Прошлое и настоящее, Карлейль Томас, Год: 1843

Время на прочтение: 158 минут(ы)

Томас Карлейль

Прошлое и настоящее

Перевод Николая Горбова

Источник текста: Карлейль Т. Теперь и прежде. Перев. Н. Горбова. М., 1906.
Оригинал здесь: http://ww.marsexx.ru/lit/karlel-proshloe_i_nastoyaschee.html

Оглавление:

I. ВСТУПЛЕНИЕ
Мидас
Моррисоновы пилюли
Аристократия Таланта
Почитание Героев
II. СТАРИННЫЙ МОНАХ
Избирательная борьба
Выборы
Аббат Самсон
Св. Эдмунд
Начала
III. СОВРЕМЕННЫЙ РАБОТНИК
Англичане
Демократия
Снова Моррисон
IV. ГОРОСКОП
Аристократии
Вожди промышленности
Владеющие землею
Поучительная глава
Примечания

Томас Карлейль

ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ

I. ВСТУПЛЕНИЕ

Мидас

Положение Англии, по поводу коего издается теперь так много брошюр и столько неизданных мыслей возникает в каждой размышляющей голове, — это положение по справедливости признается за одно из наиболее зловещих и вместе с тем за одно из наиболее странных, когда-либо виденных в этом мире. Англия полна богатства, разнообразной продукции, могущей удовлетворять всевозможные человеческие потребности, — и тем не менее Англия умирает от истощения. Земля Англии цветет и растит с неизменной щедростью. Она колышется желтеющими нивами, она густо покрыта мастерскими, орудиями промышленности, на ней пятнадцать миллионов работников, признанных за самых сильных, за самых искусных и усердных, которых когда-либо производила Земля, эти люди все налицо, работа, которую они исполнили, плод, который они из нее извлекли, — все это налицо, вокруг нас, в изобилии, бьющем через край. Но смотрите: пронеслось как по Волшебству некое повеление, возгласившее: ‘Не прикасайтесь к этому, о вы. Работники, вы, Хозяева-работники, вы, Хозяева-тунеядцы! Никто из вас не прикоснется к этому! Ни одному из вас не должно быть от этого лучше, это — запретный плод!’ Это повеление, в его наиболее грубой форме, падает прежде всего на бедных Работников, но оно падает также и на богатых Хозяев-работников, и его не могут избежать и богатые Хозяева-тунеядцы, и ни один самый богатый или высокостоящий человек, все должны быть равно им принижены и сделаны достаточно ‘бедными’, в денежном смысле или в ином, гораздо более роковом.
Из этих, достигающих своей цели, искусных Работников около двух миллионов, как теперь считают, сидят в Работных домах, в Тюрьмах по Закону о бедных* или имеют ‘пособие на воле’, вышвырнутое им через стену, ибо работная Бастилия переполнена так, что готова лопнуть, и строгий Закон о бедных сокрушен в прах другим, еще более строгим {Число нищих в Англии и Уэльсе, на Благовещение 1842 года, составляет ‘в Работных домах 221687, на воле 1207402, итого 1429089’ (Официальный доклад). }. Они сидят там вот уже много месяцев, их надежда на освобождение все еще ничтожна. Сидят в Работных домах, называемых так в шутку, потому что в них нельзя исполнить никакой работы. Миллион двести тысяч работников в одной Англии, их искусные руки парализованы и праздно покоятся на их скорбной груди, их надежды, планы, их доля участия в этом прекрасном мире — все это замкнуто тесными стенами. Они сидят там, запертые, как бы под влиянием каких-то страшных чар, они рады быть в тюрьмах и быть заколдованными, чтобы только не умереть с голоду. Живописный Турист, в солнечный осенний день, встречает на своем пути, среди этого благословенного королевства Англии, Объединенный работный дом. ‘Проезжая мимо Работного дома святого Ива в Хантингдоншире, прошлой осенью, в ясный день, — говорит живописный Турист, — я видел, как на деревянных скамьях, перед дверьми своей Бастилии и внутри ее решетчатой ограды сидело около полусотни или более этих людей. Высокие, сильные, по большей части молодые или средних лет, с честными лицами, многие из них выглядели осмысленными и даже умными людьми. Они сидели один около другого, но в некоторого рода оцепенении и, главное, в молчании, которое производило чрезвычайное впечатление. В молчании, — ибо, увы! какое слово могло бы быть ими произнесено? Вся Земля лежит вокруг, взывая: Приходите и обрабатывайте меня, приходите и собирайте мои плоды! — а мы вот сидим здесь, заколдованные! В глазах и на челе этих людей написано было самое мрачное выражение, не гнева, но печали и стыда, и разнообразного невысказанного отчаяния и тоски. Они ответили на мой взгляд взглядом, который, казалось, говорил: ‘Не смотри на нас. Мы сидим здесь заколдованные, не знаем почему. Солнце улыбается нам, Земля нас манит, но правящими Властями и Бессилием этой Англии нам запрещено повиноваться им. Это невозможно, говорят они нам!’ Во всем этом зрелище было что-то, напомнившее мне Дантов Ад, и я поспешил проехать мимо’.
Столько сотен тысяч сидят в Работных домах, а другие сотни тысяч не добились даже и Работных домов! И в самой цветущей Шотландии, в Глазго или в Эдинбурге, в их темных переулках, скрытых ото всего, кроме ока Божья и изредка Благотворительности, служительницы Божьей, — и в них встречаются картины горя, нужды и отчаяния, такие, каких, надо надеяться, Солнце еще никогда не видало, даже в самых варварских странах, в которых только живут люди. Компетентные свидетели, среди них достойный и человеколюбивый д-р Элисон, который знает, о чем говорит, в чьих милосердых руках благородное Врачебное Искусство сделалось еще раз истинно священным, сообщают нам эти факты, факты эти не нынешнего года и не прошлого года, они не имеют отношения к нашему теперешнему состоянию торгового застоя, а лишь к общему нашему состоянию. Шотландия больна не острыми лихорадочными пароксизмами, а хронической гангреной. Закон о бедных, любой и каждый Закон о бедных, должно заметить, есть только временная мера, успокаивающее средство, а не лекарство, Богатые и Бедные, раз одни голые факты условий их существования пришли в столкновение, не могут долго существовать вместе на основании только Закона о бедных. Это в высшей степени верно, — и тем не менее человеческие существа не могут же быть брошены на смерть! И Шотландия также, пока не найдется чего-нибудь лучшего, должна иметь свой Закон о бедных, если Шотландия не осуждена быть притчей во языцех. О, сколь многое здесь утрачивается! Утрачиваются высокие и трижды высокие народные доблести, крестьянский Стоицизм, Героизм, достойные, мужественные обычаи, сама душа Народного величия, вернуть которую не хватит всей руды Потоси*, в сравнении с которой вся руда Потоси и все, что можно было бы на нее купить, — пыль и прах!
Зачем останавливаться на этой стороне дела? Она слишком бесспорна, она ни в ком уже более не вызывает сомнения. Спуститесь, где хотите, в низшие классы, в Городе или в Деревне, каким угодно путем, через Сведения о Фабричном производстве, через сведения о Земледелии, через Поступление Платежей, через Комитет Рудокопов, или же просто открыв глаза и вглядевшись, — везде обнаружится одно и то же скорбное явление: вы должны будете признать, что работающая часть этого богатого Английского Народа опустилась или быстро опускается до состояния, которому, если принять во внимание все его стороны, буквально никогда еще не было подобного. В Стокпортском Суде, — и это также не связано с теперешним состоянием торговли, ибо относится к более раннему времени, — Мать и Отец были обвинены в отравлении трех своих детей, с целью вытянуть с ‘похоронной кассы’ по каких-то 3 фунта и 8 шиллингов, причитавшихся за каждого ребенка, они были признаны виновными, — и официальные власти, как потихоньку говорят, намекают, что этот случай, возможно, не единственный, что, может быть, лучше не углубляться в эту область. Это происходит осенью 1841 года, само преступление относится к предыдущему году или времени года. ‘Грубые дикари, одичалые Ирландцы!’ — ворчит праздный читатель Газет, едва ли останавливаясь на этом событии. А между тем это — событие, достойное того, чтобы на нем остановиться, ибо падение, дикость и одичалое Ирландство никогда еще не были так легко допускаемы. Это совершили в Британской стране Отец и Мать, человеческие существа с белой кожей, исповедующие Христианскую религию! Они своим Ирландством, нуждою и дикостью были доведены до того, что смогли совершить это! Такие примеры — как высокие горные вершины, возвышающиеся у всех на виду, но под ними лежит целая горная область и равнина, еще не видимые. Эти люди, Мать и Отец, сказали друг другу: что нам делать, чтобы избежать голодной смерти? Мы глубоко погрязли здесь, в нашем темном подвале, а помощь далека. — Да, суровые события происходят в Башне Голода Уголино*! Любимец, маленький Гаддо, падает мертвый на колени своего Отца! — Стокпортские Мать и Отец думают и намекают друг другу: ‘Наш бедный маленький голодный Том, который плачет целые дни, прося пищи, который будет видеть в этом мире одно только дурное и ничего хорошего, — что, если бы он раз навсегда избавился от горя, он умрет, но зато остальные из нас, может быть, останутся живы!’ Такая мысль зародилась, такой намек был сделан, и наконец это было исполнено. И теперь, когда Том убит и все истрачено и съедено, кто должен отправиться, бедный маленький голодный Джек или бедный маленький голодный Билл? — Каково совещание о способах и средствах!
Об умирающих с голоду, осажденных городах, о времени окончательного разрушения осужденного древнего Иерусалима, павшего под ударами Божьего гнева, было предсказано и возвещено: ‘Руки мягкосердных женщин варили детей своих’*. Суровое Еврейское воображение не могло создать более мрачной бездны ужаса, это была крайняя степень падения караемого Богом человека. А мы здесь, в современной Англии, изобилующей богатством всякого рода, не осаждаемые ничем, кроме как разве невидимыми Чарами, неужели мы дошли до этого? — Как происходят такие вещи, почему они происходят, почему они должны происходить?..*
Хозяин-работник так же заколдован в настоящее время, как и его Работник, посаженный в Работный дом, и взывает, доселе тщетно, о весьма простом роде ‘Свободы’: о свободе ‘купить там, где окажется всего дешевле, и продать там, где окажется всего дороже’. С гинеями, звенящими в каждом кармане, он не был ни на йоту богаче, но теперь, когда сами гинеи грозят исчезнуть, он чувствует, что он действительно беден. Бедный Хозяин-работник! А Хозяин-неработник, разве он не в еще более роковом положении? Он стоит среди своих охотничьих парков с испуганным взором — и не без причины! Он приневоливает своих арендаторов по пятидесяти фунтов стерлингов, приневоливает, соблазняет, уговаривает, ‘он распоряжается своею собственностью, как ему угодно’. Его уста полны громкого вздора и доводов для доказательства великих достоинств его Хлебного закона*, а в его сердце — самые мрачные предчувствия, отчаянное полусознание, что его великолепный Хлебный закон незащитим, что его громкие доводы в его защиту такого рода, что могут буквально заставить людей онеметь.
Для кого же, в таком случае, это богатство Англии есть действительно богатство? Кто тот, кому оно приносит благословение, кого оно делает счастливее, мудрее, прекраснее, во всех отношениях лучше? Кто вполне овладел им, так, чтобы заставить его работать и служить себе, подобно верному слуге, а не неверному лжеслуге, оказывать какие-нибудь действительные услуги? Пока еще никто. У нас больше богатых, чем когда-нибудь было у какого-нибудь Народа, у нас меньше от них пользы, чем когда-нибудь было у какого-нибудь Народа. Наша успешно развивающаяся промышленность до сих пор безуспешна: странный успех, если мы на этом только и остановимся! Среди полнокровного изобилия народ погибает, среди золотых стен и полных житниц никто не чувствует себя безопасным или удовлетворенным. Работники, Хозяева-работники, Неработники — все пришли к мертвой точке: стоят неподвижно и не могут идти далее. Роковой паралич распространяется внутрь, начиная с конечностей, с Сент-Ивских Работных домов, с Сто-кпортских подвалов, по всем членам, как бы по направлению к самому сердцу. Так что же, неужели мы действительно заколдованы, прокляты каким-нибудь богом?
Мидас* жаждал золота и оскорбил Олимпийских богов. Он получил золото, так что все, к чему он ни прикасался, делалось золотом, — но ему, с его длинными ушами, было немногим от того лучше. Мидас неверно оценил звуки небесной музыки, Мидас оскорбил Аполлона и [других] богов, боги дали ему то, чего он хотел, и вдобавок пару длинных ушей, которые были хорошей к тому придачей. Сколько истины в этих старинных Баснях!

Моррисоновы пилюли

Что же надо делать, что хотите вы, чтобы мы делали? — спросит кто-нибудь, с выражением нетерпения, почти упрека. И затем, если вы назовете какую-нибудь вещь, какие-нибудь две вещи, двадцать вещей, которые могли бы быть сделаны, он отвернется прочь, с сатирической усмешкой: ‘Так это ваше лекарство?’ Состояние ума, выражаемое таким вопросом и таким ответом, достойно того, чтобы над ним поразмыслить.
По-видимому, эти вопрошающие философы принимают за доказанное, что существует какая-то ‘вещь’, или пригоршня ‘вещей’, которая могла бы быть сделана, какой-нибудь Парламентский Акт, какая-нибудь ‘целительная мера’ или что-нибудь подобное, что могло бы быть принято, чем общественная болезнь была бы вполне поражена, побеждена, прекращена, так что, с вашей ‘целительной мерой’ в кармане, вы могли бы спокойно торжествовать и впредь уже ничем не тревожиться. ‘Ты называешь нам зло, — восклицают такие лица, испытывая праведное огорчение, — и не говоришь, как оно может быть излечено!’
Как оно может быть излечено? Братья, я крайне сожалею, но у меня нет Моррисоновых пилюль* для излечения болезней Общества. Было бы бесконечно удобнее, если бы у нас были Моррисоновы пилюли, Парламентский Акт или целительная мера, которые люди могли бы проглотить раз навсегда и потом продолжать уже идти по старому пути очищенными от всяких бед и зол! К несчастью, у нас нет ничего такого, к несчастью, сами Небеса не держат ничего такого в своей богатой фармакопее. Нельзя предпринять никакой такой ‘вещи’, которая бы вас исцелила. Должно произойти коренное и всеобщее изменение вашего обихода и строя жизни, должен произойти самый мучительный разрыв между вами и вашими химерами, роскошью и ложью, должно произойти чрезвычайно тягостное, почти ‘невозможное’ возвращение к природе, к ее правде и целостности, для того чтобы внутренние источники жизни могли, подобно вечным Источникам света, снова засиять и очистить ваше надутое, опухшее, постыдное существование, близкое в его теперешнем виде к бесславной смерти! Или смерть, или все это должно произойти. Посудите сами, могут ли при таком диагнозе быть найдены какие-нибудь Моррисоновы пилюли?
Но если Источник жизни внутри вас снова потечет, то какие бесчисленные ‘вещи’, целые ряды, классы и континенты ‘вещей’ год за годом, десятилетие за десятилетием и век за веком окажутся исполнимыми и будут исполняемы! Не Эмиграция, не Воспитание, не Отмена Хлебных законов, не Санитарные правила, не Поземельный налог, — не одно только это, ни даже в тысячу раз большее, чем все это! Благое Небо, тогда найдется в глубине сердца некоторых отдельных людей свет, чтобы различать, что справедливо, что поведено Всевышним Богом, что должно быть исполнено, как бы это ни было ‘невозможно’. Пустая болтовня в защиту явно несправедливого сократится тогда до узких границ. Пустая болтовня в Избирательных собраниях, в Парламентах и где бы то ни было еще, когда будут люди, имеющие очи, чтобы видеть самую сущность Божественной Правды тех вещей, о которых болтают, — эта болтовня сделается тогда действительно чрезвычайно пустой. Молчание таких людей, — как оно красноречиво в ответ на такую болтовню! Такая болтовня, испуганная своим собственным тощим эхом, невыразимо притихнет, и даже, быть может, она на некоторое время почти совершенно исчезнет, ибо мудрые будут отвечать ей в молчании, и даже простецы научатся от них, как ее осаживать, где бы они ее ни услыхали. Это будет благословенное время, и много ‘вещей’ сделаются исполнимыми, а ‘если нет мозга, то стоит ли говорить о глупости’? Тогда уже какой-нибудь Хлебный закон не потребует для себя целых десяти лет, и нельзя будет постоянно о нем толковать и рассуждать, если беспристрастные лица скажут со вздохом, что они в течение уже такого-то времени не слыхали никаких ‘доводов’, приводимых в его пользу, кроме таких, которые могут довести до слез не только ангелов, но даже самих ослов! —
Вполне благословенное время, когда болтовня притихнет и в разных местах станет слышна какая-нибудь настоящая речь, когда все благородные вещи начнут становиться видимыми благородно открытому сердцу, да и вообще они только ему и открываются, и когда разница между справедливым и несправедливым, между истинным и ложным, между работой и лжеработой, между речью и болтовней снова будет (какой она обыкновенно и была для наших более счастливых отцов) — бесконечна, как между Божественным и Адским, т. е. тем, чего ты не должен делать, чего благоразумие повелевает тебе даже не пытаться делать, из-за чего тебе было бы лучше повесить себе мельничный жернов на шею и быть брошенным в море, чем браться за него! — Братья, все это совершат для нас не Моррисоновы пилюли и не какое-нибудь целительное средство.
И однако, верно до буквальности, что до тех пор, пока в том или другом виде это не будет совершено, мы останемся без исцеления, пока это не начнет совершаться, исцеление не начнется. Ибо Природа и Действительность, а не Канцелярщина и Видимость составляют до настоящего часа основание человеческой жизни, и на них, все равно на каком их слое, человек, и его жизнь, и силы, и все его интересы рано или поздно, но неизбежно должны основаться и быть ими поддержанными или ими поглощенными, смотря по тому, насколько они им соответствуют. Относительно их предлагается не вопрос: насколько соответствуете вы Даунинг-стрит* и признанной Видимости, а насколько соответствуете вы Божьему миру и действительной Реальности вещей? Эта Вселенная имеет свои Законы. Если вы живете с Законом в согласии, то Законодатель будет к вам дружелюбен, если нет — нет. Увы! Никаким Биллем о реформе*, никаким баллотировочным ящиком, никакой Хартией о пяти пунктах, вообще никакими ящиками или биллями или хартиями вы не произведете следующего алхимического превращения: ‘Дан мир Рабов. Извлечь Честность из их соединенного действия!’ Это перегонка, раз навсегда невозможная. Пропускайте его через реторту за ретортой, получаться будет все-таки Бесчестность в новом наряде, с новыми красками. ‘Пока мы продолжаем оставаться холопами, каким образом может явиться какой-нибудь герой, чтобы нами управлять?’ Нами управляет, без всякого сомнения, только ‘лжегерой’, имя которого Шарлатан, дело и приемы управления которого Угодничество, а также Лживость и Самодовольство, которому Природа отвечает, — и должна отвечать, когда он обращается к ней с речью, — вечным Нет! Народы перестают пользоваться дружеским расположением Законодателя, если они ходят путями., несогласными с Законом. Вопрос Сфинкса* остается неразрешенным ими, становится все более неразрешимым.
И поэтому, если ты снова спросишь, основываясь на гипотезе Моррисоновых пилюль: ‘Что же надо делать? — позволь мне ответить тебе: Через тебя в настоящее время почти ничего. Для тебя, каков ты сейчас, то, что ты должен делать, если возможно, — это перестать быть пустым отголоском сплетен, эгоизма, близорукого дилетантизма и сделаться, хотя бы в бесконечно малом масштабе, верной, внимательной душой. Ты должен обратиться к твоему внутреннему человеку и посмотреть, есть ли там какие-нибудь следы души, а до тех пор ничего не может быть сделано! О брат! Мы должны, если возможно, воскресить в себе хоть частицу души и совести, переменить наш дилетантизм на искренность, наши мертвые сердца из камня на живые сердца из плоти. Тогда мы различим не одно, но, в более ясной или более смутной последовательности, целую бесконечность того, что может быть сделано. Сделайте первое из этого, сделайте его, второе станет более явным и более удобоисполнимым, второе, третье, трехтысячное уже начнет быть возможным для нас. Мы будем спрашивать тогда не какие-нибудь Мор-рисоновы пилюли, в качестве ли их потребителей, в качестве ли продавцов, а совершенно иной сорт лекарств: Шарлатаны не будут иметь уже власти над нами, ее получат истинные Герои и Целители!’
Не будет ли это делом, достойным ‘исполнения’: освобождать себя от шарлатанов, от лжегероев, все более и более освобождать от них целый мир? Они — единственная отрава мира. Раз мир от Них свободен, он перестает быть миром Дьявола, во всех своих фибрах презренным, проклятым, — и начинает быть миром Бога, благословенным и ежечасно приближающимся к благословению. Ты, по крайней мере, не будешь снова подавать голоса за разных шарлатанов, оказывать почет разным раззолоченным пустотам в человеческом облике, ты будешь узнавать ханжество по его звуку, ты будешь бегать от ханжества с содроганием, дотоле никогда не испытанным, как от явного служения на Шабашах Колдунов, как от истинного современного поклонения Дьяволу, более ужасного, чем всякое другое богохульство, кощунство или самая настоящая мерзость, о которых когда-либо было слышно между людьми. Ужасно быть всему этому свидетелем в его настоящем пополненном виде! И Шарлатан, и Одураченный, и мы должны всегда держать это в уме, суть лицо и изнанка одной и той же материи: личности, взаимно заменяющиеся, переставьте вашего одураченного в соответствующую питательную среду, и он сам может сделаться шарлатаном: в нем есть потребная гнилостная неискренность, откровенная жадность до выгоды и чувство, закрытое для истины, а из этого-то шарлатаны, во всех их видах, и делаются.
Увы, не герою, нет, а лжегерою по праву необходимости принадлежит мир холопов. ‘Что же надо делать?’ Читатель видит, похоже ли это на то, чтобы искать и глотать какие-нибудь ‘целительные средства’!

Аристократия Таланта

Если отдельное лицо несчастно, что надлежит ему прежде всего делать? Жаловаться на того или другого человека, на ту или другую вещь? Наполнять мир и улицу сетованиями, укорами? Совсем не то, совершенно наоборот. Все моралисты советуют ему жаловаться не на то или другое лицо, не на ту или другую вещь, а только на самого себя. Он должен знать как истину, что, будучи несчастным, он сам не был мудр, именно он. Если бы он добросовестно следовал Природе и ее Законам, то Природа, всегда верная своим Законам, послала бы ему и успех, и прибыль, и счастье, но он следовал иным Законам, чем Законы Природы, и теперь Природа, истощив с ним свое терпение, оставляет его с его отчаянием, отвечает ему, с чрезвычайно глубоким смыслом: Нет, не этим путем, сын мой! Иным путем должен был бы ты достигать благополучия: это, ты сам видишь, — есть путь к неблагополучию, именно это! — Так советуют все моралисты, а именно, что человек должен с раскаянием сказать прежде всего самому себе: вот, я не был достаточно мудр, я покинул Законы Действительности, которые называются также Законами Бога, и ошибочно принял за них Законы Лжи и Видимости, которые называются Законами Дьявола, и поэтому-то вот куда я и пришел!
И с Народами, которые сделались несчастными, в основе происходит то же самое. Древние руководители Народов, Пророки и Жрецы, и как они еще там называются, хорошо это знали и вплоть до последнего времени определенно этому учили и внушали это. Современные руководители Народов, которые также являются под множеством различных имен: Журналисты, Политэкономы, Политики, Памфлетисты, совершенно это забыли и готовы даже это отрицать. Но тем не менее это остается навеки неотрицаемым, и нет никакого сомнения, что мы все еще будем этому научены и будем вынуждены вновь это исповедовать: нас до тех пор будут теснить и бить, пока мы этого не выучим, и в конце концов мы или хорошо это узнаем, или будем постепенно стеснены до смерти. Ибо отрицать этого нельзя! Когда Народ несчастен, то древний Пророк был прав и не ошибался, говоря ему: Вы забыли Господа, вы покинули пути Господни, иначе вы не были бы несчастны. Вы жили и вели себя не согласно- законам Действительности, но согласно законам Обмана, Лицемерия и вольного и невольного Заблуждения относительно Действительности. И смотрите: Неправда истаскалась, долготерпение Природы к вам истощилось, и вот до чего вы дошли!
Несомненно, в этом нет ничего особенно непостижимого, даже для Журналиста, Политэконома, современного Памфлетиста или вообще для всякого двуногого животного без перьев. Если страна находит себя несчастной, то вполне несомненно, что страна эта была дурно руководима. С несчастными Двадцатью семью Миллионами, сделавшимися несчастными, — то же, что с Одним, сделавшимся несчастным, они, как и он, покинули путь, предписанный Природою и Высшими Силами, и таким образом впали в нищету, бедствие, несчастье. И остановившись, чтобы посмотреть на себя, они вынуждены плакать и восклицать: ‘Увы, мы не были достаточно мудры! Мы приняли преходящую поверхностную Видимость за вечную основную Сущность, мы далеко уклонились от Законов Вселенной, и вот теперь лишенный закона Хаос и пустая Химера готовы пожрать нас!’ — ‘Природа, за последние столетия, — говорит Зауэртейг*, — повсеместно считалась мертвой, как бы некими старыми недельными часами, сделанными много тысяч лет тому назад и еще тикающими, но все-таки мертвыми, как медь, — причем Мастер, в лучшем случае, сидит и смотрит на них издали, странно и поистине недоверчиво, но теперь я счастлив заметить, что она повсеместно утверждает себя не мертвой и вовсе не медью, но живой и чудодейственной, небесно-адской, и притом с горячностью, которая постепенно проникнет снова сквозь самые толстые головы на этой Планете!’
Для всех смертных теперь вполне бесспорно, что управление нашей страной не было достаточно мудро, руководить и управлять ею были поставлены люди, слишком неразумные, и вот куда они ее привели, мы должны найти более мудрых, или мы погибнем! Этой степени прозрения достигла вся Англия, но пока еще не дальше. Вся Англия стоит, ломая руки и спрашивая себя почти в отчаянии: что же дальше? Билль о реформе оказался несостоятельным, Бентамовский Радикализм, евангелие ‘просвещенного Эгоизма’ — вымирает или вырождается в Хартию о пяти пунктах*, среди слез и воплей людских, на что же теперь надеяться или что теперь пробовать? Хартия о пяти пунктах, Свободная торговля, Расширение Церкви*, Подвижной тариф, к чему, ради самого Неба, должны мы теперь приступить, чтобы нам не провалиться в пустую Химеру и не быть пожранными Хаосом? — Положение, не терпящее отлагательства, и одно из самых сложных в мире. Божья Весть никогда не приходила к более толстокожему народу, Божьей Вести никогда не приходилось проникать сквозь более толстые покровы, в более тупые уши. Это — Действительность, говорящая еще раз чудодейственным, громовым голосом, из самого центра мира. Как неведом ее язык глухой и безумной толпе! Как ясен, неопровержим, грозен и в то же время благодетелен он для немногих слышащих: Вот, вы должны сделаться мудрее, или вы должны умереть! Вы должны сделаться более верными Действительности Природы, или пустая Химера вас поглотит. Вы исчезнете в вихрях огня, вы, и ваш Маммонизм, Дилетантизм, ваша философия с Мидасовыми ушами, ваши Аристократы-охотники! — Такова Божья Весть, дошедшая к нам еще раз в наши дни.
Нужно, чтобы нами управляли с большею Мудростью, нужно, чтобы мы были управляемы Мудрейшими, нужно, чтобы мы имели Аристократию Таланта! — восклицают многие. Верно, в высшей степени верно, но как этого достигнуть? Следующее извлечение из статьи нашего молодого друга в ‘Хаундсдич Индикейтер’* достойно внимания. ‘В настоящее время, — говорит он, — когда повсюду раздается вопль, — членораздельный и нечленораздельный, — по ‘Аристократии таланта’, т. е. по такому Правящему Классу, который действительно правит, а не берет только жалование за управление и в то же время никакими способами не может быть удержан от дурного управления, от издания Хлебных законов и от того, чтобы всячески нас дурачить, — в такое время не будет совершенно бесполезно напомнить некоторым из наиболее зеленых голов, сколь страшно трудное дело добыть такую Аристократию! Надеетесь ли вы, друзья мои, что необходимая вам Аристократия Таланта может быть набрана сразу, первым попавшимся способом, из всего населения, расположена в наилучшем военном порядке и поставлена править над нами, что она может быть отсеяна, как зерно от мякины, из Двадцати семи Миллионов Британских подданных, что какой-нибудь баллотировочный ящик, Билль о реформе или какая-нибудь другая Политическая Машина, при помощи какой бы то ни было деятельной Силы Общественного мнения, способны произвести упомянутый процесс отсевания? О, если бы Небу было угодно, чтобы у нас было сито, чтобы мы могли хотя бы только представить себе какой-нибудь вид сита или ветрогона, или nec plus ultra* механизма, доступного человеческому измышлению, который сделал бы это!
И тем не менее несомненно, что это должно быть сделано, что это непременно будет сделано. Мы быстро катимся по пути к разрушению, каждый час подводит нас к нему все ближе, покуда оно, в той или другой степени, не наступит. Исполнение не подлежит сомнению, сомнительны лишь метод и затраты! Я даже укажу вам безошибочный способ просевания, с помощью которого тот, у кого есть способности, может быть отсеян, чтобы править нами, и эта самая благословенная Аристократия Таланта будет нам, в значительной степени, мало-помалу дарована, безошибочный способ просевания, но в применении которого, однако, ни одна душа не может помочь своему ближнему, а всякий должен, с благоговейной молитвой к Небу, стараться помочь себе сам. Все дело в том, о друзья, чтобы все из нас, чтобы многие из нас получили способность правильно узнавать талант, — чего теперь так страшно нам недостает! Способность правильно узнавать талант подразумевает правильное почитание его, подразумевает, — о Небо! подразумевает столь многое!
Например, ты, Бобус Хиггинс, крупный фабрикант колбасы, ты, кто поднимает такой крик из-за этой Аристократии Таланта, что, собственно, главным образом чтишь ты в глубине твоего большого сердца? Талант ли, т. е. благородное внутреннее достоинство всякого рода, о, несчастный Бобус? Тот благороднейший человек, которого ты видел в обтрепанном сюртуке, — оказал ли ты ему когда-нибудь почтение? Хотя бы только разобрал ли ты, прежде чем его сюртук сделался лучше, что он вообще благородный человек? Талант! Я признаю, что ты способен почитать славу таланта, силу, богатство, знаменитость или другие успехи таланта, но сам талант — это вещь, которой ты никогда и в глаза не видал. Кроме того, чем более всего гордишься ты в самом себе, что рассматриваешь ты в себе с наибольшим удовольствием твоим умственным взором в часы размышления? Признайся же, чем — только Бобусом в чистом виде, лишенным даже своего имени и рубашки и брошенным в таком виде перед обществом, — им ли ты восхищаешься, за него ли благодаришь Небо? Или же Бобусом с его кассовыми счетами, с его колбасными, в которых жир так и каплет, с его почестями, с его богатой обстановкой, с его запряженным пони шарабаном, до известной степени приводящим в восхищение некоторых лиц из холопской породы? Твоя собственная степень достоинства и таланта, имеет ли она для тебя бесконечную цену или только конечную, измеряемую степенью твоего денежного оборота и того, что ты получил похвалами или колбасами?
Бобус, ты находишься в заколдованном кругу, более круглом, чем любая из твоих сосисок, и ты никогда не подашь голос или не будешь сочувствовать никакому таланту, который уже добился того, чтобы за него подавали голос!’ — Здесь мы ставим точку, ибо все читатели уже замечают, к чему ‘Индикейтер’ теперь клонит.
‘Да, больше Мудрости!’ Но где найти больше Мудрости? У нас уже есть в некотором роде Коллективная Мудрость, хотя ‘классовое законодательство’ и еще одно или два обстоятельства несколько ее искажают! Но вообще же, подобно тому как говорится: Каков приход, таков и поп,
— мы можем сказать: Каков народ, таков и король. Тот человек оказывается поставленным и избранным, который наиболее способен быть поставленным и избранным. Кого могут избрать самые неподкуп-нейшие Бобусы, кроме как какого-нибудь Бобиссимуса, если они только такового найдут?
Или же, может быть, во всем Народе нет достаточно Мудрости, как ее ни собирай, чтобы составить нечто подходяще Совокупное! И такой случай также может произойти. Разоренный человек доходит до разорения, потому что в нем не было достаточно мудрости, очевидно, что то же может быть и с Двадцатью семью Миллионами соединенных людей!
— Но поистине, один из неизбежнейших плодов Немудрости в Народе есть то, что он не может воспользоваться всей Мудростью, которая в нем действительно заключается, что он управляется не мудрейшим изо всех, кого он имеет и кому одному принадлежит божественное право управлять всеми народами, но лжемудрейшим или хотя бы только явно не-столь-мудрым, если только он наиболее ловок в других отношениях! Это неизбежнейшее следствие Немудрости, а также и печальнейшее, неизмеримейшее, не столько то, что мы можем назвать ядовитым плодом, сколько всеобщая смертельная болезнь и отрава всего дерева. Ибо таким образом взращиваются, доводятся до гигантских размеров все сорта Немудростей и ядовитых плодов, до тех пор, пока, так сказать, древо жизни не сделается повсюду древом смерти и убийственная немудрость не покроет всего своею тенью. И тогда будет сделано все, что доступно искусству человека, чтобы заглушить повсюду всякую Мудрость при самом ее рождении, чтобы поразить наш бедный мир бесплодием Мудрости, — и сделать неподходяще Совокупным самую высшую Коллективную Мудрость, будь она собрана и избрана хоть самими Радамантом, Эаком и Миносом*, не говоря уже о пьяных десятифунтовых Избирателях с их баллотировочными ящиками! Теперь нет Мудрости: как же вы ее ‘соберете’? Это — все равно что промывать улучшенным способом ил Темзы, дабы найти в нем побольше золота.
Поистине, первое необходимое условие — это чтобы Мудрость была налицо. Но и второе, подобное ему, составляет, в сущности, одно с ним, эти два условия действуют друг на друга всеми своими фибрами и существуют постоянно и неразлучно вместе. Если в вашем Народе много Мудрости, то она непременно будет добросовестно собрана, ибо мудрые любят Мудрость и всегда будут стремиться к ней, как к жизни и спасению. Если у вас мало Мудрости, то и эта малая будет дурно собрана, растоптана под ногами, приведена, насколько это возможно, к уничтожению, ибо безумные не любят Мудрости, они и безумны прежде всего потому, что никогда не любили Мудрости, а любили свои собственные аппетиты, тщеславие, украшенные гербами экипажи, свои полные кубки. Таким образом, ваша свеча зажжена с обоих концов и быстро подвигается к сгоранию. Так исполняется сказанное в Евангелии: имущему дано будет, а у неимущего отнимется и то, что он имеет. Совершенно буквально, чрезвычайно роковым образом, слова эти здесь исполняются.
Наша ‘Аристократия Таланта’, по-видимому, находится от нас еще на значительном расстоянии, не так ли, о Бобус?

Почитание Героев

Издателю настоящей книги не менее, чем Бобусу, Правительство Мудрейших, то, что Бобус называет Аристократией Таланта, представляется единственным целительным средством, однако он не так светло, как Бобус, смотрит на способы его осуществления. Он думает, что мы совершенно упустили случай осуществить его, но в то же время пришли к настоятельной в нем потребности благодаря тому, что отклонились от внутренних, вечных Законов и ухватились за временное, внешнее подобие Законов. Он думает, что ‘просвещенный Эгоизм’, как бы он ни был лучезарен, не есть то правило, которым могла бы быть руководима жизнь человека, что ‘Laissez faire’*, ‘Спрос и предложение’, ‘Наличный платеж как единственная связь’ и т. д. — никогда не были и никогда не будут целесообразным Законом соединения для человеческого Общества, что Богатый и Бедный, Управляющий и Управляемый не могут жить долго вместе на основании какого-нибудь такого Закона соединения. Увы, он думает, что человек имеет в себе душу, отличную от желудка, в каком бы смысле ни брать это слово, что если помянутая душа задыхается и спокойно забыта, то человек и его дела находятся на дурном пути. Он думает, что помянутая душа должна быть возвращена к жизни, что если она окажется неспособной воскреснуть, то человек недолговечен в этом мире. Коротко, что Маммонизм с Мидасовыми ушами, двухствольный* Дилетантизм и тысячи их свойств и следствий не суть Закон, по которому Бог Всемогущий предуказал двигаться своей Вселенной, что решительно все это не Закон и что, далее, мы должны будем вернуться к тому, что есть Закон, но, по-видимому, не по мягким цветочным дорожкам и не с исторгаемыми нами ‘громкими радостными кликами’, а по крутым, непротоптанным тропам, через клокочущие пучины, через обширные океаны, на лоне вихрей, благодарение Небу, если еще не через самый Хаос и Бездну! Воскрешение души, которая задохнулась, не есть процесс мгновенный или приятный, но долгий и страшный.
Для Издателя настоящей книги ‘Почитание Героев’, как он это назвал в другой книге, означает гораздо большее, чем избранный Парламент, или установленная Аристократия Мудрейших, ибо на его языке это есть истинное содержание, самая сущность и высшее практическое исполнение всех возможных ‘почитании’, всех истинных видов достоинства и благородства. Он ждет именно такого благословенного Парламента и, если бы только она могла вполне осуществиться, — такой благословенной Аристократии Мудрейших, почитаемой Богом и почитаемой людьми, все более и более совершенствуемой, — как высшую, благословенную, практическую вершину целого мира, освобожденного от лжепочитания и вновь наделенного почитанием, истиной и благословением! Он думает, что Почитание Героев, выражаемое различно в различные эпохи мира, есть душа всякой общественной деятельности среди людей, что хорошее осуществление его или дурное его осуществление есть точная мера степени благополучия или неблагополучия в человеческих делах. Он думает, что мы, вообще говоря, осуществляем наше Почитание Героев хуже, чем это когда-либо делал в мире какой-либо Народ, что Бёрнс, как Акцизный Чиновник, и Байрон, как Литературный Лев, суть внутренное, приняв все во внимание, более низкое и более лживое явление, чем Один, как Бог, и Магомет, как Пророк Бога. Соответственно с этим, Издатель настоящей книги твердо убежден, что мы должны научиться осуществлять наше Почитание Героев лучше, что все лучшее и лучшее осуществление его означает пробуждение души Народа от ее бесчувствия и возвращение к нам благословенной жизни, — благословенной жизни Неба, а не проклятой гальванической жизни Маммоны. Воскресить Задохнувшегося, по-видимому уже умирающего и находящегося в последней агонии, если только не успеют его воскресить, — такова, а не иная должна быть последняя цель.
‘Почитание Героев’, если вам угодно, — да, друзья, но для этого, прежде всего, надо самим обладать героическим духом. Целый мир Героев, не мир Холопов, в котором не может царствовать ни один Герой-король, — вот к чему мы стремимся. Отбросим со своей стороны от себя всякое Холопство, Низость, Неправду, и тогда будем надеяться, что над нами будет властвовать всякое Благородство и всякая Правда, но не ранее. Пусть Бобус и Компания насмехаются: ‘Так это — ваша Реформа!’ Да, Бобус, это — наша Реформа, и кроме как в этом и в том, что из этого следует, у нас нет никакой надежды. Реформа, подобно Милосердию, о Бобус, должна начинаться изнутри. И раз она будет вполне достигнута изнутри, — то как воссияет она вовне, непобедимая во всем, чего мы ни коснемся, что ни возьмем в руки, что ни скажем и ни сделаем. Она будет возжигать все новый свет, неуловимым влиянием распространяясь в геометрической прогрессии широко и далеко, творя лишь благо, до каких бы она пределов ни распространилась, а никак не зло.
С помощью Биллей о реформе, Биллей против Хлебного закона и тысячи других биллей и способов, мы потребуем от наших Правителей с горячностью и впервые не без успеха, чтобы они перестали быть шарлатанами или, в противном случае, удалились, чтобы они никоим образом не пускали в ход шарлатанства и пошлости для управления нами, чтобы они не проявляли по отношению к нам ханжества, ни в словах, ни в поступках, — лучше, если они этого не будут делать! Ибо мы теперь узнаем шарлатанов, если мы их увидим, ханжество, если мы его услышим, будет ужасно для нас! Мы скажем, вместе с бедным Французом у решетки Конвента, хотя в более мудрых выражениях, чем он, и ‘на время’ не ‘часа’, но всей жизни: ‘Je demande l’arrestation des coquins et des laches’. ‘Заключение под стражу мошенников и трусов!’ О, мы знаем, как это трудно, как много пройдет времени, пока они будут все, или большинство из них, ‘заключены под стражу’. Но вот, — здесь есть такой, заключите хоть его под стражу, во имя Бога! Все-таки одним меньше! Мы будем, всеми удобоисполнимыми способами, словом и молчанием, действиями и отказом от действий, энергично требовать этого заключения под стражу, — ‘je demande cette arrestation-la!’ — и мало-помалу мы его непременно достигнем. Непременно: ибо свет распространяется, все человеческие души, как бы они ни были отуманены, любят свет, свет, однажды возжженный, распространяется, пока все не сделается светозарным, пока крик: ‘Заключите под стражу ваших мошенников и трусов’ не воспрянет повелительно из миллиона сердец и не прозвучит и не воцарится от моря и до моря. Да и скольких из них не могли бы мы ‘заключить под стражу’ собственными руками, даже теперь мы сами! Вот хотя бы ты, не потакай им! Отвратись от их полированной роскоши, от их хваленых софизмов, от их змеиных любезностей, от ханжества их слов и поступков, отвратись со священным ужасом, с Apage Satanas*, — Бобус и Компания, и все люди постепенно к нам присоединятся. Мы требуем заключения под стражу мошенников и трусов и начинаем с того, что уводим собственные наши несчастные я из их общества. Другой реформы нельзя себе и представить. Ты и я, мой друг, мы можем, каждый из нас среди самого холопского мира, сделать по одному нехолопу, по одному герою, если мы этого захотим, это будет два героя для начала. Смелее! Ведь и это в конце будет уже целый мир героев, или, по крайней мере, то, что мы, лишь Двое, можем сделать для его возникновения.
Да, друзья: герои-короли и целый мир, не лишенный геройства,
— вот где находится та пристань и та счастливая гавань, к которой, через все эти бушующие моря, через Французскую Революцию, Чартизм, Манчестерские восстания*, сокрушающие сердца в эти тяжелые дни, — ведут нас Высшие Силы. Вообще же, да будут благословенны Высшие Силы, сколь они ни суровы! К этой гавани стремимся мы, о друзья! Пусть каждый истинный человек, по мере своих способностей, мужественно, непрестанно, с тысячами ухищрений, будет стремиться туда, туда! Туда, или же в Бездны Океана, как это совершенно ясно для меня, мы непременно и придем.
Да, правда, это — не ответ на вопрос Сфинкса, по крайней мере — не ответ, на который надеялась отчаявшаяся публика, когда обратилась к Врачебной Управе! Полное изменение всего строя жизни, изменение всего организма и условий’ существования с самых его основ, создание нового тела с воскресшей душой, — не без судорожных мук родов, ибо всякое рождение и возрождение подразумевает роды! Это — прискорбное сведение для отчаявшейся рассуждающей Публики, надеявшейся получить какие-нибудь Моррисоновы пилюли, какую-нибудь Сент-Джоновскую едкую микстуру или, может быть, маленькое оттягивающее средство на спину! Мы приготовились расстаться с нашим Хлебным законом и с различными Законами и Незаконами, но это, что это такое?
Издатель не забыл также, как обстоит дело с разными зловещими Кассандрами во время Троянских Осад. Надвигающаяся гибель обыкновенно не предотвращается словами предостережения. Наставница-судьба имеет другие методы в запасе, иначе эти слова всегда оказывались бы бессильными. Но тем не менее они должны быть произнесены, если они действительно зародились в душе человека. Слова жестоки, докучливы, но насколько жесточе и докучливее события, которые они предызображают. Та или другая человеческая душа, может быть, прислушается к словам, — кто знает, сколько человеческих душ, — и благодаря этому докучливые события, если и не будут совершенно отклонены и предупреждены, то во всяком случае будут сделаны менее жестокими. Намерение Издателя настоящей книги представляется ему полным надежды.
Ибо пусть нам предстоят тяжкие труды, пусть перед нами лежат обширные моря и кипящие пучины, — разве ничего не значит, если при этом, среди вечного неба, для нас еще раз откроется Путеводная Звезда — этот вечный свет, сияющий сквозь все бурные тучи и кипящие валы, даже когда мы выбиваемся на поверхность из самой глубины моря, благословенный маяк, там, далеко, на краю далекого горизонта, к которому мы должны непременно направляться для спасения жизни? Разве это ничего не значит? О Небо, разве это не все? Там лежит Героическая Земля Обетованная, под тем Небесным светом, братья, цветут Счастливые Острова. Там, о там! Туда стремимся мы.
Там пребывает великий Ахилл, его же мы знали {Поэмы Теннисона (‘Улисс’). }.
Там пребывают и будут пребывать все Герои, туда, о вы все, люди героического духа! Раз Небесная Путеводная Звезда ясна перед нашими глазами, то как верно будет стоять каждый верный человек у своего дела на судне, как противостанет он, с неумирающей надеждой, всем опасностям, как он все их победит! И если нос корабля повернут в этом направлении, то разве уже не все, так сказать, в порядке? Тяжкое, губительное бедствие превратилось в благородное, мужественное усилие, с определенною целью перед нашим взором. ‘Давящий Кошмар уже не давит нас больше, ибо мы уже выбиваемся из-под него, Кошмар уже исчез’.
Конечно, если бы Издатель настоящей книги мог научить людей, как узнавать Мудрость, Героизм, когда они их видят, так чтобы они могли почитать только их и преданно подчиняться их руководству, — да, тогда он был бы живым выражением всех Издателей, Учителей, Пророков, которые теперь учат и пророчествуют, он был бы Аполлоном-Моррисоном, Трисмегистом* и действенной Кассандрой. Но пусть ни один Ответственный Издатель не надеется на это. Надо ожидать, что современные законы об авторском праве, размеры полистной платы и иные соображения спасут его от этой опасности. Пусть ни один
Издатель не надеется на это, нет! — и пусть все Издатели стремятся к этому, и даже только к этому! Нельзя понять, в чем будет смысл издательства и писательства, если он не будет даже в этом.
Словом, Издателю настоящей книги показалось возможным, что в этих перепутанных кипах бумаги, которые ему теперь поручены, может заключаться для той или другой человеческой души хоть какой-нибудь брезжущийся свет, поэтому он и решается издать их. Он постарается выбрать две или три темы из старых Книг, из новых Писаний и из многих Размышлений не вчерашнего только дня, и с помощью Прошлого он постарается, кружным путем, осветить Настоящее и Будущее. Прошлое есть темный несомненный факт, Будущее также есть факт, только еще более темный, — более того, собственно, оно есть тот же самый факт, только в новой одежде и новом развитии. Ибо Настоящее заключает в себе и все Прошлое, и все Будущее подобно тому, как Древо жизни Иггдрасиль, широко раскинувшееся, многошумное, имеет свои корни глубоко внизу, в Царстве мертвых, среди древнейшего мертвого праха людей, а своими ветвями вечно простирается превыше звезд, и во все времена, и во всех местах оно есть одно и то же Древо жизни!

II. СТАРИННЫЙ МОНАХ

Монах Самсон

У себя дома, у подножия холма, в нашем Монастыре*, мы совсем особенный народ, трудно постигаемый в век Аркрайта и Хлебных законов, в век одних только Прядилен и Джо Мантона!
В нас еще нет Методизма*, и мы много говорим о мирских делах, Методизма нет, наша религия еще не есть ужасное, беспокойное Сомнение, еще в меньшей степени она — гораздо более ужасное, безмятежное Ханжество, но она великая, достигающая неба Бесспорность, охватывающая, проникающая всю Жизнь в ее целом. Как бы мы ни были несовершенны, тем не менее мы, с нашими литаниями, бритыми Макушками, обетами бедности, — мы непрестанно и неоспоримо свидетельствуем каждому сердцу, что эта Земная Жизнь, и ее богатства, и владения, ее удачи и неудачи, — вовсе не реальность как она есть изнутри, но тень реальностей вечных, бесконечных, что этот Временный мир, как воздушный образ, ужасно символичный, дрожит и переливается в великом неподвижном зеркале Вечности и что маленькая человеческая Жизнь имеет Обязанности, которые велики, которые единственно велики и простираются вверх, к Небу, и вниз, к Аду. Вот это-то мы и свидетельствуем нашими бедными литаниями и боремся, чтобы свидетельствовать.
Все это, засвидетельствованное или нет, сохраненное в памяти всех людей или забытое всеми людьми, остается подлинным фактом даже в век Аркрайта и Джо Мантона! Но когда литании оказались устарелыми, когда оброки, натуральные повинности и все взаимные человеческие обязанности окончательно превратились в одну большую обязанность наличного платежа, когда долг человека по отношению к человеку сводится к вручению ему некоторого количества металлических монет или условленной денежной платы и затем к выставлению его за дверь, а долг человека по отношению к Богу становится ханжеством, сомнением, туманной пустотой, ‘удовольствием от добродетели’ и т. п., и единственной вещью, которой человек бесконечно боится (действительным Адом для человека), оказывается только то, что он ‘не наживает денег и не идет вперед’, — то нельзя высчитать, какое изменение проникло в таком случае повсюду в человеческие дела, в какой мере человеческие дела совершают теперь свое круговращение, полные не здоровой живой крови, а, так сказать, отвратительных купоросных банкирских чернил, и как все стало едко, разрушительно, как все угрожает разложением, а громадная, шумная Жизнь Общества теперь гальванична, оседлана Дьяволом, слишком по-настоящему одержима Дьяволом! Ибо, коротко говоря, Маммона вовсе не бог, а дьявол, и даже весьма презренный дьявол. Следуйте доверчиво за Дьяволом, и вы можете быть совершенно уверены, что попадете к Дьяволу: ибо куда иначе можете вы попасть? — В таких обстоятельствах люди оглядываются назад с некоторого рода грустной признательностью даже на бедные ограниченные фигуры Монахов с их бедными литаниями и размышляют вместе с Беном Джонсоном, что душа необходима, некоторая степень души, хотя бы для того, чтобы сберечь расходы на соль!
Впрочем, надо признаться, что мы, монахи Сент-Эдмундсбери, — только ограниченный род созданий и потому ведем, по-видимому, несколько скучную жизнь. Много времени уходит на праздные сплетни, потому что, по правде сказать, по окончании нашего пения у нас нет другого дела. В большинстве случаев, впрочем, пустые сплетни и умеренное злословие, плод праздности, а не желчности. Мы скучные, пошлые люди, большинство из нас, поверхностные люди, которым молитва и переваривание пищи достаточны для жизни. Мы должны принимать в наш Монастырь всех странников и содержать их даром, такие-то и такие-то разряды их попадают, согласно правилу, к Владыке Аббату и на его личные доходы, такие-то и такие-то к нам и к нашему бедному Келарю, как он ни стеснен. Даже сами Евреи посылают сюда в военное время своих жен и детей, в нашу Pitanceria*, где они и пребывают безопасными, на соответствующих скудных пайках, из-за осторожности. Нам представляются самые удобные случаи, чтобы собирать новости. Некоторые из нас имеют склонность к чтению книг, к размышлению, к безмолвию, по временам мы даже пишем книги. Некоторые из нас могут проповедовать на Англо-Саксонском языке, на Нормано-Французском и даже на Монашеской Латыни, другие не могут ни на одном языке или наречии, будучи глупыми.
Когда нечего говорить о чем-нибудь другом, то сколько сплетен друг о друге! Это — постоянное занятие! Сейчас же какая-нибудь голова в капюшоне наклоняется к уху другой и шепчет — tacenda*. Вильгельм Ризничий, например, что там совершается у него по ночам, наверху, в его Ризнице? Частые попойки, ‘frequentes bibationes et quaedam tacenda’*, — увы! У нас есть ‘tempora minutionis’, определенные сроки для кровопускания, когда мы все вместе пускаем себе кровь, и после того происходит общий свободный разговор, синедрион гвалта. Несмотря на наш обет бедности, мы, по правилу, можем копить в пределах ‘двух шиллингов’, но это должно быть отдаваемо нашим нуждающимся родственникам или как милостыня. Бедные Монахи! Так-то вот один Кентерберийский Монах имел привычку ‘вытряхивать, clanculo, из рукава’ пять шиллингов в руку своей матери, когда она приходила повидаться с ним, во время божественных служб, каждые два месяца. Однажды, вытряхивая потихоньку деньги, как раз в то время, как он прощался, он вытряхнул их не ей в руку, а на пол, и кто-то другой подобрал их. Бедный Монах, узнав это, в течение нескольких дней был по этому поводу в совершенном отчаянии, пока, наконец, Ланфранк, благородный Архиепископ, выпытав от него его тайну, великодушно не дал ему семь шиллингов и не сказал: ‘Ну, перестань!’ {Eadmeri Hist., p. 8*.}
Один, молчаливый по природе, монах выделяется среди этих болтунов: его имя Самсон, это он ответил Джоселину: ‘Fili mi**, пуганая ворона куста боится’. Его зовут: Норфолькский Barrator, или ссорщик, ибо в самом деле, имея привычки строгие и молчаливые, он не всеобщий любимец, у него не раз бывали неприятности. Читатель благоволит заметить этого Монаха. Он — представительный мужчина сорока семи лет, стройный, держится всегда прямо, как колонна, с густыми бровями, с глазами, которые смотрят на вас поистине необычно, лицо у него крупное, важное, ‘с очень выдающимся носом’, голова у него почти лысая, остатки его каштановых волос и его большая рыжая борода начали подергиваться сединой. Таков Брат Самсон, человек, на которого стоит посмотреть.
Он из Норфолька, как указывает его прозвище, из Тоттингтона в Норфольке, как мы предполагаем, сын бедных родителей. Он рассказал мне, Джоселину, потому что я очень его любил, — что раз, на девятом году, он видел тревожный сон, — как, по правде сказать, мы все здесь немного склонны видеть сны. Маленькому Самсону, когда он неудобно лежал на своей койке в Тоттингтоне, приснилось, что он видит Врага рода человеческого собственной персоной, когда он только что опустился перед каким-то большим зданием, с распростертыми крыльями, как у летучей мыши, он протягивал свои отвратительные лапы с когтями, чтобы схватить его, маленького Самсона, и улететь с ним, вследствие чего маленький сновидец отчаянно вскрикнул, призывая на помощь св. Эдмунда, вскрикнул и опять вскрикнул, и св. Эдмунд явился в образе почтенного небесного мужа, а в действительности явилась мать маленького бедного Самсона, разбуженная его криком, и Дьявол, и Сон — оба исчезли, ничего не получив. Наутро мать его, обсудив такой ужасный сон, подумала, что было бы хорошо взять его к Раке самого св. Эдмунда и там с ним помолиться. ‘Посмотри, матушка, — сказал маленький Самсон при виде Ворот Аббатства, — посмотри, матушка, вот здание, которое я видел во сне!’ Его бедная мать посвятила его св. Эдмунду, оставила его там с молитвами и слезами: что лучше могла бы она сделать? Объяснение этого сна, говорил обыкновенно Брат Самсон, таково: ‘Diabolus с распростертыми крыльями, как у летучей мыши, изображал наслаждения мира сего (voluptates hujus saeculi), которые готовы были схватить меня и улететь со мною, если бы св. Эдмунд не обнял меня своими руками, т. е. если бы он не сделал меня своим монахом’. Брат Самсон и сделался монахом, и до настоящего дня он там, где его оставила его мать. Он ученый человек, с благочестивым, серьезным настроением. Он учился в Париже, он учил в здешних Городских Школах и делал многое другое, он может проповедовать на трех языках и, подобно Д-ру Каюсу, в свое время ‘понес потери’*. Серьезный, твердо стоящий человек, сильно любимый некоторыми, но не всеми любимый. Его ясные глаза пронизывают вас почти неприятным образом!
Аббат Гуго, как мы сказали, имел с ним немало хлопот. Аббат Гуго продержал его раз в темнице, чтобы научить его, что значит власть и как ворона должна на будущее время бояться куста. Ибо Брат Самсон, во время Антипап, был послан в Рим по делу и, хотя и возвратившись с успехом, однако опоздал, дело тем временем совсем расстроилось! Так как поездки в Рим у нас. Англичан, до сих пор еще часты, то, может быть, читателю не будет неприятно посмотреть, как путешествовали туда в эти отдаленные времена. У нас, к счастью, есть об этом, в кратком виде, подлинный рассказ. Сквозь ясные глаза и память Брата Самсона можно прямо взглянуть в самое сердце этого XII века и найти его довольно любопытным. Настоящий Папа, Отец, или всемирный Председатель Христианства, еще не обратившийся в Химеру, восседал там, подумайте только об этом! Брат Самсон пришел в Рим, как к истинному Источнику Света в этом дольнем мире, а мы теперь!.. — Но послушаем Брата Самсона относительно его способа путешествия!
‘Ты знаешь, сколько беспокойства у меня было из-за Вульпитской церкви, как я был послан в Рим во время Раскола между Папой Александром и Октавианом и прошел по Италии в ту пору, когда хватали всякое духовное лицо, имевшее письма к Отцу нашему Папе Александру, некоторых сажали в темницу, а некоторых и вешали, а других, с отрезанным носом и губами, отсылали к Отцу нашему Папе, на стыд и позор ему (in d.edecus et confusionem ejus). Я же между тем, представившись Шотландцем, надев Шотландскую одежду и приняв их ухватки, шел себе, — и когда кто-нибудь надо мной смеялся, то я замахивался на него моей палкой наподобие того оружия, которое называется у них гавелок {Дротик. Гавелок до сих пор шотландское название лома.}, бормоча угрозы по обычаю Шотландцев. Тем, кто со мною встречался и спрашивал, кто я такой, я ничего не отвечал, кроме: Ride, ride Rome, turne Cantwereber {Не значит ли это: ‘Рим навсегда, Кентербери нет’ (что подразумевает несправедливое верховенство над нами)! М-р Роквуд молчит. Драйасдёст*, может быть, это объяснит, после недели или двух разговора, если только кто-нибудь решится спросить его.}. Все это я делал, чтобы скрыть себя и свое поручение и достигнуть безопаснее Рима под видом Шотландца.
Получив, наконец, Письмо от Отца нашего Папы, согласное с моими желаниями, я направился обратно домой. На пути моем я должен был пройти через некий укрепленный город, и вот тамошние солдаты окружили меня и схватили меня, говоря: ‘Этот бродяга (iste solivagus), который прикидывается Шотландцем, — или шпион, или несет письма от Лжепапы Александра’. И пока они осматривали на мне каждую складку и каждый лоскут, — мои штиблеты (caligas), штаны и даже старые башмаки, которые я нес за плечами по обычаю Шотландцев, — я засунул руку в кожаный мешок, который был у меня и где у меня лежало Письмо Отца нашего Папы вместе с маленькой кружкой (ciffus) для питья, и, по милости Господа Бога и св. Эдмунда, я вынул то и другое вместе, и кружку, и письмо, так что, подняв кверху руку, я держал письмо спрятанным между кружкой и ладонью, они увидали кружку, но письма они не увидали. И таким образом, с помощью Божьей, я ускользнул от них. Все деньги, которые со мною были, они отобрали у меня, и поэтому я должен был просить под окнами подаяния и ничего на себя не тратить (sine omni expensa), пока не пришел назад в Англию. Но когда я услыхал, что Вульпитская церковь уже отдана Джеффри Риделю, душа моя была поражена печалью, потому что я трудился напрасно. И поэтому, когда я пришел домой, я сел тайно под Ракой св. Эдмунда, боясь, как бы Владыка Аббат не схватил меня и не посадил в темницу, хотя я и не сделал ничего дурного. И не было ни одного монаха, который бы осмелился заговорить со мной, и ни одного мирянина, который бы осмелился принести мне пищу, кроме как украдкой’ {Jocelini Chronica, p. 36.}.
Такой-то отдых и такой привет нашел брат Самсон своим изношенным подошвам и мужественному сердцу! Он сидит молча, перебирая множество мыслей, у подножия Раки св. Эдмунда. Есть ли у него иной друг, иное прибежище в целом Мире, кроме как св. Эдмунд? Владыка Аббат, услыхав о нем, послал приставленного на то брата, чтобы свести его в темницу и ‘надеть на него там кандалы’. Другой бедный послушник принес ему украдкой кружку вина и уговаривал его ‘утешиться в Господе’. Самсон не произносит жалоб, повинуется в молчании. ‘Владыка Аббат, обсудив все, сослал меня в Акру*, где я и должен был пробыть долгое время’.
Владыка Аббат вслед за тем испытывал Самсона повышениями: он сделал его Подризничим, сделал его Библиотекарем, что было ему всего приятнее, так как он страстно любил книги. Самсон, полный различных мыслей, снова повиновался в молчании, исполнял свои обязанности в совершенстве, но никогда не благодарил Владыку Аббата, казалось скорее, что он как бы смотрит внутрь его своими ясными глазами. Вследствие этого Аббат Гуго сказал: ‘Se nunquam vidisse’. — Он никогда не видал такого человека, которого никакая строгость не может сломить до жалоб и никакая доброта смягчить до улыбки или благодарности: — непонятный человек!
Таким образом, не без волнений, но всегда прямо и независимо, достиг Брат Самсон своего сорок седьмого года, и его рыжая борода начала слегка седеть. В это время он старается заткнуть разные старые дыры. Может быть, он даже стремится закончить Хоры, потому что он не может выносить ничего разрушенного. Он собрал ‘кучи глины и песка’, у него работают каменщики, кровельщики, у него и у Варинуса monachus noster*, так как они оба приставлены хранителями Раки. Они платят своевременно деньги, — доставляемые благодетельными гражданами Сент-Эдмундсбери, как они говорят. Благодетельные граждане Сент-Эдмундсбери? Мне, Джоселину, кажется скорее, что Самсон и Варинус, которым он руководит, тайно скопили пожертвования на самую Раку, в эти последние годы небрежного расхищения, пока Аббат Гуго сидел закутанный и недоступный, и теперь умно заботятся о том, как бы защитить ее от дождя! {Ibid., p. 7.} При каких условиях Мудрости приходится иногда бороться с Безумием и хотя бы убедить его только в том, что надо закрыться от дождя! Ибо, по правде, если Ребенок управляет Кормилицей, то к каким только ловким приемам не приходится прибегать Кормилице!
Но вот для нас в этих обстоятельствах новое огорчение: Опекуны, поставленные Королем, нашим Государем, вмешавшись, запретили постройки и починки из каких бы то ни было источников. Хоры не будут закончены, и Дождь, и Время, по крайней мере теперь, возьмут свое. Вильгельм Ризничий с красным носом, ‘любитель частых попоек и кое-чего другого, о чем нельзя говорить’, — принес, как я думаю, жалобу Опекунам, желая сыграть злую шутку с Самсоном. Самсон, его 77ойризничий, со своими ясными глазами, не может быть его первым любимцем! Самсон снова повинуется в молчании.

Избирательная борьба

Но вот доходят до Сент-Эдмундсбери важные новости: что должен быть избран Аббат, что междулунная тьма должна прекратиться и Обитель св. Эдмунда не будет более печальной вдовицей, а в радости и снова невестой! Часто во время нашего вдовства молили мы Господа и св. Эдмунда, воспевая еженедельно ‘на коленях перед Алтарем двадцать один покаянный Псалом’, чтобы нам дарован был достойный Пастырь. И, говорит Джоселин, если бы некоторые знали, какого Аббата мы получим, то они не были бы, я полагаю, так усердны в молитве! — Боззи* Джоселин открывает человечеству шлюзы подлинных Монастырских сплетен, мы слышим, как бы сквозь Дионисово ухо*, пустейшую болтовню, подобную голосам близ Вергилиевой Роговой Двери Снов*. Но даже сплетни, если им семь веков, имеют значение. Слушайте, слушайте, как похожи люди друг на друга во все времена:
‘Dixit quidam de quodam — Некоторый монах сказал о некотором монахе. ‘Он, этот Frater*, — хороший монах, probabilis persona, хорошо знает церковные порядки и обычаи, и хотя он не такой совершенный философ, как некоторые другие, он все-таки был бы хорошим Аббатом. Старый Аббат Ординг, до сих пор еще славный между нами, мало знал науки. Кроме того, как мы читаем в Басне, лучше выбрать себе в цари бревно, чем змею, как бы она ни была мудра, — змею, которая будет ядовито шипеть на своих подданных и жалить их’. — ‘Невозможно! — отвечал другой: Как может такой человек говорить проповедь в Капитуле или народу в праздничный день, если он не знает наук? Как будет он способен обязывать и разрешать, если он не понимает Писания? Как?..’
И затем ‘другой сказал о другом (alius de alio): ‘Этот Frater — homo literatus*, красноречивый, прозорливый, сильный в благочинии, много любит Обитель, много пострадал за нее’. На это третий отвечает: ‘Да избавит нас Господь от всех ваших великих ученых, от Норфолькских сварливцев, от мрачных людей, —да будет благоволение Твое избавить нас, молим Тебя, услыши нас, Боже всеблагий!’ Затем иной (quidam) сказал об ином (quodam): ‘Этот Frater — хороший хозяин (husebondus)’, на что ему в ту же минуту ответили: ‘Господь да не допустит, чтобы человек, который не может ни читать, ни петь, ни отправлять божественных служб и, кроме того, — несправедливый человек, гонитель бедных, — чтобы такой человек когда-нибудь был Аббатом!’ Один человек, по-видимому, роскошествует в пище своей. Другой действительно мудр, но способен презирать нищих и едва ли возьмет на себя труд отвечать им, если они будут рассуждать с ним слишком глупо. И так вот каждый (aliquis)o своем (aliquo) целые страницы избирательной болтовни. ‘Ибо, — говорит Джоселин, — сколько голов, столько умов’. Так разговаривали наши Монахи, ‘во время кровопускания — tempore minutionis’, — заведя свой синедрион гвалта, а Брат Самсон, как я заметил, ни разу ничего не сказал, сидел молча, иногда улыбаясь, но он хорошо примечал, что говорят другие, и уж конечно выведет это наружу при случае, лет двадцать спустя. Что до меня, Джоселина, то я был того мнения, что кто опытен в Диалектике, дабы различать истинное от ложного, тот будет хорош, как Аббат. Я высказал, как горячий в то время Послушник, несколько искренних слов о некотором моем благодетеле, ‘И что же! один из этих сынов Велиара*‘ поспешил пересказать ему их, так что он никогда уже более не смотрел на меня с тем же лицом!’ Бедный Боззи! — Так жужжит, пенится и кипит в брожении общий ум и не-ум, стремясь, так сказать, ‘объяснить себя’, определить, в чем он действительно нуждается: дело в большинстве случаев нелегкое. Сент-Эдмундсбери, в 1182 году, около Сретения, — полно хлопот и волнения. Даже суконщики задумчиво сидят над своими станками, спрашивая: Кто будет Аббатом? Sochemanni* говорят об этом, гоня своих упряжных волов в поле, старухи со своими прялками: но никто еще пока не знает, что покажет время.
Между тем Приор, как наш временный начальник, должен приступить к делу, собрать ‘Двенадцать Монахов’ и отправиться с ними к Его Величеству в Вальтхэм, там должны произойти выборы. Выборы, происходят ли они прямо баллотировочными ящиками в общественных собраниях, или косвенно, силою общественного мнения, или даже хотя бы путем открытия кабаков, давления со стороны землевладельцев, народного кулачного права или какими бы то ни было избирательными приемами, — выборы всегда интересное явление. Здесь всегда видишь гору, мучающуюся родами, извергающую облака пыли и бессмысленный шум, — и не знаешь, какую мышь или чудовище она родит.
Кроме того, это — в высшей степени важный общественный акт и даже, в сущности, единственный важный общественный акт. Если известны люди, которых выбрал Народ, то тем самым известен и самый Народ, в его настоящей цене или ничтожности. Героический народ избирает героев и счастлив, холопский или подлый народ избирает лжегероев, то, что называется шарлатанами, принимая их за героев, и несчастлив. Окончательный вывод из духовного состояния человека, то, что выясняет все его геройство и вдумчивость или всю его подлость, всю слепоту его помутнелых глаз, заключается в следующем вопросе, предложенном ему: Какого человека ты почитаешь? Каков твой идеал человека или близкий к тому? Также и относительно Народа: ибо и Народ, каждый Народ, выражает свой выбор, — хотя бы только путем молчаливого повиновения и невосстания в течение века или около того. Нельзя также считать неважными избирательные приемы, Билли о реформах и т. п. Избирательные приемы Народа, в конце концов, суть точный образ его избирательного таланта, они стремятся и направляются постоянно, неудержимо к соответствию с ним и поэтому на всех ступенях весьма многозначительны для Народа. Рассудительные Читатели нашего времени не будут против того, чтобы видеть, как Монахи выбирают своего Аббата в XII столетии, как гора Сент-Эдмундсбери справляется с своими родами и какая мышь или какой человек является ее плодом.

Выборы

В Согласии с этим, наш Приор собирает нас в Капитул, мы заклинаем его перед Господом поступать справедливо, и он назначает, не по нашему выбору, но все-таки с нашего согласия, Двенадцать Монахов, довольно подходящих. В их числе находятся: Гуго, Третий Приор, Брат Дионисий, почтенный муж, Вальтер Врач, Самсон Подризничий и другие уважаемые мужи, — хотя Вильгельм Ризничий с красным носом также между ними. Они должны отправиться прямо в Вальтхэм и там выбрать Аббата, как могут и умеют. Монахи несут обет повиновения, они не должны говорить слишком громко, под страхом кандалов, темницы и хлеба и воды, — но и монахи хотели бы знать, кому им придется повиноваться. У Общины Сент-Эдмундсбери нет общественных собраний, баллотировочного ящика, вообще открытых выборов, но тем не менее, различными неопределенными приемами, щупаньем пульса, мы стараемся удостовериться, каково ее действительное желание, и достигаем этого в большей или меньшей степени.
Но вот возникает вопрос, увы, совершенно предварительный вопрос: дозволит ли нам Dominus Rex* выбирать свободно? Надо надеяться! Хорошо! Если так, то мы уговариваемся выбрать кого-нибудь из нашего собственного Монастыря. А иначе если Dominus Rex захочет навязать нам чужого, мы решаем затягивать, Приор со своими Двенадцатью будет затягивать, мы можем приносить жалобы, ходатайствовать, возражать, мы можем принести жалобу даже Папе, но надеемся, что это не окажется необходимым. Но тут является еще другой вопрос, поднятый Братом Самсоном: ‘Что, если сами Тринадцать не будут в состоянии прийти к соглашению?’ Брат Самсон Подризничий, как замечают, чаще всех других готов с каким-нибудь вопросом, с каким-нибудь указанием, содержащим мудрую мысль. Хотя он и слуга слуг и говорит мало, слова его все говорят, все заключают в себе смысл. Кажется, что благодаря больше всего его свету мы и пробираемся среди этой великой тьмы.
Что, если сами Тринадцать не будут в состоянии прийти к соглашению? Говори, Самсон, и посоветуй. — Нельзя ли, предлагает Самсон, выбрать нам Шестерых из наших самых почтенных старцев, род избирательного совета, выбрать их здесь же и теперь? Мы потребуем от них, чтобы они, ‘положа руку на Евангелие и возведя очи на Sacrosancta*‘, дали нам клятвенное обещание, что они будут поступать добросовестно, и пусть они тайно и как бы перед Господом согласятся на Трех, которых они признают достойнейшими, пусть они напишут имена их на Бумаге и передадут ее, запечатанной, немедленно же Тринадцати: одного из этих Трех Тринадцать, если будет дозволено, и назначат. Если же это не будет дозволено, т. е. если Dominus Rex принудит нас затягивать, то Бумага будет принесена назад нераспечатанной и сожжена перед всеми, гак чтобы никто не испытал неприятностей за свою тайну.
Так советует Самсон, так мы и поступаем, весьма мудро, как в этом, так и в других положениях дела. Наш избирательный совет, с очами, возведенными на Sacrosancta, немедленно был избран и немедленно принес клятвенное обещание, а мы, воспев Пятый Псалом, ‘Verba mea’:
Услышь, Господи, слова мои,
Уразумей помышления мои! —
удаляемся с пением и оставляем Шестерых в Капитуле за их делом. Через малое время они возвещают, что дело их окончено, что они, возведя очи на Sacrosancta, умоляя Господа уразуметь и засвидетельствовать помышления их, утвердились мыслию на Трех Именах и написали их на этой Запечатанной Бумаге. Пусть Самсон Подризничий, общий слуга отправляющихся, хранит ее. На другой день утром наш Приор и его Двенадцать будут готовы отправиться в путь.
Так вот, значит, какой у них в Сент-Эдмундсбери баллотировочный ящик, или избирательная веялка: ум, устремленный к Трисвятому, призыв к Богу в Вышних засвидетельствовать помышления их, без сравнения наилучшая и, собственно, даже единственно хорошая избирательная веялка, — если только у людей есть души. Но, правда, совершенно ничего не стоящая, и даже отвратительная и ядовитая, если у людей нет душ. Но, увы, без души, какая вообще веялка может быть полезна при человеческих выборах? Мы не можем двигаться вперед без души, мы увязаем, — печальнейшее зрелище! И сама соль не спасет нас!
Согласно этому, на другой день утром наши Тринадцать отправляются, или, скорее, наш Приор и Одиннадцать, ибо Самсон, как общий слуга отправляющихся, должен еще остаться, чтобы привести кое-какие дела в порядок. Наконец, и он пускается в путь и, ‘неся запечатанную Бумагу в кожаной сумке, надетой на шею, и froccum bajulans in ulnis (благодарим тебя, Боззи-Джоселин) — с полами сутаны, закинутыми на руку’, — что указывало на тяжелые и большие труды его, — бодро шагает вперед. Вперед через Степь, на которой еще нет ни Ньюмаркета, ни конских скачек, через Флимскую и Чертову плотину, которая уже более не служит границей и защитным валом для Мерсийских Восточных Англов, не останавливаясь, все к Вальтхэму и к тамошнему Дворцу епископа Винчестерского, ибо в нем теперь находится Его Величество. Брат Самсон, как хранитель кошелька, должен платить по счетам везде, где только таковые оказываются. ‘Задержки многочисленны’, и путешествие вовсе не из самых быстрых.
Но, в то время как Судьба таким образом чревата и мучится родами, — какие сплетни в уединении Монастыря, какая болтовня, какие мечтательные мечтания! Тайну Трех знают только наши старцы-избиратели: Какого-нибудь Аббата, чтобы управлять нами, мы получим, но какого Аббата, о, какого? Одному Монаху среди ночного бодрствования открыто в видении, что мы получим Аббата из нашей собственной среды и не будет нужды затягивать: ему явился пророк, одетый весь в белое, и сказал: ‘У вас будет один из ваших, и он будет свирепствовать между вами, как волк — saeviet ut lupus’. Правда? — тогда кто же из наших? Тогда видит сон другой Монах: он хорошо видел, кто именно: Некто выше на целую голову и шире в плечах, чем два остальных, одетый в стихарь и шерстяной плащ, и с видом человека, готового в бой, — мудрый Издатель лучше не назовет этого высокого Некто в настоящем положении дела! Достаточно, что видение верно, что сам св. Эдмунд, бледный и страшный, казалось, восстал из своей Раки босыми ногами и внятно сказал: ‘Он (ille) покроет мои ноги’, — каковая часть видения также оказывается справедливой. Таковы догадки, видения, смутные испытания ближайшего будущего, даже суконщики, старухи, весь городской народ говорит об этом, ‘и не один раз в Сент-Эдмундсбери сообщают: вот Этот выбран, и затем: вот Этот и вон Тот’. Кто знает?
Но вот теперь уже, наверное, в Вальтхэме, ‘во второе Воскресение Четыредесятницы’, что по объяснению Драйасдёста означает 22 февраля 1182 г., было видно, как Тринадцать Сент-Эдмундсберийских Монахов подходят, наконец, в процессии к Винчестерскому Замку и, в каком-то высоком Приемном Покое и Государственном Зале, получают доступ к Генриху II, во всей его славе. Что за зало, — нисколько не воображаемое, но совершенно действительное и бесспорное, хотя для нас до последней степени туманное, погрузившееся в глубокую даль Ночи! Винчестерский Замок исчез с лица земли, подобно Сну протекшей Ночи, сам Драйасдёст не может показать ни одного камня от него. Здание и люди, королевские и епископские, лорды и слуги, где они? Да там, говорю я, за Семью Веками, хотя и погрузившиеся так далеко в ночь, они все-таки там существуют. Посмотри сквозь завесы древней ночи, и ты увидишь. Там виден сам король Генрих: живой, благородно-смотрящий муж, с поседевшей бородой, в блестящем неопределенном одеянии, окруженный графами, и епископами, и сановниками в таковых же. Зало обширно, и рядом с ним, прежде всего, алтарь, — ибо к нему примыкает капелла с алтарем, но что за золоченые сиденья, резные столы, мягкие ковры, что за ткани на стенах, как ярко горят толстые поленья! Увы, и среди всего этого — Человеческая Жизнь, и не она ли есть величайшее чудо, какие бы ткани и одежды ни покрывали ее?
Dominus Rex, приняв благосклонно наших Тринадцать с их почтительными поклонами и милостиво объявив, что он будет стараться поступать во славу Божью и на благо Церкви, повелевает, ‘через епископа Винчестерского и Джеффри, Канцлера’, — Galfridus Cancellarius, присутствующего здесь подлинного Сына Генриха и Прекрасной Розамунды, — повелевает, ‘чтобы они, помянутые Тринадцать, удалились теперь и назначили Трех из своего собственного Монастыря’. За этим дело не стало, ибо Три уже висели готовые на шее Самсона, в его кожаной сумке. Сломав печать, мы находим имена, — что подумаете вы об этом, вы, высшие сановники, ты, нерадивый Приор, ты, Вильгельм Ризничий с красным бутылочным носом? — имена, в следующем порядке: Самсона Подризничего, Рожера, злосчастного Келаря, и Гуго, Третьего Приора.
Высшие сановники, все здесь пропущенные, ‘становятся вдруг очень красны в лице’, но не могут ничего сказать. Но тут есть одно несомненно любопытное обстоятельство и вопрос: как Гуго, Третий Приор, бывший в составе избирательного совета, ухитрился назвать самого себя, как одного из Трех? Обстоятельство любопытное и которое Гуго, Третий Приор, никогда не мог вполне разъяснить, насколько я знаю! — Тем не менее мы возвращаемся и докладываем Королю наши Три имени, изменив только порядок и поставив Самсона последним, как низшего из всех. Король, по прочтении наших Трех, спрашивает нас: ‘Кто они такие? Родились ли они в моих владениях? Совершенно мне неизвестны! Вы должны назвать еще троих’. На это Вильгельм Ризничий говорит: ‘Наш Приор должен быть назван, quia caput nostrum est, — как он уже наш глава’. А Приор отвечает: ‘Вильгельм Ризничий — достойный муж (bonus vir est)’, — несмотря на весь его красный нос. Долг платежом красен. Почтенный Дионисий также назван, никто по совести своей не может сказать: нет. Итак, в нашем Списке теперь уже Шестеро. ‘Хорошо! — сказал Король. — Скоро же они это обделали! Deus est cum eis’*. Монахи снова удаляются, а Его Величество со своими Pares u Episcopi, Лордами, или ‘Law-wards’, и Блюстителями Душ обдумывает, коротенько, все дело в своем королевском уме. Монахи, молча, ждут в передней комнате.
Через малое время они получают дальнейшее повеление, прибавить еще троих, но не из своего собственного Монастыря, из других Монастырей, ‘для славы моего королевства’. Тут, — что тут делать? Мы будем затягивать, если понадобится! Мы называем, однако, с этой целью трех: Приора от св. Файта, одного доброго Монаха от св. Неота, одного доброго Монаха от св. Альбана, все мужи добрые, все они с тех пор были сделаны аббатами и сановниками. Теперь в нашем Списке Девять. Каковы будут дальше мысли Dominus Rex? Dominus Rex, милостиво поблагодарив, высылает сказать, что мы теперь должны вычеркнуть троих. Трое чужих немедленно вычеркнуты. Вильгельм Ризничий прибавляет, что он отказывается по собственному побуждению, — прикосновение благодати и почтение перед Sacrosancta даже в Вильгельме! Затем Король повелевает нам вычеркнуть еще пару, затем — еще одного. Отходят Гуго, Третий Приор, Рожер Келарь и почтенный Монах Дионисий, — и теперь в нашем Списке остаются только двое — Самсон Подризничий и Приор.
Который из этих двух? Это было трудно сказать — Монахам, которые за разговоры могут быть закованы в кандалы и брошены в тюрьму! Мы смиренно просим, чтобы Епископ Винчестерский и Джеффри, Канцлер, снова вошли и помогли нам решить. ‘Кого хотите вы?’ — спрашивает Епископ. Почтенный Дионисий произнес речь, ‘восхваляя достоинства Приора и Самсона, но постоянно, в каждый уголок своей речи — in angulo sui sermonis, — вставлял Самсона’. ‘Вижу! — сказал Епископ. — Вы хотите дать нам понять, что ваш Приор немного нерадив, что вы хотите иметь Аббатом того, кого вы называете Самсоном’. ‘Каждый из них хорош! — сказал почтенный Дионисий, почти дрожа. — Но нам хотелось бы иметь лучшего, если Богу угодно’. ‘Которого из двух хотите вы?’ — спрашивает настойчиво Епископ. ‘Самсона!’ — ответил Дионисий. ‘Самсона!’ — повторили все те из остальных, кто еще смел говорить или повторять что-нибудь, и, в согласии с этим, о Самсоне доложено Королю. Его Величество, поразмыслив об этом одно мгновение, повелевает, чтобы Самсон был введен вместе с остальными Двенадцатью.
Его Королевское Величество, глядя на нас несколько сурово, говорит тогда: ‘Вы представляете мне Самсона, я его не знаю. Если бы это был ваш Приор, которого я знаю, я бы его утвердил. Но тем не менее я сделаю, как вы желаете. Но берегитесь! Клянусь истинными очами Господа (per veros oculos Dei), — если вы плохо распорядились, я вам покажу!’ После этого Самсон выступает вперед и целует ноги Короля, но затем он быстро поднимается во весь рост, быстро обращается к Алтарю и начинает, вместе с остальными Двенадцатью, чистым тенором, Псалом Пятидесятый, ‘Miserere mei Deus’:
Помилуй меня, Боже,
По великой милости Твоей,
его голос тверд, его походка тверда, голова высоко поднята, в лице его — никакой перемены. ‘Клянусь очами Господа, — сказал Король, — этот, я уверен, хорошо будет управлять Аббатством’. Клянусь той же клятвой (ответственность за которую на Вашем Величестве), и я также совершенно того же мнения! Вот уже сколько времени я не встречал более подходящего для чего бы то ни было человека, чем этот новый Аббат Самсон. Многая лета ему, и да будет милость Господня над ним, как над Аббатом!
Таким образом, наконец, Монахи Сент-Эдмундсбери, без особого баллотировочного ящика или иных хороших веялок, сумели исполнить наиболее важное общественное действие, которое только может совершить собрание людей, а именно: отсеять себе человека, который бы ими управлял, и поистине, нельзя себе и представить, чтобы с помощью какой бы то ни было веялки они могли сделать это лучше. О, благие Небеса! В каждом Народе и в каждой Общине есть способнейший, мудрейший, мужественнейший, лучший, если бы мы могли разыскать его и сделать его Королем над нами, то все было бы в самой сущности своей хорошо, — это было бы наилучшее, что только Бог и Природа могут дозволить нам совершить! Но с помощью какого искусства открыть его? Не научат ли нас Небеса в своей благости такому искусству? Ибо потребность наша в нем велика!
Баллотировочные ящики, Билли о реформе, веялки — все это хорошо или не так хорошо, — но, увы, братья, как может все это, говорю я, не быть несоответственным, не быть неудачным, печальным для взора? Если все души людские затуманены для божественного, для высокого и страшного размышления о человеческом достоинстве и правде, — то мы никогда, никакими Бирмингемскими машинами, не откроем Истинного и Достойного. Написано: ‘Если мы сами холопы, для нас не будет существовать героев’, мы не узнаем героя, даже когда увидим его, мы примем шарлатана за героя и будем громко кричать ему, с помощью всяческих баллотировочных ящиков и всяких устройств: Это Ты! Будь королем над нами!
Что же из этого следует? Ищите только обманчивую Внешность, деньги с раззолоченными каретами, ‘славу’ с газетными статьями и какое имя она там еще ни носит, — вы и найдете только обманчивую Внешность, божественная Действительность будет всегда далека от вас. Шарлатан будет вашим законным, неизбежным Королем, никакой земной механизм не способен устранить Шарлатана. Вы будете прирожденными рабами Шарлатана и будете страдать под его властью, пока сердца ваши не будут готовы разорваться, и никакая Французская Революция или Манчестерское Восстание, никакие частные или всеобщие вулканические пожары и извержения, сколь бы много их ни было, не могут сделать ничего более, как только ‘изменить вид вашего Шарлатана’, суть же его останется на все времена. — ‘А как долго, о Пророк?’ — скажут иные, с довольно меланхоличной усмешкой. — Горе вам, вы не пророки! Так долго, пока не случится следующее: пока великое бедствие, — если только это не произойдет от более мягких причин, — не переведет вас из Внешности в Искренность и пока вы не поймете, что или есть в мире Божественное, или же вы — необъяснимое безумие, что есть Бог, точно так же как есть Маммона, и Дьявол, и Гений Сластолюбия, и лицемерный Дилетантизм, и Пустое Хвастовство! Рассчитайте же сами, как долго это будет. Несчастные братья мои!

Аббат Самсон

Итак, колокола Сент-Эдмундсбери гудят все и каждый, а в церкви и в капелле играют органы: Монастырь и Город, и вся восточная сторона Суффолька в великом торжестве: рыцари, шерифы, прядильщики, ткачи, все население мужское и женское, молодое и старое, даже свободные крестьяне с толстощекими ребятишками, — все высыпало наружу, чтобы праздновать и видеть прибытие Владыки Аббата! И затем происходит ‘разувание’ Владыки Аббата при Вратах и торжественное подведение его к Главному Алтарю и Раке, ‘при внезапном молчании всех колоколов и органов’, пока мы стоим коленопреклоненные, в глубокой молитве, и затем новый звон всех колоколов и звук всех органов и громкий Те Deum* из гортаней всех присутствующих, и речи подводившего шерифа, и братское лобзание. Все завершается народными играми и обедом внутри ограды более чем на тысячу человек — plus quam mille comedentibus in gaudio magno.
Таким образом, тот же самый Самсон снова возвращается к нам, но вот при каких обстоятельствах он на этот раз нами приветствуется. Он, который ушел с полами сутаны, закинутыми на руку, величаво возвращается назад верхом на коне, внезапно он сделался одним из сановников мира. Вдумчивые читатели признают, что здесь было испытание для человека. Вчера нищий бедняк, которому было дозволено иметь не более двух шиллингов деньгами, который не имел настолько власти, чтобы погнать впереди себя собаку, — этот человек видит себя сегодня Dominus Abbas*, украшенным митрой Пэром Парламента, Лордом замков, ферм, поместий и обширных земель, человеком, под ‘властью которого находится Пятьдесят Рыцарей’ и множество людей, вполне от него зависящих и немедленно ему повинующихся. Перемена, большая, чем Наполеонова, — так она внезапна! Как если бы один из поденщиков Чандоса*, проснувшись как-нибудь утром, открыл, что он за ночь сделался Герцогом. Пусть Самсон вглядится в это своими ясными светящимися глазами и разберется здесь, если может. Мы будем теперь измерять его новой меркой, значительно более строгой, чем прежняя*
Но то, что достойного Правителя могли разыскать под такой личиной, могли узнать его под нею и извлечь из-под нее, — не представляет ли это, во всяком случае, удивительного доказательства того, какие политические и общественные способности, даже, скажем, больше: какая глубина и богатство истинной общественной жизненности жили в эти отдаленные варварские времена? Вот он найден, с двумя шиллингами, самое большее, в кармане и с кожаной сумкой на шее, бредущий по большой дороге с перекинутыми через руку полами рясы. Они думают, что он тем не менее истинный Правитель, и он доказывает, что это так и есть. Братья, не нуждаемся ли и мы в нахождении истинных Правителей, или с нас будет всегда довольно лжеправителей? То были глупые, суеверные тупицы, — эти Монахи, мы же — просвещенные, Десятифунтовые Избиратели без налога на знание. Где, говорю я, наши находки, превосходящие те, подобные им, или хотя бы только с ними сравнимые? У нас тоже есть глаза, по крайней мере, мы должны их иметь, у нас есть общественные собрания, телескопы, у нас есть свет, свет факелов или свет ночников просвещенной свободной Прессы, горящий и прыгающий повсюду, как бы во всеобщей пляске факелов, — опаляющий вам усы в то время, как вы проходите по общественным дорогам, в городе и в деревне. Великие души, истинные Правители скрываются и теперь, как и тогда, под всевозможными личинами. Такие телескопы, такое освещение и — такое открытие! Отчего это происходит, говорю я, отчего это происходит? Разве это не плачевно, разве это даже, в некотором смысле, не поразительно?
Увы, недостаток этот, как нам постоянно приходится снова и снова утверждать, — есть менее недостаток в телескопах, чем недостаток в некотором зрении. У этих суеверных тупиц XII века не было телескопов, но у них были еще глаза, у них не было баллотировочных ящиков, а одно только почитание Достойного, отвращение от Недостойного. Это бывает у всех варваров. Так, г. Сэл сообщает мне, что старинные Арабские Племена имели обыкновение собираться в самое веселое gaudeamus*, и петь, и жечь потешные огни, и плести венки, и торжественно благодарить богов, когда и среди их племени также появлялся Поэт. И поистине, они имели к тому основания, ибо что более полезное, я уже не говорю — более благородное и более небесное, могут ниспослать боги, оказывая свою высшую милость какому-нибудь Племени и Народу во всякие времена и при всяких обстоятельствах? Я объявляю тебе, мой огорченный, оседланный Шарлатаном, брат, вопреки всякому твоему удивлению, — что это весьма плачевно. Мы, Англичане, находим Поэта, мужа наиболее благородного, какой только появлялся где бы то ни было под Солнцем, за последние сто лет, если не больше, — а зажигаем ли мы потешные огни, благодарим ли мы богов? Нисколько. Обдумав хорошенько, мы посылаем этого мужа мерить пивные бочки в городе Дёмфрисе, а сами мы хвастаемся ‘покровительством гению’.
Гений, Поэт, знаем ли мы, что означают эти слова? Вдохновенная душа, еще раз дарованная нам, прямо из великого огненного центра Природы, дабы видеть Истину, высказывать ее и творить ее, священный голос самой Природы, еще раз услышанный сквозь мрачную, безграничную стихию слухов и ханжества, болтовни и трусости, среди которых одичалая Земля, почти гибнущая, сбилась с пути. Послушайте еще раз, вы, одичалые, отуманенные смертные! Прислушайтесь еще раз к голосу из внутреннего Моря света и Моря пламени, из самого сердца Природы и Истины, познайте Факт вашего существования, то, что оно есть, отвергните личину его, то, что оно не есть, и, познав, творите, и да благо вам будет! — Георг III есть защитник чего-то, что мы, в настоящее время называем ‘Верой’. Георг III есть главный возничий Судеб Англии, дабы провести их сквозь пучину Французских Революций, Американских войн за Независимость, а Роберт Бёрнс — меряльщик пива в Дёмфрисе. Это — Илиада в ореховой скорлупе. Облик мира, склоняющегося ныне к разрушению, доведенного ныне до судорог и предсмертных мук, весь обрисован одним этим фактом, — и не он вызывает удивление, а лишь я — тем, что удивлен им. Плод долгих веков узаконенного Холопства, узаконенного вполне, как бы до степени Закона Природы, поклонение одежде и поклонение шарлатанству, вполне узаконенное Холопство, которому придется снова раззакониваться, — и знает Бог, со сколь большими затруднениями! —
Аббат Самсон нашел Монастырь весь в разгроме, ибо дождь хлестал в него, материальный дождь и метафорический, со всех стран света. Вильгельм Ризничий проводит ночи в пьянстве и занимается только tacenda. Наши кладовые дошли до полной скудости, Евреи-гарпии и разные бесчестные твари — наши поставщики, в нашей корзине нет хлеба. Старухи с своими веретенами набрасываются на удрученного Келаря с пронзительным Чартизмом. ‘Вы не можете сделать шага из-за ограды без того, чтобы Евреи и Христиане не бросались на вас с неоплаченными векселями’, ибо долги, по-видимому, так же безграничны, как Национальный Долг Англии. В продолжение четырех лет наш новый Владыка Аббат ни разу не выходил за ограду без того, чтобы кредиторы Евреи и Христиане и всякого рода кредиторы не окружили его, доводя его до полного отчаяния. Наш Приор небрежен, наши Келари, должностные лица небрежны, наши монахи небрежны, кто не небрежен? Противостань этому, Самсон, ты один здесь, чтобы противостать этому, твоя задача — противостать этому и бороться с этим и умереть или убить это. Да будет милость Господня над тобою!
К нашему антикварному интересу к бедному Джоселину и его Монастырю, весь облик существования которых, весь строй мыслей, речи, деятельности так забыт, странен, так давно исчез, присоединяется теперь мягкое сияние человеческого интереса к Аббату Самсону, истинное удовольствие, как при виде человеческой работы, особенно работы управления, которая есть высшая доступная человеку работа, исполненной хорошо. Аббат Самсон не имеет опыта в управлении, он не прошел ученичества в ремесле управления, — увы! лишь самое трудное ученичество в ремесле повиновения. Он никогда не налагал ни в каком суде vadium или plegium*, говорит Джоселин, едва ли он даже видел какой-нибудь суд, прежде чем был призван председательствовать в нем. Но удивительно, продолжает Джоселин, как скоро он научился деловым приемам и сделался во всякого рода делах опытнее других. Из многих лиц, предлагавших ему свою службу, он удержал одного Рыцаря, искусного во взимании vadia и plegia, и через год был сам уже в этом очень искусен. А там, мало-помалу, Папа назначает его в некоторых случаях Третейским судьей, а Король — одним из своих новых Окружных Судей. Слышали, как раз сановник Осберт говорил про него: ‘Этот Аббат — один из наиболее проницательных у вас, disputator est*, если он пойдет дальше, как начинает, то он заткнет у нас за пояс любого законника {Jocelini Chronica, p. 25.}!’
Почему же нет? Что может устранить этого Самсона от управления? В нем есть нечто, что далеко превосходит всякое ученичество, в самом человеке существует образец управления, нечто, чем можно управлять! В нем существует сердечное отвращение от всего, что бессвязно, малодушно, неправдиво, т. е. хаотично, неуправлено, что Дьяволово, а не Божье. Человек такого рода не может не управлять! Он носит в себе живой идеал правителя и непрестанную потребность борьбы, чтобы раскрыть его в себе. Ни Дьяволу, ни Хаосу не будет он служить ни за какое вознаграждение, нет, этот человек есть прирожденный слуга Иного, чем они. Увы, как мало значит всякое ученичество, если в самом вашем правителе имеется то, что можно назвать бессилием в управлении, бессилие — общие серые сумерки, освещаемые образами условности, парламентских традиций, подсчета голосов, избирательных фондов, руководящих статей, все это, несмотря ни на какую лисью быстроту и ловкость, — очень немного!
Но, в самом деле, что говорим мы: ученичество? Разве этот Самсон не прошел по-своему очень хорошего ученичества управления, а именно — труднейшего рабского ученичества повиновения? Странствуйте в этом мире без других друзей в нем, кроме Бога и св. Эдмунда, и вы или свалитесь в канаву или же научитесь очень многому. Научиться повиновению — есть основание искусства управления. Сколь многому научилось бы Светлейшее Высочество, если бы оно постранствовало по свету с кружкой для воды и с пустым мешком (sine omni expensa) и, после своего победоносного возвращения, село бы не за газетные статьи, не перед иллюминацией города, а у подножия Раки св. Эдмунда, в кандалах, на хлеб и на воду! Кто не может быть слугою многих, тот никогда не будет господином, истинным руководителем и освободителем многих, — вот в чем смысл истинного господства. Не было ли в Монашеской жизни необыкновенных ‘политических способностей’, если и недоступных нам для подражания, то, во всяком случае, завидных? О Небо! Если бы Герцогу Логвуду*, роскошно катящемуся теперь к своему месту среди Коллективной Мудрости, пришлось хоть когда-нибудь самому ежедневно попахать за семь с половиной шиллингов в неделю, и ‘без пособия на воле’, — какой свет, не исчерпываемый ни логикой, ни статистикой, ни арифметикой, бросило бы это для него на многие вещи!*
…Бесспорно, справедливый гражданин имеет указания от Бога и от собственной Души, от всех молчаливых и членораздельных голосов мира, делать все, что зависит от него, для помощи бедному тупице-шарлатану и миру, который стонет под ним. Спеши скорее, помогай ему хотя бы тем, чтобы удалить его! Ибо все уже стало так ветхо, так сухо, так легко воспламеняемо, а он более разрушителен, чем пожар. Направь его по крайней мере вниз, строго ограничь его очагом, тогда он перестанет быть пожаром, он сделается более или менее полезным, как кухонный огонь. Огонь — лучший из слуг, но что за господин! Эта бедная тупица также рождена для какого-нибудь употребления: зачем же, возвышая ее до господства, хотите вы сделать из нее пожар, бедствие для прихода или бедствие для мира?

Св. Эдмунд

Аббат Самсон выстроил много полезных, много благочестивых зданий: жилища, церкви, церковные колокольни, житницы, все это теперь разрушилось и исчезло, но, пока стояло, приносило пользу. Он выстроил и обеспечил ‘Бэбвельскую Больницу’, выстроил ‘удобные дома для Сент-Эдмундсберийских школ’. Много крыш, некогда ‘покрытых тростником’, помог он ‘покрыть черепицей’, или если это были церкви, то, может быть, и ‘свинцом’. Ибо все разрушенное или неполное, здание или что-нибудь другое, было бельмом на глазу для этого мужа. Мы видели, как его ‘большая башня св. Эдмунда’ или, по крайней мере, ее стропила и балки лежали срезанные и помеченные в Эльмсетском Лесу. Заменять сгораемую, разрушающуюся тростниковую крышу черепицей или свинцом и обращать вещественный, а еще более — нравственный хлам в нечто стройное, непроницаемое для дождя, — какое наслаждение для Самсона!
Если уж чего он никоим образом не мог не восстановить, то это — главный Алтарь, на коем, высоко воздвигнутая, помещалась сама Рака, главный Алтарь, который был поврежден огнем по вине двух беспечных дрянных сонных монахов, беспечно обращавшихся однажды ночью со Свечой, причем Рака уцелела, почти как бы чудом. Аббат Самсон прочитал своим монахам строгое нравоучение: ‘Одному из нас приснился Сон, что он видит св. Эдмунда нагим и в печальном состоянии. Знаете ли вы объяснение этого Сна? Св. Эдмунд являет себя нагим, потому что вы лишаете нагих Бедняков ваших старых одежд и лишь против воли даете им ту пищу и питье, которые вы обязаны им давать, сверх того, лень и небрежность Ризничего и его помощников слишком очевидны из последнего несчастья с огнем. И конечно, наш святой Мученик мог явиться извергнутым из своей Раки и говорящим со стоном, что он лишен своих одеяний и истомлен голодом и жаждой!’
Таково объяснение Сна Аббатом Самсоном, — диаметрально противоположное данному самими Монахами, которые не стеснялись говорить между собою: ‘Это мы — нагие и голодные члены Мученика, мы, которых Аббат лишает всех наших прав, ставя своего собственного служащего, чтобы проверять даже нашего Келаря!’ Аббат Самсон прибавляет, что этот суд огнем ниспал на них за их ропот по поводу пищи и питья.
Между тем совершенно ясно, что Алтарь, что бы ни означал и ни предзнаменовал его пожар, должен быть вновь воздвигнут. Аббат Самсон вновь воздвигает его целиком из полированного мрамора, с величайшим искусством и роскошью вновь украшает Раку, для которой он должен служить подножием. И затем, как он всегда о том молил, он имеет радость, он, грешник, узреет само преславное Тело Мученика во время этой работы, — ибо он торжественно открыл с этой целью Loculus, Домовину или Священный Гроб. Это — высочайший момент в жизни Аббата Самсона. Сам Боззи-Джоселин поднимается по этому поводу до торжественности как бы Псалмопевца, самый нерадивый монах плачет горючими слезами, когда поют Те Deum.
Чрезвычайно странно, — и как далеко все это скрылось от нас, в наши времена, лишенные почитания! Патриот Гемпден, человек, который признан за наиболее святого, какого мы только имеем, лежал таким же образом около двух веков в своем маленьком доме, когда, наконец, некоторые наши сановники ‘и двенадцать могильщиков с блоками’ также подняли его кверху под мраком ночи, отрезали ему руку перочинными ножами, сняли скальп с его головы — и выразили почитание нашему святому Герою еще иными удивительными способами {Annual Register (1828 year, Chronicle, p. 93), Gentleman’s Magazine, etc. etc.*}! Пусть современный взор взглянет серьезно на этот давний полуночный час в Сент-Эдмундсберийской Церкви, который светит на нас ярким светом сквозь глубины семи веков, и потом осмыслим печально, чем было некогда наше Почитание Героев и чем оно теперь стало. Мы переводим со всею доступною нам точностью.
‘С приближением Праздника св. Эдмунда мраморные глыбы были отполированы, и все было приготовлено для того, чтобы поднять Раку на ее новое место. На всех был наложен трехдневный пост, причина и значение коего были изъяснены для всеобщего сведения. Аббат возвещает братии Монастыря, что все должны приготовиться к перенесению Раки, и указывает время и порядок исполнения этого. Когда затем в эту ночь мы собрались к заутрене, то увидели, что большая Рака (feretrum magnum) воздвигнута на Алтаре, но пуста, поверху она была покрыта белой оленьей шкурой, прикрепленной к дереву серебряными гвоздями, но одна доска Раки была оставлена отдельно внизу, а Loculus с Священным Телом еще стоял на ней, на обычном своем месте, возле старой Церковной Колонны. Воспев хвалу Святому, каждый из нас приступил к исполнению своего послушания (ad disciplinas suscipiendas). По совершении этого, Аббат и некоторые с ним облачились в стихари и, благоговейно приблизившись, приступили к открытию Loculus’a. Весь Loculus был обвит наружной полотняной пеленой, она оказалась завязанной в верхней своей части особыми тесьмами, под ней была другая пелена, шелковая, затем еще другая полотняная пелена, а затем — еще третья. И таким образом наконец Loculus был открыт, и мы увидели, что он утвержден на небольшой деревянной подставке, для того, чтобы дно его не испортилось от камня. Над грудью Мученика находился, прикрепленный к поверхности Loculus’a, золотой Ангел, длиною приблизительно с человеческую ногу, в одной руке он держал золотой меч, а в другой — хоругвь, под ним в крышке Loculus’a было отверстие, куда древние служители Мученика обыкновенно клали руку, дабы коснуться Священного Тела. А над изображением Ангела был написан следующий стих:
‘Martiris ecce zoma servat Michaelis agalma1
1Вот одеяние Мученика, которое охраняет образ Михаила‘.
В головах и в ногах Loculus’a были железные кольца, с помощью которых его можно было поднимать.
Подняв затем Loculus и Тело, они понесли его к Алтарю, и я тоже протянул мою грешную руку, чтобы помочь нести, хотя Аббат приказал, чтобы никто не смел приближаться, кроме вызванных им. И Loculus был помещен в Раку, и доска, на которой он стоял, была помещена на свое место, и Рака таким образом была в то время закрыта. Мы все думали, что Аббат покажет Loculus народу и будет снова выносить Священное Тело в известные минуты Праздника. Но в этом мы горестно ошиблись, как показывает нижеследующее.
Ибо на четвертый день Праздника, когда весь Монастырь пел Completorium*, Владыка Аббат переговорил наедине с Ризничим и Вальтером Врачом, и они постановили назначить к полуночи двенадцать человек из Братии, достаточно сильных, чтобы нести боковые доски Раки, и достаточно искусных, чтобы разобрать и снова собрать их. Тогда Аббат сказал, что его всегдашняя молитва была о том, чтобы взглянуть когда-нибудь на Тело своего Покровителя, и что он желает, чтобы Ризничий и Вальтер Врач были с ним. Двенадцать назначенных Братии были следующие: два Аббатовых Капеллана, два Хранителя Раки, два Брата при Облачении и, кроме того, еще шестеро, именно: Гуго Ризничий, Вальтер Врач, Августин, Вильям из Дайса, Роберт и Ричард. Я же, увы, не был в том числе.
Когда затем все в Монастыре уснули, эти Двенадцать, облаченные в стихари, вместе с Аббатом собрались у Алтаря, и, отняв одну доску у Раки, они вынули Loculus, они поставили его на стол, близ которого Рака обыкновенно находилась, и приготовились отнять крышку, которая была прикреплена к Loculus’y шестнадцатью очень длинными гвоздями. Когда они с великим трудом исполнили это, все, кроме двух вышеназванных избранников, получили приказание отступить назад. Только Аббат и эти двое удостоились взглянуть. Святое Тело так наполняло собою Loculus, что с трудом можно было бы пропустить даже иглу между главою и деревом или между стопами и деревом, глава была присоединена к телу и немного приподнята на небольшой подушке. Но Аббат, близко всмотревшись, увидал сперва шелковую пелену, покрывавшую все тело, и затем — полотняную пелену чудной белизны, — а над главой был распростерт небольшой полотняный плат и затем другой — небольшой и тончайший шелковый плат, как если бы то было покрывало инокини. Сняв эти покровы, они увидали, что Святое Тело все обвито полотном, и таким образом, наконец, обозначились его очертания. Но тут Аббат остановился, говоря, что не дерзает продолжать дальше и узреть святую плоть нагою. Взяв главу обеими руками, он, со многими вздохами, сказал так: ‘Преславный Мученик, святой Эдмунд, да будет благословен час, когда ты был рожден! Преславный Мученик, не обрати мне на погибель, что я дерзнул прикоснуться к тебе, я, несчастный грешник, ты знаешь благоговейную любовь мою и намерения ума моего’. И, продолжая, он прикоснулся к очам и к носу, который был весьма крупен и выдавался вперед (valde grossum et valde eminentem), и затем он прикоснулся к груди и к рукам, и, подняв левую руку, прикоснулся к перстам и поместил свои пальцы между священными перстами. И, продолжая, он увидал, что стопы держатся твердо, подобно ногам человека, умершего вчера, и он прикоснулся к пальцам ног и сосчитал их (tangendo numeravit).
И затем было решено, что и другие Братия должны быть позваны вперед, дабы увидеть сие чудо, вследствие чего эти десять приблизились, а вместе с ними — шесть других, которые проникли тайно, без согласия Аббата, именно: Вальтер от св. Альбана, Хью Больничник, Джильберт, брат Приора, Ричард из Хенхэма, Джоселлус, наш Келарь, и Тёрстан Малый, — и все они видели Святое Тело, но один только Тёрстан протянул руку и коснулся колен Святого и стоп его. И, дабы было обилие свидетелей, один из наших Братии, Джон из Дайса, сидел на кровле Храма с служителями Ризницы и, наблюдая сверху, ясно видел все это’.
Какое зрелище! Оно светит, ярко блестя, как лампады св. Эдмунда, сквозь темную Ночь, Джон из Дайса, с служителями Ризницы, взбирается на кровлю, чтобы наблюдать сверху, — и весь Монастырь спит, и вся Земля спит, — а с тех пор еще Семь Веков Времени по большей части отошли ко сну! Да, вполне несомненно, это — пострадавшее в мучениях Тело Эдмунда, лэндлора Восточных Графств, который, поступая со всем, ему принадлежащим, благородно и так, как он считал лучшим, был убит три века тому назад, и благородный трепет окружает память его, символ и начало многого другого, истинно благородного.
Но не дошли ли мы теперь до очень странных новых степеней Почитания Героев, здесь, в маленькой Церкви Гемпдена, с вынутыми перочинными ножами и двенадцатью могильщиками с блоками? Приемы людей в Почитании Героев — это подлинно самый внутренний факт их существования, и он определяет все остальное, — в общественных избирательных собраниях, в частных гостиных, в церкви, на рынке, — вообще где бы то ни было. Если вы имеете истинное почитание и, что, в сущности, нераздельно, почитаете настоящего человека, то все хорошо, имеете лжепочитание и, что также отсюда следует, поклоняетесь ненастоящему человеку, и тогда все дурно, и ни в чем нет ничего хорошего. Увы, когда Почитание Героев обращается в Дилетантизм, и все, кроме Маммонизма, делается пустой гримасой, то сколь многое в таком случае на этой в высшей степени суровой Земле приходит в разрушение и неудержимо идет к роковой гибели, и ни один человек уже не бросает взгляда на эти запустелые, празднолежащие развалины! И наконец, так как уже ни один небесный Изм не нисходит более на нас, Измы с противоположного конца поневоле поднимаются кверху. Ибо Земля, говорю я, есть суровое место, Жизнь — не гримаса, но в высшей степени серьезный факт. И поэтому, так как под влиянием всемирного Дилетантизма, уже многое оказалось обнаженным, т. е. оказались обнаженными не только души людей, но самые их тела и кладовые, и жизнь сделалась уже более невозможной, — то все доведено до отчаяния, снова подпало код железный закон Необходимости и голого Факта, и чтобы усмирить Дилетантизм и поразить его и сжечь его преисподним огнем, возникает Чартизм, Голо-спин-изм, так называемый Санкюлотизм! Да отвратят боги и те непочитаемые герои, которые еще остаются среди нас, — да отвратят они печальное предзнаменование!
Но как бы то ни было, мы видим, что Loculus св. Эдмунда снова благоговейно покрыт шелковыми и полотняными пеленами, крышка снова прикреплена своими шестнадцатью старинными гвоздями, и все обвито новым драгоценным шелковым покровом, — даром Губерта, Архиепископа Кентерберийского, и сквозь слуховое окно Джон из Дайса видит, что Loculus поставлен на свое место в Раку, и доски этой последней снова должным образом прикреплены, причем туда помещены соответствующие пергаментные документы, и теперь Джон с своими служителями Ризницы может спуститься с крыши, ибо все окончено, и весь Монастырь пробуждается к утрене. ‘Когда мы собрались к утренней службе, — говорит Джоселин, — и узнали, что было сделано, нас всех обуяла грусть, что мы не видали всего этого, и каждый говорил сам в себе: ‘Увы, я был обманут’. По окончании утрени, .Аббат призвал всю Братию к большому Алтарю и, кратко рассказав о происшедшем, объяснил, что было не в его власти и не было позволительно или прилично пригласить нас всех к созерцанию такового. Услыхав об этом, мы все возрыдали и со слезами воспели Те Deum laudamus, — и поспешили звонить в колокола на Хорах’.
Глупые тупицы: почитать таким образом мертвое Тело св. Эдмунда? Да, брат мой, — и однако, в конце концов, кто знает, как надо почитать Тело Человека? Оно — явление, наиболее достойное почитания в этом подлунном мире. Ибо Сам Господь Всевышний живет видимо в этой мистической непостигаемой Видимости, которая называет себя на земле я. ‘Преклонение перед людьми, — говорит Новалис, — есть почитание, оказанное этому Откровению во Плоти. Мы осязаем Небо, когда кладем нашу руку на человеческое Тело’. А Тело Умершего — храм, где некогда была Душа Героя и где теперь ее уже нет! О, все тайны, вся жалость, весь немой трепет и изумление, Супернатурализм, открытый для самых тупых, обнаруженная Вечность и адская Тьма, и Царство Высшего Света — все это соединилось здесь, или это нигде не существует! Зауэртейг говаривал мне своим особенным тоном: ‘Канцелярская судебная волокита, правосудие, даже правосудие только в денежных делах, — в котором человеку отказывают, несмотря на все его жалобы, пока в поисках за ним не пройдет двадцать, не пройдет сорок лет его Жизни, — и Похороны перед толпой Зевак, Смерть, почтенная гербами, конскими хвостами, полированной медью и безучастными двуногими, несущими длинные шесты и черные шелковые лоскуты, — не суть ли эти два вида почитания, это почитание Смерти и то почитание Жизни, — удивительная пара видов почитания у вас, Англичан?’
Можно и даже следует дать Аббату Самсону, в эту высшую минуту его существования, скрыться со всей его жизненной обстановкой от взоров современных нам людей. Ему пришлось еще отправиться во Францию, чтобы условиться с королем Ричардом относительно тамошней военной службы его Сент-Эдмундсберийских Рыцарей, и исполнить это дело с большим трудом. Ему пришлось решать дело о разогнанных Ковентрийских Монахах и, с большим трудом, после многих хлопот и поездок, добиться их обратного водворения, он обедал вместе со всеми ними и с ‘наставниками Оксфордских Школ’, — истинный Оксфордский Caput*, сидящий за обедом, туманным, но неоспоримым образом, в городе Подглядывающего Тома*! Ему пришлось, не без труда, бороться с докучным Епископом Илийским, с докучным Клюнийским Аббатом.
Самсон с великой душой, его жизнь — только труд и разъезды, волнения и столкновения, пока не наступила вечная Ночь. Он снова послан за море, чтобы сообщить Королю Ричарду о некоторых Пэрах Англии, которые приняли Крест, но не последовали за ним в Палестину и о которых справляется Папа. Аббат с великой душой делает приготовления, чтобы отправиться, отправляется и — и Босуэлловский рассказ Джоселина, внезапно отрезанный ножницами Судьбы, оканчивается. Ни слова больше, только черная черта и листы чистой бумаги. Непоправимо: чудесная рука, которая направляла все эти театральные приспособления, внезапно останавливается, непроницаемая Завеса Времени падает, перед умственным взором снова все темно, пусто, с оглушающим шумом для умственного слуха наша реальная фантасмагория Сент-Эдмундсбери снова погружается в Лоно Двенадцатого Века, и все кончено. Монахи, Аббат, Почитание Героев, Управление, Повиновение, Львиное Сердце и Рака св. Эдмунда — все исчезает, подобно Видению Мирзы, и перед нами одни только обветшалые темные Развалины среди зеленых ботанических пространств да быки, овцы и дилетанты, пасущиеся на месте всего этого.

Начала

Какой странный образец Человека, образец Времени представляет нам Аббат Самсон и его история, как странно моды, верования, формулы и время и место рождения человека изменяют облик человека!
И Формулы также, как мы их называем, обладают реальностью в человеческой Жизни. Они реальны, как подлинная кожа и мышечная ткань человеческой жизни, они нечто в высшей степени благодетельное и необходимое, пока вообще обладают жизненностью и являются для человека живой кожей и тканью! Ни один человек, или жизнь человека, не может выступить в мир и делать в нем свое дело без кожи и тканей. Нет, прежде всего они должны принять определенную форму, что они в действительности самопроизвольно и неизбежно и делают. Сама пена, — и об этом стоит поразмыслить, — может отвердеть в устричную раковину, все живые предметы неизбежно образуют для себя кожу.
Но, однако, ведь могут же Формулы человека сделаться мертвыми, ибо все Формулы неизбежно должны сделаться таковыми в процессе жизненного роста! Да, конечно. Но если это случится, если покровы бедного человека, не питаемые более изнутри, сделаются мертвой, чисто внешней кожей и мозолем, становясь все толще и толще, гаже и гаже, пока наконец сквозь них уже не будет слышно более биения сердца: такими они стали толстыми, мозолистыми, известковыми, и все на нем сделается только известковой устричной раковиной или хотя бы полированным перламутром, внутрь, почти до самого сердца бедного человека, — да, тогда можно сказать, что их полезность снова совершенно заглохла, снова не может он выйти в мир и делать в нем свое дело, для него наступило время лечь в постель и готовиться к отходу, который теперь уже не может быть далеким.
Ubi Homines sunt modi sunt*. Привычка есть глубочайший закон человеческой природы. Она есть наша высшая сила, но также, при известных условиях, наша презреннейшая слабость. — От Стока до Стоу пока еще только поле без следов, ненаезженное, от Стока, где я живу, до Стоу, где я должен продавать мои товары, делать мои дела, советоваться с моими небесными оракулами, — еще нет ни тропинки, ни человеческого следа, а я, принуждаемый упомянутыми потребностями, должен тем не менее предпринять туда мой путь. Но если я пройду раз, тщательно рассматривая дорогу, и успешно дойду, — то мои следы будут для меня приглашением идти второй раз по той же дороге. Она для меня легче, чем всякая другая дорога, труд ‘рассматривания’ уже вложен в нее для меня, на этот раз я могу идти с меньшим рассматриванием или даже без всякого рассматривания, и самый вид моих следов, — какое это удобство для меня и до некоторой степени для всех моих братьев-людей! Следы топтаны и перетоптаны, тропинка становится все шире, все глаже, делается широким большаком, по которому могут даже катиться колеса, и многие идут по ней, — пока — пока Город Стоу не исчезнет из этой местности (мы знаем, что с городами это бывало) или пока в нем уже не будет ни для кого ни торговли, ни небесного оракула, ни настоящего дела, и тогда зачем кому-нибудь ходить по этой дороге? — Привычка есть наш первоначальный, основной закон, Привычка и Подражание, — у нас нет ничего более постоянного, чем эти два свойства.Они в этом мире — источник всякой Работы и всякого Ученичества, всякой Практики и всякой Учености.
Да, и мудрый человек также говорит и действует Формулами, все так делают. И вообще, чем полнее человек запрятан в Формулы, тем это для него безопаснее, счастливее. Ты, который думаешь, что стоишь среди Мира гнилых Формул почти голым, с негодованием свергнув с себя обветшалые лохмотья и нездоровые наросты Формул, посмотри, насколько ты еще одет! Эта Английская Национальность, все, что накопилось в твоем Народе с незапамятных времен подлинного и действительного в его словах и приемах: все это не составило ли для тебя кожу, или вторую кожу, которая пристала к тебе так же по-настоящему, как твоя естественная кожа? Ее ты не сбросил, се ты никогда не сбросишь: характер, который дала тебе твоя мать, должен выказываться с помощью ее. Ты — обыкновенный или, может быть, необыкновенный Англичанин: но, благие Небеса, каким Арабом, Китайцем. Евреем-Старьевщиком, Турком, Индусом, Африканским Мандинго был бы ты, ты, с этими твоими материнскими качествами!
Я немею, когда гляжу на длинный ряд лиц, как это можно видеть в наполненной Церкви, в Суде, среди посетителей Лондонских Трактиров или вообще во всякой толпе людей. Десятка два-три лет тому назад все они были маленькими, красными, пухлыми ребятишками, каждый из них мог быть вылеплен, испечен в любую общественную форму, по вашему выбору, но посмотрите теперь, как они определены и отвердели, — в ремесленников, художников, духовных лиц, помещиков, ученых адвокатов, неученых денди, — и теперь уже более не могут быть и не будут ничем другим.
Заметь на этом носу краску, оставленную слишком обильным употреблением говядины и портвейна, и ей соответствует огромный галстук с чрезмерной булавкой, неподвижный, выпученный и как бы угрожающий взгляд. Это — ‘Деловой человек’, процветающий фабрикант, домовладелец, инженер, адвокат, его глаза, нос, галстук получили, при таких-то его занятиях и средствах, такой-то характер, не откажи ему в твоей похвале, в твоем сожалении! Пожалей также и того, с грубыми руками, с топорным лицом, с плохо приглаженными волосами, с глазами, выражающими как бы напряжение, затруднение и неуверенность, грубый рот, губы толстые, отвислые, как бы привыкшие отвисать от тяжелого труда и усталости целой жизни: — видел ли ты что-нибудь более трогательное, чем грубый ум, столь стиснутый и все же энергичный, непокоряющийся, верный, глядящий из этого искаженного лица? Увы, а его бедная жена, — она своими собственными руками вымыла для него этот бумажный шейный платок, застегнула эту грубую рубашку и отпустила его настолько прилично одетым, насколько могла. В таких-то узах живет он, со своей стороны, ни один человек не может освободить его: так был испечен и отделан красный пухленький ребенок.
Или, каким образом пекли этого другого брата-смертного, что из него выпеклось существо из рода Денди? Элегантная Пустота, безмятежно смотрящая вниз на все Полное и Цельное, как на слишком низменное и бедное в сравнении с ее безмятежным Химерством и //^цельностью, с таким трудом достигнутыми! Героическая Пустота, неодолимая, пока кошелек и современные условия общества ее выдерживают, не исцелимая никакой чемерицей. Приговор Судьбы был таков: Будь Денди! Имей лорнеты, бинокли, Лонгакрские кэбы* с белоштанными грумами, имей зевающую безучастность, нечувствительность, определись как Денди, безвозвратно, таков тебе приговор.
И все они, говорим мы, были краснощекими ребятишками, из одного и того же теста и вещества, всего немного лет тому назад, — а теперь непоправимо отделанные, вылепленные, какими мы их видим! Формулы? Не существует смертного, кроме как в глубинах Бедлама, который не жил бы весь обтянутый, как кожей, покрытый, окутанный Формулами и который, так сказать, не был бы удерживаем Формулами от Безумства и Пустоты! Они одновременно самые благодетельные и самые необходимые из человеческих экипировок: благословен тот, кто имеет кожу и ткани, если только они живы и сквозь них можно различать биение сердца. Монашество, феодализм с подлинным Королем Плантагенетом, с подлинными Аббатами Самсонами и с их прочими живыми реальностями, — сколь благословенны! —
Не без грустного участия наблюдали мы этот подлинный образец Времени, ныне совершенно поглощенного. Грустные размышления теснились в нас — и в то же время утешительные. Сколь много достойных мужей жило ранее Агамемнона! А вот — достойный правитель Самсон, муж, боящийся Бога и не боящийся ничего иного, которого мы были бы столь счастливы и горды иметь Первым Лордом Казначейства, иметь Королем, Главным Редактором, Первосвященником, — и о котором, тем не менее, Слава почти забыла упомянуть! Его бледный облик, оживший для нас в настоящую минуту, был найден среди болтовни бедного Монаха и нигде более в Природе. Забвение почти совершенно поглотило его, почти поглотило самый отзвук о том, что он когда-нибудь существовал. Сколько полков, и армий, и поколений, подобных ему, уже поглотило Забвение! Их истлевший прах образует почву, на которой вырастает плод нашей жизни. Не говорил ли я, как меня тому учили мои Северные Предки, что Древо Жизни Иггдрасиль, которое шелестит вокруг тебя в эту минуту, часть которого ты в эту минуту составляешь, — что оно пустило свои корни глубоко вниз в самое древнее Царство Смерти, оно растет, и Три Норны, или Времени, Прошедшее, Настоящее, Будущее, поливают его из Священного Источника!
Например, кто научил тебя говорить?..* Самое холодное слово было некогда пламенной новой метафорой и отважной рискованной оригинальностью. ‘Самое твое внимание, разве оно не значит принимание?’ Представь себе этот умственный акт, который все сознавали, но которого еще никто не назвал, — когда этот новый ‘поэт’ впервые почувствовал, что он вынужден и доведен до того, чтобы назвать его! Его рискованная оригинальность и новая пламенная метафора была признана удобоприемлемой, понятной и остается нашим названием для этого акта до сего дня.
Литература, — а посмотри на собор святого Павла и на Каменную кладку и на Почитание и Квази-Почитание, которые в нем заключаются, не говоря уже о Вестминстер-Холле и его париках*! У людей не было ни молотка, чтобы начать работать, ни членораздельных выражений, они должны были все это сделать, и они это сделали. Какие тысячи тысяч членораздельных, получленораздельных, усердных, но по-детски произносимых молитв вознеслись к Небу из хижин и келий, в разных странах, в разные века, из пылких, горячих душ неисчислимого множества людей, и каждая из них стремилась высказаться, как только могла, хотя бы неполно, прежде чем могла быть составлена самая неполная Литургия! Литургия или удобоприемлемый и всеми принятый Ряд Молитв и Способов Молитвы — это было то, что мы можем назвать Выбором Удобо-приемлемостей, хорошо изданным (Вселенскими Соборами и другими Обществами Полезных Знаний). ‘Выбором Красот’ из огромного обширного смешения Молитв, уже существующих и накопленных, хороших и дурных. Хорошие были признаны удобоприемлемыми для людей, постепенно были собраны, хорошо изданы, одобрены, дурные, признанные неподходящими, неудобоприемлемыми, были постепенно забыты, исключены из употребления и сожжены. Это — путь всего человеческого. Первый человек, который, взирая открытой душой на это величественное Небо и Землю, на то Прекрасное и Страшное, что мы называем Природой, Вселенной и так далее, сущность чего остается всегда Неизреченной, он, который впервые, взирая на все это, пал на колена, пораженный трепетом, в молчании, как это более всего и подобало, он, побуждаемый внутренней необходимостью, он, этот ‘отважный оригинал’, — сделал нечто, всеми мыслящими сердцами сразу признанное за нечто выразительное, вполне удобоприемлемое! Преклонять колена с тех пор всегда было положением мольбы. Оно возникло ранее, чем какие бы то ни было высказанные Молитвы, Литании или Литургии, оно было началом всякого Почитания, — которое нуждалось только в начале, столь разумно оно было само по себе. Какой поэт!* Да, но его отважная оригинальность была вместе с тем и очень успешна. Это — родник, скрытый в первоначальной тьме и отдалении, из которого, как из Истоков Нила, текут все Виды Почитания: — такая-то река Нил (ныне несколько мутная и малярийная!) Видов Почитания и началась там, и потекла, и течет вплоть до Пюзеизма*, Вертящихся Калабашсй*, Архиепископа Лода с Исповеданием св. Екатерины* и, может быть, еще ниже!
Все, говорю я, возникает этим путем. Поэма ‘Илиада’ к в действительности большинство других поэтических и, в частности, эпических созданий возникло так же, как и Литургия. Великая ‘Илиада’ в Греции и маленькая ‘Антология о Робин Гуде’ в Англии — оба эти произведения, как я понимаю, суть хорошо изданный ‘Выбор Красот’ из неизмеримо обширного смешения ‘Героических Баллад’ в соответствующих веках и странах. Подумайте, сколько колотили по семиструнной героической лире, сколько терзали менее героические жильные скрипичные струны в Греческих Царских Дворцах и Английских Придорожных Кабаках, сколько было бито в прилежные Поэтические лбы, сколько при этом было выпущено получленораздельных вздохов из дыхательного горла Поэтических людей, прежде чем мог быть достойно воспет Гнев какого-нибудь Божественного Ахиллеса, молодечество какого-нибудь Уилла Скарлета или Вэкфильдского Пиндара*! Честь вам и слава, вы, неназванные, вы, великие и величайшие, хотя давно забытые, достойные мужи!
Равным образом и Статут ‘De Tallagio non concedendo’*, и вообще всякий Статут, Вид Закона, парик Законника, а тем более — Книги Статутов и Четыре Суда, вместе с ‘Коком о Литтльтоне’*, и с Тремя Парламентскими Сословиями* в их арьергарде, — все это возникло не без человеческой работы, по большей части ныне забытой. Между тем временем, когда Каин убил Авеля, разбив ему голову сразу, и настоящим временем, когда человека убивают в Канцеляриях по дюймам и медленно разбивают ему сердце в течение сорока лет, — заключен также большой промежуток! Само достопочтенное Правосудие началось с Правосудия Дикарей, всякий Закон есть как бы поднятое поле, постепенно разработанное и сделанное годным к пахоте из обширных зарослей Кулачного Права. Доблестная Мудрость обрабатывала и осушала его, сопровождаемая совиноглазым Педантством, совиной, ястребиной и иными формами Безумия, — доблестный земледелец усердно работал, а слепой, жадный враг также усердно сеял плевелы! Только потому, что до сих пор в почтенном Правосудии в париках сохранилось немного мудрости среди таких гор париковства и безумия, — только потому люди еще не выбросили его в реку, только потому оно еще и заседает у нас, подобно Драйденовой голове в ‘Битве книг’*, взор сперва поражают огромный шлем, огромная гора замасленного пергамента, грязных конских волос, — а там, в самом дальнем углу, заметная лишь под конец, объемом с ореховое зернышко, скрывается подлинная частица Божественного Правосудия, может быть, еще не недосягаемая для некоторых, бесспорно, все еще необходимая для всех. — и люди не знают, что с ней делать! Законники не все были Педантами, объемистыми прожорливыми особами, Законники также бывали Поэтами, бывали Героями, — или иначе их Закон уже задолго до наших дней перешел бы за Нору*. Мы надеемся, что их Совинство, их Ястребинство постепенно исчезнут до неожиданно малых размеров и останется только их Героизм, а шлем будет уменьшен приблизительно до размеров головы! — Все это — плод труда, и забытого труда, весь этот населенный, одетый, членораздельно говорящий, покрытый высокими башнями и широкими полями Мир. Руки забытых достойных мужей сделали его Миром для нас, они — честь им и слава! — они, вопреки ленивцам и трусам. Эта Английская Земля, какова она теперь, есть вывод из всего, что нашлось мудрого, и благородного, и согласного с Божественной Истиной во всех понятиях Английских Людей. Мы можем говорить на нашем Английском языке потому, что существовали Герои-Поэты от нашей плоти и крови, и мы можем говорить на нем только соответственно их числу. Наша Английская Земля имеет своих Завоевателей, Властителей, которые меняются от эпохи к эпохе, ото дня ко дню, но ее истинные Завоеватели, созидатели и вечные обладатели суть нижеследующие, и их представители, если вы можете их найти: Все Героические Души, которые когда-либо были в Англии, каждая в своем ранге, все мужи, которые когда-либо срезали хоть один куст чертополоха, осушили в Англии хоть одно болото, задумали в Англии мудрый план, сделали или сказали в Англии истинное и доблестное. Я говорю тебе: у них не было молотка, чтобы начать работать, и тем не менее Рен выстроил собор святого Павла, у них не было и одного членораздельного слога, и тем не менее появилась Английская Литература, Литература времен Елизаветы, Сатаническая Школа, Кокнийская* Школа и другие Литературы, — словом, вновь, как в старинные времена Литургии, обширнейшее смешение и огромные, как мир, чащи и дебри, страстно ждущие, чтобы их ‘хорошо издали’ и ‘хорошо сожгли’! Арахна* начала с указательного и большого пальца, у нее не было даже веретена, а теперь ты видишь Манчестер и хлопковые ткани, которые могут прикрывать голые спины, по два пенса за аршин.
Труд? Количество исполненного и забытого труда, который безмолвно покоится под моими ногами в этом мире и сопровождает и помогает мне, поддерживает меня и охраняет мою жизнь, где бы я ни шел и ни стоял, что бы я ни думал и ни делал, дает повод к большим размышлениям! Не достаточно ли его во всяком случае, чтобы повергнуть для мудрого человека вещь, называемую ‘Слава’, в полное безмолвие? Для глупцов и неразмышляющих людей она есть и всегда будет очень шумлива, эта ‘Слава’, и громко толкует о своих ‘бессмертных’ и т. д., но если вы размыслите, что она такое? Аббат Самсон не был ‘ничто’ оттого, что никто о нем ничего не говорил. Или ты думаешь, что достопочтенный сэр Джабеш Виндбэг* может быть сделан ‘чем-нибудь’ с помощью Парламентского Большинства и Руководящих Статей? Ее ‘бессмертные’! Едва ли на двести лет назад Слава может вообще отчетливо помнить, да и тут она только бормочет и лепечет. Она принимается вспоминать какого-нибудь Шекспира и т. п. и болтает о нем, весьма уподобляясь гусю, — а затем далее, вплоть до рождения Тейта*, до нашествия Хенгста* и до лона Вечности, все было пусто, а драгоценные Тевтонские языки, Тевтонские обычаи, события — все возникло само собой, как всходит трава, как растут деревья, для этого не было нужды ни в Поэте, ни в труде из вдохновенного сердца Мужа, и у Славы нет ни одного членораздельного слова, чтобы сказать обо всем этом! Или спроси ее, что удерживает она в своей голове при помощи каких бы то ни было средств или мнемонических уловок, включая сюда апофеозы и человеческие жертвы, относительно Водана, даже Моисея или иных, им подобных? Она впадает в сомнение даже относительно того, что они были: духи ли или люди из плоти и крови — боги, обманщики, начинает по временам опасаться, что это были просто символы, отвлеченные идеи, может быть, даже нечто несуществующее и буквы Алфавита! Она — самая шутливая, нечленораздельно болтающая, свистящая, кричащая, самая нелепая, самая немузыкальная из всех птиц летающих, ей, думаю я, не нужно никакой ‘трубы’, а достаточно ее собственного громадного гусиного горла, длиной, так сказать, в несколько градусов небесной широты. Ее ‘крылья’ сделались в наши дни гораздо быстрее, чем когда-либо, но ее гусиное горло кажется от этого только шире, громче, нелепее, чем когда-либо. Она
— нечто преходящее, ничтожное: гусиная богиня, если бы она не была преходящею, — что сталось бы с нами! Чрезвычайно удобно, что она забывает всех нас, всех, даже самих Воданов, и мало-помалу начинает, наконец, считать нас чем-то, вероятно, несуществующим, буквами Алфавита.
Да, благородный Аббат Самсон также подчиняется забвению, принимает его не в тягость, а в утешение, считает его тихою пристанью от болезненной суеты, и волнений, и глупости, которые в часы ночного бдения много и часто заставляли вздыхать его сильное сердце. Ваши сладчайшие голоса, образующие один огромный гусиный голос, о Бобус и компания, — как могут они быть руководством для какого-нибудь Сына Адама? Когда вы и подобные вам замолчите, тогда ‘маленькие тихие голоса’ будут лучше говорить ему, а в них-то и заключается руководство.
Мой друг, всякая речь и всякая молва недолговечна, безумна, неистинна. Лишь подлинный труд, который ты добросовестно исполняешь, лишь он — вечен, как Сам Всемогущий Основатель и Зодчий Мира. Крепко держись этого, — и пусть себе ‘Слава’ и все остальное болтают сколько угодно.
Но Голос здесь слышен,
То Мудрости Голос,
Миров и Столетий:
‘Блюдите! Ваш выбор
И краток, и — вечен!
Здесь, В вечном Покое,
Где все — совершенство.
Вас видят, вам, верным,
Награду готовят.
Трудитесь, надейтесь!’
Гёте*

III. СОВРЕМЕННЫЙ РАБОТНИК

Призраки

Но, говорят, у нас нет более веры: мы не верим более в святого Эдмунда, не видим более, ‘на краю небосклона’, его образа угрожающего или подкрепляющего! Безусловные Законы Бога, подтверждаемые вечным Небом и вечным Адом, сделались системами Нравственной Философии, подтверждаемыми ловкими расчетами Прибыли и Убытка, бессильными соображениями об Удовольствии от Добродетели и Нравственно-Возвышенного*
Для нас нет более Бога! Законы Бога сделались Принципом наибольшего счастья, Парламентскими приемами, Небо простирается над нами только как Астрономический Хронометр, как цель для Гершелевых телескопов, чтобы стрелять по науке, чтобы стрелять по сентименталь-ностям. Говоря нашим языком и языком старого Джонсона, человек потерял свою душу и теперь после соответствующего промежутка времени начинает чувствовать потребность в ней! Здесь-то и есть самое настоящее место болезни, центр всемирной, общественной Гангрены, угрожающей всему современному ужасной смертью. Для того, кто об этом поразмыслит, здесь ствол с его корнями и корневищем, с его обширными, как мир, ветвями анчарного дерева и проклятыми ядовитыми выделениями, под которыми мир лежит, корчась в атрофии и агонии. Вы касаетесь самого фокуса всего нашего болезненного расстройства, всего нашего ужасного учения о болезнях, когда прикасаетесь к этому. Нет веры, нет Бога, человек потерял свою душу и тщетно ищет противогнилостной соли. Тщетно: в убийствах Королей, в проведении Биллей о реформе, во Французских Революциях, в Манчестерских Восстаниях не найти лекарства. Отвратительная проказа слоновости, облегченная на один час, в следующий час вновь появляется с новой силой и в еще более отчаянной форме.
Ибо на самом деле это не есть подлинная реальность мира, мир сделан не так, а иначе! — Поистине, всякое Общество, отправляющееся от этой гипотезы не-Бога, должно прийти к странным результатам, Неискренности, каждая из которых сопровождается своим Бедствием и Наказанием. Призраки и Обманы, десятилетние Дебаты о Хлебном законе, бродящие по Земле средь бела дня, все это не может не быть в таком случае чрезмерным! Если Вселенная внутренне есть ‘Может быть’ и даже, весьма вероятно, лишь один ‘бесконечный Обман’, то почему нас в состоянии удивить какой-нибудь меньший Обман? Все это соответствует порядку Природы, и Призраки, которые мчатся со страшным шумом вдоль наших улиц, от начала до конца нашего существования никого не удивляют. Зачарованные Сент-Ивские Работные дома и Джо-Мантоновские Аристократии, гигантский Работающий Маммонизм, почти задушенный в силках Праздного Дилетантизма, кажущегося гигантским, — все это, со всеми своими разветвлениями, со своими тысячами тысяч видов и образов, — зрелище, привычное для нас.
Религия Папства, говорят, необыкновенно процветает за последние годы и является религией, имеющей вид наиболее жизненный, какой только можно встретить в настоящее время. ‘Elle a trois cents ans dans le ventre, — высчитывает г. Жоффруа, ‘c’est pourquoi je la respecte’* — Старый Папа Римский, находя слишком трудным стоять на коленях все время, пока его возят по улицам, чтобы благословлять народ в день Corpus Christi*, жалуется на ревматизм, вследствие этого его Кардиналы совещаются, они устраивают для него, после некоторых опытов, одетую фигуру из железа и дерева, набитую шерстью или проваренным волосом, и устанавливают ее в коленопреклоненной позе. Набитую фигуру, вернее, часть фигуры! К этой набитой части он, расположившись удобно на более низком сиденье, присоединяет, с помощью одежд и драпировок, свою голову и распростертые руки, набитая часть, в своих одеждах, преклоняет колена, Папа смотрит и держит руки простертыми. Таким образом, оба совместно благословляют население Рима в день Corpus Christi, настолько хорошо, насколько только возможно.
Я размышлял об этом Папе-амфибии, с частью тела из железа и шерсти, с головою и руками из плоти, и попытался составить его гороскоп. Я считаю его самым замечательным Первосвященником, который когда-либо затемнял Божий свет или отражался в человеческой сетчатке, за несколько последних тысячелетий. И даже с тех пор, как Хаос впервые потрясся и, как говорят Арабы, ‘чихнул’, когда его пронзил первый луч солнечного света, какой более странный продукт произвели совместными трудами Природа и Искусство? Вот Верховный Священник, который думает, что Бог есть, — что ж во имя Бога думает он, что Бог есть, и полагает, что все почитание Бога есть театральная фантасмагория восковых свечей, органной музыки, Григорианского пения, чтения во время служб, пурпурных монсиньоров, артистически распростертых частей тела из шерсти и железа, дабы простецы были спасены от худшего?
О, читатель! я не говорю, кто избранники Велиара. Этот бедный Папа-амфибия тоже дает подаяние Бедным и скрыто хранит в себе больше доброго, чем сам сознает. Его бедные Иезуиты были во время последней холеры в Италии, вместе с несколькими Немецкими Докторами, единственными существами, которых низкий страх не свел с ума, они безбоязненно спускались во все трущобы и притоны безумия, бодрствовали у изголовья умирающих, принося помощь, принося совет и надежду, они светили, как яркие неподвижные звезды, когда все остальное скрылось в хаотическую ночь. Честь им и слава! Этот бедный Папа, — кто знает, сколько хорошего в нем скрыто? В Эпоху, вообще слишком склонную к забвению, он хранит, хотя и очень печальное, призрачное, воспоминание о самом Высоком, о самом Благословенном, что когда-либо существовало и что, соответственно в новых формах, вновь будет отчасти существовать. Не есть ли он как бы вечная мертвая голова со скрещенными костями*, возрождающаяся на могиле Всемирного Героизма — на могиле Христианства? Такие Благородные приобретения, купленные кровью лучших людей мира, не должны быть утрачены, мы не можем допустить, чтобы их утратили, несмотря ни на какие смуты. Для всех нас настанет день, для немногих из нас он уже настал, — когда ни один смертный, чье сердце тоскует по ‘Божественному Смирению’ или по иным ‘Высшим формам Мужества’, ни один смертный не будет искать их в мертвых головах, но найдет их вокруг себя, здесь и там, в прекрасных живых головах. Сверх того в этом бедном Папе и в его Сценической Теории Почитания видна откровенность, которую я готов даже уважать. Не частью, а всем сердцем приступает он к своему почитанию с помощью театральных машин, как будто в природе теперь нет и никогда уже опять не будет другого способа почитания. Он готов спросить вас: какого другого? Под этим моим Григорианским Пением и под великолепной Фантасмагорией, освещаемой восковыми свечами, находится предусмотрительно скрытая от вас Бездна Черного Сомнения, Скептицизма, даже Якобинского Санкюлотизма, — Оркус*, который не имеет дна. Подумайте об этом. ‘Пруд Гроби покрыть блинами’, — как похвалялся это сделать Трактирщик, у которого остановилась Джини Дине!* Бездна Скептицизма, Атеизма, Якобинизма, — посмотрите, она покрыта, она спрятана от вашего отчаяния сценическими приспособлениями, обдуманно устроенными. Эта набитая часть моей фигуры спасает не только меня от ревматизма, но также и вас от многих других измов! В этом вашем Жизненном Странствовании неизвестно куда вас сопровождает прекрасный марш Скваллачи и Григорианское пение, а пустая Ночь Оркуса тщательно от вас скрыта!
Да, поистине, немного людей, которые почитают с помощью вертящихся Калмыцких Калабашей, делает это наполовину против того, что делается столь полным, откровенным и действенным образом! Друри-Лейн*, говорят, — и это много значит, — охотно поучился бы у него, как одевать своих актеров, как располагать свет и тени. Он — величайший актер, который получает в настоящее время в этом мире жалованье. Бедный Папа! И я к тому же слышал, что он быстро идет к банкротству и что через измеримый ряд лет (гораздо меньший, чем ‘триста лет’) у него не будет и полушки, чтобы сварить себе похлебку! Его старая ревматическая спина тогда отдохнет, а сам он и его театральные способности навеки крепко уснут в Хаосе.
Увы, зачем же ходить в Рим за Призраками, странствующими по улицам? Призраки, духи справляют в этот полуночный час свой юбилей, и кричат, и бормочут, и, пожалуй, надо скорее спросить, какая возвышенная реальность еще бодрствует где-нибудь? Аристократия стала Аристократией-Призраком, неспособной более делать свое дело и ни малейшим образом не сознающей, что у нее есть какое-нибудь дело, которое еще надо делать. Она неспособна, и совершенно не заботится об этом, делать свое дело, она заботится только о том, чтобы требовать плату за исполнение своего дела, — более того, требовать все более высокую и очевидно незаслуженную плату, и Хлебных законов, и увеличения ренты, ибо старый размер платы, по ее словам, уже более не соответствует ее потребностям! Гигант, так называемая ‘Машинократия’, действительный гигант, хотя пока еще слепой и лишь наполовину проснувшийся, борется борьбой гидры и корчится в страшном кошмаре, ‘словно он должен быть задушен в силках Аристократии-Призрака’, которая, как мы сказали, все еще воображает, что она — тоже гигант. Он борется как бы в кошмаре, пока не будет разбужен, он задыхается и напрягается, так сказать, на тысячи ладов, истинно мучительным образом, через все фибры нашего Английского Существования, в настоящие часы и годы! Неужели наше бедное Английское Существование вполне превратилось в Кошмар, полный одних только Призраков? —
Поборник Англии, запрятанный в железо или цинк, въезжает в Вестминстер-холл, ‘будучи посажен на седло лишь с небольшой помощью’, и спрашивает там, есть ли в четырех странах света, под сводом Небесным, какой-нибудь человек или демон, который осмелится сомневаться в правах этого Короля? Ни один человек под сводом Небес не дает ему ясного ответа, — который, собственно, некоторые люди могли бы дать. Разве этот Поборник не знает о мире, что он есть огромный Обман и бездонная Пустота, покрытая поверху ярким холстом и другими остроумными тканями? Оставим его в покое, и пусть он себе спрашивает всех людей и демонов.
Его мы предоставили его судьбе, но нашли ли мы кого другого? От этой высочайшей вершины вещей вниз сквозь все слои и широты встретили ли мы сколько-нибудь вполне пробужденных Реальностей? Увы, напротив, целые полчища и целые поселения Привидений, не Божьих Истин, но Дьявольских Лжей, вплоть до самого нижнего слоя, который лежит теперь заколдованный под этой навалившейся на него тяжестью неправд в Сент-Ивских Работных домах, столь обширный и столь беспомощный!..*
Мне этот всеоглушающий звук Надувательства, несчастной Лжи, ставшей необходимой, несчастного Неверия Сердца, попавшего в заколдованные Работные дома, — мне этот звук представляется совершенно подобным звуку Трубы в день Страшного суда! И я говорю себе по-старинному: ‘Надо всем этим не написано благословение Бога. Надо всем этим написано Его проклятие!’ Или, может быть, Вселенная только химера, — так сказать, совершенно испорченные часы, мертвые, как медь, которыми Мастер, если только был когда-нибудь какой-нибудь Мастер, давно уже перестал заниматься? — Моему другу Зауэртейгу этот несчастный семифутовый Шляпник*, как вершина Английского Надувательства, казался чрезвычайно замечательным.
Увы, то, что мы, здешние уроженцы, так мало его замечаем, что мы смотрим на него как на вещь саму собою понятную — в этом главная тяжесть нашего несчастного положения*
Законы Природы, должен я повторить, вечны: ее тихий, спокойный голос, говорящий из глубины нашего сердца, не должен быть, под страхом ужасных кар, оставляем без внимания. Ни один человек не может отклоняться от истины без вреда для себя, ни один миллион людей, ни Двадцать семь Миллионов людей. Покажите мне Народ, ставший где бы то ни было на этот путь, так что все полагают, признают, считают его дозволенным себе и другим, — и я покажу вам Народ, идущий с общего согласия широким путем. Широким путем, сколько бы ни было у него Английских Банков, Бумагопрядилен и Герцогских Дворцов. Не к счастливым Елисейским полям придет этот Народ, не к вечным победным венцам, заслуженным молчаливой Доблестью, но к пропастям, к пожирающим пучинам, — если только он не остановится. Природа предназначила счастливые поля, победные лавровые венцы, — но лишь мужественным и верным: Яеприрода, то, что мы называем Хаосом, заключает в себе только пустоты, пожирающие пучины. Что такое Двадцать семь Миллионов и их единомыслие? Не верьте им: Миры и Столетия, Бог и Природа и Все Люди говорят иное.
‘Все это — риторика?’ Нет, брат мой, как это ни странно сказать, все это Факт. Арифметика Коккера не более верна. Забытое в наши дни, все это столь же древне, как основание Вселенной, и будет длиться, пока не окончится Вселенная. Это теперь забыто, и одно напоминание об этом искажает твое приятное лицо насмешливой гримасой, но это будет снова достоянием памяти, если только Закон тяготения не вздумает прекратиться и люди не найдут, что они могут ходить по пустоте. Единомыслие Двадцати семи Миллионов ничего не сделает. Не ходи с ними, беги от них, как от смертельной опасности. Двадцать семь Миллионов, идущих этим путем, с золотом, звенящим в каждом кармане, с торжественными кликами, возносящимися до неба, непрестанно приближаются, — дозволь мне снова тебе это напомнить, к концу твердой земли, — к концу и уничтожению всякой Верности, Правдивости, истинного Достоинства, которые только были на их жизненном пути. Их благородные предки проложили для них ‘жизненный путь’, в сколь многих тысячах смыслов! На их языке нет ни одной старой, мудрой Пословицы, ни одного честного Принципа, выработавшегося в их сердцах и выразившегося вовне, ни одного верного, мудрого приема делания или исполнения какого-нибудь труда или сношения с людьми, которые не помогали бы им двигаться вперед. Жизнь еще возможна для них, не все еще — Бахвальство, Ложь, Поклонение Маммоне и Яеприрода, потому что кое-что еще — Верность, Правдивость и Доблесть. С некоторым хотя бы и очень значительным, но конечным количеством Неправдивости и Фантазмов общественная жизнь еще возможна, но не с бесконечным количеством! Превзойдите это некоторое количество, семифутовую Шляпу — и все, вплоть до самого заделанного в цинк Поборника, начинает колебаться и распадаться, в Манчестерских Восстаниях, Чартизмах, Подвижном тарифе, ибо Закон Тяготения не перестает действовать. Вы непрестанно подвигаетесь к концу земли, вы, в буквальном смысле слова, ‘завершаете путь’. Шаг за шагом, Двадцать семь Миллионов бессознательных Людей, пока, наконец, вы не очутитесь на краю земли, пока среди вас уже не будет более никакой Верности, пока вы не сделаете последнего шага уже не над землею, но в воздухе, над глубинами океана и клокочущими пучинами, — или, может быть, Закон Тяготения перестал действовать?
О, это ужасно, когда целый Народ, как обыкновенно выражались наши Предки, — ‘забывает Бога’ и начинает помнить только Маммону и то, к чему Маммона ведет, когда этот самопровозглашающий Шляпник становится более или менее эмблемой всех делателей, и работников, и людей, которые только что-нибудь делают, — от руководства душами, руководства телами, эпических поэм, парламентских актов вплоть до шляп и чистки сапогов! Нет ни одного лживого человека, который бы не делал неисчислимого зла, сколько же зла могут накопить, за одно или два поколения, Двадцать семь Миллионов в высшей степени лживых? Сумма его, видимая на каждой улице, на каждой базарной площади, в каждом сенате, публичной библиотеке, соборе, бумагопрядильне и объединенном работном доме, наполняет нас чувством, далеко не веселым!

Англичане

И тем не менее, при всех твоих теоретических пошлостях, какая глубина практического смысла в тебе, великая Англия! Глубина смысла, справедливости и мужества, в которой, несмотря на все затруднения и заблуждения мира и на эту величайшую путаницу затруднений, среди которых мы живем, все-таки еще есть надежда, еще есть уверенность!
Англичане — немой народ. Они могут совершать великие дела, но не могут описывать их. Подобно древним Римлянам и еще немногим другим, их Эпическая Поэма написана на земной поверхности, ее подпись — Англия. Жалуются, что у них нет художников, в самом деле, — лишь один Шекспир, а вместо Рафаэля — только Рейнольде, вместо Моцарта — ничего, кроме мистера Бишопа, ни одной картины, ни одной песни. И тем не менее они произвели Шекспира, посмотрите, как элемент Шекспировой мелодии заключен в их природе, принужден раскрываться в одних только Бумагопрядильнях, Конституционном Правительстве и т. п., — и как он особенно интересен, когда становится видим, что ему удается даже в таких неожиданных формах! Гёте говорил по поводу Лошади: какое впечатление, почти трогательное, производит то, что животное с такими свойствами так стеснено: его речь — не что иное, как нечленораздельное ржание, его ловкость — только ловкость копыта, пальцы все соединены, связаны вместе, почти слиты в одно копыто, подкованы железом. По его мнению, в высшей степени выразителен этот блеск глаз великодушного благородного четвероногого, это гарцевание, эти изгибы шеи, несущей громы.
Щенок Знания имеет возможность свободно высказываться, но Боевой конь почти нем, и ему очень далеко до свободы! Так всегда. Поистине, наиболее свободно вами высказанное никоим образом не есть всегда наилучшее: это скорее наихудшее, наиболее слабое, наиболее пошлое, смысл быстр, но узок, эфемерен. Мой привет молчаливой Англии, молчаливым Римлянам. Да, я думаю также, что и молчаливые Русские чего-нибудь да стоят: разве они даже и теперь не воспитывают, несмотря на всяческое порицание, огромную полуварварскую половину мира, от Финляндии до Камчатки, приучая их к порядку, к подчинению, к цивилизации поистине древнеримским способом: не говоря обо всем этом ни слова, спокойно слушая всякого рода порицания, высказываемые разными Ответственными Издателями! Между тем, например, Французы, вечно говорящие, вечно жестикулирующие, — кого они в этот момент воспитывают? — Да и из всех животных наиболее свободно высказывающийся, есть, полагаю я, род Simia: пойдите в Индейские леса, говорят все путешественники, и посмотрите, как быстро, ловко, неутомимо это Обезьянье население!..*
…Как приятно видеть его коренастую фигуру, этого толстокожего Человека Практики, по-видимому, бесчувственного, может быть, сурового, почти тупого, — когда сопоставишь его с каким-нибудь легким, ловким Человеком Теории, который весь вооружен ясной логикой и всегда способен на ваше ‘Почему?’ ответить: ‘Потому!’ Не правда ли, ловкий Человек Теории, такой легкий в движениях, ясный в речах, с хорошо натянутым луком и с колчаном, полным стрел-аргументов, — ведь он наверное всегда подстрелит дичь, всегда пронзит вопросом самое сердце, — всегда будет торжествовать, согласно тому, как он это обещает? К вашему удивлению, чаще всего оказывается, что Нет. Бесчувственная Практичность с нахмуренными бровями, с толстыми подошвами, без логических речей, преимущественно молчащая, лишь иногда только тихо ворчащая или хрюкающая, она имеет в себе то, что превосходит все логические речи: Совпадение с Невысказанным. То, что может быть высказано, что лежит поверх ее, как наружная пленка или внешняя кожа, может быть ее и не ее, но то, что может быть сделано, что проникает внутрь, до центра Вселенной, — здесь-то вы ее и найдете!
Грубый Бриндлей мало говорит от себя, грубый Бриндлей, когда перед ним накапливаются затруднения, ‘обыкновенно’ удаляется молча ‘в свою постель’, удаляется ‘иногда на три дня подряд в свою постель, чтобы иметь возможность быть там в совершенном уединении’, и обсудить в своей грубой голове, каким образом затруднения могут быть побеждены. Некрасноречивый Бриндлей, — посмотрите: он соединил моря, суда его видимо плавают над долинами, невидимо — сквозь сердце гор. Мерси и Темза, Хамбер и Северн подали друг другу руки, Природа в высшей степени явственно отвечает: Да! Человек Теории спускает свой туго натянутый лук, Факт Природы должен был бы пасть пораженный, но он этого не делает: логическая стрела отскакивает от него, как от чешуйчатого дракона, и упрямый Факт продолжает свой путь. Как странно! В конце концов вам придется схватиться с драконом ближе, поразить его с помощью действительной, а не кажущейся способности, испытать, сильнее вы или он. Схватитесь с ним, боритесь с ним, выкажите упорную твердость мускулов, а еще более — то, что мы называем твердостью сердца, которая подразумевает настойчивость, полную надежды или даже отчаянную, непокоримое терпение, спокойную, чистую открытость, ясность ума, все это будет ‘силой’ в борьбе с драконом, вся истинная сила человека заключается в его труде, и здесь найдем мы его мерило.
Из всех Народов мира в настоящее время Англичане — самые глупые в разговоре, самые мудрые в действии. Они, говорю я, точно немой Народ, который не умеет разговаривать и никогда не разговаринал, несмотря на Шекспира и Мильтона, которые показывают, какая и нем, все-таки, скрывается возможность! — О мистер Булль!* Я смотрю на твое угрюмое лицо со смесью жалости и смеха, но также с удивлением и уважением. Ты не жалуешься, мой достославный друг, и все-таки я думаю, что сердце твое полно печали, невысказанной грусти, серьезности — глубокая меланхолия (как некоторые утверждают) есть основание твоего существа. Бессознательно, ибо ты ни о чем не разговариваешь, эта великая Вселенная в твоих глазах велика. Не отдаваясь спокойно течению, а плывя с настойчивым усилием, прокладываешь ты свой путь. Богини судьбы поют про тебя, что тебя неоднократно будут признавать ослом и глупым волом и что ты с божественным равнодушием поверишь в это. Мой друг, все это неправда, и ничто никогда не было более ложно в смысле факта! Ты из тех великих, величие которых маленький прохожий не замечает. Самая твоя глупость мудрее, чем их мудрость. Великая vis inertiae* скрывается в тебе, сколь много великих качеств, неизвестных мелким людям. Одна Природа знает тебя и признает твое величие и силу: твой Эпос, не выраженный словами, написан огромными буквами на поверхности нашей Планеты, — молы, торговля хлопком, железные дороги, флоты и города, Индийские Империи, Америки, Новые Голландии — все это может быть прочтено сквозь всю Солнечную Систему!
Но также и молчаливые Русские, как я сказал, они, выравнивающие всю дикую Азию и дикую Европу в военный строй и ряд, — страшное, но до сих пор удающееся предприятие, — они еще более немы. Древние Римляне также не умели говорить в течение многих столетий, — пока мир не стал их собственностью, а столь много говорившие Греки, когда истратили все стрелы своей логики, были поглощены и уничтожены. Стрелы логики, какими ничтожными отскакивали они от несокрушимых толстокожих фактов, фактов, которые могли быть сокрушены только действительной силой Римских мышц! — Что до меня, то, в наши громкоболтающие дни, я тем глубже уважаю все Молчаливое. Великое Молчание Римлян! — да, оно величайшее изо всех, ибо разве оно не подобно молчанию богов! Даже Пошлость, Глупость, которые могут молчать, — даже и они сравнительно почтенны! ‘Талант молчания’ — наш основной талант. Великая честь тому, чей Эпос есть мелодичная Илиада в гекзаметрах, не пустозвонная Лже-Илиада, в которой нет ничего истинного, кроме одних гекзаметров и форм. Но еще большая честь тому, чей Эпос есть могучая Держава, постепенно созданная, могучие ряды героических Дел, — могучая Победа над Хаосом, такому Эпосу, в то время как он сам себя пел, придали форму и должны были придать ее, вселясь в него, ‘Вечные Мелодии’. Относительно этого Эпоса нельзя ошибиться. Дела больше Слов. В Делах есть жизнь, немая, но несомненная, и они растут, как живые деревья, как плодовые деревья, они населяют пустоту Времени, делают его зеленым и придают ему цену. Зачем дуб стал бы логически доказывать, что он может расти и будет расти? Посадите его, испробуйте его, дары прилежного, рассудительного уподобления и выделения, развития и сопротивления, сила роста, — эти дары тогда сами выкажут себя. Мой глубокоуважаемый, достославный, крайне нечленораздельный мистер Булль! — Попросите Булля высказать о чем-нибудь его мнение, очень часто сила тупости не может идти дальше. Вы умолкнете, не веря себе, как перед пошлостью, граничащей с бесконечностью. Его Церковность, Диссентерство*, Пюзеизм, Бентамизм, Школьная Философия, Модная Литература не имеют себе подобных в этом мире. Предсказание богинь судьбы исполнилось: вы называете его волом и ослом. Но приставьте его к делу: почтенный человек! Мысль, им высказанная, почти равняется нулю, девять десятых ее — очевидная бессмыслица, но мысль, им не высказанная, его внутреннее молчаливое чувство того, что истинно, что соответствует факту, что может быть сделано и что не может быть сделано, — все это поищет равного себе в мире. Необыкновенный работник! Неодолимый в борьбе против болот, гор, препятствий, беспорядка, нецивилизации, всюду побеждающий беспорядок, оставляющий его за собой, как систему и порядок. Он ‘удаляется в постель на три дня’ и соображает!
Но вместе с тем, как он ни глуп, наш дорогой Джон, — он все-таки, после бесконечных спотыканий и неисчислимых пошлостей, сказанных с пустых бочонков и парламентских скамей, — он все-таки непременно придет в конце концов к чему-то вроде верного заключения. Вы можете быть уверены, что его уклонения или спотыкания, через года или века, окончатся устойчивым равновесием. Устойчивым равновесием, говорю я, с самым низким центром тяжести — ненеустойчивым, с центром тяжести очень высоким, я видел, как это делали более проворные люди! Ибо в самом деле, попробуй только побольше уклоняться и спотыкаться, и ты избежишь этой наихудшей ошибки, то есть поместить твой центр тяжести как можно выше, твой центр тяжести непременно опустится как можно ниже и там и останется. Если медленность, то, что мы, в нашем нетерпении, называем ‘глупостью’, есть цена превосходства устойчивого равновесия над неустойчивым, — будем ли мы ворчать на некоторую медленность? Не менее великолепным свойством Булля является, в конце концов, и то, что он остается нечувствительным к логике и не уступает в течение долгого времени, в течение десяти лет и более, как то было в случае Хлебных законов, после того, как уже все доказательства и тени доказательств исчезнут перед ним, и пока, наконец, даже уличные мальчишки не начнут издеваться над аргументами, которые он приводит. Логика, — Logich, ‘Искусство Речи’, — говорит то-то и то-то достаточно ясно, тем не менее Булль все еще покачивает головой, посматривает, не заключается ли в этом деле еще чего-нибудь нелогического, чего-нибудь ‘невысказанного’, еще ‘не способного быть высказанным’, как это столь часто бывает! Мое твердое убеждение таково, что, видя себя заколдованным, связанным по рукам, связанны: по ногам, в Бастилиях по Закону о бедных и еще в разных местах, — он на три дня удалится в постель и придет к какому-нибудь заключению! Его трехлетний ‘полный застой в торговле’, увы, не есть ли это довольно тягостное ‘лежание в постели для соображения’. Бедный Булль!
Булль — прирожденный Консерватор. И за это также я невыразимо уважаю его. Все великие Народы консервативны, туго верят новшествам, терпеливо переносят многие временные заблуждения, глубоко и навсегда уверены в величии, которое есть в Законе и в Обычаях, некогда торжественно установленных и издавна признанных за справедливые и окончательные. Верно, о Радикальный Реформатор, — нет Обычая, который, собственно говоря, был бы окончательным, — ни одного. И тем не менее ты видишь Обычаи, которые во всех цивилизованных странах считаются окончательными, и даже, под Древнеримским названием Mores, считаются Моралью, Добродетелью, Законами Самого Бога. Таково, уверяю тебя, немалое число из них, таковыми были они некогда почти все. И я чрезвычайно уважаю этого положительного человека, — тупицу, ты скажешь, да, но тупицу из хорошего материала, которая считает, что все ‘Обычаи, некогда торжественно признанные’. суть окончательные, божественные и представляют собой правило, по которому человек может идти, ни в чем не сомневаясь и дальше не расспрашивая. Каковы были бы наши времена, если бы жизнь и торговля всех людей, во всех их частях, была бы еще проблемой, гипотетической задачей, имеющей быть разрешенной с помощью тяжеловесной Логики и Бэконовской Индукции*! Конторщик в Истчипе не может тратить времени на проверку своих Таблиц Готовых Расчетов, он должен признать их за проверенные, точные и бесспорные, или ведение им книг по Двойной Бухгалтерии остановится. ‘Где законченная Главная Книга?’ — спрашивает Хозяин вечером. ‘Сэр, — отвечает тот, — я проверял Таблицы Готовых Расчетов и нашел кое-какие ошибки. Главная [Кассовая] Книга — !.’ — Представьте себе что-нибудь подобное!
Правда, все основано на том, что ваши Таблицы Готовых Расчетов довольно правильны, что они — не невыносимо неправильны! Но положим, что Таблицы Готовых Расчетов привели к записям в вашей Кассовой Книге, вроде следующих: ‘Кредит: Английский Народ с пятнадцатью веками полезного Труда. Дебет: помещение в заколдованных Бастилиях по Закону о бедных. Кредит: завоевание самой обширной Империи, которую Солнце когда-либо видело. Дебет: Ничегонеделание и ‘Невозможно’, написанное на всех отраслях ее управления. Кредит: горы собранных золотых слитков. Дебет: невозможность купить на них Хлеба’. Такие Таблицы Готовых Расчетов, думается мне, становились сомнительными, ныне они даже перестают и уже перестали быть сомнительными! Такие Таблицы Готовых Расчетов являются Солецизмом* в Истчипе и должны быть, как бы дела ни были спешны, и будут, и непременно будут несколько исправлены. Дела не могут идти далее с ними. Английский Народ, наиболее Консервативный, самый толстокожий, наиболее терпеливый из Народов, вынужден, одинаково, как своей Логикой, так и своей He-логикой, вещами ‘высказанными’ и вещами еще не высказанными или не очень высказываемыми, а лишь чувствуемыми и весьма невыносимыми, — вынужден сделаться вполне Народом-Реформатором. Его Жизнь, какова она есть, перестала быть .для пего долее возможной.
Не торопите этот благородный, молчаливый Народ, не возбуждайте Берсеркерского исступления*, которое в нем живет! Знаете ли вы его Кромвелей, Гемпденов, его Пимов и Брэдшо? Все это люди очень мирные, но они могут сделаться весьма страшными! Люди, обладающие, подобно своим древним Германским Предкам времен Агриппы, душой, ‘которая презирает смерть’, для которых смерть в сравнении с ложью и несправедливостью есть свет, ‘в которых есть исступление, непобедимое бессмертными богами’! Уже было, что Английский Народ схватил за бороду Привидение, казавшееся весьма сверхъестественным, и сказал приблизительно так: ‘Что же, даже если бы ты был действительно ‘сверхъестественным’? Ты, с твоими ‘божественными правами’, ставшими дьявольской ложью? Ты — даже не ‘естественный’, могущий быть обезглавленным, совершенно уничтоженным!’ — Да, именно настолько, насколько было божественно терпение этого народа, настолько божественно должно быть и будет его нетерпение. Прочь, вы, позорные Практические Солецизмы, истинные порождения Князя Тьмы! Вы почти разбили наши сердца, мы не можем и не будем выносить вас долее. Прочь, говорим мы, уходите подобру-поздорову! Клянемся Богом Всевышним, чьи сыны и прирожденные провозвестники — верные мужи, вы здесь больше не останетесь! Вы и мы сделались несовместимыми: мы не можем жить долее в одном доме. Или вы должны удалиться, или мы. Есть ли у вас охота попробовать, что из этого выйдет?
О мои Консервативные друзья, вы, которые до сих пор специально называетесь и боретесь, чтобы вас признавали ‘Охранителями’, — о, если бы Небу было угодно, чтобы я мог убедить вас в том Факте, древнем, как мир, вернее которого не может быть сама Судьба, — Что только Истина и Справедливость способны быть ‘сохраненными’ и сбереженными. То, что несправедливо, что не согласуется с Законами Бога, хотите ли вы попытаться сохранить это в Божьем Мире? Но это так старо, говорите вы? Да, и тем более должны торопиться вы, более всех других, не дать ему сделаться еще старее! Если хотя бы легчайший шепот в вашем сердце внушает вам, что это нехорошо, — спешите, ради спасения самого Консерватизма, строго испытать это, низвергнуть это раз навсегда, если оно негодно. Почему хотите вы или как можете вы сохранить то именно, что нехорошо? ‘Невозможность’ тысячекратно отмечена на нем. А вы называете себя Консерваторами, Аристократами — разве честь и благородство ума, если уж они исчезли повсюду на земле, не должны были бы найти последнего убежища у вас? О несчастные!
Ветвь, которая умерла, должна быть отрезана для блага самого’ дерева. Она стара? Да, она слишком стара. Много томительных зим качалась она и скрипела, истощала и разъедала своей мертвой древесиной органическую субстанцию и все еще живые ткани здорового дерева, много длинных летних дней ее безобразная голая коричневая кора оскверняла прекрасную зелень листвы, каждый день причиняла она зло, и только зло: вон ее, для блага дерева, если не из-за чего другого. Пусть Консерватизм, который хочет охранять, отрежет ее прочь. Разве лесничий не объяснил вам, что мертвая ветвь, с ее мертвым корнем, оставленная на дереве, чужда ему, ядовита, она подобна мертвому железному гвоздю, какому-нибудь ужасному заржавленному сошнику, вонзенному в живое вещество, — нет, она даже гораздо хуже, ибо в каждую бурю (‘торговый кризис’ или тому подобное) она качается и скрипит, бросается направо и налево и не может оставаться спокойной, каким оставался бы мертвый железный гвоздь.
Если бы я был Консервативной Партией в Англии (вот еще другой смелый оборот речи), я бы и за сто тысяч фунтов не позволил этим
Хлебным законам ни единого часа продолжать свое существование! Потоси и Голконда*, соединенные вместе, не могли бы купить моего согласия на них. Сочли ли вы, какие запасы горького негодования собирают они против вас в каждом справедливом Английском сердце? Знаете ли вы, какие вопросы, касающиеся не только Цен на хлеб и Подвижного тарифа, заставляют они ставить перед собой каждого размышляющего Англичанина? Вопросы неразрешимые или, по крайней мере, до сих пор неразрешенные, более глубокие, чем какие до сих пор исследовал какой бы то ни было из наших Логических лотов, вопросы, чрезвычайно глубокие, которые нам лучше было бы не ставить, даже и в мыслях! Вы принуждаете нас думать о них, начинать высказывать их. Высказывание их началось, и где, думаете вы, оно кончится? Если два миллиона людей-братьев сидит в Работных домах и пять миллионов, как было нагло заявлено, ‘наслаждается картофелем’, есть много, что должно быть начато, хотя бы оно и кончилось, где и как может.

Демократия

Если Высочества и Величества не обращают на это внимания, то, предвижу я, это само обратит на себя внимание! Время легкомыслия, неискренности и праздной болтовни и всякого рода лицедейства — прошло, настоящее время серьезно, важно. Старые, давно уже обсуждаемые вопросы, еще не разрешенные логическими рассуждениями и парламентскими законами, быстро разрешаются фактами, созерцать которые довольно жутко! И самый великий из вопросов, вопрос о Труде и Плате, который, если бы мы внимали голосу Неба, должен был бы быть поставлен поколения два или более тому назад, — не может быть отсрочен далее без того, чтобы мы не услыхали голоса Земли. ‘Труд’ действительно должен быть несколько, как говорится, ‘организован’, — Богу известно, с какими трудностями. В настоящее время необходимо, чтобы все должное и заработанное выплачивалось человеком человеку несколько лучше, будут ли Парламенты об этом говорить или молчать, — требовать этого от другого человека есть его вечное право и его нельзя отнять у него без наказания и, в конце концов, даже без наказания смертью. Сколь многое должно у нас немедленно окончиться, сколь многое должно у нас немедленно начаться, пока еще есть время!
Поистине странны результаты, к которым привело нас в наши дни это предоставление всего ‘Платежу’, быстрое закрытие Храма Бога и постепенное открытие настежь Храма Маммоны с ‘Laissez faire’ и ‘Всякий сам за себя’! У нас есть Высшие, говорящие классы, которые ‘говорят’ поистине так, как ранее не говорил еще ни один человек, иссохшая пустота, безбожная низость и бесплодность их Речи могли бы сами по себе показать, какого рода Делание и практическое Управление скрываются за ней. Ибо Речь есть тот газообразный элемент, из которого сгущаются и получают образ большинство видов Практики и Деятельности, особенно все виды моральной Деятельности, какова одна, таковы будут и другие. Спускаясь затем до Немых Классов в Стокпортских подвалах и в Бастилиях по Закону о бедных, не должны ли мы признать, что и они также до сих пор беспримерны в Истории Адамова Потомства?
Жизнь никогда не была для людей Майским праздником: во все времена участь немых миллионов, рожденных для труда, была обезображена многочисленными страданиями, несправедливостями, тяжелым бременем, отвратимым или неотвратимым, вовсе не игра, а тяжелый труд, который заставляет болеть мускулы, заставляет болеть сердца. Люди, — и не только рабы, villani, bordarii, sochemanni, но даже и герцоги, графы, короли, — часто изнемогали под тяжестью жизни и говорили, в поте лица своего и души своей: Смотрите, это не игра, это — суровая действительность, и спины наши уже не могут более выносить ее! Кто не знает, какие происходили иногда избиения и терзания, какая подавляющая, долго длящаяся, невыносимая совершалась несправедливость, пока сердце, наконец, не восставало в безумии и не говорило: ‘Eu Sachsen, nimith euer sachses! — Саксонцы! Хватайтесь же за ножи!’* О вы, Саксонцы! Уже стало необходимым ‘заключить кое-кого под стражу», ‘заключить под стражу кое-каких Холопов и Трусов!’ — страницы Драйасдёста полны таких подробностей.
И все-таки я позволяю себе думать, что никогда, с самого возникновения Общества, участь этих немых миллионов работников не была до того невыносима, как в дни, проходящие ныне перед нами. Не смерть, даже не голодная смерть делает человека несчастным, много людей умерло, все люди должны умереть, — последний уход каждого из нас совершается на Огненной Колеснице Страдания. Но жить несчастным неизвестно почему, тяжко трудиться и ничего не получать, быть одиноким, без друзей, с разбитым сердцем, опутанным всеобщим холодным Laissez faire — это значит медленно умирать в течение всей жизни, в оковах глухой, мертвой, Бесконечной Несправедливости, как бы в проклятом железном чреве Фаларисова быка! Вот что является невыносимым и всегда будет невыносимо для всех людей, которых создал Господь. Удивляться ли нам Французским Революциям, Чартизму, Трехдневным восстаниям*? Наше время, если мы внимательно обсудим его, совершенно беспримерно.
Никогда раньше не слыхал я об Ирландской Вдове, вынужденной ‘доказывать свое родство смертью от тифа и заражением семнадцати человек’, — чтобы говорить столь неопровержимым образом: ‘Вы видите! Я была ваша сестра!’ Родственные отношения часто забывались, но никогда, вплоть до появления этих новейших евангелий Маммоны и Патронташа, не видел я, чтобы они отрицались столь определенно. Если о них не помнил какой-нибудь благочестивый Лорд или Lawward, — то всегда находилась какая-нибудь благочестивая Леди (они называли ее Hlaf-dig — Благодетельница, Loaf-giveress, — да будет благословенно ее прекрасное сердце!) с нежным материнским голосом и рукой, чтобы помнить о них, всегда находился какой-нибудь благочестивый, мудрый Elder, то, что мы называем теперь Prester, Presbyter, или Priest — Священник, чтобы напоминать об этом всем людям во имя Господа, который все создал.
Я думаю, что даже в Черной Дагомее не было это никогда забыто до пределов тифа. Мунго Парк беспомощно упал под деревом, среди Негритянской деревни, чтобы умереть, — ужасное Белое существо в глазах всех. Но у бедной Черной Женщины и ее дочери, которые в ужасе стояли над ним, все земное достояние и скопленный капитал которых заключался в одной маленькой тыквенной бутылке риса, — было сердце более богатое, чем Laissez faire, они, с царственной щедростью, сварили для него свой рис, они пели ему всю ночь, усердно прядя на прялках своих хлопчатные нитки, пока он спал. ‘Пожалеем несчастного белого человека, у него нет матери, чтобы принести ему молока, нет сестры, чтобы смолоть ему зерна!’ Бедная Благородная Черная Женщина! И ты также — Леди: разве и тебя не создал также Бог! Разве и в тебе не было также чего-то Божественного! —
Гурт, прирожденный раб Седрика Саксонского*, возбуждает большое сострадание у Драйасдёста и других. Гурт, с медным ожерельем на шее, пасущий Седриковых свиней на лесных полянах, — не есть то, что я называю образцом человеческого счастья, но Гурт, с небесным шатром над головой, со свежим воздухом, с зеленой листвой и тенью вокруг себя и с уверенностью, по крайней мере, в ужине и в общем помещении, когда он придет домой, — Гурт кажется мне счастливым в сравнении со многими современными нам жителями Ланкашира и Бёкингемшира, которые, однако, не рождены ничьими рабами! Гуртово медное ожерелье не натирало ему шеи: Седрик был достоин быть его господином. Свиньи были Седриковы, но и Гурт также получал от них свою долю. Гурт имел невыразимое удовлетворение чувствовать себя неразрывно связанным, хотя бы посредством грубого медного ожерелья, со своими смертными братьями на этой Земле. Он имел высших себя, низших, равных. — Гурт теперь давно уже ‘освобожден’, он обладает тем, что называется ‘Свободой’. Свобода, как меня уверяют, есть нечто божественное. Свобода, если она делается ‘Свободой умереть с голода’, — не очень-то божественна!..*
Сознательное отвращение и нетерпимость к Сумасбродству, к Низости, Глупости, Трусости и ко всему этому сорту вещей глубоко живет в некоторых людях, еще глубже в других живет бессознательное отвращение и нетерпимость, причем благодетельные Высшие Силы наделяют их теми мужественными стремлениями, энергией, тем так называемым эгоизмом, которые им соответствуют: таковы все Победители, Римляне, Норманны, Русские, Индо-Англичане, Основатели того, что мы называем Аристократиями. И разве, по правде, они не имеют наиболее ‘божественного права’ основывать их, будучи сами истинно Aristoi, Достойнейшими, Лучшими и вообще побеждая смутную толпу худших или, по крайней мере, очевидно дурных? Я думаю, что их божественное право, которое обсуждалось и было признано в наивысшем, известном мне Судилище, законно! Класс людей, против которых часто ужасно вопит Драйасдёст, в котором тем не менее благодетельная Природа часто нуждалась и будет — увы — опять нуждаться.
Если сквозь стократ жалкий скептицизм, тривиализм и конституционную паутину Драйасдёста ты бросишь взгляд на Вильгельма Завоевателя, на Танкреда д’Отвилля и т. п., — разве ты не увидишь ясно некоторых грубых очертаний истинного, Богом поставленного Короля, которого призвал на престол не Поборник Англии, запрятанный в цинк, а вся Природа и Вселенная? Совершенно необходимо, чтобы он взошел на него. Природа не желает, чтобы ее бедные Саксонские дети погибали от столбняка, ожирения и других болезней, как теперь, и поэтому она приглашает сурового Правителя и целый ряд Правителей, — сама Природа приглашает сурового, но в высшей степени благодетельного постоянного Домашнего Врача и заботится для него даже о соответствующем вознаграждении! Драйасдёст жалобно разглагольствует о Гиру-орде и Болотистых графствах, судьба графа Вальтефа, Йоркшир и Север, обращенные в пепел*, — все это несомненно достойно оплакивания. Но даже Драйасдёст сообщает мне один факт: ‘И ребенок мог бы пронести, в царствование Вильгельма, из конца в конец Англии кошелек с золотом’. Мой ученый друг, это — факт, который перевешивает тысячу других! Сбрось твою конституционную, сентиментальную и другие паутины, посмотри глаза в глаза, если у тебя есть еще глаза, этому громадному, тяжеловесному Вильгельму Незаконнорожденному, и ты увидишь человека самой огненной проницательности, самого твердого львиного сердца, в которого боги вложили, так сказать, в рамке из дуба и железа, душу ‘гениального человека’! Ты принимаешь это за ничто! Я принимаю это за нечто громадное! Бешенства было достаточно у этого Вильгельма Завоевателя, достаточно бешенства в нужных случаях, — и тем не менее главным элементом в нем, как и во всех подобных людях, был не пылающий огонь, а ясный освещающий свет. Огонь и Свет перемешиваются странным образом, и в конечном счете я нахожу даже, что они — различные формы помянутой, в высокой степени божественной ‘элементарной субстанции’ в нашем мире, и это стоит отметить в наши дни. Существенным элементом этого Завоевателя было прежде всего ясное, как солнце, различение того, что действительно есть ‘нечто’ в Божьем мире, а это, в конце концов, означает, как должно признать, немалый запас ‘Справедливости’ и ‘Добродетелей’, Соответствие тому, что Творец признал благом для творения, ведь это, полагаю я, и означает именно Справедливость и еще кое-какие Добродетели!
Думаешь ли ты, что Вильгельм Завоеватель стал бы терпеть разглагольствования в течение десяти лет, разглагольствования в течение часа о допустимости убивать Хлопчатобумажных фабрикантов куропачьими Хлебными законами? Я думаю, он не был человеком, которого можно было бы разбудить ночью одними только сумасшедшими причитаниями! ‘Помоги нам разводить еще успешнее куропаток! Придуши Плёгсона, который ткет рубашки!’ — ‘Par la Splendeur de Dieu!’* — Думаешь ли ты, что Вильгельм Завоеватель, в наше время, имея по одну руку Вождей Промышленности, вооруженных Паровыми машинами, а по другую — Вождей Праздности, вооруженных Джо-Мантоновскими ружьями, — усомнился бы, которые из них действительно лучше, которые заслуживают, чтобы их придушили, и которые нет?
Я питаю некоторое непоколебимое уважение к Вильгельму Завоевателю. Постоянный Домашний Врач, приготовленный Природой для ее любимого Английского Народа и даже получающий от нее соответствующее вознаграждение, как я сказал, ибо он никоим образом не сознавал себя исполняющим работу Природы, этот Вильгельм, но исключительно свою собственную работу! И это вместе с тем и была его собственная работа, освещенная ‘par la Splendeur de Dieu!’ — я говорю: необходимо добиваться от таких людей их работы, как бы трудно это ни было! Когда мир, еще не осужденный на смерть, погружается во все более глубокую Низость и Неустройство, то для Природы наступает настоятельная необходимость ввести в него свою Аристократию, своих Лучших, даже насильственным способом. Но затем, если их потомки или представители окончательно перестают быть лучшими, то бедный мир Природы снова быстро погружается в Низость, и для Природы возникает настоятельная необходимость извергнуть их из него. Отсюда Французские Революции, Хартии о пяти пунктах, Демократии и печальный список разных Etcetera* в наши угнетенные времена.
Какого распространения теперь достигла Демократия, как она теперь продвигается, несокрушимая, со зловещей, все возрастающей быстротой, — это легко усмотрит тот, кто откроет глаза на любую область человеческих дел. Демократия повсюду — неумолимое требование нашего времени, быстро осуществляемое. От грома Наполеоновских битв до болтовни на публичных собраниях прихожан прихода святой Марии Экс, все возвещает Демократию. Замечательный муж, которого некоторые из моих читателей с удовольствием снова услышат, пишет мне следующее относительно того, что он заметил за последнее время с Вангассс в Вейснихтво*, где наши Лондонские моды, по-видимому, чрезвычайно распространены. Итак, послушаем снова герра Тейфельсдрека*, хотя бы это было всего несколько слов!
‘Демократия — что означает, что люди отчаиваются найти Героев, которые бы управляли ими, и спокойно приноравливаются к отсутствию их, — увы! и ты также, mein Lieber*, ясно видишь, в каком она близком родстве с Атеизмом и другими печальными измами: тот, кто не усматривает никакого Бога, как усмотрит он Героев, эти видимые Храмы Бога? — Вместе с тем весьма странно наблюдать, с каким легкомыслием здесь, в нашей строго Консервативной Стране, люди с громкими возгласами стремятся в Демократию. Вне всякого сомнения, его Превосходительство почетный рыцарь repp Каудервельш фон Пфердефус-Квакзальбер*, сам наш досточтимый Консервативный Премьер, и все, кроме самых толстолобых из его Партии, видят, что Демократия неизбежна, как смерть, и даже приходят в отчаяние от того, что она так долго задерживается!
Нельзя пройтись по улицам без того, чтобы не увидать, как Демократия возвещает о себе: сам Портной сделался если не совсем Сан-кюлотичным. что было бы для него разорительно, то во всяком случае Портным, бессознательно символизирующим и предсказывающим своими ножницами царство Равенства. Каков теперь наш модный кафтан? Вещь из тончайшей ткани глубоко обдуманного покроя, с обшлагами из Мехелснских кружев, разукрашенная золотом, так что человек может, без труда, носить целое имение на своей спине? Keincswogs — никоим образом! Законы Роскоши вышли из употребления, до степени, которая никогда раньше не была видана. Наш модный кафтан есть помесь хлебного мешка с курткой ломового. Его сукно преднамеренно грубо: его цвет или пятнисто-черный, как сажа, или серо-ржаво-коричневый, точнейшее приближение к Крестьянскому. А что до покроя, — если бы ты его видел! Последняя новость года, ныне истекающего, может быть определена как три мешка: большой мешок для туловища, два маленьких мешка для рук, а в качестве воротника — рубец! Первый Древний Херуск, который принялся делать себе костяною или металлическою иглою кафтан из войлока или из медвежьей шкуры, еще раньше, чем Портные возникли из Небытия, — разве он не делал того же самого? Просторный, широкий мешок для туловища, с двумя дырами, чтобы пропускать руки, — таков был его первоначальный кафтан, скоро стало ясно, что два небольших широких мешка, или рукава, легко присоединяемые к этим дырам, были бы усовершенствованием.
Таким образом Портняжное искусство, так сказать, опрокинулось, подобно большинству других вещей, переменило свой центр тяжести, внезапно перекувырнулось от зенита к надиру. Сам Стельц, огромным прыжком, перелетает со своего высокого пьедестала вниз, в глубины первоначальной дикости, увлекая за собой столь многое! Ибо я приглашаю тебя поразмыслить о том, что Портной, как верхняя крайняя пена Человеческого Общества, поистине скоро преходит, исчезает, ускользает от разбора, но в то же время он знаменует собой многое, даже все. Верхняя исчезающая пена, он взбит с самых подонков и ото всех промежуточных слоев жидкости. Он главный, видимый для глаза вывод из того, что люди стремились делать, были обязаны и способны делать в этой области общественной жизни, то есть в символизировании себя друг другу путем покрывания своих кож. Вся соль Человеческой Жизни заключается в Портном: вся ее дикая борьба в стремлении к красоте, достоинству, свободе, победе. И вдруг, остановленная Седаном и Геддерсфильдом*, Невежеством, Глупостью, Непреодолимым Желанием и другими печальными необходимостями и законами Природы, — она приходит вот к чему: к Серой дикости Трех Мешков с рубцом!
Если сам Портной склоняется к санкюлотизму, то разве это не зловеще? Последнее божество бедного человечества само низводит себя с престола, оно само опускает свой факел пламенем вниз, подобно Гению Сна или Смерти, оно напоминает, что Время Портных уже прошло! — Ибо сколь ни мало рекомендуются в настоящую эпоху Законы Роскоши, тем не менее ничто не может быть яснее того, что, где в действительности существуют чины, там необходимо строгое разграничение костюмов, что если когда-нибудь мы будем иметь новую Иерархию и Аристократию, действительно признанные за таковые, о чем я ежедневно молю Небеса, — то Портной снова оживет и станет, добровольно и по назначению, сознательно и бессознательно, их охраной’. — Некоторые дальнейшие наблюдения того же неоцененного пера относительно наших никогда не прекращающихся изменений в модах, нашей ‘постоянной кочевой и даже обезьяноподобной жажде перемен и одних только перемен’ во всем устройстве нашего существования и ‘рокового, революционного характера’, при этом выражаемого, — все это мы в настоящее время опускаем. Должно только признать, что Демократия, во всех значениях этого слова, находится в полном наступлении, что она несокрушима, по теперешним временам, никаким сэром Каудервельшем или другим Сыном Адама. ‘Свобода’ есть вещь, которую люди решили добыть себе.
Но в действительности, как я уже имел случай заметить, ‘свобода не быть притесняемым братом-человеком’ есть необходимая, однако, одна из наиболее незначительных дробных частей Человеческой Свободы. Ни один человек тебя не притесняет, не может принудить тебя сделать что-нибудь или принести что-нибудь, пойти или прийти без очевидной причины. Верно, ты освобожден от всех людей, но от Себя самого и от Дьявола — ? Ни один человек, более мудрый, менее мудрый, не может заставить тебя прийти или уйти, ну а твоя собственная пустота, твои заблуждения, твоя ложная жажда Денег, Наград и т. п.? Ни один человек не притесняет тебя, о свободный, независимый Плательщик налогов, но не притесняет ли тебя эта глупая кружка Портера? Ни один Сын Адама не может заставить тебя прийти или уйти, но эта бессмысленная кружка пива, она может заставить и заставляет! Ты раб — не Седрика Саксонского, но твоих собственных грубых желаний и этой вычищенной кружки питья. И ты хвастаешься своей свободой? О круглый дурак!
Пиво и джин: увы, это не единственный род рабства. Ты, разгуливающий с тщеславным видом, посматривая с изящным фырканьем дилетанта и безмятежным превосходством на всякую Жизнь и на всякую Смерть, ты мило семенишь ногами, жеманно болтая всякие жалкие глупости, и ведешь себя как бы в жалком надменном сомнамбулизме,
— и являешься ‘заколдованной Обезьяной’ в этом Божьем мире, где ты мог бы быть человеком, если бы только тебе были дарованы соответствующие Учителя и Укротители и Полицейские с девятихвостой кошкой,
— называешь ли ты это ‘свободой’? Или вот этот не дающий себе отдыха поклонник Маммоны, подгоняемый как бы Гальванизмом, Дьяволами и Навязчивыми Идеями, который рано встает и поздно ложится, гоняясь за невозможным, напрягая для этого все свои способности,
— как благодетельно было бы, если бы можно было путем кроткого убеждения или так называемой самой суровой тирании остановить его на его безумном пути и направить его на более разумный! Всякая мучительная тирания и в этом случае была бы лишь кротким ‘врачеванием’, страдания от нее обошлись бы дешево, ибо здоровье и жизнь при всякой цене будут дешевы, если заменять собою гальванизм и навязчивую идею.
Несомненно, между всеми путями, на которые человек может вступить, имеется, в каждый данный момент для каждого человека, один лучший путь, одно дело, сделать которое, преимущественно перед всеми другими делами, для него было бы, в эту минуту и на этом месте, наиболее мудро, — так что, если бы его можно было убедить или заставить поступить таким образом, то он поступил бы, как мы это называем, ‘подобно мужу’, и все люди и боги согласились бы с ним, вся Вселенная внутренне воскликнула бы ему: Хорошо! Его успех в таком случае был бы полным, его счастье достигло бы максимума. Этот путь, иначе говоря, найти этот путь и идти по нему, есть единственно необходимое для него. Все, что двигает его здесь вперед, хотя бы это проявлялось даже в виде толчков и пинков, есть свобода, все, что его задерживает, хотя бы это были местные выборы, собрания по частям города, собрания по приходам, избирательные бараки, громовые одобрения, реки пива, есть рабство.
Мысль, что свобода человека состоит в том, чтобы подавать голос на выборах и говорить: ‘Смотрите, вот теперь и у меня тоже есть одна двадцатитысячная часть Оратора в нашей Национальной Говорильне, не будут ли ко мне благосклонны все боги?’ — эта мысль есть одна из наиболее забавных! Природа тем не менее добра в настоящее время и вкладывает ее в головы многих, почти всех. В особенности же свобода, которая достигается общественным одиночеством, тем, что каждый человек стоит отдельно от другого и не имеет с ним ‘никакого дела’, кроме наличного платежа, — это такая свобода, какую Земля редко видала, — с которой Земля не будет долго возиться, как бы ты ее ни рекомендовал. Эта свобода, прежде чем она успеет долго пробыть в действии, и пока еще все вокруг нее бросают кверху шапки, оказывается для Работающих Миллионов свободой умереть от недостатка питания, для Праздных Тысяч и Единиц — увы! — еще более роковой свободой жить с недостатком труда, не иметь более серьезных обязанностей, чтобы исполнять их в этом Божьем Мире. Что должно сделаться с человеком в таком положении? Законы Земли молчат, и Законы Неба говорят голосом, который не слышен. Отсутствие труда и неискоренимая потребность в труде порождает новые, чрезвычайно странные философии жизни, новую, чрезвычайно странную практику жизни! Развивается Дилетантизм, Легкомыслие, Бобруммелизм*, с прибавлением, иногда, случайных, полусумасшедших, протестующих взрывов Байронизма, а если через несколько времени ты вернешься к ‘Мертвому Морю’, там совершается, как говорят наши Мусульманские друзья, весьма странный ‘Шабаш’!* — Братья, после столетий Конституционного Правления, мы все еще не вполне знаем, что такое Свобода и Рабство.
Демократия, погоня за Свободой в этом направлении, будет идти своим полным ходом, и ее не задержать Пфердефусу-Квакзальберу или кому-нибудь из его присных. Трудящиеся Миллионы Человечества, в жизненной потребности и страстном инстинктивном желании Руководства, отбросят прочь Лжеруководство, в надежде, на один час, что Не-руковод-ство удовлетворит их, но это может быть только на один час. Притеснение человека его Мнимо-Высшими есть наименьшая часть человеческого рабства, наиболее осязаемая, но, говорю я, в конце концов наименьшая. Пусть он свергнет такое притеснение, с ненавистью растопчет его ногами, я его не порицаю, я жалею и хвалю его. Но раз притеснение Мнимо-Высшими окончательно свергнуто, все-таки остается для решения великая проблема: Найти правительство Истинно-Высших! Увы, как найдем мы когда-нибудь решение ее, мы, несчастные, отуманенные, ошалелые, храпящие, фыркающие, забывшие Бога? Это задача на целые столетия, мы научимся ей в волнениях, смутах, восстаниях, препятствиях, кто знает, не в пожарах ли и в отчаянии! Этот урок заключает в себе все другие уроки, изо всех уроков самый трудный, чтобы его выучить.
Одно я знаю: Обезьяны, болтающие на ветвях около Мертвого Моря, не выучили его, а болтают там и до сего дня. Нечего приходить к ним во второй раз какому-нибудь Моисею, тысячи Моисеев были бы лишь раскрашенными Призраками, интересными Сообезьянами нового странного вида, которых они ‘пригласили бы на обед’, с которыми были бы рады встретиться на светских вечерах. Для них голос пророчества, небесного убеждения, совершенно исчез. Они болтают себе, и Небо совершенно закрыто для них до скончания мира. Несчастные! О, что значит в сравнении с этим умереть от голода, с честными орудиями в руках, с мужественными намерениями в сердце, со многим действительно исполненным тобою трудом? Ты честно покидаешь твои орудия, покидаешь грязный, смутный хаос тяжелого труда, скудной пищи, забот, уныния и препятствий, ибо ты теперь честно покончил со всем этим, и ожидаешь, не совершенно безнадежно, что скажут тебе Высшие Силы, и Молчание, и Вечность.
Я знаю и другое: Этот урок должен быть выучен, — под страхом наказания! Или Англия выучит его, или Англия также перестанет существовать в числе Народов. Или Англия научится почитать своих Героев и отличать их от своих Лжегероев, и Холопов, и освещенных газом Гистрионов, — и ценить их, как внятный голос Бога, среди всей пустой болтовни и кратковременных рыночных криков, говоря им с преданным сердцем: ‘Будьте Королями, и Священниками, и Евангелием, и Руководством для нас’, или Англия будет по-прежнему поклоняться новым и все новым формам Шарлатанства, — и так, все равно с какими прыжками и скачками, пойдет вниз, к Отцу всех Шарлатанов. Должен ли я опасаться этого от Англии? Несчастные, близорукие, бесчувственные смертные, зачем хотите вы поклоняться лжи и ‘Набитым Костюмам, созданным девятою частью человека’!* Ведь здесь страдают не ваши кошельки, не ваша арендная плата, не ваша торговля, не ваши доходы с фабрик, как бы громко вы над ними ни плакали, — нет, не только это, но нечто гораздо более глубокое, чем это: ваши души лежат здесь мертвые, сокрушенные под презренными Кошмарами, Атеизмами, Галлюцинациями, и они вовсе не души, а только суррогаты соли, чтобы предохранять ваши тела и их аппетиты от разложения! Ваши бумагопрядильные и трижды чудесные машины, — что такое они сами по себе, как не более обширный вид Анимализма*? Пауки могут прясть, Бобры могут строить и выказывать сообразительность. Муравей накопляет капитал и имеет, насколько я знаю, Муравьиный банк. Если у человека нет души более высокой, чем все это, то хотя бы она добилась того, чтобы плавать по облачным путям и прясть морской песок, — то, говорю я, человек есть лишь животное, более хитрый род зверя: у него нет души, а только суррогат соли. Вследствие этого, видя себя на самом деле в числе зверей, которые погибают, он, я думаю, должен признать это, — и, следовательно, прямо и повсеместно убивать себя и, таким образом, по крайней мере, мужественно покончить и со своей стороны достойным образом распрощаться с этим звериным миром!

Снова Моррисон

Тем не менее, о Передовой Либерал, я не могу еще на некоторое время обещать тебе никакой ‘Новой Религии’, правду сказать, я не думаю, чтобы на нее была хоть малейшая надежда! Не выслушает ли искренний читатель, в виде заключения этой части книги, несколько беглых замечаний по этому поводу?
Искренние читатели не могли встретить за последнее время человека, который был бы менее склонен вмешиваться в их Тридцать Девять* или иные Церковные Пункты, с помощью коих они, как кажется, весьма беспомощно стараются создать для себя какую-нибудь не очень непонятную гипотезу об этой Вселенной и об их собственном Существовании в нем. Суеверие, мой друг, далеко от меня, Фанатизм, по отношению к какому бы то ни было Fanum*, которое могло бы появиться в ближайшем будущем на нашей Земле, далек от меня. Церковные Пункты, несомненно, суть ценные пункты для того, кто их принимает, и в наши времена надо быть терпимым ко многим странным ‘Пунктам’ и ко многим, еще более странным, ‘He-пунктам’, которые рекламируют себя повсюду весьма нелепым образом, — так что многочисленные высокие столбы для реклам и сомнительные разбитые горшки с клейстером мешают подчас мирным прогулкам!
Представьте себе, однако, человека, который советует своим собратьям-людям верить в Бога для того, чтобы ослабел Чартизм и чтобы Манчестерские Рабочие могли приняться мирно ткать! Такая мысль еще более нелепа, чем какой бы то ни было столб для реклам, когда-либо виденный на общественном гулянье! Мой друг! Если ты когда-нибудь придешь к тому, чтобы верить в Бога, ты найдешь, что в сравнении с этим совершенно ничтожны всякий Чартизм, всякое Манчестерское восстание, Парламентское бессилие, Министерство Виндбэга*, и самые дикие Общественные Смуты, и гибель от огня всей нашей Планеты. Братья, эта Планета, думается мне, лишь незаметная песчинка на материке Бытия, жалкие временные интересы этой Планеты, твои интересы здесь и мои интересы, — когда я пристально смотрю на это вечное Море Света и Море Пламени с его вечными интересами, — уменьшаются буквально до Ничто, моя речь об этом есть на некоторое время — молчание. Я столь же мало могу думать, будто Млечный путь и Звездные системы были созданы для того, чтобы направлять маленькие рыбачьи лодки, — сколь думать, будто Религия проповедуется для того, чтобы сохранить возможность существования Полицейских. О мой передовой Либеральный Друг, этот новый второй прогресс, старание ‘выдумать Бога’, — чрезвычайно странен! Якобинизм, развернувшийся в Сен-Си-монизм, обещает бесчисленные благодеяния, но сам он может вызвать слезы даже у Стоика! — Что до меня, то так как за последние шесть месяцев сюда прибыло, из различных частей света, около двенадцати или тринадцати Новых религий, в тяжелых Пакетах, по большей части нефранкированных, то я предписал моему неоцененному другу Почтальону больше мне их не доставлять, если плата превосходит пенни.
Генрих Эссекский, сражаясь в единоборстве на острове посреди Темзы, ‘близ Ридингского Аббатства’, имел религию. Но было ли это в силу того, что он видел вооруженный Призрак святого Эдмунда ‘на краю небосколона’, грозно на него взирающий? Имело ли это внутренне вообще какое-нибудь отношение к его религии? Религией Генриха Эссекского был Внутренний Свет или Нравственное Сознание его собственной души, как это и доселе даруется душам всех людей, и этот Внутренний Свет сиял здесь ‘сквозь умственную и иные среды’, производя
‘Призраки’, Кирхеровские зрительные Образы* и т. д., смотря по обстоятельствам! И так бывает со всеми людьми. Чем яснее светит мой Внутренний Свет, чем менее мутна среда, чем менее он производит Призраков, — тем, конечно, я буду радостнее, а не печальнее! Размышлял ли ты, о серьезный читатель, будь ты Передовой Либерал или кто иной, о том, что единственная цель, сущность и польза всякой религии, прошедшей, настоящей и будущей, состоит только в следующем: Сделать это самое Нравственное Сознание или Внутренний Свет наш живым и сияющим, — для чего, конечно, ‘Призраки’ и ‘мутная среда’ несущественны! Все религии возникали здесь для того, чтобы напоминать нам, лучше или хуже, о том, что мы уже лучше или хуже знали, о совершенно бесконечной разнице, которая существует между Хорошим человеком и Дурным, чтобы заставлять нас бесконечно любить одного, бесконечно презирать и избегать другого, бесконечно стараться быть одним и не быть другим. ‘Всякая религия выражается в должном Практическом Почитании Героев’. Тот, у кого душа не обмерла, никогда не останется без религии, тот, у кого душа обмерла, свелась к суррогату соли, никогда не найдет никакой религии, хотя бы ты восстал из мертвых, чтобы проповедовать ее ему.
Но поистине, если люди и реформаторы ищут ‘религии’, то это подобно тому, как если бы они искали ответа на вопрос: ‘Что нам делать, по-вашему?’ и т. п. Они воображают, что эта религия будет также вроде Моррисоновых пилюль, которые им надо только раз проглотить, и все будет отлично. Раз вы смело проглотили Религию, Моррисоновы пилюли, то перед вами открыты все пути, вы можете заниматься вашими делами, вашими не-делами, гоняться за деньгами, гоняться за удовольствиями, дилетантствовать, качаться, гримасничать и болтать, подобно Обезьянам Мертвого Моря: Моррисоновы пилюли сделают за вас все, что нужно. Человеческие понятия очень странны! — Брат, я говорю: нет, не было и никогда не будет, на всем обширном пространстве Природы, никаких Пилюль или Религии подобного рода. Ни один человек не может добыть тебе их, для самих богов это невозможно. Советую тебе отказаться от Моррисона, раз навсегда оставь надежду на Универсальные Пилюли. Ни для тела, ни для души, ни для отдельных лиц, ни для общества такого товара никогда не было сделано. Non extat. В сотворенной Природе его нет, не было, не будет. Лишь в пустой путанице Хаоса и в царстве Бедлама мелькает какая-то тень его, чтобы смущать и смеяться над бедными тамошними обитателями.
Обряды, Литургии, Символы, Иерархии — все это не религия, все это, будь оно мертво, как Одинизм, как Фетишизм, вовсе не может убить религии! Одна только Глупость, со сколькими бы она ни была соединена обрядами, убивает религию. Разве это все еще не Мир?..*
Законы Творца, были ли они возвещены в Громе Синая слуху или воображению, были ли они возвещены каким-нибудь совершенно иным путем, суть Законы Бога, трансцендентные, вечные, повелительно требующие повиновения ото всех людей. Это, без всякого грома или с каким угодно громом, ты, если в тебе осталась еще какая-нибудь душа, должен знать, как истину. Вселенная, говорю я, создана по Закону, великая Душа Мира справедлива, а не несправедлива…* Все делание [знающего это] на земле есть символически высказанная или исполненная молитва: Да будет на Земле воля Господа, — не воля Дьявола или воля какого-нибудь из слуг Дьявола! У него есть вера, у этого человека: вечная Путеводная звезда, которая сияет на Небе тем ярче, чем темнее становится здесь, на Земле, ночь вокруг него. Ты, если ты этого не знаешь, — что тогда все обряды, литургии, мифологии, пение месс, поворачивание вертящихся калабашей? Они как бы ничто, во многих отношениях они как бы менее чем ничто. Отрешенные от этого знания, даже наполовину от него отрешенные, они способны наполнить человека своего рода ужасом, священной невыразимой жалостью и страхом. Наиболее трагичное, что может видеть человеческое око. Пророку было сказано: ‘И вот, я покажу тебе еще большие мерзости: там сидят женщины, плачущие по Фаммузе’*. Это было крайнее в видении пророка, — тогда, как и теперь.
Обряды, Литургии, Исповедания, Синайский Гром, я более или менее знаю их историю: их возникновение, развитие, упадок и конец. Может ли гром со всех тридцати двух азимутов, повторяемый ежедневно в течение сотен лет, сделать Законы Бога для меня более божественными? Брат, — нет. Может быть, я уже сделался теперь мужем и не нуждаюсь более в громе и ужасе! Может быть, я выше того, чтобы пугаться, может быть, не Страх, а уже одно только Благоговение руководит теперь мною! — Откровение, Вдохновение? Да, а твоя собственная, Богом созданная Душа, — разве ты не называешь ее ‘откровением’? Кто создал Тебя? Откуда Ты пришел? Голос Вечности, если ты не кощунствуешь или если ты не несчастный задушенный немой, — говорит этим твоим языком! Ты — самое последнее Порождение Природы, ‘Вдохновение Всемогущего’ — вот что дает тебе понимание! Брат мой, брат мой! — Под мрачным Атеизмом, Маммонизмом, Джо-Мантоновским Дилетантизмом, с соответствующими им Ханжеством и Идолизмом, — под всяким грязным мусором, который наполняет и почти подавляет человеческую душу, — вот где теперь религия, вот где ее Законы, написанные если не на каменных скрижалях, то на Лазури Бесконечности, в глубине сердца Божьего Творения, верные, как Жизнь, верные, как Смерть! Я говорю: эти Законы существуют и ты не должен ослушиваться их. Для тебя было бы лучше, если бы ты их не ослушивался. Лучше сто смертей, чем это. И к тому же за ослушание — страшные ‘кары’, если ты еще нуждаешься в ‘карах’. Наблюдал ли ты, о бумажный Политик, то огненное, адское явление, которое люди называют Французской Революцией, мчащееся непредусмотренным, непрошеным, сквозь твои пустые Области Протоколов, видное издали, в блеске, но не Небесном? Десять столетий будут видеть его. Тогда были в Медоне Кожевни для человеческой кожи. И Ад, самый подлинный Ад, получил на время власть над Божьей Землею. Это самое жестокое Знамение, которое когда-либо поднималось в сотворенном Мире за последние десять столетий: преклонимся пред ним с сердцем, пораженным ужасом и раскаянием, как пред новым гласом Бога, хотя и гневного. Да будет благословен Божий глас, ибо он истинен, и Ложь должна исчезнуть перед ним! Если бы не это сверхприродное, почти адское Знамение, — никто бы и не знал, что делать с этим злосчастным миром в наши дни. Эта достойнейшая жалости, подавленная шарлатанством, а теперь подавленная голодом поверженная Презренность и Flebile Ludibrium* Входящих и Исходящих, Вращающихся Калабашей, Бастилии по Закону о бедных, — кто бы мог думать, что им предназначено продолжать свое существование? —
Сколько кар, брат мой! И та кара, которая заключает в себе все другие: Вечная Смерть для твоей несчастной Души, если ты уже не обращаешь внимания на другие. Вечная Смерть, говорю я, во многих смыслах, древних и новых, из которых удовольствуемся здесь одним только следующим: вечная невозможность для тебя быть чем-нибудь иным, кроме как Химерой и быстро исчезающим, обманчивым Призраком в Божьем Творении, исчезающим быстро, чтобы никогда уже снова не появляться, зачем ему снова появляться? Тебе представлялась одна возможность, тебе никогда не представится другой. Бесконечные века будут мчаться, и ни одного тебе не будет вновь дано. Даже самая безумная, членораздельно говорящая душа, ныне существующая, не должна ли и она сказать себе: ‘Целую Вечность ждала я, чтобы родиться, и вот теперь целая Вечность ожидает, чтобы видеть, что я сделаю, родившись!’ Это не Теология, это Арифметика. И ты понимаешь это лишь наполовину, лишь наполовину веришь в это? Увы, на берегах Мертвого Моря, по Субботам, разыгрывается Трагедия! —
Но оставим ‘Религию’, о ней, говоря по правде, гораздо выгоднее, в наши неописуемые дни, хранить молчание. Тебе не нужна ‘Новая Религия’, и непохоже, чтобы ты мог ее себе добыть. У тебя ‘религии’ уже сейчас больше, чем ты прилагаешь ее к делу. Ты уже сейчас знаешь десять предписанных тебе обязанностей, видишь в уме своем десять вещей, которые должны были бы быть сделаны, против одной, которую ты делаешь. Сделай одну из них, это само собой покажет тебе десять других, которые могут и должны быть сделаны. ‘Но моя будущая судьба?’ Да, в самом деле, твоя будущая судьба! Твоя будущая судьба, в то время, как ты делаешь ее главным вопросом, представляется мне в высшей степени подлежащей вопросу. Я не думаю, чтобы она могла быть хороша. Северный Один, незапамятные века тому назад, хотя он и был жалким Язычником, на рассвете Времен, не учил ли он нас, что для Трусов нет и не может быть хорошей судьбы, что для них не может быть никакого убежища, кроме как внизу, с Хелью, в бездне Ночи! Трусы, Холопы — те, кто жаждет Удовольствий, дрожит перед Страданием. Для этого мира и для будущего Трусы — род творений, созданных, чтобы ‘быть заключенными под стражу’, они ни на что другое не годны, ни на что другое не могут надеяться. Больший, чем Один, был здесь, больший, чем Один, учил нас, — не большей трусости, я надеюсь! Брат мой, ты должен молить о душе, бороться с энергией не на живот, а на смерть, чтобы снова приобрести душу! Знай, что ‘религия’ не Моррисоновы пилюли, извне получаемые, но пробуждение твоего собственного я изнутри, и прежде всего, избавь меня от твоих ‘религий’ и ‘новых религий’, раз навсегда!* Я устал от этого больного карканья по религии Моррисоновых пилюль, по любой и каждой такой религии. Мне такой не нужно, и я знаю, что все подобные ей невозможны. Воскрешение старых литургий, уже умерших, еще более, создание новых литургий, которые никогда не будут живы: как безнадежно! Столпничество, отшельнический фанатизм и факиризм, спазматическая, беспокойная рисовка и узкая, судорожная, болезненная, хотя всегда и благородная борьба — все это для меня нежелательные вещи. Все это мир некогда проделал, — когда его борода еще не отросла, как теперь!
И тем не менее существует, на худой конец, хоть одна Литургия, которая навеки остается неприкосновенной: именно (по примеру древних ! Монахов), — Молитва в Труде. И поистине Молитва, которая совершается в специальных капеллах, в установленные часы, а не живет всегда с человеком, возносясь от всякого его Труда и действия, во все моменты освящая их. — чему она когда-нибудь служила? ‘Труд есть Поклонение’: да и притом в высшем смысле, в таком, что, при настоящем положении всякого ‘поклонения’, едва ли кто может вполне раскрыть его. Кто хорошо постигнет его, тот постигнет Пророчество всех Будущих Времен, последнее Евангелие, которое заключает все остальные. Его собор — Собор Необъятности, видел ли ты его? его купол — из звезд Млечного пути, он выстлан зеленой мозаикой суши и океана, а вместо алтаря у него поистине Звездный престол Вечного. Его литания и псалмопение — благородные поступки, героический труд и страдание и истинные излияния сердец всех Доблестных между Сынами Человеческими. Его церковная музыка — древние Ветры и Океаны и глубоко звучащие нечленораздельные, но в высшей степени выразительные голоса Судьбы и Истории, — всегда небесные, как и в древности. Среди двух великих Безмолвии:
… Безмолвны
Над нами — созвездья,
Под нами — могилы!
Между этими двумя великими Безмолвиями разве не раздаются и не несутся, как мы сказали, в самое естественное время, но самым сверхъестественным образом все Шумы человеческие? —
Я хочу поместить здесь также отрывок, в более низком стиле, из ‘Aesthetische Springwurzeln’* Зауэртейга. ‘Поклонение? — говорит он. — Прежде чем весь этот пустой шум Болтовни наполнил человеческие головы и мир лежал еще в молчании, а сердце было искренне и открыто, — многое было Поклонением! Для первобытного человека все доброе, что бы ни случилось, нисходило к нему (как это в действительности всегда и бывает) прямо от Бога, какая бы обязанность ни выяснялась для него, ее предписывал Всевышний Бог. И в настоящий час я спрашиваю тебя: Кто же иначе? Для первобытного человека, в котором обитала Мысль, эта Вселенная была вся — Храм, Жизнь — вся Поклонение.
Например: разве не заключается Поклонение в простом Мытье? Это, может быть, одна из наиболее нравственных вещей, делать которые, при обыкновенных обстоятельствах, во власти человека. Разденься, сядь в ванну, или хотя бы только в чистый колодезь или в проточный ручей, — и вымойся там, и будь чист! Ты выйдешь оттуда более чистым и более хорошим человеком. Это сознание полной внешней чистоты, того, что к твоей коже больше не пристает никакое постороннее пятно несовершенства, — какими лучами оно тебя освещает в ясном, символическом влиянии, до глубины твоей души! В тебе усилилось стремление ко всевозможным хорошим вещам. Древнейшие Восточные Мудрецы, с радостью и священной благодарностью, так это и чувствовали, — равно как и то, что это было даром и волею Творца. Чьей же иначе? С древнейших времен на Востоке это — религиозная обязанность. И герр профессор Штраусе*, когда я предложил ему этот вопрос, не мог отрицать, что это так еще теперь и для нас, на Западе! Когда этот темный закопченный Рабочий выходит из своей дымной фабрики, — какова первая обязанность, которую я предписал бы ему и для исполнения которой предложил бы мою помощь? Чтобы он очистил свою кожу. Может ли он молиться каким-нибудь установленным образом? Этого нельзя знать вполне, но с помощью мыла и достаточного количества воды он может вымыться. Даже тупые Англичане чувствуют что-то в этом роде, у них есть поговорка: ‘Кто чист, тот Богу мил’, а между тем никогда, ни в одной стране не видел я хуже вымытых рабочих людей и в климате, пропитанном самой мягкой дождевой водой, такого скудного количества бань!’ Увы, Зауэртейг, — у наших, ‘рабочих людей’ теперь не хватает даже картофеля, какие же ‘обязанности’ можешь ты им предписывать?
Или бросим взгляд на Китай. Наш новый друг, тамошний Император, — это Первосвященник трехсот миллионов людей, которые все живут и работают вот уже много столетий: настолько подлинно покровительствует им Небо, и потому они должны иметь какую-нибудь ‘религию’. Этот Император-Первосвященник действительно имеет религиозную веру в некоторые Законы Неба, соблюдает, с религиозной ревностью, ‘три тысячи церемоний’, данные мудрыми людьми около шестидесяти поколений тому назад, как четкий список помянутых законов, — и Небо, по-видимому, заявляет, что этот список не совершенно неточен. У него немного обрядов, у этого Первосвященника-Императора, вероятнее всего, он думает вместе с древними Монахами, что ‘Труд есть Поклонение’. Наиболее публичный Акт Поклонения, им совершаемый, есть, по-видимому, торжественное проведение Плугом в известный день по зеленому лону нашей Матери-Земли, когда Небеса, после мертвой, черной зимы, снова пробудят ее своими весенними лучами, отчетливой красной Борозды — знак, что все плуги Китая должны начинать пахоту и поклонение! Это весьма замечательно. Он, на виду у Видимых и Невидимых Сил, проводит свою отчетливую красную Борозду, говоря и молясь, в немом символизме, о столь многом, в высшей степени красноречивом!
Если спросить этого Первосвященника: ‘Кто сотворил его? Что станется с ним и с нами?’ — то он сохранит полную достоинства сдержанность, сделает движение рукой и первосвященническими очами по неисследимой глубине Неба, ‘Цзинь’, лазурного царства Бесконечности, как бы спрашивая: ‘Разве можно сомневаться, что мы сотворены вполне хорошо? Разве может что-нибудь, что дурно, случиться с нами?’ — Он и его триста миллионов (это их главная ‘церемония’) ежегодно посещают Могилы своих Отцов, каждый — Могилу своего Отца и своей Матери, и там, одинокий, в молчании, с каким только может ‘поклонением’ или иною мыслью, — стоит торжественно каждый. Над ним божественные Небеса в полном молчании, божественные Могилы, и эта божественнейшая Могила, в полном молчании — под ним, биение его собственной души, если у него есть какая-нибудь душа, лишь оно одно слышно. Поистине, это может быть своего рода поклонением! Поистине, если человек не может бросить взгляда в Вечность, смотря сквозь этот портал, — сквозь какой иной стоит ему пытаться смотреть?
Наш друг Первосвященник-Император милостиво, хотя и с презрением, разрешает всяким Буддистам, Бонзам, Талапойнам* и прочим строить кирпичные Храмы на свободных основаниях, поклоняться с каким угодно пением, бумажными фонарями, шумным гвалтом и делать ночь отвратительной, раз они находят в этом какое-нибудь утешение. Милостиво, хотя и с презрением. Он — Первосвященник более мудрый, чем думают многие! До сих пор он — единственный верховный Властитель или Священник на этой Земле, который сделал определенную систематическую попытку подойти к тому, что мы называем последним выводом из всякой религии: к ‘Практическому Поклонению Героям’, он непрестанно, с истинной заботливостью, любым возможным путем, пересматривает и просеивает (можно сказать) все свое громадное население в поисках Мудрейших, рожденных в нем, каковыми Мудрейшими, как природными королями, эти триста миллионов людей и управляются. Небеса, по-видимому, поддерживают его до некоторой степени. Эти триста миллионов в настоящую минуту производят фарфор, кантонский чай, с неисчислимым количеством других вещей, — и борются, под знаменем Неба, против Нужды, — и у них было меньше Семилетних войн, Тридцатилетних войн, Войн Французской Революции и адских битв друг с другом, чем у некоторых иных миллионов!
Даже в самой нашей несчастной, безумной Европе, разве не раздавались, в эти последние времена, религиозные голоса, — с религией новой и в то же время древнейшей, совершенно неоспоримой для сердец всех людей? Я знаю тех, которые не называли и не считали себя ‘Пророками’, совсем напротив, но которые в действительности могли бы быть новыми мелодическими Голосами из вечного Сердца Природы, душами, навеки почтенными для всех, кто имеет душу. Французская Революция есть одно явление, поэт Гёте и Германская Литература, как дополнение и духовный показатель ее, есть для меня другое. Так как прежний Светский или Практический Мир, так сказать, погиб в огне, то не видно ли пророчества и зари нового. Духовного Мира, родственного более благородным, более обширным, новым Практическим Мирам? Жизнь Античной набожности. Античной правдивости и героизма стала снова возможной, снова действительно видна для большинства современных людей. Явление, которое, как оно ни бесшумно, по своему величию не может быть сравнено ни с каким другим. ‘Великое событие для мира, теперь, как и всегда, состоит в появлении в нем нового Мудрого Человека’. Слышатся звуки, — да будет вечная благодарность Небесам, — новой мелодии Сфер, они снова слышны среди бесконечных вздорных ссор и жалкого, грубого карканья того, что именуют Литературой, они бесценны, как голос новых Божественных Псалмов! Литература, подобно старинным Собраниям Молитв первых веков, если она только ‘хорошо выбрана, а остальное сожжено’, содержит драгоценные вещи. Ибо Литература, несмотря на все ее печатные станки, приспособления для реклам и безбрежную оглушающую пошлость, есть все-таки ‘Мысль Мыслящих Душ’. Священная ‘религия’, если вам нравится это слово, живет в сердце этого странного океана пены, не совсем, впрочем, пены, который мы называем Литературой, и она будет все более и более выделяться из него, — но теперь уже не как опаляющий Огонь: красный, дымящийся, опаляющий огонь очистил себя, превратившись в белый солнечный Свет. Разве Свет не выше Огня? Это тот же самый элемент, только в состоянии чистоты.
Мои разумные читатели, мы удалимся из этой части книги с размеренным словом Гёте на устах, со словом, которое, быть может, было уже воспето, в мрачные часы и в светлые, многими сердцами. Для меня, который находит его набожным, но совершенно правдоподобным и достоверным, полным благоговения, но свободным от ханжества, для меня, который с радостью находит в нем многое и с радостью столь многого в нем не встречает, этот маленький музыкальный отрывок величайшего Мужа Германии звучит, как строфа великой Путевой Песни или Походной Песни наших великих Тевтонских Родичей, которые шествуют, шествуют, мужественные и победоносные, сквозь нераскрытые Глубины Времени! Он называет ее Масонской Ложей, — не Псалмом или Гимном:
В труде Камнетеса —
Подобие Жизни,
Его постоянство —
Как дней человека
Теченье земное.
И Радость, и Горе
В Грядущем таятся,
И люди стремятся
Вперед, не бояся
Того, что в нем скрыто.
Торжествен, завешан
У цели всех смертных
Портал, и безмолвны
Над нами — созвездья.
Под нами — могилы.
В его созерцанье —
Предчувствие страха
И ужаса трепет:
Боязнь и сомненье
Смущают Храбрейших.
Но, Голос здесь слышен,
То Мудрости Голос,
Миров и Столетий:
‘Блюдите! Ваш выбор
И краток, и — вечен!
Здесь, в Вечном Покое,
Где все — совершенство,
Вас видят, вам, верным,
Награду готовят.
Трудитесь, надейтесь!’

IV. ГОРОСКОП

Аристократии

Предсказывать Будущее, управлять Настоящим не было бы так невозможно, если бы с Прошлым не обращались столь святотатственно-дурно, если бы его так не отвергали и, что еще хуже, не искажали! Прошлое не может быть видимо, Прошлое, когда на него в наше время смотрят сквозь ‘Философскую Историю’, даже не может быть невидимо: оно ложно видимо, про него утверждают, что оно существовало и — что оно было безбожной Невозможностью. Эти ваши Нормандские Завоеватели, истинно царственные души, короли, коронованные, как таковые, были хищные, безумные тираны, этот ваш Бекет был шумливый эгоист и лицемер, он разбрызгал свой мозг по полу Кентерберийского Собора, чтобы добиться собственной выгоды, — несколько неясно, как именно! ‘Политика, Фанатизм’ или, скажем, ‘Энтузиазм’, даже ‘добросовестный Энтузиазм’, — о да, конечно:
Пес, выгоды свои преследуя, взбесился
И человека укусил!*
Ибо, по правде, глаз видит во всем то, ‘видеть что он наделен средством’. Безбожный век, смотря назад, на века, которые были божественными, создает образы, самые удивительные, какие только возможно. В Прошлом все было бессмысленным раздором, грубая Сила правила повсюду, Глупость, дикое Неразумие, более годное для Бедлама, чем для человеческого Мира! Благодаря этому, конечно, совершенно естественно, что подобные же качества, в новых, более блестящих одеждах, могут продолжать править и в наше время. Миллионы, зачарованные в Бастилиях Работных домов, Ирландские Вдовы, доказывающие свое родство тифом: чего вы хотите? Так было всегда, и даже еще хуже. История человечества, не состояла ли она всегда в следующем: в поджаривании и съедании глупого Простофильства удачливым Шарлатанством, в борьбе различными оружиями хищного Шарлатана и Тирана против хищного Тирана и Шарлатана? Бога в Прошлом не было, ничего, кроме Механики и Хаотических Животно-богов: — как может бедный ‘Историк-философ’, для которого его собственный век совершенно безбожен, усмотреть какого-нибудь Бога в другие века?
Люди верят в Библии и не верят в них, но изо всех Библий ужаснее всего не верить в ‘Библию Всеобщей Истории’. Это — вечная Библия и Божья Книга, и каждый смертный, пока душа и зрение его не потухли, ‘может и должен собственными глазами видеть, как Перст Божий пишет в ней!’ Сомневаться в этом есть неверие, которому нет подобного. Такое неверие следует наказывать если не огнем и костром, применять которые в наше время трудно, — то, во всяком случае, самым категорическим приказанием молчать, пока оно не сумеет сказать чего-нибудь более умного. К чему нарушать криками благословенное Молчание, если они могут возвещать только что-нибудь подобное? Если в Прошлом нет Божественного Разума, ничего, кроме Дьявольского Неразумия, — то пусть Прошлое будет навеки забыто, не упоминайте о нем более, — все наши предки были повешены, зачем нам говорить о веревках?
Коротко сказать: неверно, будто люди, с тех самых пор как стали обитать на нашей Планете, жили всегда Бредом, Лицемерием, Несправедливостью или иными формами Неразумия. Неверно, будто они когда-нибудь жили или могут жить чем-нибудь иным, кроме как противоположностью всего этого. Люди должны будут снова научиться этому. Их живая История будет тогда опять Героизмом, их писаная История — тем, чем она некогда была: Эпосом. Да, она всегда будет таковой, или же она в существе своем есть Ничто. Будь оно написано в тысяче томов, Негероическое этих томов непрестанно спешит навстречу забвению, действительное содержание Александрийской Библиотеки* Негероического остается, и в конце концов всегда выкажет себя нулем. У какого человека может быть интерес помнить это? Нет ли у всех людей, во все времена, самого живого интереса забыть это? — ‘Откровения’, если не небесные, то адские, научат нас, что Бог есть, и тогда, если понадобится, мы без труда усмотрим, что Он всегда был! Драйасдёстовское Философствование и просвещенный Скептицизм XVIII столетия, исторический и иной, проживут еще некоторое время у Физиологов как достопамятный Кошмар. Вся эта безумная эпоха с ее призрачными учениями и мертвоголовыми Философиями, ‘учащими на примерах’ или еще как-нибудь, — сделается со временем тем, чем являются для наших Мусульманских друзей их века безбожия: ‘Периодом Невежества’.
Если судорожная борьба последнего Полустолетия научила бедную, борющуюся в судорогах Европу какой-нибудь истине, то только, может быть, следующей, как выводу из бесчисленных других: Европа нуждается в действительной Аристократии, в действительном Священстве, или она не может продолжать существовать. Громадная Французская Революция, Наполеонизм, затем Бурбонизм с его ‘тремя днями’ в заключение, заканчивающийся в весьма неокончательном Луи-Филиппизме*, — все это должно было бы быть поучительно! Все это могло бы научить нас, что Ложные Аристократии невыносимы, что He-аристократии, Свобода и Равенство, невозможны, что истинные Аристократии одновременно неизбежны и нелегко достижимы.
Аристократия и Священство. Правящий Класс и Учащий Класс, оба они, иногда раздельные и стремящиеся согласоваться один с другим, иногда соединенные в одно, так что Король является Первосвященником-Королем: ни одно Общество не существовало без этих двух жизненных элементов, ни одно не будет существовать. Это лежит в самой природе человека: вы не найдете ни одной самой отдаленной деревни в самой республиканской стране мира, где бы вы не встретили, в возможности или в действительности, работу этих двух сил. Человек, сколь мало бы он это ни предполагал, необходимо должен повиноваться высшим. Он — общественное существо в силу этой необходимости, иначе он не мог бы быть даже стадным существом. Он повинуется тем, кого почитает лучшими, чем он сам, более мудрыми, более мужественными, и он всегда будет им повиноваться, и даже будет всегда готов и счастлив это делать.
Более Мудрые, более Мужественные: они — всегда и везде Возможная Аристократия — во всех Обществах, достигших какого-нибудь определенного устройства, развиваются в правящий класс, в Действительную Аристократию, с установленными приемами действования, — то, что мы называем законами и даже частными законами, или привилегиями, и так далее, явление, весьма достойное замечания в нашем мире. — Аристократия и Священство, говорим мы, бывают иногда соединены. Ибо поистине, самые Мудрые и самые Мужественные составляют собственно только один класс, нет мудрого мужа, которому не надо было бы быть прежде всего мужественным мужем, без этого он никогда не был бы и мудрым. Благородный Священник всегда был прежде всего благородным Aristos*, а в заключение — кое-чем и большим. Лютер, Нокс, Ансельм, Бекет, Аббат Самсон, Сэмюэл Джонсон, если бы они не были достаточно мужественны, каким образом могли бы они быть когда-нибудь мудры? — Если, случайно или преднамеренно, эта Действительная Аристократия разделится на Два Класса, то нет сомнения, что Священнический Класс будет более почетным, высшим над другим, как правящая голова выше действующей руки. Но вот на практике более вероятным оказывается обратное устройство — знак, что в нем уже есть изъян, что в него уже проникла трещина, которая будет расширяться и расширяться, пока не рушится все.
В Англии, да и вообще в Европе, следует сказать, что эти две Возможности раскрылись в Действительность гораздо более разнообразным образом, чем можно было видеть когда-нибудь где-либо на земном шаре. Духовное Руководство, практическое Управление, плод великих сознательных забот или, лучше сказать, неизмеримых бессознательных инстинктов и потребностей людских, прочно утвердились здесь и представляют собой очень странное зрелище. Везде, в то время как столь многое было забыто, найдете вы Дворец Короля или Замок Вице-Короля, Палаты, Господские дома, — так что от моря до моря нет ни пяди земли, которая не имела бы своего Короля, или Вице-Короля, длинных соответствующих рядов Вице-Королей, своего Помещика, Графа, Герцога или какой там у него ни будь титул, — которому вы передали землю, чтобы он мог править вами на ней.
И, что еще более трогательно, нет ни одной деревушки, где собраны бедные крестьяне, в которой, тем или другим способом, не было бы устроено все нужное для Прихода: крытое здание, с доходами и колокольнями, кафедра, аналой, с Книгами и Уставами, словом, возможность и строгое предписание: чтобы здесь стоял человек и говорил людям о духовных вещах. Это великолепно, даже при большом помрачении и падении это принадлежит к числу великолепнейшего и наиболее трогательного, что только можно видеть на Земле. Правда, этот Говорящий Человек в настоящую минуту страшно удалился в сторону, он, увы, так сказать, совершенно потерял из вида настоящую точку, и тем не менее кого можно было бы в конце концов сравнить с ним? Изо всех общественных чиновников, получающих от Промышленности Современной Европы стол и квартиру, есть ли хоть один, более достойный стола, который он получает? Человек, который берется и даже делает кое-какие, хотя бы самые слабые, усилия спасать души людей: сопоставьте его с человеком, который не берет на себя почти ничего, кроме как стрелять принадлежащих людям куропаток! Мне хотелось бы, чтобы он снова мог найти настоящую точку, этот Говорящий Человек, и держаться за нее с упорством, с энергией не на живот, а на смерть, ибо мы все еще нуждаемся в нем. Задачи Речи, то есть Истины, доходящей до нас в живом голосе, даже в живом виде и как конкретный, практический пример, эти задачи, несмотря на все наши задачи Письма и Печатания, имеют вечное значение. Если б только он мог снова найти настоящую точку, снять с носа старые очки и, взглянув, увидать, почти непосредственно около себя, что такое теперь действительный Сатана и пожирающий душу, пожирающий мир Дьявол! Первородный Грех и тому подобное очень дурно, я в этом не сомневаюсь, но очищенный Джин, мрачное Невежество, Глупость, мрачный Хлебный закон, Бастилия и компания, — что это такое? Узнает ли он нового действительного Сатану, с которым должен бороться, или же он будет по-старому брюзжать сквозь свои старые очки, на старых, исчезнувших Дьяволов, — и не увидит настоящего, пока не почувствует его у своего собственного горла и у нашего? Вот вопрос для Вселенной! Но не будем с ним здесь возиться.
Сколь ни печально, сколь ни призрачно выглядит теперь эта самая Двойная Аристократия Учителей и Правителей, — всем людям надо знать, что задача ее есть и всегда будет благородна и в высшей степени действительна. Драйасдёст, смотря только поверхностно, находится в большом заблуждении относительно этих древних Королей. Вильгельм Завоеватель, Вильгельм Руфус, или Рыжая Борода, сам Стефан Кертоз, а еще более — Генрих Боклерк и наш мужественный Генрих Плантагенет, — жизнь этих людей не была хищной Борьбой, она была доблестным Правлением, к которому лишь случайно присоединялась Борьба и должна, увы, присоединяться и теперь, хотя гораздо реже, как некоторое добавление, печальная, мешающая прибавка. Борьба была также необходима, чтобы убедиться, кто над кем имеет власть, над кем право. Посредством долгой, упорной борьбы, как мы некогда сказали, ‘не-действительность, разбитая в прах, постепенно разлетелась’ и оставила чистую действительность и факт: ‘Ты — сильнее меня, ты — мудрее меня, ты — король, а подданный — я’ в несколько более ясном виде.
Поистине, мы не можем достаточно налюбоваться, в эти времена Аббата Самсона и Вильгельма Завоевателя, как они устроили свои Правящие Классы. В высшей степени интересно наблюдать, как искреннее с их стороны внимание к тому, что должно было быть исполнено в силу первой необходимости, привело их к способу его исполнения и с течением времени к достижению его! Никакая выдуманная Аристократия не могла бы сослужить им здесь службы, и вследствие этого они добились настоящей. Самые Мужественные люди, которые, — это надо всегда повторять и напоминать, — в общем суть также самые Мудрые, самые Сильные, во всех отношениях Лучшие, были ими выбраны с значительной степенью точности, посажены каждый на своем клочке земли, который был сперва ему предоставлен, а потом постепенно и совсем отдан, чтобы он мог править им. Эти Вице-Короли, каждый на своем участке общей земли Англии, с Верховным Королем над всеми, были ‘Возможностью, развившейся в Действительность’, поистине в удивительной степени.
Ибо то были грубые, сильные века, полные значительности, суровой Божьей правды, — и, во всяком случае, оболочка у них была несравненно тоньше, чем у нас, факт быстро действовал на них, если им когда-нибудь случалось подчиниться Призраку! ‘Холопы и Трусы’ должны были быть, до некоторой степени, ‘заключаемы под стражу’, или иначе мир нашел бы, что не может существовать в течение какого-нибудь года. В соответствии с этим Холопы и Трусы и были заключаемы под стражу. Трусы даже на самом троне должны были быть заключены под стражу и низведены с трона — теми способами, которые тогда существовали, самым грубым способом, если случайно не попадалось более мягкого. Несомненно, тогда было много жестокости в приемах, много суровости, как и вообще правление и хирургия часто бывают суровы. Гурт, прирожденный раб Седрика, кажется, получал удары так же часто, как и свиные объедки, если нехорошо себя вел, но Гурт принадлежал Седрику, тогда не было ни одного человеческого существа, которое не было бы с кем-нибудь связано, которому было бы предоставлено идти своей дорогой в Бастилию или куда-нибудь еще хуже, по системе Laissez faire, которое было бы вынуждено доказывать свое родство смертью от тифа! — Приходят дни, когда не будет Царя во Израиле, но когда каждый человек будет сам себе царь и будет делать, что праведно в очах его, и когда зажгутся смоляные бочки в честь ‘Свободы’, ‘Десятифунтового Избирательного права’ и тому подобного, — с значительным, в разных отношениях, эффектом! —
Эта Феодальная Аристократия, говорю я, не была воображаемой. В значительной степени ее Jarls, то, что мы теперь называем Earls, Графы, были Сильными в действительности столько же, сколько и в этимологии, ее Duces, Герцоги, — Вождями, ее Lords, Лорды, — Law-wards, Хранителями Закона. Они исполняли все военные и полицейские обязанности в стране, все обязанности Суда, Законодательства, даже Расширения Церкви, словом, все, что могло быть сделано в области Правления, Руководства и Покровительства. Это была Земельная Аристократия, она распоряжалась Управлением Английского Народа и получала в обмен плоды от Земли Англии. Это, во многих отношениях, Закон Природы, этот самый Закон Феодализма, — нет истинной Аристократии, кроме Земельной. Любопытствующие приглашаются поразмыслить об этом в наши дни. Военная служба. Полиция и Суд, Расширение Церкви, вообще всякое истинное Управление и Руководство — все это было действительно исполняемо Держателями Земли в обмен за их землю. Сколь многое из этого исполняется ими теперь, исполняется кем бы то ни было? Благие Небеса. ‘Laissez faire, не делайте ничего, проедайте ваше вознаграждение и спите’ — это повсюду страстный, полуразумный крик нашего времени, и они не ограничиваются желанием ничего не делать, они хотят еще издавать Хлебные законы! Мы собираем Пятьдесят два миллиона со всех нас, чтобы иметь Управление, — или, увы, чтобы убедить себя, что мы его имеем, и ‘специальный налог на Землю’ должен оплатить не все это, но оплатить, как я узнал, одну двадцать четвертую часть всего этого. Наш первый Чартистский Парламент, или Оливер Redivivus*, скажете вы, будет знать, на кого возложить новые налоги Англии! — Увы, налоги! Если вы заставите Держателей Земли оплачивать до последнего шиллинга расходы по Управлению Землей, — что из этого? Земля не может быть управляема одними только наемными Правителями. Нельзя нанять людей, чтобы управлять Землей: не по полномочию, обусловленному Биржевым Контрактом, а по полномочию, небесное происхождение которого сознается в собственном сердце, могут люди управлять Землей. Полномочие Земельной Аристократии священно, в обоих смыслах этого старинного слова. Основание, на котором оно стоит в настоящее время, может вызвать мысли, иные, чем о Хлебных законах! —
Но поистине, ‘Сияние Божие’, как в грубой клятве Вильгельма Завоевателя, сияло в эти старые, грубые, искренние века, оно все более и более озаряло небесным благородством все отрасли их труда и жизни. Призраки не могли еще тогда разгуливать в одних только Портновских Нарядах, они были, по меньшей мере, Призраками ‘на краю небосклона’, начертанными на нем вечным Светом, сияющим изнутри. В высшей степени ‘практическое’ Почитание Героев, бессознательно или полусознательно, было распространено повсюду. Какой-нибудь Монах Самсон, maximum с двумя шиллингами в кармане, мог, без баллотировочного ящика, быть сделан Вице-Королем, раз увидали, что он того достин. Тогда сознавали еще, что разница между хорошим человеком и дурным человеком, — какова она всегда и есть: неизмерима. Кто осмелился бы в те дни избрать Пандаруса Догдраута* на какую-нибудь должность, в Карлтонский клуб*, в Сенат или вообще куда-нибудь? Тогда сознавали, что Архисатана, и никто другой, имеет право собственности на Пандаруса, что лучше было бы не иметь никакого дела с Пандарусом, избегать соседства Пандаруса! Это и до настоящего часа — очевидный факт, хотя в настоящее время, увы, забытый факт! И я думаю, что это были сравнительно благословенные времена в своем роде! ‘Насилие’, ‘война’, ‘неустройство’, однако, что такое война и сама смерть в сравнении с такою постоянной жизнью в смерти и с ‘миром, миром там, где нет мира’! Если только не может снова возникнуть какое-нибудь Почитание Героев в новой, соответствующей форме, то этот мир не очень-то обещает быть долго обитаемым!
Старый Ансельм, изгнанный Архиепископ Кентерберийский, один из наиболее чистых умом ‘гениальных людей’, отправился, чтобы принести в Рим жалобу на короля Руфуса, — человека с грубыми приемами, в котором ‘внутренний Свет’ сиял весьма тускло. Прекрасно читать, у Монаха Идмера, как народы Материка приветствовали и почитали этого Ансельма, как нигде во Франции народ не почитает теперь Жан-Жака или убийственного Вольтера, как даже Американское население не почитает теперь Шнюспеля*, выдающегося Романиста! С помощью воображения и истинной проницательности они получили самое твердое убеждение, что Благословение Божье почиет на этом Ансельме, — каково также и мое убеждение. Они теснились вокруг него, коленопреклоненные и с горящими сердцами, дабы получить его благословение, услыхать его голос, увидеть свет лица его. Мое благословение да будет над ними и над ним! — Но наиболее замечателен был некий нуждающийся или жадный Герцог Бургундский, находившийся, будем надеяться, в стесненных обстоятельствах. Он сообразил, что, по всей вероятности, этот Английский Архиепископ, отправляясь в Рим для жалобы, должен был взять с собою некоторый запас денег, чтобы подкупать Кардиналов. Вследствие чего этот Бургундец, со своей стороны, решился лечь в засаду и ограбить его. ‘На одном открытом месте в лесу’, — в каком-нибудь ‘лесу’, который зеленел и рос восемь веков тому назад в Бургундской земле, — этот свирепый Герцог, со свирепыми вооруженными спутниками, волосатый, дикий, как Русский медведь, бросается на слабого, старого Ансельма, который едет себе на своей маленькой, спокойно идущей лошадке, сопровождаемый только Идмером и другим бедным монахом на лошадках, — не имея с собою ни одной золотой монеты, кроме небольшого количества денег на дорогу. Закованный в железо Русский медведь выскакивает с молниеносным взглядом, а старик с седой бородой не останавливается, — едет себе спокойно дальше и смотрит на него своими ясными, старыми, серьезными глазами, со своим почтенным, озабоченным, изборожденным от времени лицом, никто и ничто не должно его бояться, и он также никого и ничего сотворенного не боится. Огненные глаза Его Бургундской Светлости встречают этот ясный взор, и он быстро проникает ему в сердце, он соображает, что, может быть, в этом слабом, бесстрашном, старом Облике есть нечто от Господа Всевышнего, что, вероятно, он будет осужден, если тронет его, — что вообще ему лучше этого не делать. Он, этот грубый дикарь, опускается со своего боевого коня на колени, обнимает ноги старого Ансельма: и он также просит его благословения, приказывает своим людям сопровождать его, охранять его от нападения разбойников и, под страхом ужасных наказаний, смотреть, чтобы он был безопасен на своем пути. Per os Dei*, как обыкновенно восклицал Его Величество!
Ссоры Руфуса с Ансельмом, Генриха с Бекетом не лишены назидательности и для нас. В сущности, это были великие ссоры. Ибо, если допустить, что Ансельм был полон божественного благословения, он никоим образом не совмещал в себе всех форм божественного благословения, — существовали совершенно иные формы, о которых он даже и не грезил, и Вильгельм Рыжая Борода бессознательно был их представителем и глашатаем. По правде, если бы этот божественный Ансельм, этот божественный Папа Григорий были свободны в своих поступках, то последствия этого были бы весьма замечательны. Наш Западный мир обратился бы в Европейский Тибет с одним Великим Ламой, восседающим в Риме, и нашей единственной почетной обязанностью было бы служить обедни по целым дням и целым ночам, — что ни малейшим образом не подходило бы для нас. Высшие Силы соизволили иначе.
Это было, как если бы Король Рыжая Борода бессознательно сказал, обращаясь к Ансельму, Бекету и другим: ‘Ваше Высокопреподобие, ваша Теория Вселенной не может быть оспариваема ни человеком, ни дьяволом. До глубины сердца чувствуем мы, что то божественное, что вы называете Матерью-Церковью, наполняет весь доселе известный мир, и в ней есть, и должно быть, все наше спасение и все наше желание. И тем не менее Посмотрите: хотя это еще — невысказанная тайна, тем не менее — мир обширнее, чем кто-нибудь из нас думает, Ваше Высокопреподобие! Посмотрите: есть еще много неизмеримо священного в том, что вы называете Язычеством, Мирским! Вообще я смутно, но очень твердо чувствую, что не могу согласиться с вами. Западный Тибет и постоянное служение обеден, — Нет! Я, так сказать, в ожидании, я чреват, не знаю чем, но — несомненно чем-то весьма отличным от этого! Я, per os Dei, я ношу в себе Манчестерскую Хлопчатобумажную торговлю, Бирмингемскую торговлю Железом, Американскую Республику, Индийскую Империю, Паровые Машины и Шекспировы Драмы, и я не могу разрешиться, Ваше Высокопреподобие!’ — И соответственно с этим и было постановлено, и Саксонец Бекет потерял свою жизнь в Кентерберийском Соборе, подобно тому как Шотландец Уоллес на Тауэр-Хилле*, и, как вообще должен это делать всякий благородный муж и мученик, — не понапрасну, нет, но из-за чего-то божественного, иного, чем он сам рассчитывал. Мы расстанемся теперь с этими жестокими органическими, но ограниченными Феодальными Веками и робко взглянем в необъятные Промышленные Века, до сих пор совершенно неорганические и в совершенном состоянии слизи, отчаянно стремящиеся отвердеть в какой-нибудь организм!
Так как наш Эпос теперь есть Орудие и Человек, то более, чем когда-либо, невозможно предсказывать Будущее. Безграничное Будущее предустановлено и даже уже существует, хотя и невидимо, тая в своих Хранилищах Тьмы ‘радость и горе’, но и высочайший человеческий ум не может заранее изобразить многое из грядущего, — соединенный ум и усилия Всех Людей во всех будущих поколениях, только они постепенно изобразят его и очертят и оформят в видимый факт! И как бы мы ни напрягали сюда наше зрение, наивысшее усилие ума открывает только брезжущий свет, лишь малую тропу в его темные, необъятные Глубины: лишь крупные очертания неясно светятся перед взором, и луч пророчества потухает уже на коротком расстоянии. Но не должны ли мы сказать, здесь, как и всегда: Довлеет дневи злоба его!* Упорядочить все Будущее не наша задача, а только упорядочить добросовестно малую часть его, согласно правилам, уже известным. Вероятно, можно каждому из нас, если только он спросит с подобающей серьезностью, вполне уяснить себе, что он, со своей стороны, должен делать, и пусть он это от всего сердца и делает и продолжает делать. Окончательный вывод предоставим, как это в действительности всегда и происходило, Уму более Высокому, чем наш.
Одно большое ‘очертание’, или даже два, сумеют, может быть, в настоящем положении дела представить себе заранее многие серьезные читатели — и извлечь отсюда некоторое руководство. Одно предсказание, или даже два, уже возможны. Ибо Древо жизни Иггдрасиль, во всех его новых проявлениях, есть то же самое, древнее, как мир. Древо жизни, найдя в нем элемент или элементы, текущие от самых корней его _ в Царстве Хели, в источнике Мимира* и Трех Норн, или Времен, вплоть до настоящего часа, в наши собственные сердца, — мы заключаем, что так ‘это будет продолжаться и впредь. В собственной душе человека сокрыто Вечное: он может прочитать там кое-что о вечном, если захочет посмотреть! Он уже знает то, что будет продолжаться, и то, чего никакими средствами и приемами нельзя побудить продолжаться.
Одно обширное и обширнейшее ‘очертание’ могло, во всяком случае, сделаться для нас действительно ясным, именно следующее: что ‘Сияние Божье’, в той или другой форме, должно раскрыться также и в сердце нашего Промышленного Века, иначе он никогда не сделается ‘организованным’, но по-прежнему будет хаотичным, несчастным, все более расстроенным, — и должен будет погибнуть в безумном, самоубийственном распаде. Второе ‘очертание’, или пророчество, более узкое, но также достаточно обширное, представляется не менее достоверным: что будет снова Царь в Израиле, система Порядка и Управления, и что каждый человек увидит себя, до некоторой степени, принужденным делать то, что праведно в очах Царевых. И это также можно назвать твердым элементом Будущего, ибо это также от Вечного, но это также и от Настоящего, хотя и скрыто от большинства, и без этого не существовала никогда ни одна частица Прошлого. Действительная новая Власть, Промышленная Аристократия, подлинная, не воображаемая Аристократия, для нас необходима и бесспорна.
Но какая Аристократия! На каких новых, гораздо более сложных и более искусно выработанных условиях, чем эта старая, Феодальная, воюющая Аристократия! Ибо мы должны помнить, что наш Эпос теперь действительно уже не Оружие и Человек, а Орудие и Человек, бесконечно более обширный род Эпоса. И кроме того, мы должны помнить, что теперь люди не могут быть привязаны к людям медными ошейниками, — ни малейшим образом, что эта система медных ошейников, во всех ее формах, навсегда исчезла из Европы! Громадная Демократия, толпящаяся повсюду на улицах в своем Платье-Мешке, утвердила это нерушимо, не допуская никаких возражений! Безусловно верно, что человек есть всегда ‘прирожденный раб’ некоторых людей, прирожденный хозяин некоторых других людей, равный по рождению некоторым третьим, признает ли он этот факт или нет. Не является благом для него, если он не может признать этого факта, он в хаотическом состоянии, на краю гибели, покуда он не признает этого факта. Но ни один человек, отныне и впредь, не может быть рабом другого человека с помощью медного ошейника: его надо привязывать иными, гораздо более благородными и тонкими способами. Раз навсегда он должен быть освобожден от медного ошейника, его свобода должна быть настолько же обширна, насколько обширны теперь его способности, и не будет ли он для вас гораздо более полезен в этом новом состоянии? Отпустите его с доверием как свободного, и он вернется к вам к ночи с богатой жатвой! Гурт мог только стеречь свиней, а этот построит города, покорит обширные области. — Каким образом в соединении с неизбежной Демократией может существовать необходимая Власть, это несомненно величайший вопрос, когда-либо предложенный Человечеству! Разрешение его — дело долгих годов и веков. Года и века, кто знает, сколь сложные, — благословенные или неблагословенные, сообразно с тем, будут ли они с серьезным, мужественным усилием двигаться в этом отношении вперед или, в ленивой неискренности и дилетантизме, только говорить о том, чтобы двигаться вперед. Ибо отныне необходимо или такое движение вперед, или быстрое, и все более быстрое, движение к распаду.
Важно, чтобы эта великая реформа началась, чтобы Прения о Хлебном законе и всякая иная болтовня, немного меньше чем безумные в настоящее время, чтобы они далеко отлетели и предоставили бы нам свободу начать! Ибо зло уже перешло в практику, стало в высшей степени очевидно, если оно не будет замечено и предупреждено, то самый слепой глупец почувствует его в скором времени. Много есть такого, что может ждать, но есть также нечто, что не может ждать. Когда миллионы бодрых Рабочих Людей заключены в ‘Невозможность’ и в Бастилии по Закону о бедных, то наступило время постараться сделать ‘возможными’ какие-нибудь средства поладить с ними. Правительству Англии, всем членораздельно говорящим чиновникам, действительной и воображаемой Аристократии, мне и тебе, — повелительно предлагается вопрос: ‘Как думаете вы распорядиться этими людьми? Где найдут они сносное существование? Что станется с ними, — и с вами!’

Вожди промышленности

Если бы я думал, что Маммонизм с его приспешниками должен и впредь быть единственным серьезным принципом нашего существования, я бы признал совершенно праздным искать у какого-нибудь Правительства целительных средств, так как болезнь эта не поддается лекарствам. Правительство может сделать многое, но оно отнюдь не может сделать всего. Правительство как наиболее видная часть Общества призвано указывать на то, что должно быть сделано, и, во многих отношениях, председательствовать, способствовать и распоряжаться самим исполнением. Но Правительство, несмотря на все свои указания и распоряжения, не может сделать того, чего Общество коренным образом не расположено делать. В конечном выводе, всякое Правительство есть точный символ своего Народа, с его мудростью и безумием, мы можем сказать: каков Народ, таково Правительство. — Весь громадный вопрос об Организации Труда и, прежде всего, об Управлении Трудящимися Классами должен быть, что весьма ясно, в его главной сути разрешен теми, кто практически стоит в его центре, теми, кто сам работает и стоит во главе работы. Зародыши всего, что может постановить в этом отношении какой бы то ни было Парламент, должны уже потенциально существовать в этих двух Классах, ибо они должны и повиноваться такому постановлению. Напрасно было бы стараться осветить Человеческий Хаос, в котором нет света, светом, падающим на него извне, порядок тут никогда не возникнет.
Но вот в чем я твердо убежден: это, что ‘Ад Англии’ перестанет заключаться в ‘ненаживании денег’, что у нас будет более благородный Ад и более благородное Небо! Я предвижу свет в Человеческом Хаосе, мерцающий, сияющий все более и более, вследствие многоразличных черных сигналов изнутри, повелевающих, чтобы Этот свет воссиял. И когда наше Божество не будет более Маммоной, — О Небеса, всякий скажет тогда себе: ‘К чему такая смертельная поспешность в наживании денег? Я не попаду в Ад, даже если не наживу денег! Существует другой Ад, я это знаю!’ Тогда ослабеет соревнование на всех парах, во всех отраслях торговли и труда, тогда окажется возможным найти хорошие во всех отношениях касторовые шляпы для головы, вместо семифутовых шляп из драни и глины, на колесах! Периоды дутых дел, с их паникой и торговыми кризисами, снова сделаются нечастыми, неустанный скромный труд займет место спекулятивной игры. Быть благородным Хозяином среди благородных Работников сделается снова главным честолюбием некоторых, быть богатым Хозяином — отойдет на второй план. И как сумеет Изобретательный гений Англии, отодвинув в уме шум катушек и прядильных валов более или менее на задний план, как сумеет он заняться не тем, чтобы только производить как можно дешевле, а тем, чтобы справедливо распределять продукты при их теперешней дешевизне! Мало-помалу у нас снова возникнет Общество с чем-то вроде Героизма в себе, с чем-то вроде Благословения Неба над собою, и у нас снова будет, как уверяет наш Германский друг, ‘вместо Феодализма Маммоны с ее непроданными бумажными рубашками и Охраной Охоты, благородный, истинный Индустриализм и Правительство Мудрейших!’
И вот, в надежде, что удастся разбудить того или другого Британца, дабы он познал в себе человека и божественную душу, — мы можем теперь обратиться с несколькими словами прощального наставления ко всем лицам, которым Небесные Силы передали власть какого бы то ни было рода в нашей стране. И прежде всего — к этим самым Хозяевам-Работникам, Руководителям Промышленности, ибо они стоят ближе всего к ней и действительно пользуются наибольшей властью, хотя и не более других на виду, так как до сих пор во многих отношениях представляют скорее Возможность, чем Действительность*
…Глубоко скрытая под гнуснейшим, забывающим Бога Ханжеством, Эпикуреизмом, Обезьянством с Мертвого Моря, забытая как бы под самым гнилым илом и тиной мутной Леты, — все-таки во всех сердцах, рожденных в Божьем Мире, дремлет искра Божественного. Проснитесь, о полунощные сонливцы! Проснитесь, встаньте или оставайтесь навсегда повергнутыми! Это — не поэзия театральных подмосток, это — трезвый факт. Англия, мир не могут жить такими, каковы они теперь. Они снова соединятся с Богом или низринутся вниз, к Дьяволам, с неописуемыми муками и огненной гибелью. Ты, который чувствуешь, как в тебе шевелится нечто из этого Божественного, некое слабейшее напоминание о нем, как бы сквозь тяжкие сновидения, — последуй за ним, заклинаю тебя. Встань, спаси себя, будь одним из тех, которые спасают твою страну.
Буканьеры, Индейцы Чактау*, высшая цель которых в борьбе — получить скальпы и деньги, набрать кучи скальпов и денег, — из них не вышло никакого Рыцарства, и никогда не выйдет! Из них вышли только кровь и разрушение, адское бешенство и бедствия, отчаяние, потухшее в уничтожении. Посмотри на это, прошу тебя, посмотри и обдумай! Что тебе из того, что у тебя есть сотня тысячефунтовых билетов, сложенных в твоем несгораемом шкафу, сотня скальпов, повешенных в твоем вигваме? Я не наделяю ценой ни тебя, ни их. Твои скальпы и твои тысячефунтовые билеты пока еще ничто, если их не освещает внутреннее благородство, если в них нет рыцарства, всегда борющегося, в действии или в зачатках рождения и действия.
Любовь людей не может быть куплена наличным платежом, а без любви люди не могут выносить совместной жизни. Нельзя руководить Воюющим Миром, не разбив его на полки, не сделав его рыцарским, с первого же дня это окажется невозможным, все в нем, сперва высшие, под конец самые низшие, понимают, сознательно или при помощи благородного инстинкта, эту необходимость. Но нельзя ли руководить Работающим Миром, не распределив его на полки, оставляя его в анархии? Я отвечаю, и Небеса и Земля отвечают ныне: нет! Правда, это оказывается невозможным не ‘с первого же дня’, но это окажется таковым через каких-нибудь два поколения. Да, если отцы и матери, в Стокпортских голодных подвалах, начинают есть своих детей, а Ирландские вдовы вынуждены доказывать свое родство смертью от тифа, и при Управлении ‘Класса Лучших и Достойнейших’, занятого охранением своей охоты и запущением лесов, темные миллионы сотворенных Господом людей восстают в безумном Чартизме, в неисполнимых Священных Месяцах* и Манчестерских Восстаниях, — и возможная Промышленная Аристократия все еще лишь наполовину жива, зачарована среди денежных мешков и гроссбухов, а действительная Праздная Аристократия, по-видимому, близка к смерти в сонных фантазиях, нарушениях права охоты и двуствольных ружьях, и ‘скользит’ как бы по наклонной плоскости, которую она ежегодно, средь Божьего мира, намыливает новой Хенсардовской болтовней* и таким образом ‘скользит’ все быстрее и быстрее к тарифу’ и чаше весов, на которых написано: Ты была найдена очень легкой*: в такие дни, через поколение или два, говорю я, это оказывается, даже для простых и низких, вполне ощутимо невозможным! Трудящийся Мир, столько же, сколько и Воюющий Мир, не может быть руководим без благородного Рыцарства Труда, и законов и определенных правил, из него вытекающих, — гораздо более благородного, чем всякое Рыцарство Войны. Если мы — только находящаяся в анархии толпа, основанная лишь на Спросе и предложении, тогда в страшных, самоубийственных конвульсиях и самоистязаниях мы неизбежно опустимся — ужасно для воображения! — до Рабочих-Чактау. С вигвамами и скальпами, — с дворцами и тысячефунтовыми билетами, с дикостью, уменьшением населения, хаотическим отчаянием. Благие Небеса, неужели нам недостаточно одной Французской Революции и Господства Террора, а нужно их две? Их будет две, если понадобится, их будет двадцать, если понадобится, их будет ровно столько, сколько понадобится. Законы Природы будут исполнены. Для меня это — бесспорно.
Ты должен добиться искренней преданности твоих доблестных военных армий и рабочих армий, как это было и с другими, они должны быть, и будут, упорядочены, за ними должна быть закономерно укреплена справедливая доля в победах, одержанных под твоим водительством, — они должны быть соединены с тобою истинным братством, сынов-ством, совершенно иными и более глубокими узами, чем временные узы поденной платы! Как стали бы простые полки в красных мундирах, не говоря уже ничего о рыцарстве, сражаться за тебя, если бы ты мог рассчитываться с ними в самый вечер битвы уплатой условленных шиллингов, — и если бы они могли рассчитываться с тобою в день битвы утром! Челсийские инвалидные дома, пенсии, повышения по службе, строго соблюдаемый и продолжительный договор с той и с другой стороны необходимы даже для наемного солдата. Тем более Феодальный Барон, как мог бы он существовать, окруженный только одними временными наемниками по шести пенсов в день, готовыми перейти на другую сторону, если будут предложены семь пенсов? Он не мог бы существовать, — и его благородный инстинкт спас его от необходимости даже испробовать это! Феодальный Барон обладал Душой Мужа, для которой анархия, смута и другие плоды временного наемничества были бы невыносимы: иначе он никогда бы не был Бароном, а оставался бы Чактау и Буканьером. Быть окруженным людьми, которые от всего сердца любили его, за чьей жизнью он наблюдал со строгостью и любовью, которые были готовы отдать за него свою жизнь, если бы это понадобилось, все это он сперва высоко ценил, а потом это сделалось для него обычным и вошло в его плодотворно расширившееся существование как необходимое условие. Это было великолепно, это было человечно! Нигде и никогда человек, при других условиях, не жил и не мог жить удовлетворенным. Обособленность есть сумма всех видов несчастья для человека. Быть отрезанным, быть покинутым в одиночестве, быть окруженным миром чуждым, не твоим миром, все для тебя — вражеский лагерь, нет у тебя дома, нет сердец и лиц, которые бы тебе принадлежали, которым бы ты принадлежал! Это — самые страшные чары, истинно — дело Дьявола. Не иметь ни высшего, ни низшего, ни равного, который был бы мужественно соединен с тобой. Без отца, без сына, без брата. Человек не знает более печальной судьбы. ‘Как одинок каждый из нас, — восклицает Жан Поль, — на обширном лоне Всего!’ Каждый заключен как бы в своем прозрачном ‘ледяном дворце’, мы видим, как наш брат в своем дворце делает нам знаки и жесты, мы его видим, но никогда не будем в состоянии прикоснуться к нему, ни мы никогда не будем покоиться на его груди, ни он на нашей. Не Бог создал это, нет!
Проснитесь вы, благородные Работники, воины единой истинной войны: все это должно быть исправлено. Ведь вы уже наполовину ожили, и я готов благословить вас в жизнь, я готов заклинать вас, во имя Бога, чтобы вы стряхнули ваш заколдованный сон и жили полной жизнью! Перестаньте считать скальпы, кошельки с золотом, не в них заключается саше и наше спасение. Даже и они, если вы будете считать только их, не надолго вам будут оставлены. Отгоните далеко прочь от себя буканьерство, измените, отмените немедленно все законы буканьеров, если вы хотите одержать какую-нибудь победу, которая была бы прочна. Пусть Божественная справедливость, пусть жалость, благородство и мужественная доблесть, с большим или меньшим количеством кошельков золота, засвидетельствуют о себе в этот краткий миг вашего Жизненного перехода к Вечности, к Богу и Молчанию. К вам я взываю, ибо вы не мертвы, но уже почти наполовину живы: в вас есть недремлющая, непокоримая энергия, первооснова всякого благородства в человеке. Честь вам и слава в вашем призвании! К вам я взываю, вы знаете, по крайней мере, что повеление Бога к созданному им человеку было: Трудись! Будущий Эпос Мира останавливается не на тех, кто почти мертв, но на тех, кто жив и кто должен войти в жизнь.
Взгляните вокруг себя! Ваши мировые армии все в восстании, в смятении, в распадении, они накануне огненной гибели и безумия! Они не пойдут далее для вас за шесть пенсов в день, по принципу Спроса и предложения, они не пойдут, они не смеют, они не могут. Вы должны привести их в порядок, начать упорядочивать их. Приводить в порядок, в справедливое подчинение, благородная верность в возмездие за благородное руководство. Их души почти доведены до безумия, пусть ваша будет здорова, все здоровее. Не как озверевшая, озверяющая толпа, но как сильное, устроенное войско, с истинными вождями во главе, будут впредь выступать эти люди. Все человеческие интересы, соединенные человеческие стремления и общественный рост в этом мире, на известной ступени своего развития, требовали организации, и Труд, величайший из человеческих интересов, требует ее теперь.
Богу известно, задача будет тяжела, но ни одна благородная задача никогда не была легка. Эта задача измучит вашу жизнь и жизнь ваших сыновей и внуков, но с какою же целью, если не для задач, подобных этой, дана жизнь людям? Вы должны перестать считать ваши десятифунтовые скальпы, благородные среди вас должны перестать считать их! Да и самые скальпы, как я уже сказал, не надолго будут вам оставлены, если вы будете считать только их. Вы совершенно должны перестать быть варварскими, кровожадными Чактау и должны сделаться благородными Европейцами XIX столетия. Вы должны знать, что Маммона, сколько бы у него ни было карет и какою бы дворней он ни был окружен, — не есть единственный Бог, что сам по себе, он — только Дьявол и даже Животно-бог.
Трудно? Да, это будет трудно. Хлопок с короткими волокнами, это тоже было трудно. Большой куст хлопчатника, долго бесполезный, непокорный, как чертополох при дороге, — разве вы не покорили его, разве вы не превратили его в великолепную бумажную ткань, в белые тканые рубашки для людей, в ярко воздушные одежды, в которых порхают богини? Вы взорвали горы, вы твердое железо сделали послушным себе, как мягкую глину, Исполины Лесов, Ётуны Болот приносят золотые снопы хлеба, сам Эгир, Демон моря, подставляет вам спину, как гладкую большую дорогу, — и на Конях огня, и на Конях ветра носитесь вы. Вы — самые сильные. Тор рыжебородый, со своими голубыми солнечными очами, с веселым сердцем и тяжелым молотом грома, вы и он одержали верх. Вы — самые сильные, вы, сыны ледяного Севера, дальнего Востока, шествующие издали, из ваших суровых Восточных Пустынь, от бледной Зари Времени и доныне! Вы сыны Ётуна земли, земли Побежденных Трудностей. Трудно? Вы должны попытаться сделать это. Попытаться когда-нибудь с сознанием, что это должно и будет сделано. Попытайтесь сделать это, как вы пытаетесь сделать нечто, гораздо более жалкое: наживать деньги! Я еще раз буду биться за вас об заклад против всех Ётунов, Портновских богов, двуствольных Лордов и каких бы то ни было Обитателей Хаоса!

Владеющие землею

Человек с пятьюдесятью, с пятьюстами, с тысячью фунтов в день, данными ему свободно, без всякого условия, на условии, как это теперь обыкновенно бывает, чтобы он сидел спокойно, засунув руки в карманы, и не делал никакого зла, не проводил Хлебных законов и тому подобного, — и он также, можно сказать, является или может быть чрезвычайно сильным Работником! Он — Работник, употребляющий такие орудия, каких никогда еще не имел ни один человек в этом мире. Но на практике, что весьма удивительно и имеет весьма зловещий вид, он не оказывается сильным Работником. Большое счастье, если он оказывается только He-работником, если он ничего не делает и не является Зло-работником.
Вы спрашиваете его в конце года: ‘Где твои триста тысяч фунтов? Что осуществил ты, с помощью их, для нас?’ Он отвечает с негодующим удивлением: ‘Что я с их помощью сделал? Кто вы, что спрашиваете меня? Я проел их, я, и мои холопы, и прихлебатели, и рабы, двуногие и четвероногие, — очень изящным образом, и вот я, благодаря этому, жив, благодаря этому, я осуществлен для вас!’ — Это, как мы неоднократно говорили, такой ответ, какого никогда доселе не было дано под этим Солнцем. Ответ, который наполняет меня пророческим страхом, предчувствием отчаяния. О глупые Нравы и Обычаи атеистического Полувека, о Игнавия, Божество Портных, убивающее душу Ханжество, к каким крайностям ведешь ты нас! — Из-за громко завывающего вихря, совершенно внятно для того, кто имеет уши, Бог Всевышний опять возвещает в наши дни: ‘Да не будет праздности!’ Бог изрек это, человек не может этому противоречить.
О, какое бы это было счастье, если бы этот Аристократ-Работник подобным же образом увидел свое дело и исполнил его! Ужасно искать другого, который бы делал за него его дело! Гильотины, Медонские Кожевни и полмиллиона умерщвленных людей уже явились результатом этих поисков, и все-таки они далеко еще не окончены. Этот человек также есть нечто, он даже — нечто великое. Вот, посмотрите на него: человек мужественного вида, что-то вроде ‘веселья гордости’ еще светится в нем. Свободный вид изящного стоицизма, непринужденного молчаливого достоинства, чрезвычайно идет к нему, в его сердце, если бы мы только могли заглянуть в него, заложены элементы великодушия, самоотверженной справедливости, истинного человеческого достоинства. Зачем ему при таких условиях быть помехой в Настоящем, горестно погибать для Будущего! Ни для какой эпохи Будущего не желали бы мы утратить эту благородную вежливость, неосязаемую, но все направляющую, эту достойную сдержанность, эту царственную простоту — утратить что-нибудь из того, признаки чего, напоминание о чем еще видны в этом человеке как наследие плодотворного Прошлого. Не можем ли мы спасти его? Не может ли он помочь нам спасти его? Он — также достойный человек, в нем нет небожественной Игнавии, Сплетен, Разговоров без мыслей, в нем нет Ханжества, тысячеобразного Ханжества, ни в нем самом, ни вокруг него, облекающего его, подобно удушливому газу, подобно непроницаемой тьме Египетской, приведшей его душу к асфиксии, так сказать, угасившей его душу, так что он не видит, не слышит, и Моисей, и все Пророки напрасно к нему обращаются.
Проснется ли он, оживет ли он снова и будет ли у него душа, или этот смертельный припадок есть действительная смерть? Это — вопрос вопросов для него самого и для всех нас! Увы, неужели и для этого человека нет благородного труда? Разве у него нет крепколобых, невежественных крестьян, ленивых, порабощенных фермеров, заглохших земель? Земель! Разве у него нет утомленных, отягощенных пахарей земли, бессмертных душ человеческих, пашущих, копающих, поденно работающих, с голыми спинами, с пустыми желудками, почти с отчаянием в сердце, — и никого на земле, кроме него, кто мог бы помочь им мирным путем? Разве он не находит со своими тремястами тысячами фунтов ничего благородного, затоптанного на перепутьях, чему было бы божественно помочь подняться? Разве он ничего не может сделать для своего Бёрнса, кроме как поставить его акцизным чиновником? Ухаживать за ним, кормить его обедами на одно безумное мгновение и затем выгнать его на все четыре стороны, к отчаянию и горькой смерти? — Его труд также тяжел в наш современный развинченный век. Но он может быть исполнен, надо попытаться его исполнить, он должен быть исполнен.
Некий Герцог Веймарский, наш современник, вовсе не бог, но человек, получал, как я считаю, процентами, налогами и всякими доходами, менее, чем получает иной из наших Английских герцогов одними процентами. Герцог Веймарский должен был, с помощью этих доходов, управлять, судить, защищать и во всех отношениях заведовать своим герцогством. Он делает это так, как мало кто, и, кроме всего этого, он улучшает земли, исправляет берега рек, содержит не только солдат, но и Университеты, и различные учреждения, и при его дворе жили следующие четыре человека: Виланд, Гердер, Шиллер, Гёте. Не как прихлебатели, что было невозможно, не как застольные остряки и поэтические Катерфельто, но как благородные Мужи Духа, действующие под покровительством благородного Мужа Практики, защищаемые им от многих невзгод, может быть, от многих ошибок, гибельных уклонений. Небо послало, еще раз, Небесный Свет в мир, и честь этого мужа была в том, что он приветствовал его. Новый благородный вид Духовенства, под покровительством старинного, но все еще благородного вида Короля! Я считаю, что один этот Герцог Веймарский сделал для Просвещения своего Народа больше, чем сделали для своих все Английские Герцоги, Дюки и Duces, ныне существующие или которые существовали с тех пор, как Генрих VIII дал им на съедение Церковные Земли! — Я стыжусь, я в тревоге за моих Английских герцогов: что могу я сказать?
Если наша Действительная Аристократия, признанные ‘Лучшие и Мужественнейшие’, захочет быть мудрой, какое это будет невыразимое счастье для нас! Если нет, — голос Бога из вихря весьма внятен для меня. Да, я буду благодарить всемогущего Бога за то, что Он сказал, наиболее ужасным образом и в справедливом гневе против нас: ‘Да не будет более Праздности!’ Праздность? Пробужденная душа человека, всякая, кроме омертвелой души человека, отвращается от нее, как от чего-то худшего, чем смерть. Это — ‘Жизнь в смерти’ поэта Колриджа. Басня об Обезьянах Мертвого Моря перестает быть басней. Бедный Работник, умерший с голоду, не есть самое печальное зрелище. Вот он лежит, мертвый, на щите своем, упавший на лоно своей древней Матери, с изможденным, бледным лицом, измученным заботой, но просветленным ныне, обращенным в божественный мир, и молчаливо взывает к Вечному Богу и ко всей Вселенной, — наиболее молчаливый, наиболее красноречивый из людей.
Исключения, — о да, благодарение Небу, мы знаем, что есть исключения. Наше положение было бы слишком тяжело, если бы не было исключений, и немало частичных исключений, о которых мы знаем и о которых мы не знаем. Честь и слава имени Эшли, честь и слава ему и другому доблестному Авдиилу*, которые доселе оказались верными, которые были бы счастливы, делом и словом, убедить свое Сословие не стремиться к разрушению! Вот кто если не спасет свое Сословие, то отсрочит его гибель, благодаря кому, при благословении Высших Сил, для многого могла бы быть достигнута ‘спокойная эвтаназия, разлитая над поколениями, вместо мучительной смерти, стесненной в немногие годы’. Честь им, слава, и всяческого им успеха. Благородный муж еще может благородно стремиться к тому, чтобы служить и спасать свое Сословие, по меньшей мере, он может помнить наставление Пророка: ‘Выходи из среды его, народ мой, выходи из среды его!’*
Праздно сидеть наверху, подобно живым статуям, подобно бессмысленным богам Эпикура, в пресыщенном уединении, в отчуждении от славных, роковых битв Божьего мира, это — жалкая жизнь для человека, хотя бы все Обойщики и все Французские повара сделали для нее со своей стороны все возможное! И что это за легкомысленное заблуждение, в которое мы все попали, — будто какой-нибудь человек должен или может обособляться от людей, не иметь с ними ‘никакого дела’, кроме ‘дела’ расчета по платежам! Это — самая глупая сказка, которую какое-либо несчастное поколение людей когда-либо рассказывало друг другу. Люди не могут жить обособленными, мы все связаны друг с другом для взаимного добра или даже для взаимных огорчений, как живые нервы одного и того же тела. Ни один наиболее высоко стоящий человек не может разъединить себя ни с одним, стоящим наиболее низко. Обдумайте это. Несчастный ‘Вертер, кончающий самоубийством свое бессмысленное существование потому, что Шарлотта не захотела о нем позаботиться’: это вовсе не особенное состояние, это — просто наивысшее выражение состояния, наблюдаемого везде, где только одно человеческое существо встречается с другим! Стоит ничтожнейшему горбатому Терситу объявить высочайшему Агамемнону, что он его в действительности не уважает, — и глаза высочайшего Агамемнона мечут ответный огонь, действительное страдание и частичное безумие охватывают Агамемнона. Удивительно странно: многоопытный Улисс приведен в волнение тупоумным негодяем, начинает играть, как шарманка, при прикосновении тупоумного негодяя — вынужден схватить свой скипетр и исполосовать горбатую спину ударами и колотушками! Пусть вожди людей хорошенько подумают об этом. Не в том, чтобы ‘не иметь никакого дела’ с людьми, но в том, чтобы не иметь с ними несправедливого дела, а, наоборот, иметь с ними всякое хорошее и справедливое дело, — только в этом и может быть признано достижимым его и их счастье, и только в таком случае этот обширный мир и может сделаться для обеих сторон домом и населенным садом.
Люди уважают людей. Люди почитают в этом ‘единственном храме мира’, как его называет Новалис, Присутствие Человека! Почитание Героев, истинное и благословенное, или даже ошибочное, ложное и проклятое, имеет место всегда и везде. В этом мире есть только одно божественное, сущность всего, что было и когда-нибудь будет божественным в этом мире: уважение, оказываемое Человеческому Достоинству сердцами людей. Почитание Героев, в душах героических, ясных и мудрых людей, — это постоянное присутствие Неба на нашей бедной Земле: если его здесь нет, Небо закрыто от нас, и все тогда под Небесным запрещением и отлучением, и нет тогда более ни почитания, ни достойного, ни достоинства, ни счастья на Земле!
Независимость, ‘владыка с львиным сердцем и орлиным взором!’ — увы, да! Мы познакомились с ним за последнее время, он совершенно необходим, чтобы подшпоривать с должной энергией бесчисленные лжевласти, созданные Портными: честь ему и слава, и да будет ему полный успех! Полный успех обеспечен за ним. Но он не должен останавливаться здесь, на этом малом успехе, со своим орлиным взором. Он должен достигнуть теперь следующего, гораздо большего успеха: он должен разыскать действительные власти, которых не Портные поставили выше него, а Всемогущий Бог, — и посмотреть, что он с ними сделает? Восстать также против них? Пройти, когда они появятся, мимо них с угрожающим орлиным взглядом, спокойно фыркающей насмешкой или даже без всякой насмешки и фырканья? Обладающему львиным сердцем никогда и во сне не приснится чего-нибудь подобного. Да будет это всегда далеко от него! Его угрожающий орлиный взор окутается мягкостью голубки, его львиное сердце сделается сердцем ягненка, все его справедливое негодование сменится справедливым почтением, растворится в благословенных потоках благородной, смиренной любви, насколько более небесной, чем всякая гордость, и даже, если хотите, насколько более гордой! Я знаю его, с львиным сердцем, с орлиным взором, я встречал его, когда он мчался ‘с обнаженной грудью’, растерянный, с всклокоченными волосами, ибо времена были тяжкие, — и я могу сказать и ручаться своей жизнью, что в нем нет духа восстания, что в нем — противоположное восстанию, должная готовность к повиновению. Ибо если вы предполагаете повиноваться поставленным от Бога властям, то ваш первый шаг есть — низвергнуть власти, созданные Портными, повелеть им, под страхом наказания, исчезнуть, готовиться к исчезновению!
Более того, и это лучше всего, он не может восстать, если бы и захотел. Властям, которых дал нам Бог, мы не можем повелеть удалиться! Никоим образом. Сам Великий Могол, наиболее богато расшитый, созданный портным Брат Солнца и Луны, не может сделать этого, но Аравийский Муж, в одежде, собственноручно заштопанной, с черными горящими глазами, с пылающим сердцем повелителя прямо из центра Вселенной, а равно, как говорят, с грозной ‘подковообразной жилой’ вздымающегося гнева на челе, с вспышками молнии (если вы хотите принять это за свет), которая бьется в каждой его жиле, — он восстает, говорит властно: ‘Богато расшитый Великий Могол, созданный портным Брат Солнца и Луны, Нет: — Я не удаляюсь, ты должен повиноваться мне или удалиться!’ И так это и происходит: богато расшитые Великие Моголы и все их потомство, до настоящего часа, повинуются этому мужу самым удивительным образом, и предпочитают не удаляться.
О брат, бесконечным утешением для меня в этом неорганическом мире, который до сих пор столь сильно гнетут шарлатаны и, так сказать, гнетут кошмары, гнетет ад, является то, что непослушание Небесам, когда они направляют какого бы то ни было посланника, было и остается невозможным. Этого нельзя сделать, никакой Могол, великий или малый, не может этого сделать. ‘Покажите самому глупому комку земли, — говорит мой неоцененный Германский друг, — покажите самой тщеславной голове в перьях, что здесь — душа, более высокая, чем его, если даже его колени отвердели, как лед, он должен сдаться и почитать’.

Поучительная глава

Несомненно, было бы безумной фантазией ожидать, чтобы какая бы то ни было моя проповедь могла уничтожить Маммонизм, чтобы Бобус из Хаундсдича, вследствие каких бы то ни было моих проповедей, стал менее любить свои гинеи и более — свою несчастную душу! Но есть один Проповедник, проповедь которого действительна и постепенно всех убеждает, его имя — Судьба, Божественное Провидение, и его Проповедь — непоколебимый Ход Вещей. Опыт взимает страшно высокую плату за учение, но он учит, как никто!*
Я возвращаюсь к отказу доброго Квакера, Друга Прюденса, от ‘семи тысяч фунтов в придачу’*. Практическое заключение Друга Прюденса сделается постепенно заключением всех разумных людей практики. По теперешнему плану и принципу Работа не может продолжаться. Рабочие Стачки, Рабочие Союзы, Чартизм, смута, грязь, ярость и отчаянное возмущение, становящееся все более отчаянным, будут идти своим путем. По мере того как мрачная нужда укореняется среди нас и все наши прибежища лжи одно за другим распадаются в клочки, сердца людей, ставшие теперь наконец серьезными, обращаются к прибежищам правды. Вечные звезды снова начинают светить, коль скоро становится достаточно темно.
Мало-помалу можно будет слышать, как многие Промышленные Хранители законов, не позаботившиеся, однако, о том, чтобы составлять законы и хранить их, окруженные отчаянным Тред-юнионизмом и анархическими Бунтами, станут говорить сами себе: ‘К чему скопил я пятьсот тысяч фунтов? Я рано вставал и поздно ложился, я морил себя работой и в поте лица моего и души моей стремился нажить эти деньги, для того чтобы стать у всех на виду и пользоваться каким-нибудь почетом среди моих людей-братьев. Мне надо было, чтобы они почитали меня, любили меня. И вот — деньги, собранные всей кровью моей жизни, а почет? Я окружен грязью, голодом, яростью и закоптелым отчаянием. Меня никто не почитает, мне даже едва завидуют, лишь безумцы да холопская порода самое большее, что завидуют мне. Я у всех на виду, — как мишень для проклятий и камней. Благо ли это? Пятьсот скальпов висят у меня в вигваме. О, если бы Небу было угодно, чтобы я искал чего-нибудь другого, а не скальпов, о, если бы Небу было угодно, чтобы я был Борцом Христианским, а не Чактауским! О, если бы я правил и боролся не в духе Маммоны, а в духе Божьем, если бы я был окружен сердцами народа, которые бы благословляли меня, как истинного правителя и вождя моего народа, если бы я чувствовал, что мое собственное сердце благословляет меня и что меня благословил Господь горе вместо Маммоны низу, — вот это действительно было бы что-нибудь. Прочь с глаз моих, вы, нищенские пятьсот скальпов в тысячных банковских билетах: я хочу заботиться о чем-нибудь другом, — или признать мою жизнь трагическим ничтожеством!’
‘Скалистый уступ’ Друга Прюденса, как мы это назвали, постепенно откроется для многих людей, для всех людей. Постепенно, теснимый снизу и сверху, Стигийский грязный потоп Laissez faire, Спроса и предложения, Наличного платежа, как единственной Обязанности, будет убывать со всех сторон, и вечные горные вершины, и безопасные скалистые основания, которые достигают центра мира и покоятся на самой сущности Природы, снова выступят из воды, дабы люди могли основываться на них и строить на них. Когда поклонники Маммоны начнут, мало-помалу, делаться поклонниками Бога, а двуногие хищники — делаться людьми и Душа вновь ощутится в сильно бьющемся слоновом механическом Анимализме нашей Земли, это будет снова благословенная Земля*
Но поистине прекрасно видеть, как грубое царство Маммоны трещит со всех сторон, как оно дает верное обещание умереть или быть измененным. Странная, холодная, почти призрачная заря занимается даже в самой стране Янки, мои Трансцендентальные друзья* возвещают внятным, хотя несколько длинноволосым, неуклюжим образом, что Демиург-Доллар низвергнут с престола, что новые, неслыханные Демиургства, Священства, Аристократии, Возникновения и Разрушения уже видятся в заре наступающего Времени. Кронос низвергнут с престола Юпитером, Один — святым Олафом, Доллар не может вечно править на Небе. Да, я считаю, что не может. Социнианские Проповедники* покидают свои кафедры в стране Янки, говоря: ‘Друзья, все это обратилось в разноцветную паутину, должны мы, к сожалению, сказать!’. — и удаляются в поле, чтобы возделывать гряды лука и жить воздержанно растительной пищей. Это весьма замечательно. Старый божественный Кальвинизм заявляет, что его старое тело распалось ныне в лохмотья и умерло, и его печальный призрак, лишенный тела, ищет новых воплощений, снова завывает в ветре — все еще призрак и дух, но предвозвещающий новый Духовный мир и лучшие Династии, чем Династия Доллара*.
Да, Свет местами проникает в мир, люди любят не тьму, они любят свет. Глубокое чувство вечной природы Справедливости проглядывает всюду среди нас, — даже сквозь мрачные глаза Эксетер-Холла*, невысказанная религиозность борется, хотя и очень беспомощно, чтобы высказаться в Пюзеизме и тому подобном. В нашем Ханжестве, которое в целом достойно осуждения, сколь многое не может быть осуждено без сострадания, мы едва не сказали: без уважения! Нечленораздельное достоинство и истина, которые заключаются в Англии, все еще простираются вниз, до Оснований*
…Эту благородную упавшую или еще не рожденную ‘Невозможность’, — ты можешь воздвигнуть ее, ты можешь, трудом души твоей, возвести ее в светлое бытие. Эта крикливая пустая Действительность, с миллионами в карманах, слишком ‘возможная’, несущаяся мимо с расшитыми трубачами, трубящими вокруг нее, и со всем миром, сопровождающим ее в качестве немых или громогласных холопов, — ты не сопровождай ее, или не говори ей ничего, или скажи глубоко в своем сердце: ‘Громкотрубящее Небытие! Никакая сила труб, платежей, Лон-гакрского искусства или всего человеческого холопства не сделают тебя Бытием, ты — Небытие и обманчивый Призрак, проклятый более, чем это кажется. Проходи, во имя Дьявола, непочитаемое по крайней мере одним человеком, и оставь путь свободным!’
Не на равнинах Илиона или Лациума, на совершенно иных равнинах или местах могут отныне быть совершаемы благородные дела. Не на равнинах Илиона, насколько менее — в гостиных Мейфера!* Не в победе над несчастным братом-Французом или над Фригийцами, но в победе над ётунами Мороза, над Исполинами Болот, над Демонами Раздора, Праздности, Несправедливости, Неразумия и Хаоса, вновь воцарившимися. Ни один из древних Эпосов более невозможен. Эпос Французов или Фригийцев был сравнительно невысоким Эпосом, ну, — а эпос Ухаживания и Кокетства, что это такое? Нечто, что исчезает при пении петуха, что уже начинает чуять утренний воздух! Охраняющая охоту Аристократия, как бы успешно она ни ‘запускала свой леса’, не может уберечься от Искусного Ловчего. Охота может быть хороша, затем она может быть безразлична, и, мало-помалу, ее совсем не будет. Последняя Куропатка Англии, Англии, где миллионы людей не могут добыть хлеба на пропитание, будет застрелена и прикончена. Аристократы с обросшими подбородками найдут себе иную работу, чем забавляться игрой в серсо.
Но к вам, Труженики, к тем, которые уже трудятся и стали как бы взрослыми мужами, благородными и почтенными в своем роде, вот к кому взывает весь мир о новом труде и благородстве! Победите смуту, раздор, широко распространившееся отчаяние мужеством, справедливостью, милосердием и мудростью. Хаос темен, глубок, как Ад, дайте свет, — и вот вместо Ада — зеленый, цветущий Мир. О, это величественно, и нет иного величия. Сделать какой-нибудь уголок Божьего Творения немного плодороднее, лучше, более достойным Бога, сделать несколько человеческих сердец немного мудрее, мужественнее, счастливее, — более благословенными, менее проклятыми! Это — труд ради Господа. Закоптелый Ад смуты, и дикости, и отчаяния может, при помощи человеческой энергии, быть сделан некоторого рода Небом, может быть очищен от копоти, от смуты, от потребности в смуте. И над ним также раскинется вечный свод Небесной Лазури, и его хитрые машины и высокие трубы станут как бы созданием Неба, и Бог, и все люди будут взирать на них с удовольствием*.
Неоскверненный гибельными отклонениями, пролитыми слезами или кровью человеческого сердца, или какими-нибудь искажениями Преисподней, благородный производительный Труд будет, становясь все благороднее, идти вперед, — великое единственное чудо Человека, с помощью которого Человек поднялся с низин Земли, совершенно без преувеличения, до божественных Небес. Пахари, Ткачи, Строители, Пророки, Поэты, Короли, Бриндлеи и Гёте, Одины и Аркрайты, все мученики, и благородные мужи, и боги, все они — одного великого Воинства, неизмеримого, шествующего непрестанно вперед, с самого начала Мира. Громадное, всепобеждающее, венчанное пламенем Воинство, всякий воин в нем благороден. Пусть скроется тот, кто не от него, пусть он трепещет за себя. Звезды на каждой пуговице не могут сделать его благородным, этого не сделают ни целые груды орденов Бани и Подвязки, ни целые бушели Георгов*, никакие иные уловки, а лишь мужественное вступление в него, отважное пребывание в нем и шествие в его рядах. О Небеса, неужели он не одумается! Ведь и он столь необходим в этом Воинстве! Это было бы таким благословением для него и для всех нас! В надежде на Последнюю Куропатку и на какого-нибудь Веймарского Герцога среди наших Английских Герцогов, мы будем еще некоторое время терпеливо ожидать.
И Радость, и Горе
В Грядущем таятся,
И люди стремятся
Вперед, не бояся
Того, что в нем скрыто.

Примечания

ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ

Вышедшая в 1843 г. в Лондоне книга ‘Прошлое и настоящее’ (‘Past and Present’) принадлежит к наиболее значительным и впечатляющим произведениям Карлейля, вызвавшим после публикации самое противоречивое отношение: от доброжелательного одобрения и удивления до горячего негодования. Разработав в предыдущих трудах свой критерий нравственной оценки явлений, он обращается к современному ему обществу, выступая как его острый, непримиримый критик. Общество, где отношения между людьми измеряются куплей и продажей, денежными расчетами, где подавляются и искажаются высшие духовные устремления человека, где, наконец, ускоренная капитализация приводит к обнищанию значительных социальных слоев, — такое общество решительно не нравится ему, особенно когда он сравнивает его с далекой историей. Не выступая здесь как историк в строгом смысле слова, он проявляет своеобразное историческое чутье, рисуя выразительные картины прошедшей жизни. Даже И. Тэн не мог отказать ему в умении воссоздавать атмосферу прошлого, взяв в качестве примера историческую (вторую) часть книги ‘Прошлое и настоящее’: ‘Миллионы мыслей и дел, миллионы существ исчезли, и никакая сила не заставит их снова явиться на свет. Эти несколько светлых точек горят одинокие, словно вершины высочайших утесов на материке, погрузившиеся в море. С каким жаром, с какой глубокой любовью к погибшим мирам, о которых свидетельствовали эти вершины, хватается за них историк своими сильными руками, чтобы по их природе и структуре возродить хоть отчасти потонувшие огромные пространства, которых не увидеть уже ни одному глазу’. Отсюда ‘его отличительная черта, как и всякого историка, обладающего чувством реального, заключается в том, чтобы понять, что пергаменты, стены, одежды, даже тела являются только оболочкой, документами, что настоящий факт — это внутреннее чувство людей, которые жили, что единственный важный факт — это состояние и структура их души, что прежде всего необходимо приблизиться к ней, что от нее зависит все остальное… Нужно сказать себе и повторять следующую мысль: история есть только история сердца, нам следует изучать чувства прошедших поколений, нам незачем изучать что-нибудь помимо этих чувств. Вот что ищет Карлейль… Он угадывает характеры, улавливает дух погасших веков’ (Тэн И. История английской литературы. М., 1904. Т. 5. С. 186—189). Что касается социально-критической стороны произведения, то здесь не помешает привести свидетельство человека, который тоже стоит на позиции критики, хотя и не сугубо нравственной. Это молодой Ф. Энгельс, на которого книга произвела сильное впечатлении, о чем можно заключить по написанной им в 1844 г. статье-рецензии на нее, в которой он подробно пересказал вает содержание произведения Карлейля и приводит большие цитаты из него. Из всей массы вышедших книг, пишет Энгельс, книга Карлейля ‘единственный, которая затрагивает человеческие струны, изображает человеческие отношении и носит на себе отпечаток человеческого образа мыслей… Он, единственный и) всего ‘респектабельного’ класса, по крайней мере не закрывал глаза на факты, он по крайней мере правильно понял непосредственную современность, а это поистине бесконечно много для ‘образованного англичанина’. Энгельс осуждает автора книги за то, что он не делает непосредственных социальных выводов, и за критику атеизма, хотя и отмечает, что его религия далека от официальной, ибо культ этой религии — труд, пантеистический культ героев (Энгельс Ф. Положение в Англии. Томас Карлейль. ‘Прошлое и настоящее’ // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 572—597).
Книга Карлейля своеобразна не только по содержанию, но и по языку, стилю, способам выражения. Она хорошо передает свойственное Карлейлю как писателю сочетание глубокой эмоциональности, искренности и пафоса, приподнятости. Поэтому в данной публикации в соответствии с английским оригиналом сохранен, в частности, такой прием, к которому прибегает Карлейль, как использование прописных (заглавных) букв там, где это не требуется правилами грамматики.
В настоящем издании это произведение Карлейля воспроизводится не полностью. И не только из-за своего большого объема. Значительное число отрывков из него (иногда даже в объеме почти целых глав) использовано в сборнике ‘Этика жизни’, публикуемом в настоящей книге. Тем не менее труд Карлейля представлен здесь ключевыми разделами, позволяющими составить о нем возможно более полное мнение.
Публикуемый текст книги взят из издания: Карлейль Т. Теперь и прежде. Перев. Н. Горбова. М., 1906.
С. 200* Закон о бедных — принятый в Англии в 1834 г. закон, который был призван упорядочить систему помощи бедным и сиротам. В соответствии с этим законом бедняки, обращавшиеся за помощью, направлялись в дома призрения — работные дома, где царил жестокий, полутюремный режим. Предусматривалась обязательная работа в пользу благотворительных обществ, приходов, в ведении которых находились эти дома.
С. 202* Потоси — месторождение серебра в Боливии, в XVII—XVIII вв. на него приходилось около половины мировой добычи серебра.
* Башня голода Уголино. Граф Уголино делла Герардеска, родом из знатной феодальной семьи, в 1284—1285 гг. стал правителем Пизы. В 1288 г. он был свергнут своими политическими противниками во главе с архиепископом Руджери дельи Убальдини и вместе с двумя сыновьями и двумя внуками замурован в башне, где все они умерли от голода в начале 1289 г. Этот исторический факт был использован Данте. В тридцать второй и тридцать третьей песнях ‘Ада’ Уголино изображен гложущим затылок заточившего его Руджери. Гаддо — малолетний сын Уголино.
* Плач Иеремии 4:10.
С. 203* Далее в книге расположен отрывок, включенный в ‘Этику жизни’, разд. IV, 31 (с. 352—353).
* Хлебные законы — законы, принятые в Англии в XV—XIX вв. с целью регулировать ввоз и вывоз зерна и других сельскохозяйственных продуктов. Действовали они в интересах землевладельцев и усугубляли бедственное положение масс. Особенно сильно это сказалось в ‘голодные сороковые годы’ XIX в., когда усилился экономический кризис, выросла безработица, произошли массовые выступления (чартизм). В 1846 г. законы были отменены. Их отмена считалась крупной победой промышленной буржуазии над земельной аристократией.
*Мидас — в греческой мифологии славившийся своим богатством царь Фригии, попросивший у богов превращать в золото все, к чему он ни прикасался, но в золото стала превращаться и пища, что грозило ему голодной смертью. За проступок перед Аполлоном он был наделен ослиными ушами, о которых, как ни старался он их прятать, знали все.
С. 204* Здесь и далее Карлейль обыгрывает практику рекламирования сильнодействующих лекарств, чреватых нередко смертельным исходом, что нашло отражение в печати.
С. 205* Даунинг-стрит — улица в центральной части Лондона, где находятся резиденции премьер-министра и канцлера казначейства (в переносном смысле это название означает английское правительство).
* Билль о реформе был принят в 1832 г. и означал первую реформу английского парламента (вторая парламентская реформа — в 1867 г., третья — в 1884 г.). Он внес изменения в систему парламентского представительства, предоставил право голоса средней и мелкой торгово-промышленной буржуазии. Это право получили новые промышленные центры, и вместе с тем были упразднены некоторые т. наз. ‘гнилые местечки’ (безлюдные избирательные округа в небольших населенных пунктах, где депутатами фактически назначались угодные местным лендлордам люди). Был снижен также имущественный ценз, в результате чего число избирателей увеличилось вдвое и достигло 30% населения.
С. 206* Вопрос Сфинкса. О нем Карлейль говорит в гл. ‘Сфинкс’ первой части книги. Он сравнивает со сфинксом природу, в которой проявляется мудрость и наряду с этим нечто темное, хаотическое. Отсюда и вопросы, которые она задает человеку: ‘Понимаешь ли ты смысл нынешнего дня? Что можешь ты сегодня сделать? Что можешь ты попытаться сделать, проявив благоразумие?’ Сфинкс — природа ставит свои вопросы как перед человеком, так и перед каждой эпохой, каждым народом. Человек, неверно отвечающий на них, попадает в его звериные лапы (см. отрывок из этой главы в ‘Этике жизни’, разд. I, 10, с. 304—305).
С. 208* Зауэртейг — персонаж, придуманный Карлейлем, что характерно для его писательской манеры. На немецком языке это слово означает ‘кислое тесто, закваска, зануда’. На протяжении книги Зауэртейг выступает в основном как персонаж-резонер и критик.
* Так называли хартию чартистов.
*Расширение церкви — возможно, речь идет о тех процессах, которые происходили в церковной жизни в первой половине XIX в. Это прежде всего более либеральное отношение к диссентерам — представителям религиозных направлений, не придерживающихся догматов официальной англиканской церкви (например, т. наз. ‘эмансипация католиков’ — отмена парламентом в 1829 г. ограничений их прав: права занимать государственные должности, быть избранным и т. п.). Все это увеличивало ту часть верующих в самой церкви, которая не связывала себя строгим исполнением догматов англиканства. В узком смысле слова (и, по всей вероятности, Карлейль и имеет его в виду) — это произведенное перераспределение приходов, с тем чтобы в связи с указанными процессами не снижались, а, напротив, повышались доходы англиканского духовенства.
* Хаундсдич — во времена Карлейля район бедноты, местопребывание старьевщиков. Здесь родился основоположник утилитаристской этики или, как пишет Карлейль, евангелия ‘просвещенного эгоизма’ Иеремия Бентам.
С. 209* nec plus ultra — самый лучший, непревзойденный (лит.).
С. 210* Радамант, Эак и Мипос — в греческой мифологии (согласно версии, восходящей к Платону) судьи в подземном царстве мертвых (Аиде).
С. 211* laissez faire, laissez passer — позволяйте делать, позволяйте идти (фр.) (лозунг свободы экономической деятельности, невмешательства в нее государства).
* Этим эпитетом Карлейль характеризует праздную (занимающуюся охотой) аристократию, намекая также на двойные аристократические фамилии.
С. 213* Apage, Satanas — Прочь, Сатана! (Отойди, Сатана!) (лат.) (см. Мф. 4:10, Л к. 4:8).
*Карлейль имеет в виду кровавые события 1819 г., когда был разогнан митинг (в нем участвовали в основном рабочие-ткачи) в поддержку избирательной реформы, происходивший на Питерсфельде в Манчестере (т. наз. Манчестерская резня, другое название этих событий — Питерлоо, поскольку в разгоне принимали участие войска, сражавшиеся под Ватерлоо).
С. 214* Трисмегист (‘Триждывеличайший’) — в греческой мифологии эпитет бога Гермеса.
С. 216* В основе этой части книги лежит изданная в Лондоне в 1840 г. ‘Хроника’ Джосслина Бракелондского (XII в.), монаха монастыря Св. Эдмунда (Сент-Эдмундсберийского монастыря (аббатства).
* Методизм — течение в англиканской церкви, зародившееся и XVIII к. Чтобы как можно более эмоционально воздействовать на слушателей, методисте-, кие проповедники главное внимание уделяли описанию будущего Страшного суда и адских мук, претерпеваемых нераскаявшимися грешниками. Для структуры методистской церкви характерен авторитаризм, строгая централизация и дисциплина.
С. 217* Pitanceria — зд. приют, убежище (лат.).
* tacenda — то, о чем не говорят, умалчивают (лат.).
* Перевод этой фразы см. далее в конце с. 220.
* Здесь Карлейль ссылается на труд английского хрониста (историка) и теолога Идмера (кон. XI — нач. XII в.) ‘Historicae Novorum’, в котором излагается история Англии с 1066 по 1122 г.
С. 218* Filimi — сын мой (лат.).
*Каюс, врач-француз — персонаж комедии У. Шекспира ‘Виндзорские проказницы’ (или ‘Виндзорские насмешницы’) (1602), которому так и не удается обвенчаться с красавицей Анной Педж.
С. 219* Джон Роквуд — лондонский издатель ‘Хроники’ Джоселина. Драйасдёст — сухой и педантичный человек, ученый педант и сухарь, вымышленное лицо, которому Вальтер Скотт посвятил ряд своих романов, в результате имя стало нарицательным.
С. 220* Акра — крепость в Иерусалиме, которая вместе с городом находилась в руках крестоносцев в XI—XII вв. Однако не исключено, что здесь речь идет не об иерусалимской Акре, а о сирийской крепости Акка (Акко), расположенной на побережье Средиземного моря, которая дольше удерживалась крестоносцами (1104—1187 и 1191—1291), служила местопребыванием членов ордена святого Иоанна (отсюда ее название: Сен-Жан д’Акр — Saint-Jean d’Acre), поэтому сюда съезжались паломники из западных стран.
* …monachus noster — нашего монаха (лат.).
С. 221* Карлейль здесь сравнивает Джоселина с Дж. Босуэллом (‘Боззи’), автором жизнеописания С. Джонсона (см. примечание к с. 16), который слыл образцовым, дотошным биографом.
* Дионисово ухо — это выражение связано с именем сиракузского тирана Дионисия Старшего (432—367 до н. э.), который отличался крайней подозрительностью и, согласно легенде, соорудил в своем дворце специальное устройство для подслушивания.
* Роговая дверь снов — образ, взятый из ‘Энеиды’ Вергилия (кн. 6, 893—896): ‘Двое ворот открыты для снов: одни роговые, // Из них вылетают легко правдивые только виденья,//Белые створы других изукрашены костью слоновой, // Маны, однако, из них только лживые сны высылают’ (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1979. С. 264).
* Frater — брат (лат.).
* homo literatus — ученый человек (лат.).
С. 222* Велиар (Велиал) — в Библии обозначение сатаны. Выражение ‘сыны Велиара’ означает ‘низкие, подлые, нечестивые люди’ — так оно передано, например, в русском переводе Библии (см. Втор. 13:13).
* Sochemanni (сокмены) — категория крестьян в средневековой Англии. Оставаясь свободными собственниками своих наделов, они вместе с тем несли некоторые повинности в пользу лордов, занимая тем самым промежуточное положение между вилланами (крепостными) и фригольдерами (свободными держателями наделов). В XV—XVI вв. они постепенно присоединились к последней категории крестьян.
С. 223* Dominus Rex — Государь, Его величество король (лат.).
* Sacrosancta — букв, священное, неприкосновенное (святой престол) (лат.).
С. 226* Deus estcum eis — Господь с ними (лат.).
С. 228* Те Deum laudamus — Тебя, Боже, хвалим (лат.) (начальные слова католического благодарственного гимна, автором которого считается Амвросий Миланский (340—397).
* Dominus Abbas — господин (владыка) аббат (лат.).
* Имеется в виду Ричард Гренвиль, герцог Бекингемский, маркиз Чандос, который защищал в парламенте хлебные законы, выступая против их отмены, был активным глашатаем интересов крупных землевладельцев.
* Далее идет отрывок, включенный в ‘Этику жизни’, разд. IV, 52 (с. 360).
С. 229* gaudeamus — возрадуемся (лат.).
С. 230* vadium, plegium — пени, обязательства, залоги, проценты (лат.).
* disputator est — толкователь (лат.).
С. 231 * Герцог Логвуд — вымышленное имя (от англ. log — бревно, чурбан и wood — дерево).
* Далее идет отрывок, начинающийся словами: ‘Вследствие этого мы, во всяком случае, согласны с рассудительной миссис Глесс [автором вышедшей в 1747 г. поваренной книги]: ‘Прежде всего поймайте зайца!’ и включенный в ‘Этику жизни’, разд. III, 14 (с. 331).
С. 233* Карлейль имеет в виду произведенную в 1828 г. эксгумацию останков Дж. Гемпдена, с тем чтобы выяснить обстоятельства его смерти (по официальной версии, Гемпден скончался от смертельной раны, полученной в сражении с королевскими войсками).
С. 234* Completorium — заключительная молитва после вечерни (лат.).
С. 236* caput — глава (лат.).
* Подглядывающий, или Любопытный, Том. Речь идет о событии, происшедшем в г. Ковентри в 1040 г. и известном из рассказа английского хрониста XIII в. Роджера Уэндоуэра. Леофрик, граф Честер (ум. 1057), наложил на жителей Ковентри тяжкие повинности. Откликаясь на их мольбу, жена графа леди Годива согласилась выполнить его условие — проехать обнаженной на коне через весь город. Она это сделала, причем жители города закрыли все ставни, за исключением портного Тома, решившего посмотреть на это зрелище и тут же ослепшего. Повинности были сняты, и с тех пор это событие ежегодно отмечается в Ковентри процессией, а Годива считается покровительницей города. Прозвище Любопытный Том из Ковентри (Peeping Tom of Coventry) стало обозначением человека с нездоровым любопытством.
С. 237* Ubi homines sunt modi sunt — где люди, там правила (лат.).
С. 239* Лонгакр — квартал в Лондоне, где изготовлялись экипажи.
С. 240* См. далее отрывок, включенный в ‘Этику жизни’, разд. II, 51 (с. 325).
* Вестминстер-Холл (Дворцовый холл) — единственный зал, сохранившийся от старого Вестминстерского дворца, ныне входит в парламентский комплекс, размещенный в новом Вестминстерском дворце (построен в XIX в.). Ранее в Вестминстер-Холле проходили заседания различных судов.
* См. этот отрывок в другом переводе в ‘Этике жизни’, разд. II, 52 (с. 325). С. 241* Пюзеизм (ритуалистское, или Оксфордское, движение) — религиозное
течение, основанное английским теологом фламандского происхождения Эдвардом Бувери (псевдоним Пьюзи, 1800—1882), пытавшимся ввести в англиканство некоторые положения и обряды католицизма.
* Вертящиеся калабаши (в другом случае Карлейль упоминает калмыцкие калабаши), иначе говоря, вращающиеся тыквы. Вот как комментирует это место у Карлейля И. Тэн: Для него ‘это обозначение внешней и механической религии… Потому что калмыки кладут свои молитвы в тыкву, которую ветер заставляет вертеться, что производит, по их мнению, беспрерывное моление. Таковы же и молитвенные мельницы в Тибете’ (Тэн И. История английской литературы. М., 1904. Т. 5. С. 173).
* Имеется в виду случай, когда епископ Кентерберийский У. Лод, исповедуя англиканство, совершил пышный ритуал в 1631 г. при освящении церкви святой Екатерины (см. также с. 167).
* Уилл Скарлет — ближайший друг и сподвижник героя английских баллад Робина Гуда. Вэксфильдский Пиндар — имеются в виду безымянные певцы из Вэксфильда в графстве Йоркшир.
* Statutum de tallagio non concedendo (Статут о неналожении податей — лат.) был принят королем Эдуардом I в 1297 г. Он подтверждал Великую хартию вольностей (Magna Carta, или Magna Charta), 1215 (с дополнительными статьями, выдвинутыми баронами). Согласно этому статуту, никакой налог не мог взиматься королем без согласия парламента.
*Четыре Суда. Карлейль, по всей вероятности, имеет в виду структуру английских судебных инстанций, связанную с двойной системой правосудия (правосудие по закону, опирающееся на нормы обычного права и судебные прецеденты, и правосудие по справедливости). В соответствии с этой системой существовали три высших Суда общего права (Суд королевской скамьи, Суд общих тяжб и Суд государственного казначейства) и верховный Суд справед-
ливости — Канцлерский суд, возглавляемый лордом-канцлером, формально не связанным парламентскими законами, обычаями или прецедентами. ‘Кок о Литтльтоне’ — такое название получил один из томов 4-х томного труда известного английского юриста и политического деятеля Э. Кока ‘Основы английского права’ (‘Institutes of the Laus of England’) (1628). В этом томе он комментирует труд английского юриста XV в. Т. Литтльтона о землевладении (‘On Tenures’).
* Три парламентских сословия: духовные лорды (высшие иерархи англиканской церкви), светские лорды (те и другие — члены палаты лордов) и члены палаты общин.
* В произведении Дж. Свифта ‘Битва книг’ (полное ее название ‘Полное и правдивое известие о разразившейся в прошлую пятницу битве древних и новых книг в Сент-Джеймской библиотеке’ (изд. 1704) описывается сатирическая сценка встречи на ристалище Джона Драйдена, известного английского поэта и переводчика античных классиков (в том числе Вергилия), с самим Вергилием. Вергилий в сверкающих доспехах на сером в яблоках коне встречается с Драйденом, едущим на старой и тощей лошади. На нем был шлем, в девять раз превышавший размеры головы, которая ‘терялась в глубине задней его части, подобно мышке под пышным балдахином или отощалому щеголю под навесом модного парика, и глас соответствовал лику, он звучал слабо и отдаленно’ (Свифт Дж. Избранное. Л., 1987. С. 289).
* Нора — мыс у устья Темзы.
С. 242* Сатаническая школа — по всей вероятности, речь идет о байронизме. Кокнийская школа объединяла группу критиков и поэтов, живших в Лондоне, — лондонских романтиков (в том числе П. Б. Шелли, Дж. Китса и др.). Название это было дано критиками-пуристами (защитниками ‘чистоты языка’), упрекавшими членов группы в использовании ‘простонародных’ рифм и выражений, англ. ‘кокни’ обозначает как лондонское просторечие, так и уроженца Лондона (коренного лондонца).
* Арахна — в греческой мифологии искусная вышивальщица и ткачиха, из-за соперничества с Афиной была превращена последней в паука.
* Джабеш Виндбэг — вымышленное имя, в переводе с английского означает болтун, пустозвон.
*Тейт (Тевтат) — в кельтской мифологии бог племенного коллектива, покровитель его военной и мирной деятельности.
*Хенгст (Хенгист, Генгст) — предводитель германского племени ютов, высадившегося ок. 449 г. на острове Тэнет, к востоку от современного Кента. Эта дата традиционно считается началом завоевания Британии англосаксами. Ок. 455—479 гг. в бассейне реки Темзы было основано первое англосаксонское королевство Кент.
С. 243* Цитируется стихотворение И. В. Гёте ‘Символ’ из цикла ‘Ложа’, оно приводится полностью на с. 271—272.
С. 244* Далее следует отрывок, включенный в ‘Этику жизни’, разд. IV, 1 (с. 341).
С. 245* ‘Триста лет она в бурлении (кипении сил), вот почему я ее почитаю’ (фр.).
* Corpus Christi — Тело Христово (Тело Господне) (лат.). Католический праздник Тела Господня отмечается в первый четверг после Троицына дня, установлен папой Урбаном IV в 1264 г.
С. 246* Этот образ связан с бытующими в христианской теологии и иконографии представлениями о черепе Адама (якобы похороненного на Голгофе), который пробуждается к жизни при пролитии крови распятого Христа.
*Оркус (Орк) — в римской мифологии божество смерти, а также само царство мертвых.
* Приводятся слова хозяина гостиницы, обращенные к Джини Дине, героине романа В. Скотта ‘Эдинбургская темница’ (подлинное название романа ‘Сердце Мидлотиана’, или ‘Сердце Средних земель’): ‘Не встретятся ли мне дурные люди, сэр? — спросила Джини. — Да чтобы от них избавиться, я согласился бы вымостить оладьями всю Гроубинскую лужу. Но все же их теперь не так много, как раньше…’ (Скотт В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1990. Т. 5. С. 249).
* Друри-Лейн — театр в Лондоне, расположенный на улице того же названия, был открыт в 1663 г., время его наибольшего расцвета — середина и конец XVIII
в., когда в нем играл и был его руководителем английский актер, драматург, реформатор сцены Дэвид Гаррик (1717—1779).
С. 247* Далее следует отрывок, включенный в ‘Этику жизни’, разд. IV, 6 (с. 342—343).
* Об этом шляпнике, изготовившем шляпу в семь футов в качестве рекламы, см. в отрывке, включенном в ‘Этику жизни’, о котором говорилось выше.
* См. далее ‘Этику жизни’, разд. V, 17 (с. 368).
С. 250* См. далее ‘Этику жизни’, разд. I, 11 (с. 305).
С. 251* Мистер Булль (Джон Булль) — простоватый фермер, персонаж сатиры Джона Арбетнота (1667—1735) ‘История Джона Булля’. Это имя стало нарицательным для обозначения типичного англичанина.
* vis inertiae — сила инерции (лат.).
С. 252* См. прим. к с. 208.
С. 253* Бэконовская индукция — разработанный английским философом Ф. Бэконом метод логического доказательства (умозаключения) от частных фактов к общим выводам.
*Солецизм (от Сол — древняя афинская колония, утратившая чистоту греческого языка) — неправильный языковой оборот, синтаксическая ошибка.
* Берсеркер (берсеркеры) — так назывались древнескандинавские витязи, отличавшиеся особой неустрашимостью и одержимостью в бою, в переносном смысле — неистовый человек.
С. 255* Голконда — государство, существовавшее в Индии в XVI—XVII вв., славилось добычей алмазов. О Потоси см. в прим. к с. 202.
С. 256* Клич Хенгста (см. прим. к с. 242) перед схваткой.
*Трехдневное восстание — речь идет об июльской революции 1830 г. во Франции (массовое восстание произошло 27—29 июля). Революция свергла монархию Бурбонов.
С. 257* Персонажи романа В. Скотта ‘Айвенго’. На шее у свинопаса Гурта было наглухо запаяно нечто вроде собачьего ошейника с начертанными на нем саксонскими буквами словами: ‘Гурт, сын Беовульфа, прирожденный раб Седрика Ротервудского’.
* См. далее ‘Этику жизни’, разд. IV, 58 (с. 361—362).
С. 258* Речь идет о событиях, связанных с нормандским завоеванием Англии. Гируорд — один из руководителей англосаксов, оказавшись в болотистой местности на севере графства Кембриджшир, безуспешно сопротивлялся нормандцам во главе с Вильгельмом Завоевателем. Граф Вальтеф — представитель англосаксов, которого Вильгельм Завоеватель сначала помиловал, а потом приказал казнить. Йоркшир и северные графства были жестоко опустошены нормандцами.
* par la splendeur de Dieu — Божественным сиянием (фр.).
С. 259* etcetera — и так далее (лат.).
* Это выражение, состоящее из немецких слов ‘Wahngasse’ и ‘Weissnichtwo’, означает ‘воображаемый переулок, расположенный неизвестно где’.
* Тейфельсдрек (в переводе с немецкого — ‘чертово дерьмо’) — главный персонаж романа Карлейля ‘Sartor Resartus’ (‘Заштопанный портной’) (Карлейль Т. Sartor Resartus. Жизнь и мысли герра Тейфельсдрека. М., 1902, 1904).
* mein Lieber — мой милый (нем.).
* Вымышленное имя.
С. 260* Седан и Геддерсфильд — города, где были расположены суконные фабрики. На фабрике в Геддерсфильде изготовлялись дорогие сукна.
С. 262* Бобруммелизм — термин образован от имени известного английского франта (денди), законодателя мод Джорджа Бруммеля (1778—1840), прозванного красавцем Бруммелем (фр. Beau Brummel).
* Карлейль имеет в виду мусульманский рассказ о превратившихся в обезьян жителях Мертвого моря, который он взял из предисловия Дж. Сэла (Сэля) к переведенному им Корану. Этот рассказ помещен в гл. III ‘Евангелие дилетантизма’ ч. Ill книги ‘Прошлое и настоящее’ (см. в ‘Этике жизни’, разд. IV, 8, с. 343-344).
С. 263* По всей вероятности, это выражение связано с английской пословицей ‘Nine tailors make a man’ (‘Девять портных составляют одного человека’). В романс ‘Sartor Resartus’ приводится рассказ о том, как английская королева Елизавета, принимая депутацию из восемнадцати портных, обратилась к ним со словами: ‘Здравствуйте, два джентльмена’. ‘Повсюду распространилась и утвер-
дилась, как широко разветвляющееся, укоренившееся заблуждение, идея, что портные суть особый физиологический вид, не люди, а дробная часть челонека’ (Карлейль Т. Sartor Resartus. M., 1904. С. 320321).
* Анимализм — здесь в смысле: животное состояние (от мин. animansживотное).
С. 264* Тридцать девять пунктов (39 статей) — символ веры англиканской церкви, принятый английским парламентом в 1571 г.
* Fanum — святилище, священное место, храм (лат.).
* См. прим. к с. 242.
С. 265* Кирхеровские зрительные образы. Немецкий иезуит, востоковед, ученый Атанасиус Кирхер (1601—1680) изучал световое излучение, используя принцип laterna magica (волшебного фонаря).
* См. далее ‘Этику жизни’, разд. II, 8 (с. 314).
* См. далее ‘Этику жизни’, разд. V, 3 (с. 364). С. 266* Иез. 8:13—14.
С. 267* Flebile ludibrium — жалкая насмешка (лат.).
* См. этот отрывок в ‘Этике жизни’, разд. IV, 17 (с. 346).
С. 268* ‘Aestetische Springwurzeln’ — ‘Эстетические источники’ (нем.).
С. 269* Возможно, речь идет о немецком теологе и философе Давиде Фридрихе Штраусе (1808—1874), историке христианства.
С. 270* Талайпоны — буддийские монахи или священники.
С. 273* Цитируется стихотворение О. Голдсмита ‘Элегия на смерть бешеной собаки’, которое он опубликовал в своем романе ‘Векфильдский священник’ (1766): ‘Собака и природы царь// Дружили поначалу,// Но вот беда: взбесилась тварь // И друга покусала…//Над раной лили реки слез,//Сердца терзала драма.// И ясно всем: взбесился пес,// Погибнет сын Адама.// Но опровергла бред ослов// Чудесная картина:// Наш добротворец жив-здоров, // А околела псина’ (Голдсмит О. Избранное. М., 1978. С. 65—66).
С. 274* Александрийская библиотека — крупнейшее собрание рукописей древности. Основана в нач. III в. до н. э. при Александрийском мусейоне. Ее остатки были уничтожены в VII—VIII вв.
* Луи-Филиппизм — режим французского короля Луи Филиппа (1773—1850), установленный после июльской революции 1830 г. во Франции. Существовал до 1848 г.
С. 275* Aristos — лучший, достойный (грен.).
С. 278* Redivivus — воскресший, оживший (лат.). Речь идет о Кромвеле.
* Пандарус Догдраут. Пандарус (Пандар) — персонаж пьесы У. Шекспира ‘Троил и Крессида’ (1609), дядя Крессиды, сводник. Догдраут — словосочетание, образованное от английских слов ‘dog’ — собака и ‘draught’ (‘draft’) — черновик, набросок.
*‘Карлтон-клуб’ — главный клуб английских консерваторов в Лондоне. Основан в 1832 г. герцогом Веллингтоном.
С. 279* Это ироническое замечание относится к Ч. Диккенсу.
* per os Dei — через Бога (благодаря Богу) (лат.).
С. 280* Томас Бекет, архиепископ Кентерберийский, был убит в Кентер-берийском соборе в 1170 г. по приказу короля Генриха II. Впоследствии он был причислен к лику святых. В средние века совершались массовые паломничества к его гробнице в соборе. Уильям Уоллес, национальный герой шотландского народа, разгромив (в 1297 г.) английскую армию Эдуарда I, был предательски захвачен в плен англичанами в 1305 г. и казнен на площади около крепости Тауэр.
* Мф. 6:34.
С. 281* Источник Мимира — в скандинавской мифологии источник мудрости, расположенный у корней мирового древа Иггдрасиль.
С. 283* См. далее ‘Этику жизни’, разд. III, 41 (с. 340).
С. 284* Буканьеры — флибустьеры, морские разбойники. В XVII в. на острове Сан-Доминго (ныне Гаити) они образовали свое государство. Чактау — искаженное написание одного из индейских племен. Возможно, речь идет о чоктаусах — индейцах группы куна.
* Священные месяцы — речь идет о чартистском плане всеобщей стачки.
* ‘Хенсард’ (‘Hansard’) — официальный стенографический отчет о заседаниях обеих палат английского парламента.
* См. Дан. 5:27.
С. 289* Авдиил — библейское имя, означающее ‘раб Божий’. Имеется в виду лорд Джеймс Грэхем, проявлявший заботу об образовании и улучшении условий труда детей на фабриках.
* Ис. 52:11.
С. 291 * См. этот отрывок в другом переводе в ‘Этике жизни’, разд. IV, 37 (с. 356).
* В гл. V ‘Постоянство’, ч. IV книги ‘Прошлое и настоящее’ Карлейль рассказывает о том, что в ‘Отчете об обучении бедных детей’ за 1841 г. он прочитал анонимные заметки одного фабриканта (он назвал его Прюденс, от англ. prudence, что значит ‘благоразумие, предусмотрительность’), в которых тот пишет, какую заботу он проявляет о своих рабочих, об их досуге, времяпрепровождении, поняв, что такая забота — ‘превосходное вложение капитала’. Он сравнивает своих рабочих с рабочими других фабрикантов, которые только получают жалованье, не чувствуя к себе человеческого отношения, и поэтому устраивают забастовки, воруют и бездельничают. Я не взял бы за этих рабочих в обмен на своих, заявляет он, и ‘семи тысячи фунтов в придачу’.
С. 292* Далее см. ‘Этику жизни’, разд. IV, 36 (с. 355—356).
* Речь идет о представителях американской радикальной и романтически настроенной интеллигенции, участниках литературного и философского течения 30—50-х гг. XIX в., объединившихся вокруг основанного в Бостоне ‘Трансцендентального клуба’. Трансценденталисты (прежде всего Р. У. Эмерсон) поддерживали постоянные связи с Карлейлем.
* Социниане — протестантская рационалистическая секта, отвергавшая догмат о Троице, Откровение и божественную природу Христа.
С. 293* Нетрудно видеть, что Карлейль, опираясь на своих ‘трансцендентальных друзей’, слишком оптимистически оценивал те процессы, которые происходили тогда в США. Вот что писал в 1837 г. более трезво настроенный Р. Шатобриан о своих впечатлениях от американской действительности: ‘Барышнический дух начинает овладевать ими, денежные выгоды становятся у них национальным пороком. Денежные обороты банков в разных штатах уже задерживаются, и банкротство начинает пугать всех. …Мы воображаем себе, что в Соединенных Штатах царствует равенство: это заблуждение, пустая мечта… В городах царствует холодный, упрямый эгоизм, пиастры и доллары, банковские билеты и денежное возвышение и понижение фондов — вот все предметы разговора’ (Шатобриан. Замогильные записки. Спб., 1851. Т. 2. С. 76—77).
* Эксетер-Холл — большой зал в Лондоне, предназначенный для проведения религиозных, политических, благотворительных и т. п. собраний. Построен в 1831 г.
* См. далее ‘Этику жизни’, разд. I, 26 (с. 309).
* Мейфер — фешенебельный район в Уэст-Энде в Лондоне.
С. 294* См. этот отрывок в ‘Этике жизни’, разд. I, 16 (с. 306).
* Святой Георгий (Георг Английский) — христианский мученик (кон. III в.). Считается главным покровителем Англии. Орден святого Георгия — орден Подвязки является высшим английским орденом. Учрежден в 1350 г. королем Эдуардом III для награждения узкого круга приближенных.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека