Провидение и гитара, Стивенсон Роберт Льюис, Год: 1878

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Р. Стивенсон

Провидение и гитара

Providence and the Guitar, 1878

Стивенсон Р. Путешествие внутрь страны. Клуб самоубийц: Сборник: Пер. с англ.
СПб.: Издательство ‘Logos’, 1994. (Б-ка П. П. Сойкина).
OCR Бычков М. Н.

0x01 graphic

ГЛАВА I

Monsieur Леон Бертелини всегда заботился о своей внешности и с нею старательно согласовал осанку, манеры, речь, да и душевное его настроение чаще всего гармонировало с костюмами, которые он надевал в тот или иной час дня. Даже в домашней обстановке он являл собою подобие то испанского гидальго, то театрального бандита, и часто от него положительно веяло Рембрандтом.
Между тем это был человек маленького роста, с несомненною наклонностью к полноте и добродушнейшим лицом, почти всегда отражавшим великолепное расположение духа, выделялись лишь его выразительные темные глаза, в которых светились веселый характер, неугомонный дух и вся его подвижная натура.
Явись он перед вами в соответствующем костюме, и вы могли бы его принять за что-то среднее между говорливым брадобреем, содержателем гостиницы и любезнейшим аптекарем.
Но стоило ему облачиться в любимый костюм: затейливо обвязать шею белым платочком, взамен или в отрицание галстука, надеть бархатную, дерзостно вызывающего вида куртку, за которою следовало нечто вроде театрального трико, и обувавшие его ноги во всякую погоду башмаки из материи, еще более тонкой, чем на сцене у персонажей Мольера, да еще лихо накрыть голову мягкой шляпой, огромные поля которой то скрывали, то обнаруживали свесившуюся над его бровью прядь густых кудрей, точно у богов Олимпа, и вы тотчас, при первом же взгляде, должны были понять и признать, что перед вами ‘избранная натура’ — великий человек.
Надевая пальто, Бертелини, разумеется, презирал употребление рукавов. Пристегнув его одною пуговицей на плечах и откинув назад, наподобие театрального плаща, он ходил с поступью и манерами графа Альмавивы {Традиционный тип молодого испанского гранда, увековеченный в бессмертном ‘Севильском цирюльнике’, и также в ‘Свадьбе Фигаро’,— французского драматурга-сатирика Бомарше (прим. перевод.).}.
Я придерживаюсь того мнения, что господину Бертелини было лет уже под сорок, но сердцем он оставался совсем юнцом. Как дитя любовался он своим щегольским видом и вообще жизненный путь пробегал с беспечностью ребенка, постоянно играя какую-нибудь роль со всеми радостями ее переживаний. Жизнь не даровала Леону Бертелини и малой доли богатства или эффектной внешности графа Альмавивы, но это нисколько ему не мешало всецело проникаться настроениями испанского гранда и то и дело играть в ‘Альмавиву’.
Я видел его в минуты подобного самовнушения. Он так сживался со своей ролью, вкладывая в нее столько теплоты, естественности, заразительной веселости, что впечатление получилось поразительное.
Я и уверовал тогда в эту позу ‘великого человека’.
Но действительная жизнь, увы! строится не на таком фундаменте. Нельзя прожить век одною альмавивовщиною, и ‘великий человек’, провалившись в разных театрах, вынужден был спуститься с заветной артистической вышины. Пришлось зарабатывать себе хлеб насущный гастролями игры на гитаре да пением комических куплетов и романсов,— по десятку и более каждый вечер,— и вдобавок во время ‘турне’ в провинции после собственных концертов устраивать ‘беспроигрышные’ лотереи…
Была и мадам Бертелини — верная подруга мужа и единственная соучастница его скромной артистической деятельности. По-видимому, на лестнице разумных существ она занимала более высокое место, чем ее муж, и это придавало ей естественное выражение собственного достоинства, сменявшееся порою несколько меланхолическим выражением. Этот вид придавал ее красивым чертам особого рода привлекательность и, несомненно, шел к ней, но совершенно не гармонировал с жизнерадостным, то и дело приподнятым до небес, почти мальчишеским задором ее супруга.
Он же все парил в небесах, точно сокол в свежий ветерок, высоко и далеко от волнений и зла грешной земли. Суровые бури нередко огорчали его небосклон, но на него не действовали ни угрюмые туманы, ни угнетающая атмосфера, он не знал, что такое слезливый упадок сил. На злую напасть, на горькую, незаслуженную обиду он отвечал эффектным ударом кулака по столу или гордою позою, схваченною от Меленга или Фредерика {Знаменитые французские актеры времен второй империи и последующих годов. Фредерик (Леметр),— известен был и за границей, слава же Меленга (Melingue) не выступала за пределы Франции, но там он пользовался огромной популярностью, как лучший исполнитель героических ролей,— преимущественно, в мелодрамах (прим. перевод.).}, и этого достаточно было, чтобы развеять минутный гнев или ‘отомстить’ нечестивому обидчику. Пусть бы хотя небо валилось, но если при этом Леону Бертелини досталась ‘хорошая’ роль, он больше ничего бы не потребовал и остался бы совершенно доволен.
Если не самые поступки, то дух их, вся атмосфера, в которой витал Леон Бертелини, увлекали и его жену. Они давно и горячо любили друг друга. По природным склонностям супруги Бертелини, казалось бы, должны были очень скоро разойтись, между тем они продолжали жизненный путь вместе, рука об руку, поддерживая и утешая друг друга.

ГЛАВА II

Однажды чета Бертелини прибыла на гастроли в крохотный городок Кастель-ле-Гаши {В этом придуманном названии комическое сопоставление древнего имени рыцарского замка (castel) и слова gchis, означающего мешанина, крошево, сор (прим. перевод.).}. Пассажиров и их багаж — два чемоданчика и гитара в затасканном и засаленном от времени ящике-футляре,— взял с железнодорожной станции омнибус и отвез в узенькую улицу к мрачному зданию старинного вида, вроде монастыря, и с такими толстыми стенами, что стоило запереть ворота и можно было бы выдержать продолжительную средневековую осаду. Это была гостиница ‘Черная Голова’. Путешественников при входе поразил запах, несшийся от внутренних покоев — странная смесь испарений от соломы, шоколада и старых женских одежд.
Бертелини даже приостановился на пороге. Его охватило какое-то тягостное предчувствие. Показалось ему, что он и раньше входил в такую же гостиницу, где пахло также скверно, и приняли его там скверно.
Хозяин в широкой поярковой шляпе,— Бертелини увидел и в ее фасоне и в ее владельце что-то трагическое,— хозяин встал со стула, над которым висела огромная связка ключей от его комнатных и ящичных владений, и, обнажив голову, выступил навстречу приезжим с самой широкой медовой улыбкой, почтительно держа ‘трагическую шляпу’ обеими руками.
— Милостивый государь, имею честь кланяться! Позвольте вас спросить, какую плату вы берете с артистов за комнату и ужин? — произнес Бертелини тоном, довольно торжественным, но вполне вежливым и даже с маленькой заискивающей ноткой.
— С артистов?! — повторил хозяин, и с лица его мгновенно сбежала приветственная улыбка.— С артистов,— прибавил он уже совсем грубо,— четыре франка в сутки.
И он повернулся к Бертелини спиною. Приезжие оказались слишком незначительными.
Во французских провинциальных гостиницах скидкой обычно пользуются и артисты и коммивояжеры, но отношение к этим двум категориям лиц совершенно различное: коммивояжеры — желанные гости. Они могут требовать, что угодно, даже заклания жирного тельца,— и все в гостинице к их услугам, артистов же, хотя бы они обладали наружностью и манерами графа Альмавивы или по богатству костюма производили такое же впечатление, как царь Соломон с его пышными одеждами во время его наивысшей славы,— встречают чуть ли не как собак и прислуживают им с той же бесцеремонной небрежностью и нахальным невниманием, как случайно заехавшей, одинокой и робкой женщине.
Как ни привык Бертелини к пренебрежению из-за своей профессии, его неприятно покоробили манеры хозяина.
— Эльвира! — шепнул он жене.— Запомни мои слова о Кастель-ле-Гаши — трагическое безумие!
— Подожди. Посмотрим, что можно покушать,— ответила Эльвира.
— Мы ничего здесь не съедим,— возразил Бертелини.— Нас здесь угостят обидами, а не обедами. Эльвира, ты знаешь, какой у меня дар предвидения: это место проклято! Хозяин отеля груб, как скотина. Полицейское начальство здесь, конечно, в том же роде. Концерт не даст сбора. Ты простудишь себе горло. Глупо, страшно глупо было с нашей стороны ехать в этот Кастель-ле-Гаши. Пропащая поездка! Это будет второй Седан!
Седан — город, ненавистный обоим Бертелини, не только потому, что оскорблял их патриотические чувства {При Седане в 1870 году Наполеон III сдался пруссакам с бывшей при нем армией (прим. перевод.).}, так как оба Бертелини были чистейшие французы, но еще и оттого, что в нем они пережили самый неприятный эпизод своей артистической жизни, а именно: пришлось целых три недели просидеть в одной гостинице в качестве залога в уплату собственного их счета в ней. И если бы не совершенно случайный, прямо изумительный поворот фортуны, они и доныне, быть может, сидели бы там в плену.
Напоминание про ‘седанские дни’ производило на чету Бертелини впечатление неожиданного громового удара или первого содрогания почвы при землетрясении.
Граф Альмавива с отчаянием глубоко нахлобучил шляпу, вздрогнула даже Эльвира, точно перед нею мелькнул зловещий призрак.
— Закажем все-таки завтрак,— промолвила она с чисто женским тактом.
Полицейское начальство города Кастель-ле-Гаши олицетворялось в дородном, краснолицем, прыщеватом и вдобавок вечно потном комиссаре. Подобно множеству представителей его профессии, он был больше полицейский, чем человек, более проникнут чванством, чем сознанием законности и служебного долга, беспричинно оскорбляя обывателя, он серьезно был уверен, что этим ловко подлаживается к правительству. Одним словом, это была грубая скотина не только по отсутствию образования и человеческого достоинства, но и по принципу, так сказать, по убеждению, что именно таким должен быть образцовый полицейский. Его ‘канцелярия’ представляла собою темную дыру, откуда до слуха прохожих то и дело доносились не увещевания или напоминания закона, а грубые выкрики полицейского ‘усмотрения’.
Шесть раз в течение дня Бертелини отправлялся в эту канцелярию за получением полицейского разрешения на концерт, шесть раз находил ее пустою, шесть раз дожидался там комиссара, шесть раз уходил, не дождавшись комиссара. Многие горожане сразу его приметили, и скоро Бертелини стал местною известностью и злобою дня: на него прямо указывали, как на господина, ‘который ищет комиссара’. Немедленно образовался отряд добровольцев: уличные мальчишки с восторгом ‘искали комиссара’ вместе с артистом, то следуя по его пятам, то шумно опережая его.
Трудно было при таких условиях сохранять непринужденно-гордую осанку Альмавивы и выдерживать его роль! Бертелини менял и позы, и жесты, давал своей огромной шляпе самые разнообразные наклоны, останавливался и с особым шиком крутил папиросы, быстро затем шагал вперед, но все это начинало приедаться и актеру и зрителям.
К счастью, когда Бертелини уже в тринадцатый раз переходил через базарную площадь, ему указали на комиссара, который стоял около базарных весов в расстегнутом сюртуке и с заложенными назад руками. Он наблюдал за взвешиванием коровьего масла. Бертелини быстро проложил себе дорогу через базарные чаны и стойки и подошел к должностному лицу с поклоном, который по изяществу должен был бы считаться верхом совершенства в актерском искусстве.
— Кажется, я имею честь видеть господина комиссара полиции? — спросил Бертелини.
Такое ‘благородное’ обращение произвело на комиссара большое впечатление, и он даже превзошел Леона Бертелини, если не изяществом, то глубиною ответного поклона.
— Это я самый и есть! — ответил он, стараясь придать багровому лицу посильное выражение любезности.
— Милостивый государь,— продолжал странствующий певец,— я артист, и простите, что по личному, делу позволяю себе вас беспокоить во время исполнения служебных обязанностей. Сегодня вечером я намерен дать концерт,— маленькое музыкальное развлечение в зале кафе ‘Торжество Плуга’,— вы позволите представить вам эту программу,— и я явился к вам за требуемым по закону разрешением.
При слове ‘артист’ комиссар тотчас надел снятую им при поклоне шляпу и принял вид человека, который, сообразив, что его снисходительность зашла слишком далеко, вдруг вспоминает свое положение в обществе и обязанности службы.
— Я занят. Я должен следить за взвешиванием масла. Проходите! — произнес он, придав голосу надлежащую начальственную сухость.
— ‘Проклятый полицейский!’ — подумал Леон.— Но позвольте, господин комиссар,— докончил он вслух,— я шесть раз был у вас.
— Представьте вашу бумагу в канцелярию,— перебил полицейский. — Через час, или около того, я посмотрю, в чем дело. А теперь уходите. Я занят.
— Смотришь на масло! — подумал Бертелини.— О, Франция! И для этого ты сделала девяносто третий год {То есть революция 1793 года.}.
Леон принялся за хлопоты по устройству концерта. Скоро в столовых всех гостиниц были положены программы вечера. В конце общей залы ‘Торжества Плуга’ появились подмостки. Бертелини снова отправился к комиссару, и того снова не оказалось в полиции.
— Этот комиссар настоящая госпожа Бенуатон {Очень популярное во Франции имя,— персонаж талантливой ранней комедии известного Сарду: ‘Семейство Бенуатон’. Госпожа Бенуатон (мать) ни разу на сцене не появляется, про нее все время говорят: ‘Она только что вышла и делает визиты и покупки в магазинах’.},— подумал Бертелини.— Проклятый полицейский!
Он уже направился назад, как в дверях очутился лицом к лицу перед комиссаром.
— Вот,— сказал Леон,— мои документы. Не будете ли столь любезны их проверить?..
Но комиссар хотел есть и шел обедать.
— Не надо, не надо! Я занят! Давайте свой концерт,— буркнул он и поспешил домой.
— Проклятый полицейский! — воскликнул Леон.

ГЛАВА III

На концерте публики собралось очень много, и хозяин кафе в этот вечер отлично торговал пивом, но чета Бертелини проработала почти впустую.
Между тем Леон был великолепен. Бархатный костюм на нем так и переливался, одна его манера, особенно шикарная, крутить папироски в перерывах между песнями,— положительно стоила денег, комические места в куплетах он подчеркивал так рельефно, что даже самая заплывшая жиром голова в Кастель-ле-Гаши могла понять, что тут, именно, надо засмеяться, наконец гитара звучала быстро, громко, увлекательно.
Со своей стороны и Эльвира распевала свои романсы и патриотические песни с большим подъемом, чем обыкновенно, голос ее разливался широкою волною, ласковою даже для требовательного слуха. И сама она,— в роскошном коричневом платье, с модною тогда низкою талией, и отсутствием рукавов, обнажавшим руки до самых плеч, с большим красным, прельщающим из-за лифа цветком,— была очень эффектна. Леон все на нее любовался, когда она пела, и повторял про себя в многотысячный раз, что его Эльвира — прелестнейшая из женщин.
Но, увы, когда Эльвира начала обходить залу с протянутым тамбурином, ‘золотая молодежь’ города Кастель-ле-Гаши холодно от нее отворачивалась. Лишь изредка в тамбурин падала медная монета и, несмотря на поощрение искусства со стороны местного городского головы, который, впрочем, расщедрился всего на гривенник, весь сбор был меньше одного франка…
Холодная дрожь охватила артистов: перед такою аудиториею моллюсков у самого Аполлона заныло бы сердце… Однако оба Бертелини решили не сдаваться без жаркого боя, и оба снова запели еще громче, еще веселее, и с большею еще силою зазвенела гитара. Наконец Леон затянул свою лучшую песнь, свою самую эффектную сатиру, свой ‘великий’ номер: ‘Il y a des honntes gens partout!’ {Везде есть честные люди!} Никогда, кажется, он не пел ее с таким мастерством, но это не пронимало местных ‘моллюсков’. Бертелини на всю жизнь сохранил убеждение, что кастельлегашийцы, в отношении здравого смысла и музыкального слуха, составляют исключение из рода человеческого: ‘тупые волы’, ‘воры!’ — восклицал он. Однако не сдавался: он повторял свои куплеты, точно бросал вызов публике, точно провозглашал исповедание новой веры, и лицо его так сияло, что вы могли бы подумать, что лучи от него обратят на правильный путь хоть несколько кастельлегашийцев, которые больше внимания, по-видимому, обращали на свое пиво, чем на музыку и слова песни.
Он как раз тянул заключительную высокую ноту, с широко открытым ртом и откинутою назад головою, как вдруг с сильным стуком отворилась дверь в кафе, и два новых посетителя стали шумно пробираться по зале к первому ряду ‘кресел’, то есть преимущественно табуреток и скамеек. Это был комиссар полиции, в сопровождении другого не меньшего местного должностного лица — полевого стражника.
Неутомимый Бертелини снова во весь голос завопил: ‘Везде есть честные люди!’, но теперь аудитория сразу отозвалась. Бертелини не мог понять причины: он не ведал биографии полевого стража, не слыхал о маленькой его истории с почтовыми или гербовыми марками, но публика отлично ее знала, и с великим наслаждением забавлялась совпадением сатирического куплета с местным ‘злободневным’ вопросом.
Комиссар было уселся на один из передних стульев с видом Кромвеля, посещающего ‘тупой парламент’ {Rump-parliament — прозвище, данное в насмешку парламенту при власти Кромвеля (прим. перевод.).} и значительным шепотом стал сообщать свои замечания полевому стражу, который почтительно стоял за его спиной, но скоро глаза обоих чрезвычайно строго устремились на Бертелини, тот же все продолжал, как ни в чем не бывало, выкрикивать:
— ‘Везде есть честные люди!’
В двадцатый раз и во всю мощь своей глотки провозгласил Бертелини этот афоризм, но тут комиссар сразу вскочил с места и грозно замахал своею тростью по направлению к певцу.
— Я вам нужен? — спросил Леон, обрывая куплет.
— Да, вы! — крикнул властитель.
— ‘Проклятый полицейский!’ — пронеслось в уме Леона.— И он спустился с подмостков по направлению к комиссару.
— Как могло так случиться, милостивый государь,— произнес, точно раздуваясь, полицейский,— что я нахожу вас паясничающим в кафе, в общественном месте, без моего разрешения?
— Как, без разрешения? — вскрикнул Леон с негодованием.— Позвольте вам напомнить…
— Довольно, довольно! — перебил комиссар.— Я не желаю объяснений.
— Мне нет дела до того, чего вы желаете или не желаете,— возразил певец.— Я предложил дать объяснения, и вы не заткнете мне рта. Я артист, милостивый государь, это — отличие, которое, правда, вы не в состоянии понять. Я получил от вас разрешение, и нахожусь здесь на законном основании. Пусть помешает мне, кто посмеет!
— А я вам говорю, что вы не имеете моего письменного разрешения,— крикнул комиссар.— Покажите мне его! Покажите мою подпись!
Леон сообразил, что он попал в западню, но чувствовал подъем духа, и, отбросив назад свои пышные кудри, сразу вошел в роль угнетенного благородства, комиссар же для него предстал в роли тирана. Благородство стало наступать, тиран подался несколько назад. Аудитория привстала и слушала с серьезным и молчаливым вниманием, обычным тогда у французов при зрелище столкновений с полицией.
Эльвира присела. Подобные эпизоды не представляли для нее интереса новизны, и на ее лице отразились лишь утомление и печаль, а не страх.
— Еще одно слово,— заревел комиссар,— и я вас арестую!
— Меня арестовать?! — вскрикнул Леон.— Не посмеете!
— Я… я начальник полиции!
Леон удержал свои чувства. Внушительно, но весьма деликатно, он ответил:
— По-видимому, это действительно так.
Такой стилистический оборот был слишком тонок для кастельлегашийцев: никто в зале даже не улыбнулся, что же касается комиссара, он просто приказал певцу следовать за ним в ‘канцелярию’ и горделиво направил начальственные стопы к двери. Леону оставалось только повиноваться. Он это и сделал, тотчас придав лицу, после надлежащей пантомимы, выражение полнейшего равнодушия. Конечно, за обоими потянулась целая свита любопытных.
Тем временем городской голова, который еще раньше вышел, уже поджидал комиссара у входа в канцелярию. Мэр во Франции является благодетельным противовесом придиркам полицейских и часто принимает граждан под свою защиту от их притеснений. Как выборное лицо, мэр большею частью не зазнается, не особенно чванится своим общественным положением, бывает доступен, слушает и понимает то, что ему говорят. Полезно, между прочим, путешественникам принять это к сведению {Это относится скорее к прошедшему времени, но что касается низшей полиции, то типы, подобные описываемому комиссару, во Франции до сих пор можно часто встретить (прим. перевод.).}. Когда же все, по-видимому, погибло, и ум начинал свыкаться с неустранимым фактом совершающейся несправедливости, у человека остается еще маленький рожок, в который, как говорится в предании, он еще может протрубить призыв ко спасению, и тогда,— как современный, вполне комфортабельный, deux ex machina,— является мэр города или деревенской общины спасать его от формальных представителей или, точнее, извратителей закона.
Так и мэр города Кастель-ле-Гаши, который, хотя и остался совершенно нечувствительным к искусству Леона и его музыке, но ни на минуту не задумался взять притесненного артиста под свою защиту. Он тотчас повел атаку против комиссара в высокопарных и весьма энергичных выражениях. Глубоко уязвленный комиссар, бессильный на почве ‘принципов’, упорно стоял на факте отсутствия письменного разрешения, и, казалось, победа клонилась уже на его сторону,— как вдруг мэр объявил, что принимает на свою ответственность все последствия, и, повернувшись к комиссару спиною посоветовал Леону возвратиться в кафе и докончить концерт.
— Становится уже поздно! — добавил он.
Бертелини не заставил его повторять благой совет.
Он со всею свитою поспешил обратно в кафе ‘Торжество Плуга’. Но, увы, в его отсутствие толпа слушателей растаяла. Эльвира с сокрушенными взорами сидела на гитарном футляре.
Они видели, как посетители исчезали по два и по три, и это слишком продолжительное зрелище не могло не быть удручающим. Каждый уходящий,— говорила она себе,— уносит в своем кармане частицу возможного ее заработка, она видела, что деньги и за ночлег, и на завтрашний железнодорожный билет, и, наконец, на завтрашний обед постепенно уходят из кафе, исчезая во мраке ночи.
— В чем дело? — спросила она мужа совершенно истомленным голосом.
Леон не отвечал. Он смотрел вокруг себя, на опустевшую залу, на печальное поле поражения… Оставалось всего десятка два слушателей, и то самого мало обещающего сорта. Минутная стрелка стенных часов была уже близка к одиннадцати.
— Это потерянная битва,— сказал он и, достав кошелек, вывернул его содержимое.— Три франка семьдесят пять! — вскрикнул он.— А надо четыре франка за гостиницу и шесть на железную дорогу, а на лотерею не остается времени!.. Эльвира, это наше Ватерлоо.
Он сел и с отчаянием запустил обе руки в свои кудри.
— О, проклятый комиссар! Проклятый полицейский! — крикнул он вне себя.
— Соберем вещи и уйдем отсюда,— сказала Эльвира.— Можно бы еще спеть что-нибудь, но во всей зале нет сбора и на полфранка.
— Полфранка? — возопил Леон.— Полтысячи им чертей! Здесь ни одной человеческой души! Только собаки, свиньи, комиссары! Моли Бога, чтобы мы благополучно добрались до постели.
— Ну что еще выдумаешь! — воскликнула Эльвира, но сама невольно вздрогнула.
И они быстро начали укладываться. Коробки с табаком, чубуки, три картонных листа запонок, предназначенных для ‘беспроигрышных’ лотерей, если бы лотерея состоялась,— все это было связано вместе с ножами, в один узел, гитару заточили в ее старый футляр, Эльвира накинула тоненькую шаль на голые руки и плечи, и артисты направились к гостинице ‘Черная Голова’.
На городских часах пробило одиннадцать, когда они переходили базарную площадь. Осенняя ночь была черная, но мягкая, по дороге они не встретили ни одного прохожего.
— Все это прекрасно,— сказал Леон,— но у меня какое-то скверное предчувствие. Ночь еще не прошла…

ГЛАВА IV

В гостинице ‘Черная Голова’ не было ни одного огонька, даже ворота были заперты.
— Это просто невиданно! — заметил Леон.— Гостиница, которая в пять минут двенадцатого уже закрыта. А в кафе ведь, остались еще посетители, и между ними были коммивояжеры. Эльвира, сердце что-то щемит… Ну, позвоним!
Дверной колокол дал низкую, густую ноту, которая разлилась по всему зданию, снизу доверху, с гудящим, долго не замирающим гулом. Это как раз подходило к монастырскому виду здания, от которого веяло холодом.
У Эльвиры болезненно сжалось сердце, что же касается Леона, он имел такой вид, будто читает и прорабатывает режиссерские реплики к проведению пятого действия мрачной трагедии.
— Сами мы виноваты,— сказала Эльвира,— вот что значит вечно фантазировать!
Леон снова потянул за веревку колокола. Снова торжественный гул разнесся по всему зданию. Лишь когда он совершенно замер, в окошечке передней блеснул огонек и раздался громкий, взбешенный голос.
— Что это такое?! — кричал сквозь дверь хозяин трагического вида.— Чуть не полночь, а вы шумите, точно пруссаки, у дверей тихой и почтенной гостиницы! О! Я узнал вас! — крикнул он после мгновенного перерыва.— Бродяги-певцы, которые ссорятся с полицией! И вот, извольте видеть, теперь, точно господа, милорды и леди,— являются в полночь! Вон отсюда!
— Позвольте вам напомнить,— возразил Леон громким, но дрожащим от волнения голосом,— что я ваш гость, что я надлежащим образом записан в книге жильцов, что я оставил в гостинице багаж на четыреста франков…
— Вы не можете его получить в этот час! — крикнул в ответ хозяин.— Моя гостиница — не ночной трактир, не пристанище для воров, ночных распутников, шарманщиков и шарманщиц…
— Скотина! — крикнула ему Эльвира, задетая последним эпитетом.
— Я тре-бу-ю сво-е-го ба-га-жа! — громко и внушительно проскандировал Леон с ударением на каждом слоге.
— Я не зна-ю ва-ше-го ба-га-жа! — тем же манером отвечал хозяин.
— Вы за-дер-жи-ва-е-те мой ба-гаж? Вы осмелитесь задержать мои вещи?! — крикнул Леон таким голосом, что хозяин, очевидно, счел за лучшее отступить.
— Да кто вы такой? — дипломатично ответил он вопросом на вопрос.— Я не могу вас узнать. Страшно темно…
— Ага! Отлично! Вы все-таки задерживаете мои вещи,— заключил Леон.— Вы за это будете отвечать! Я испорчу вам всю жизнь. Я подам в суд, во все суды, и если во Франции есть правосудие, оно рассудит нас! И еще я из вас сделаю ходячее посмешище,— я на вас сочиню песню,— песню грубую, непристойную, которая сделается у вас здесь народною, которую мальчишки на улицах будут кричать, которую будут выть у ваших ворот в самую полночь!
И голос Леона с каждым оборотом речи все повышался и уже не встречал ответа: неприятель безмолвно отступал, заглохли его шаги, скрылся последний луч фонаря.
Леон обратился к жене, став в героическую позу.
— Эльвира! — торжественно произнес он.— Отныне у меня есть нравственный долг, цель жизни! Я должен уничтожить этого человека, как Эжен Сю {Автор знаменитых когда-то и имевших в свое время очень крупное общественное значение, романов: ‘Мартын Найденыш’, ‘Вечный Жид’, ‘Семь смертных грехов’ и др. (прим. перевод.).} уничтожил привратника-швейцара! Приступим к возмездию! Идем в жандармерию! {Французская жандармерия совсем не то, что русская охранная полиция. Она скорее соответствует нашей уездной полиции.}.
Он схватил прислоненный к стене ящик с гитарою, и оба с пламенеющим сердцем быстро двинулись по скудно освещенным улицам.
Жандармерия помещалась за телеграфной конторой, в самой глубине обширного двора, который граничил с садами, в этом дальнем и тихом углу мирно почивала местная стража общественной безопасности. Не малого труда стоило до нее достучаться и поднять на ноги одного из жандармов. Когда же он очнулся и выслушал в чем дело, то сперва помолчал, а затем произнес: ‘Это дело не наше’.
И ничего больше Леон от него не добился. Напрасно пытался он его убедить, упросить, подействовать на его чувство:
— Вы видите здесь госпожу Бертелини, в бальном платье, с очень слабым здоровьем, да еще в интересном положении.
Последнее фантастическое утверждение было сделано лишь для вящего эффекта, но полусонный жандарм ограничивался ответом:
— Это дело не наше. Оно выходит из круга наших обязанностей.
— Отлично! — заключил Леон.— Значит, мы должны идти к комиссару!
Они поспешили в полицейскую канцелярию. Она, конечно, оказалась запертой, но квартира комиссара, как известно было Леону, находилась тут же, и он начал бешено звонить в ее колокольчик. В окне появилась фигура, похожая на узенькую полосу белой бумаги. Это была комиссарова жена, которая объявила, что ее муж еще не возвращался.
— Нет ли его у городского головы? — спросил Леон. Она ответила, что в этом ничего нет невероятного.
— Позвольте спросить, как отыскать жилище головы?
Она не отказалась дать Леону несколько указаний, хотя и довольно неопределенных.
— Оставайся здесь, Эльвира,— сказал Леон,— иначе я рискую с ним разминуться. Если тебя здесь не найду,— значит, ты уже будешь находиться, на законном основании, в гостинице ‘Черная Голова’.
И Леон бодро отправился на поиски начальства. Потребовалось более десяти минут блуждания по переулкам и тропинкам меж садов, чтобы найти дом мэра, и когда, наконец, он до него дошел, пробило уже половина первого.
Перед Леоном был обширный сад, огороженный белой каменной стеной, над которой свешивалась темная листва больших ореховых деревьев. В стене была дверь, на ней — почтовый ящик и железная скобка от звонка — вот все что можно было усмотреть в жилище мэра.
Леон взял скобку в обе руки и начал со всех сил дергать ее назад и вперед. Сам колокольчик висел позади двери и, мгновенно отражая колебательные движения Леона, наполнял окрестность тревожным звоном.
Однако из жилища мэра никто не отзывался, лишь из окна на противоположной стороне улицы донесся голос спросивший о причине необычайного трезвона.
— Я желаю видеть господина мэра! — объявил Леон.
— Он давно уже в постели, — ответил голос.
— Он должен подняться! — крикнул Леон и взялся снова за скобку.
— Он вас не услышит,— спокойно ответил голос.— Сад очень велик, дом в дальнем его конце, а сам мэр, и его ключница, оба — почти глухие.
— А! — произнес Леон после маленькой паузы.— Городской голова глух? А? Тогда все объясняется.— Тут он вспомнил с благодарным чувством добрую роль головы в его столкновении с полицией.
— Да, итак, сад велик, дом головы в самом далеком конце?
— И вы можете звонить, хоть всю ночь,— прибавил спокойный голос,— и ничего из этого не выйдет, разве только, что испортите мне всю ночь.
— Благодарю вас, сосед,— ответил Леон.— Вы должны спать. Вы будете спать.
И он поспешил самым быстрым шагом обратно,— к квартире комиссара. Он увидел Эльвиру, ходившую взад и вперед по тротуару.
— Он еще не вернулся? — спросил Леон.
— Нет.
— Так! А я уверен,— воскликнул Леон,— что он дома. Где моя гитара? Я поведу на него форменную атаку, Эльвира. Я огорчен, я негодую, я свирепею, но благодарю своего Создателя, что он меня наделил капелькой фантазии и находчивости. Неправедного судью угостим сейчас серенадой. Сейчас, сейчас угостим!
Тем временем, он быстро настроил гитару, взял несколько аккордов, и стал в несомненно испанскую позу.
— Ну, пробуй свой голос, Эльвира! Готова? За мною!
Гитара зазвенела, в ночной тиши раздались, в два громких голоса, звуки хора песенки старого Беранже:
‘Commissaire! Commissaire!
Colin dat Sa mnageie’ *.
* ‘Комиссар! Комиссар!
Николай бьет хозяйку’.
Даже камни Кастель-ле-Гаши дрогнули от такой дерзкой новизны. От века ночь почтенного городка была освящена для сна и ночных колпаков {Французы в провинции спят почти круглый год с открытыми окнами и потому на ночь надевают на гол
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека