же течет или стоит бесшумный, глубокий водопад, отражающий все, отражающей очи твои, в очах тоже тебя! Нарцисс, раздери одежды и кинься в озеро, оно ждет тебя, ты жаждешь увидать во мраке блестящие плечи свои…
III
Он разрезал зеркало пучком расходящихся струй и голова на мгновенье исчезла туда, где блестели отражения листьев, небес и благородных человеческих тел. Сам отражение и отражающее — он был пронизан стеклом, тело казалось стеклянным, струйки звенели под ногами, сбивались словно кудри, вдали надвигалась гроза. Внимательно подняв он голову и, как зверь выжидающий, глядел в небеса, надеялся на милость Бога. Ноздри расширились, дыхание вспыхнуло, огнь затаенный в очах! А зеркало продолжало распадаться на дребезги, но не разрывая девственных плеч бескровно, и снова склеивалось, просто смыкалось. Вот Нарцисс, овладений собою! Вот Кастор и Поллукс, братья, соединившиеся в одно! Недаром дрожью усталости заалели члены! Ноги весело бьют по водам… Тихая природа озаряет себя и своего создателя — человека.
IV
ВРЕМЯ.
На моем столе, в поле доступного мне бытия, живет бессмысленное чудовище. Как только просыпаюсь, я слышу его возню, движете белки в колесе. Хоть не оно вмещает в себе окружающее, почему-то я подражаю предкам, знакомым и все стараюсь отнести к нему. Жилище его поражает правильностью, узостью клетки, хотя ухо режет неточная в сущности размеренность чудовищной жизни, несоответствие с чем-то… Какой шутник впустил глупого жука в это сплетенье мертвых рычагов и случайных отвлеченных определений? Третий день притворяюсь я небрежным, хочу насыпать соли на хвост этой сороки, поймать сплетницу. Если я не заведу завтра часов волшебным ключом, кто объяснит, вылетит ли на свободу несчастное сердце, или навеки обессилит мой разум, увлекаясь отсутствием глупых, и всяких, расстояний?
V
РАЙ.
Начинаю с случайного предложения, потому что иначе не может случаться вечное. Мои слова — перевод. Не ум объяснит, откуда начинается описание круга, где расцветать такому-то цветку: он везде может, даже за снегами в свободном море…
Многие найдут обыкновенным этот рай. Я же хочу передать не слова, — картину, правду. Телесные нетленные человеки предавались искусству, умащали тело, смеялись себе в источники. Как дорого каждому было лицо другого, очи и все, какая печаль одевала, словно древо познания, тенью рай, печаль по запрещению познания, даже по несознаваемой невозможности! И здесь, среди живущих тел, не мыслящих, рождались самые великие мысли.
VI
В одно из самых сухих опьянений своих, после бутылки сухого вина ядовитейших стран или только после воображаемой пирушки с кем-то, я почувствовал опять обыкновенное и думал о другом. Тогда с некоторой злостью, с некоторой даже болью я решил прикрыть ресницами очи и достигнуть самого внутреннего дворца по запутанным тропинкам глубокой страны, по озаренным прогалинам, по равнодушным чашам… Может быть, я шел и слышал многое, может, я стоял и был слеп, как окружающие деревья, но я понял в то время, на время, причину бесстрастия морей, определенности и множественности вещей, себялюбия действий. Так долго искал я, гордый, не отрешаясь от телесности, гордый, может быть, только ею. Я попрал белоснежными ногами плиты дворца, я поднимал завесы над потаенными дверями, но нигде ничего не находил. Тогда я сжал кулак и ударил себя в грудь, и грозил, и обещал быть Каином мира. Рассудок пришел мне на обманную помощь и снимал завесы с я, но тоже ничего не видел, кроме довольно равнодушного себялюбивого мира. Тогда немного большее горе овладело мною, и я долго плакал. Мы оба решили сделаться самоубийцами, и кто касался немного к тем же вещам и так же бесстыдно — не оскорбить меня подозрением… Я раздробил череп рассудка, но не посмел казнить груди и продолжал существовать с невыразимой болью около трупа младшего брата.
VII
Кто видел ужас? понимал его? привык к нему хоть на миг? любил его?
Слушайте! Вчера я проснулся ночью, может быть, не проснулся. Странные ощущения сопровождают мои сны… Я лежал в полунедвижности и уже ясно сознавал. Если бы у меня было море слез, я сумел бы не плакать.
Но ужас захватил меня — неудержимо, сквозь сон. Это было для него одно из самых удачных мгновений.
Не раскрылось ничего предо мною, ни одна даже вещь не осветила себя иль другую. Я оставался таким же. Но тем ужаснее казались все неудержимости, сплетенья мировых вещей.
Определенными туманами тянулись они, горели игрушечными, словно прекрасными огнями… Я ничего не потерял из виду, может быть, приблизился к кому-то, но в душе воцарился мрак.
И, безумец, я забыл о неосмысленности жизни, живо чувствуя только неосмысленность. Я думал, что еще мгновенье, и наступит смерть. Но шли часы ужаса, и само время говорило то же, что и ужас.
Братья! не то больно, что в душе вмещаются высокие чувства отчуждения, не больно, что слез не достает для настоящей внемирной печали и, однако, печали человеческой.
Больно снова жить и хранить сокровище в воспоминании, ядовитое, злорадное сокровище, но насколько ниже настоящего, как все воспоминания! больно самоубийце очнуться в теплых объятиях условий!
VIII
Не о лесах мечта моя, равнодушны бесстрастье и нежность полей и небес, но среди окружающей вечно памяти мест и имен меня увлекает другое… Я вижу ту же прямоугольную комнату, без украшений, благородного неразнообразного цвета, или в много более обширной, словно общественной горнице я слышу искусственные, немного некрасивые звуки…
В двух словах я предскажу всю жизнь! Ты предсказала ее, явившись в мечте. Я видел тебя у рояля в черном платье, исполненном современной неестественной простоты. О Боже! я вижу силу, возникшую, бывшую вечно в сердце, вижу и страх перед совестью, перед призраками дорогими, перед развратом.
Много будет еще одиноких мгновений, в том и величье, что я не забудет себя, будет всегда сознавать, насколько любит… Но клянусь! и не в этом мое увлечение, вся сила тех слез: еще выше будет вечно мгновенье, мгновенье в красоте ненужной, лишь своей. Ты промелькнул в неожиданной новой мечте.
Ты повторилась в других очертаниях, в веселии силы другой. Вот почему я останусь навеки ребенком и с улыбкой буду отражаться в комнатном недвижном ручье, насколько глубже природных, даже морей. Как я никогда не достигну себя, так и жизнь моя будет вечными чарами, вечным сознаньем себя и всего.
IX
Душа изучила все по повтореньям, умеет глядеть, приглядываться к плотным очертаньями себя, мира, но над могилой, над одной из них плачет среброкрылый юноша.
Таково твое новое горе! Не гордой скрытностью девушек закрыли ресницы очи, присмотритесь, неумелость, отсутствие воспитания в малейших двпжениях нашего знакомца. Вдали же, за косыми хребтами, высокий храм заходящих светил!
Мечты предвидят прошедшее, но не восстановит внутренность, картину на потолке — за слепыми белыми стенами. Впрочем, у тебя есть, пожалуй, сокровище, одно озолотит оно и глаза, бесплодные, пронизывающие все лучи ослепят нас, ничего не видя, мы увидим пустыню, свет незаходимый увидим в жертвенной чаше!
X
INVITATION.
Я приглашаю вас в царство звуков, не отвлеченных, не неточных, не немного измененных, не необычайных. Я приглашаю вас в непреодолимое царство простых звуков, в ясное, то есть, понятное из себя сплетение всего, что кружится, мелькая, в ранних и вечерних сумерках над землею. Я приглашаю вас радоваться на моих пирах, на моих похоронах конечно плакать. Милостивые государи и милостивые государыни! двери моего дворца открыты…
Мне дороги настоящие желтые кружева с рисунками, почти ‘природными’, похожими на морозные изображения в окнах. Дети! поверьте: эта песня — река. Я помню и тростники, которые шепчутся над нею о грезах своих. Я иногда скучал на ее песках, где навеки отпечатлелись нежные, но и глубокая волны ее. И я буду, конечно, очень рад, если вы узнаете песню мою.

А. М. Д.

[Из альманаха ‘Северные Цветы’ на 1903 г.]
РИСУНКИ ИЗ СУМАСШЕДШЕГО ДОМА.
I. ПЕРВЫЙ РИСУНОК.
Сашка, всегда довольный молодой человек, почти еще юноша, сидит на скамье: он только вернулся с работы по пилке. Обширная комната наполнена сумасшедшими — то задумчивыми, то громко беседующими с неизвестными спутниками. Сашка понимает очень мало, но никогда не утомляется и радостно глядят его глазенки, как у умной белки. Рядом с ним отвратительный плоский старик, разрушенный позорной болезнью и телесно, и умственно. И они обнимаются. Сашка радостно прижимается к плечу старика и глядит на него и не видит его безобразия. Вот еще более приближаются лица. Старик чмокнул Сашку в щеку, Сашка отвечает ему любящим продолжительным поцелуем в полуразрушенные губы. Старик уж давно потерял память жизни. А Сашка по раннему сумасшествию никогда и не знал ничего, но в обоих живет нежность жизни. Непонятное пожеланье изливается в их мирных объятьях.
И здоровые из больных, и служители, и больные — все останавливаются около целующихся, улыбаясь на как на детей. И действительно разве это не величайшая из побед? Сашка не видит безобразия старика и целует его в настоящей любви, в радостной дружбе всепокрывающей, всепрощающей.
Больные есть разные, но почти все подвержены приступам грусти. Печаль посещает и сумасшедших, это заразная пыль, невидимо разлитая во всем воздухе мира, это еще непобежденная самая могучая из всемирных болезней. Один только Сашка глядит всегда радостно. Поэтому около него всегда присосеживаются — вот эти два низеньких недоношенных человечка и Костя, десятник по пилке дров. Костя ходит так важно и медленно из-за необычайной длины своей: он страшно длинен по сравненью с сухостью и тонкостью стана. Но сегодня я удивился: неожиданно пустился он в пляс под нечистые разъезжающиеся звуки гармоники. Длинные ноги его повиновались ему, длинные руки поддерживали края пиджака, он наклонил свою крошечную голову и рассматривал сверху с трудом свои ноги, согласуются ли они с размером музыки. Много лет уже жил он в однообразность безумьи, молчаливо и сердито работал, сердито молчал, иногда только радовался и, здороваясь с каждым, весело начинал отвечать на вопросы. Сегодня осмелились ноги его испытать даже пляску.
Вот опять окружили все Сашку и спрашивают, зачем уезжал он недавно к родным. ‘Отца своего хоронил’ — отвечает, улыбается Сашка. — ‘Что же ты, Сашка, заплакал, когда хоронил?’ — ‘Я не умею плакать’, — отвечает он. ‘А радоваться умеешь?’ — ‘Умею’.
На работ поморозит Сашка нередко то ухо, то палец. Служитель больничный подходит к нему: ‘Что же не говоришь, Сашка, что поморозил вот палец?’ — ‘А я не знал’.
Так мирно и кротко и радостно живет Сашка — мудрее многих премудрых!
II. ВТОРОЙ РИСУНОК.
Угрюмый коренастый финляндец стоял около печки в углу на жестянке. Со всей силы бил он ногой по краю ее, жестянка оглушала и его и всех. Он раскачивался всем телом под звуки гармоники, но лицо было наклонено как за ломом в работе. В опьянении, в самозабвеньи плясал он на этой жестянке и иногда гоготал диким криком, криком полей и зверей, но не смел ступить еще шагу с жестянки. Все более и более раскачивались четыреугольные плечи его. Он даже смеялся, улыбка подымалась в глазах его, достигла насупленных толстых полусонных век его. Ровно орда пляшущих топала в комнате, так стучал он ногой.
Алексей Федорыч — мой первый друг. Этот уж вовсе не какая шишимора городская, настоящий дубовый мужик-северянин. Начнет копать ломом мерзлую землю — сам стонет, не остановится.
С того конца комнаты навстречу понесся ему тонкий сухой мастеровой с лицом застарелого недоноска, перебирая ногами, как мальчик, как ферт. ‘Эх Олеша’, крикнул он. Но Олеша не двинулся с места.
Разве мало таких, которым достоинство гордости позволяет плясать только на месте и в пляске не дает им сдвинуться с места?
К тяжелой работе всегда находят Олешу, посылают на взморье добывать песок на дорогу иль к забору направить канаву. Запустит он пол лома в дыру — два аршина промерзлой земли. Час прорывает шесть дыр, отвалится ломоть пудов в сто.
Вдруг остановится и начнет без конца о борьбе своей с Богом:
‘И вот выхожу я, хорошие люди, с Богом бороться. Какие это права, хорошие люди? хитрят хитрости, хорошие люди, бессознательные права, хорошие люди. Выхожу я на Бога с большим огородницким ломом, нечего тут, говорю, хорохориться, выходи Бог! Ничего Бог не может против меня, хорошие люди. Потому что я человек, хорошие люди. Все это сказки, хорошие люди, мы этому не верим, хороший человек!’
Иногда матерится, ругается Алексей Федорыч, но все срамные речи звучат у него не как скверное, а только как крепкое слово в работе даже лучшему другу. Алексей был могильщиком на финляндском кладбище, но однажды, говорят, он отрезал лопатой чью-то голову и руки в земле, в тот же день стал смущать его призрак, и с этого дня помутилось одно из орудий души его — разум. В этом безумце, в необразованном, часто видел я все знаки истинной гордости, в нем видел я благородную гордость, которою хвалятся люди науки, — достоинство ума человеческого!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека