Время на прочтение: 56 минут(ы)
(Последний философ-идеалист. В. А. Зайцева. ‘Русское Слово’, 1864, декабрь)
(Нерешенный вопрос. ‘Русское Слово’, 1864, сентябрь)
Текст статьи воспроизведен по изданию: Антонович М.А. Избранные статьи. Философия. Критика. Полемика. — Л., 1938:
Прежде чем обратиться к ‘Нерешенному вопросу’, мы считаем долгом выразить г. Зайцеву нашу благодарность за ту великодушную готовность, с какою он воспользовался нашими замечаниями, признав справедливость их. Долг благодарности обязывает нас разрешить все те недоумения г. Зайцева, какие возбуждены в нем нашею статьею. В своем ответе нам он спрашивает: ‘Что касается до самого Шопенгауэра, то я удивляюсь, что за охота г. Антоновичу тратить столько красноречия на доказательство его тупости и обскурантизма?’ — ‘Я полагаю поэтому, что каждый из нас, безобидно друг для друга, может остаться на этот счет при своем мнении: я — при том мнении, что Шопенгауэр был умный и ученый человек, не бесполезный для общества, вы — что это была личность вроде Ивана Яковлевича, болтавшая только бессмысленные фразы и совершенно неспособная сказать правду иначе, как сдуру’. С личной точки зрения это верно, какие бы мнения ни имел г. Зайцев, — для нас это не только безобидно, но даже совершенно безразлично, мы даже вовсе не желаем знать мнений г. Зайцева как частного лица, и нам нет никакого дела до того, остается или не остается он при своем мнении о Шопенгауэре. А при чем же должны оставаться читатели? — вот вопрос, на который обратил внимания г. Зайцев. Ведь вы же, г. Зайцев, высказываете печатно ваши мнения не для нас только лично, а вообще для всех ваших читателей, так же точно и мы при печатании своих статей имеем в виду не вас, а ваших и наших читателей. И потому с точки зрения читателей нельзя решать литературного спора так, как вы предлагаете, т. е. каждому из нас остаться при своем мнении, мы с вами лично можем порешить на этом, но читатели должны знать, чье же мнение вернее, особенно те читатели, которые имеют предрасположение верить вам на слово. Вот этих-то читателей мы и хотели спасти от ваших ложных мнений, и вот почему нам пришла охота тратить красноречие на доказательства тупоумия и обскурантизма Шопенгауэра. Вы лично оставайтесь при каком вам угодно мнении о Шопенгауэре, считайте его хоть высочайшим гением, нам до этого нет дела, мы имеем в виду только ваших читателей, и если мы хотим даже вас самих довести до сознания ваших ошибок, то только потому, что оно подействует на самых мизерных читателей, слепо верящих вам. Поэтому собственно для читателей мы заметим, что г. Зайцев или не понял той цели, с какою мы восставали против Шопенгауэра, или же намеренно умолчал о ней, потому что она высказана была нами прямо и ясно. Г. Зайцев назвал Шопенгауэра ‘гением’, мы восстали против справедливости этого названия и в доказательство сослались на слова самого же г. Зайцева, утверждавшего, что Шопенгауэр ‘несет чепуху впопад’, т. е. говорит бессмысленные фразы и правду сдуру, — это ваше мнение о Шопенгауэре, г. Зайцев, и вы напрасно навязываете его нам. Таким образом, ссылаясь на ваши же слова, мы доказали, что Шопенгауэр вовсе не гений, с этим вы и сами согласились теперь, и уже не называете его ‘гением’, а просто ‘умным и ученым человеком, не бесполезным’. Но вы решительно обошли нашу главную цель, мы не столько нападали на Шопенгауэра, сколько защищали Гегеля и Фихте от ваших невежественных нападений. Назвавши Шопенгауэра ‘гением’, вы назвали Фихте и Гегеля бездарными, тупоумными шарлатанами, которых следовало бы гнать метлой, подвергнуть исправительному наказанию и забросать гнилой репой, вот эта-то ваша невежественная несправедливость и варварская жестокость к Фихте и Гегелю и ваше неразумное преувеличенное восхваление Шопенгауэра просто возмутили нас, не лично, а за ваших несчастных читателей. Мы и доказали вам, что Шопенгауэр во всех отношениях ниже Фихте и Гегеля, что если вы последних назвали тупоумными шарлатанами, то Шопенгауэра следовало вам назвать весьма тупоумным и весьма шарлатаном, и наоборот, если вы Шопенгауэра называете ‘гением’, то Гегеля и Фихте должны назвать величайшими гениями, — вот какова была наша мысль. Пожалуйста же, г. Зайцев, не омрачайте ваших читателей и не извращайте смысла нашего спора, во имя читателей мы требовали и требуем от вас, чтобы вы всякий ваш похвальный отзыв об общем размере способностей и о значении деятельности Шопенгауэра прилагали в увеличенной степени к Фихте и Гегелю, если вы сказали, что Шопенгауэр есть человек умный, ученый и не бесполезный, то о Фихте и Гегеле вы должны сказать, что они люди весьма умные и ученые и весьма не бесполезные. Итак, вы можете оставаться при своем несколько видоизмененном мнении о Шопенгауэре, но ваши читатели должны держаться того мнения, что Гегель и Фихте гораздо выше Шопенгауэра, что называть последнего гением, а первых тупоумными шарлатанами — значит поступать несправедливо и философски невежественно.
Г. Зайцев жалуется далее, будто бы мы в своей статье написали многое с целью ‘оскорбить’ его, в пример он указывает следующий факт: ‘Г. Антонович объявляет, что я Шопенгауэра самого не читал, а читал какое-нибудь очень одностороннее сочинение о нем. К чему г. Антонович говорит это, — я понять не могу, потому что не бог весть какая доблесть прочитать Шопенгауэра, и не особенный позор не читать его’. Мы удивляемся непонятливости и недогадливости г. Зайцева, потому что мы нашим предложением — говорим откровенно и искренно — не только не хотели оскорбить его, но хотели даже сказать ему комплимент. В самом деле, нужно быть совершенно ограниченным и ничего непонимающим человеком, чтобы, прочитавши сочинения Шопенгауэра, назвать его гениальным умом, мы не хотели считать г. Зайцева таким человеком и потому предположили, что он сам не читал сочинений Шопенгауэра, а был введен в заблуждение кем-нибудь посторонним, и мы думаем, что это предположение выгодно и нимало не оскорбительно для г. Зайцева: если же он действительно прочитал самого Шопенгауэра и признал его гением, то это гораздо хуже для него. Подобным образом г. Зайцев и в других случаях счел в нашей статье оскорблением для себя то, что мы говорили именно для того, чтобы не оскорблять его. Мы сказали, например, что г. Зайцев в своих суждениях о Шопенгауэре нарушил ‘все правила и приемы здравой философской критики’. На это г. Зайцев отвечает, что он вовсе не намерен был писать философской критики на Шопенгауэра, и потому намеренно пренебрег ее правилами, так что этого нельзя ставить ему в вину. Но неужели же г. Зайцев не заметил, что по существу дела и для точности нам следовало бы выразиться так: ‘г. Зайцев нарушил все правила здравого смысла и здравой критики’? Мы же, чтобы смягчить жесткость и резкость этого приговора, выразились иначе и сказали только о нарушении правил философской критики, и вдруг г. Зайцев нашу же снисходительность обращает против нас же самих!
Далее г. Зайцев обращается к нам еще с такими недоумениями: ‘Что касается извинений, которых требует от меня г. Сеченов через г. Антоновича (это неправда, этого не было в нашей статье), то я, право, в недоумении, какого рода они могут быть, кроме отказа от своей ошибки? Но г. Сеченов, очевидно (?), требует еще чего-то, потому что у г. Антоновича отказ требуется сам по себе, а извинение само по себе. Пусть г. Сеченов или г. Антонович объяснят мне, чего им еще от меня нужно, какой эпитемии?’ Нам лично, как вероятно и г. Сеченову, решительно ничего не нужно от вас, вашею невежественною статьею вы оскорбили не нас, а ваших несчастных читателей, которым вы внушили превратные понятия и которых вы учили варварской жестокости. Поэтому вы должны извиняться не перед г. Сеченовым, а перед его статьею, которую вы не поняли и, однако, взялись исправлять и опровергать перед вашими читателями, которых вы ввели в страшное заблуждение. Что же касается до эпитемии, то налагать ее на вас мы не имеем права и не желаем, прибавим только, что лучшею эпитемиею, которую налагают на вас здравый смысл, польза ваших читателей и общее благо литературы, было бы исполнение следующей заповеди: не браться ни за одно дело, к которому вы неспособны, и не омрачать и без того уже омраченных и мизерных последователей ваших внушением им таких вздорных понятий, как гениальность Шопенгауэра, необходимость исправительных наказаний для философов, необходимость и польза рабства негров, случайность истории, ограничивание истории одними только войнами и проч. и проч.
Наконец г. Зайцев предлагает нам следующий сентиментальный вопрос: ‘Поэтому я решаюсь апеллировать к самому г. Антоновичу и просить его сказать мне откровенно: не преступил ли он в своей статье пределов полемики, которая могла быть ведена против меня, и неужели ни в статье моей: ‘Последний философ-идеалист’, ни в прочей моей литературной деятельности нет ничего, что бы могло оградить меня от оскорблений (?) с его стороны, подобных тем, которыми он осыпает меня?’ На это мы ответим, что г. Зайцев придает слишком личный характер литературному делу, он воображает, что опровержение статьи есть личная обида для ее автора, а защищение ее есть комплимент ему и выражение личного чувства приязни, так, например, в нашем предположении, что он не читал самого Шопенгауэра, он видит намерение оскорбить его и говорит, что мы не должны были так оскорблять его во внимание ко всей его деятельности, опровержение статьи г. Сеченова тоже кажется ему оскорблением, за которое требуется извинение, наконец, за всю нашу статью он требует от нас какого-то удовлетворения и апеллирует к нам с чем-то и на кого-то. Если г. Зайцев понимает литературный спор таким личным образом, то он сильно ошибается, по крайней мере, относительно нас. В наших возражениях и опровержениях, равно как и в наших защищениях, мы имели в виду не личности, а мнения, высказываемые ими, если мы употребляем, например, фамилию г. Зайцева или другую, то это просто только как ярлык, как сокращенное название для известных мнений, которыми мы занимаемся. Вся наша статья против г. Зайцева со всеми ее подробностями вызвана была не желанием оскорбить его, а желанием восстановить в истинном виде те понятия, которые он исказил и обезобразил в своей статье, мы отстаивали и защищали не лично г. Сеченова, а те его верные взгляды, которые думал поколебать г. Зайцев, мы защищали эти взгляды не потому, что они принадлежат г. Сеченову, а потому, что на них делались нелепые нападения, и это доказывается тем, что мы же защищали Фихте и Гегеля, к философскому направлению которых мы относимся отрицательно. Таким образом прием, посредством которого г. Зайцев притянул к делу г. Сеченова, будто бы требующего извинений, есть просто подьяческое крючкотворство, которое не делает чести г. Зайцеву и не только не поправляет его дела, но еще более роняет его, и мы с своей стороны затрудняемся отвечать на апелляцию г. Зайцева, так как она неосновательна, не имеет предмета и жалуется на личные оскорбления, которых нет. Впрочем, если что-нибудь в нашей статье, и без всякого нашего намерения и вопреки нашему желанию, оскорбило г. Зайцева, то мы охотно просим у него извинения за это, не во внимание к его прочей литературной деятельности, а во внимание к тому действительно очень редкому и очень почтенному самообладанию, с каким он сознался в своих ошибках и отказался от них. — Что же касается до теоретического вопроса о том, может ли литературная деятельность ограждать от оскорблений, то для уяснения его мы советуем г. Зайцеву внимательно прочесть статьи гг. Благосветлова и Писарева, направленные против ‘Современника’.
Теперь обратимся к ‘Нерешенному вопросу’. Занимаясь ‘Нерешенным вопросом’, мы имеем дело с целым ‘Русским Словом’, которое заявило о своей полной солидарности с ‘Нерешенным вопросом’, со всеми его подробностями, со всеми его нелепостями и плоскими выходками. Вообще ‘Русское Слово’, не имея внутренней солидарности с самим собою и с своими частями, решилось хоть по наружности показывать самую неразрывную солидарность, главные деятели его из кожи лезут, чтобы отстоять и защитить друг друга, и делают это, действительно не жалея своей кожи и с убытком для себя, если один из них скажет даже очевидную нелепость, то другие непременно станут защищать ее, хоть бы они в душе и сознавали, что она действительно нелепость, иначе, воображают они, солидарности не будет между ними. И не одни только деятели ‘Русского Слова’, но даже родственники их стремятся хоть чем-нибудь заявить свою солидарность с ним. Вся эта погоня за солидарностью представляет очень умилительное зрелище! Г. Зайцев со всевозможными натяжкам и болезненными усилиями защищает неправды г. Благосветлова, г. Писарев в свою очередь защищает г. Зайцева во всем, даже в его нелепом мнении о необходимости и пользе рабства негров, мать г. Писарева, г-жа Варвара Писарева, тоже защищает г. Благосветлова, не щадя при этом своего собственного сына и неразрывно соединяя его репутацию с репутацией г. Благосветлова, несмотря на всю рискованность такого соединения, ‘позорить Благосветлова, — говорит она, — и в то же время выгораживать Писарева — невозможно: или оба они — честные люди, или оба — негодяи’. Чтобы еще более возвысить г. Благосветлова, г-жа В. Писарева печатно рассказала о великих заслугах его перед ее сыном, а стало быть, и перед всей русской литературой, оказывается, что г. Благосветлов не только был восприемником при перекрещении г. Писарева из эстетиков в нигилисты, но еще сам обратил и перекрестил его в нигилизм, и что г. Писарев и до сих пор еще ходит на помочах г. Благосветлова. Вот как повествует об этом г-жа Писарева: ‘В январе (1861 года) сын мой был еще эстетиком (?), в апреле он еще, по своей неразвитости, был способен входить в сношение с ‘Странником’, а в ноябре уже ‘Современник’ предлагал ему работу (?), дурно или хорошо то превращение, которое в нем совершилось (ужасно быстро оно совершилось, — менее, чем 9 месяцев), об этом я не говорю ничего, но факт состоит в том, что этим превращением он исключительно обязан г. Благосветлову…, поэтому сын и видит в г. Благосветлове не ‘прихвостня’, а своего друга, учителя и руководителя, которому он обязан своим развитием и в советах которого он нуждается до настоящей минуты’. Вероятно, по совету этого учителя г. Писарев и взялся защищать ‘Нерешенный вопрос’. Чтобы г. Писарев, подобно г. Зайцеву, не обиделся этим нашим предположением, мы объясним основания его, г. Писарев, как человек неглупый, кажется, мог бы понять те нелепости, которыми наполнен ‘Нерешенный вопрос’, и мог бы сообразить, что защищать его поэтому нерационально и опасно для умственного достоинства, вследствие этого мы и думаем, что он вступается за ‘Нерешенный вопрос’ не motu proprio, а по какому-нибудь постороннему внушению и, вероятнее всего, по влиянию его учителя и советника, г. Благосветлова. Впрочем, мы не выдаем нашего предположения за несомненное и допускаем его ошибочность. — Для точности мы заметим еще, что г. Зайцев нигде не заявлял о своей солидарности с ‘Нерешенным вопросом’, и мы поэтому не можем сказать, одобряет ли он его вполне, или нет, очень может быть, что г. Зайцев до того ясно увидел всю вздорность ‘Нерешенного вопроса’, что никак не мог сделать насилия над собою, чтобы похвалить этот несчастный ‘вопрос’, и у него язык не повернулся, чтобы заявлять о своей солидарности с тем, что он в душе порицает, но, может быть, и то, что молчание г. Зайцева есть знак его согласия, а иначе он отказался бы от солидарности с ‘Нерешенным вопросом’, как это сделал один из бывших редакторов ‘Русского Слова’. Поэтому мы можем сказать вообще, не боясь ошибиться, что в ‘Нерешенном вопросе’ сконцентрировано и олицетворено все ‘Русское Слово’.
Как мы будем разбирать ‘Нерешенный вопрос’, строго или снисходительно? Нам доводилось слышать упрек за то, будто бы мы жестоко поступаем с ‘Русским Словом’, нисколько не имеем к нему ни снисходительности, ни жалости. Недавно мы получили письмо, в котором неизвестный корреспондент делает нам такой же упрек и советует, чтобы мы полемизировали с ‘Русским Словом’ и поправляли его ошибки ‘снисходительно, осторожно и со всею деликатностью’, особенную же деликатность он внушает нам наблюдать относительно г. Писарева, который, по словам нашего корреспондента, ‘может увлекаться, может ошибаться, делать промахи, — но все-таки это лучший цветок из нашего сада, — грубо сорвавши его цвет и неделикатно отнесясь к нему, вы восстановите окончательно против себя всю молодежь’. Благодарим корреспондента за добрый совет, которым и воспользуемся, но только с некоторыми оговорками. — Действительно, деликатность вещь прекрасная, но только в сношениях с людьми тоже деликатными, снисходительность тоже действует благотворно, но только на людей разумных и рассудительных, чем снисходительнее обращаются с такими людьми, тем строже они бывают сами к себе, осторожнее и осмотрительнее в своих действиях. Но так как ‘Русское Слово’ принадлежит к людям противоположного сорта, то деликатность и снисходительность производят на него противоположное действие, вызывают слепую заносчивость и упорство в заблуждениях, которые и без того очень свойственны людям с таким размером умственных сил, каким обладает ‘Русское Слово’. Прежде мы относились к ‘Русскому Слову’ очень снисходительно, исправляли его ошибки деликатно, не упоминая даже о том, что они принадлежат ‘Русскому Слову’, но это ни к чему не повело, ‘Русское Слово’ не пользовалось нашими поправками, в некоторых случаях даже не замечало их и потому воображало себя безошибочным, и еще недавно оно с истинным или, может быть, и притворным изумлением спрашивало: когда же это ‘Современник’ указывал ему его ошибки? В тех случаях, когда ‘Русское Слово’ замечало наши указания, они тоже не приносили ему пользы, именно вследствие того, что высказываемы были снисходительно и без резкостей. ‘Русское Слово’, по самому складу своего ума и по малоколичественности его содержания, всегда увлекается внешностью дела, а не сущностью его, вместо мыслей довольствуется одними фразами, блестящую фразу всегда предпочитает дельному содержанию и для красного словца не задумается сказать даже заведомую нелепость, вроде того, например, что ‘к стыду человечества и XIX века’ философов не наказывают и не сажают в водолечебницы, — все это, конечно, нелепо, но зато очень фразисто и звонко, есть тут и ‘человечество’, и ‘XIX век’, и контраст с ‘водолечебницей’, поэтому ‘Русское Слово’ восторгается и самоуслаждается этими фразами, несмотря на всю нелепость их содержания, к Шопенгауэру оно чувствует пристрастие именно за его звонкое и напыщенное фразерство. Вследствие такой заразы фразерством на ‘Русское Слово’ не действуют никакие, даже самые основательные замечания и поправки, если они не звонки не покрыты шумихой блестящих фраз, на ваши замечания оно ответит целым потоком, конечно, бессодержательных, но хлестких, забористых и резких фраз. Разоблачите, как угодно, эти фразы, докажите, как дважды два, всю пустоту их, но если в ваших фразах не будет хлесткости и забористости, то ‘Русское Слово’ непременно возомнит себя победителем и правым. Оно, как и все вообще фразеры, воображает, что фразерство есть дело трудное, на которое не всякий способен, и если вы из снисходительности или вообще по нежеланию не ответите ему фразами в его роде, то оно не сообразит этого, и подумает, что вы сробели, когда отвечаете без резкостей, что вам нечего отвечать, когда вы ограничиваетесь несколькими простыми и незадорными замечаниями, а не рассыпаетесь пустозвонными тирадами. Перед нами живой, свежий пример на это. Как-то мы намекнули ‘Русскому Слову’, даже не называя его по имени, что оно совсем не поняло ‘Отцов и детей’, и привели из этого романа несколько существенных мест, которые должны были бы образумить его. И что же? На наш снисходительный намек ‘Русское Слово’ ответило в ‘Нерешенном вопросе’ целым потоком пустозвонных, забористых и плоских фраз в таком роде: ‘вы опростоволосились, вы смотрите в книгу и видите фигу, вы коробочка, копеешница, лукошко’ и т. п. Перечитывая эти фразы, ‘Русское Слово’ вероятно улыбалось от самоуслаждения, потирало руки от удовольствия, воображая, что этими фразами оно опровергло нас окончательно. Ослепление забористыми фразами до того сильно у ‘Русского Слова’, что его не могли образумить ни доказательства, приведенные в нашем намеке на его непонимание, ни все соображения, впоследствии еще указанные в ‘Современнике’, и г. Писарев до сих пор еще не понял, в чем заключается нелепость ‘Нерешенного вопроса’, и не видит, что он уже в сущности опровергнут нами. Так как мы не прибегали к забористым и хлестким фразам, то г. Писарев и до сих пор пребывает сладкой уверенности, что мы не можем опровергнуть ‘Нерешенного вопроса’, и потому он с комическою важностью и с непонятной самонадеянностью грозно говорит нам: ‘или принимайтесь за ‘Нерешенный вопрос’, или признавайтесь начистоту (sic), что вы до сих пор говорили о Базарове пустяки’, в другом месте он выражается еще храбрее и самонадеяннее: ‘у вас нет доводов против ‘Нерешенного вопроса’, у вас нет самостоятельного миросозерцания, которое вы могли бы противопоставить нашим идеям (?)’. Вот до чего доводит ослепление, принимающее фразы за мысли и дело! Наши друзья упрекали нас за то, что мы слишком подробно опровергали г. Зайцева и усиленно разъясняли то, что ясно само по себе и без разъяснений, но ведь с такими людьми, как ‘Русское Слово’, и нельзя поступать иначе, обыкновенное разъяснение для них недостаточно. И вот вам пример: уж казалось бы, что может быть яснее и очевиднее направления в тургеневском романе ‘Отцы и дети’? уж теперь даже люди мизерные, нищие умом и духом, ясно понимают его смысл, тенденцию и цель. А г. Писарев, литератор и критик, ‘лучший цветок из нашего сада и любимец молодого поколения’, ничего этого не понимает и вот уж несколько лет все твердит, что этот роман наполнен идеалами, и вследствие этого в своих статьях размазывает его и разбавляет водой для назидания молодому поколению. Но наверное этого бы не было, если бы г. Писарева остановили или, точнее сказать, оборвали на первых же порах, если бы в ту же самую минуту, как он проврался на ‘Отцах и детях’, разоблачили его ошибки, а главное, осыпали бы его при этом хлесткими и задорными фразами. Так же точно, если бы мы на первых же порах не образумили г. Зайцева, он непременно продолжал бы печатать философские и физиолого-психические статьи вроде той, какая напечатана им, и года через полтора вообразил бы себя таким же философом, каким критиком воображает себя г. Писарев.
Таким образом, наша снисходительность и деликатность в отношениях к ‘Русскому Слову’ не привели ни к чему хорошему, не только не образумили его, но еще более усилили его заносчивость и неразумную опрометчивость. Оно перестало учиться и заимствоваться у других, а само принялось учить и проповедывать, оставило осторожность и осмотрительность и начало рубить сплеча, расточительно рассыпать фразы, не заботясь об их смысле, принялось судить и рядить о таких предметах, которых оно само не знает и не понимает, и, наконец, возомнило, что всякая вздорная мысль, какая ни придет ему в голову, есть настоящая реалистическая истина, все возражения против которой даже ‘не заслуживают опровержения’. Вот несколько примеров подобной заносчивости. ‘Русскому Слову’ пришла в голову соблазнительная мысль сбить Добролюбова с пьедестала и самому как-нибудь вскарабкаться на вакантный пьедестал. Задавшись этой мыслью, г. Писарев решился исправлять Добролюбова, как г. Зайцев Сеченова, и разоблачать его ошибки, к которым он причисляет одну из самых лучших и глубокомысленнейших статей его ‘Луч света в темном царстве’, написанную по поводу ‘Грозы’ г. Островского. Эту-то поучительную, глубоко прочувствованную и продуманную статью г. Писарев силится залить мутною водою своих фраз и общих мест. В своей статье Добролюбов, на основании фактов, представляемых ‘Грозой’, проводит мысль, что, с одной стороны, самодурство быта, изображаемого в драме, начинает чувствовать свою шаткость, видеть некоторые признаки приближающейся опасности и потому беспокоится и раздражается: Кабанова и Дикой жалуются на непочтительность и неуважение младших и на все вообще дерзкое и развращенное время, а с другой стороны, против самодурства является протест в лице Катерины, протест не отвлеченный и теоретический во имя какой-нибудь идеи или вообще во имя какой-нибудь сознанной потребности, но живой, цельный, инстинктивный, во имя всех потребностей, ‘натура заменяет здесь и соображения рассудка, и требования чувства и воображения: все это сливается в общем чувстве организма, требующего себе воздуха, пищи, свободы’. Общее значение Катерины Добролюбов определяет так: ‘В Катерине видим мы протест против Кабановских (самодурских) понятий и нравственности, протест, доведенный до конца, прозглашенный и под домашней пыткой, и над бездной, в которую бросилась бедная женщина. Она не хочет мириться, не хочет пользоваться жалким прозябанием, которое ей дают в обмен за ее живую душу. — Просто по человечеству нам отрадно видеть избавление Катерины — хоть через смерть, коли нельзя иначе’.
Вот эти-то взгляды Добролюбова г. Писарев называет ошибкою его, говорит, что в этих взглядах Добролюбов является таким же эстетиком и поборником искусства для искусства, какие он сам преследовал в своих статьях, что, одним словом, в этой своей статье ‘он сошелся с своими всегдашними противниками’. Изумленные таким неожиданным и странным приговором, вы с любопытством прочитываете статью г. Писарева, чтобы узнать основания этого приговора, и по прочтении ее изумляетесь еще более, так как решительно не узнаете, в чем же ошибка Добролюбова и за что он приравнен к поборникам чистого искусства. В своей статье г. Писарев рассказывает содержание ‘Грозы’, подтрунивает над невежеством Катерины, затем предается очень интересным соображениям о том, что Бокль есть великий историк, что его идея об исключительной зависимости прогресса от развития знаний верна и согласна с идеями нашего Крылова, и прочee в этом роде, далее является на сцену парадокс, что ‘все новые характеры, выводимые в наших романах и драмах, могут относиться или к базаровскому типу (ох, уж этот Базаров!), или к разряду карликов и вечных детей’, а так как Катерина не есть Базаров, то она карлик и дитя. Хорошо, но, спрашиваете вы наконец с досадой, в чем же ошибка Добролюбова, в чем он изменил себе и сошелся с своими противниками? Вы снова начинаете перечитывать статью, присматриваясь к каждому слову, и делаете такое открытие: г. Писарев дает Добролюбову следующего рода наставление: ‘Добролюбов спросил бы самого себя: как мог сложиться этот светлый образ? Чтобы ответить себе на этот вопрос, он проследил бы жизнь Катерины с самого детства, тем более, что Островский дает на это некоторые материалы, он увидел бы, что воспитание и жизнь не могли дать Катерине ни твердого характера, ни развитого ума’. Так вот в чем штука! Г. Писареву почудилось, будто бы Добролюбов представляет себе Катерину женщиной с развитым умом и с развитым характером, которая будто бы и решилась на протест только вследствие образования и развития ума, потому будто бы и названа ‘лучом света’. Навязавши таким образом Добролюбову свою собственную фантазию, г. Писарев и стал опровергать ее так, как бы она принадлежала Добролюбову. Как же можно, рассуждал про себя г. Писарев, назвать Катерину светлым лучом, когда она женщина простая, неразвитая, как она могла протестовать против самодурства, когда воспитание не развило ее ума, когда она вовсе не знала естественных наук, которые, по мнению великого историка Бокля, необходимы для прогресса, не имела таких реалистических идей, какие есть, например, у самого г. Писарева, даже была заражена предрассудками, боялась грома и картины адского пламени, нарисованной на стенах галлереи. Значит, умозаключил г. Писарев, Добролюбов ошибается и есть поборник искусства для искусства, когда называет Катерину протестанткой и лучом света. Удивительное доказательство!
Так-то вы, г. Писарев, внимательны к Добролюбову и так-то вы понимаете то, что хотите опровергать? Где ж это вы нашли, будто бы у Добролюбова Катерина представляется женщиной с развитым умом, будто протест ее вытекает из каких-нибудь определенных понятий и сознанных теоретических принципов, для понимания которых действительно требуется развитие ума? Мы уже видели выше, что, по взгляду Добролюбова, протест Катерины был такого рода, что для него не требовалось ни развитие ума, ни знание естественных наук и Бокля, ни понимание электричества, ни свобода от предрассудков, или чтение статей г. Писарева, это был протест непосредственный, так сказать, инстинктивный, протест цельной нормальной натуры в ее первобытном виде, как она вышла сама собою без всяких посредств искусственного воспитания. Добролюбов точно предвидел нелепые перетолкования г. Писарева и старался предупредить их. Он говорил в своей статье: ‘В монологах Катерины видно, что у ней и теперь нет ничего формулированного, она до конца водится своей натурой, а не заданными решениями, потому что для решений ей бы надо было иметь логические, твердые основания (или, иначе, умственное развитие), а между тем все начала, которые ей даны для теоретических рассуждений, решительно противны ее натуральным влечениям. Оттого она не только не принимает геройских поз и не произносит изречений, доказывающих твердость характера (а для г. Писарева этакие-то изречения и фразы и составляют всю суть дела, кто не произносит их, тот в его глазах и не имеет характера), а даже напротив — является в виде слабой женщины, не умеющей противиться своим влечениям, и старается оправдывать (курсив у автора) тот героизм, какой проявляется в ее поступках’ (Соч. Добролюбова, т. III, стр. 511—512). Как видите, ваше возражение, что Катерина не могла иметь ‘развитого ума’, совершенно нелепо в приложении к взгляду Добролюбова. Далее, так как Катерина ‘не произносила изречений, доказывающих твердость характера’, то г. Писарев и умозаключил, что у нее нет характера, что ни воспитание, ни жизнь не могли дать ему твердости. Но такое умозаключение опровергается уже тем, что у Катерины достало твердости на то, чтобы избавиться от гнета самодурства и путем смерти освободиться от рабской жизни. ‘Грустно, — говорит Добролюбов, — горько такое освобождение, но что же делать, когда другого выхода нет. Хорошо, что нашлась в бедной женщине решимость хоть на этот страшный выход. В том и сила ее характера’. Чтобы видеть эту силу, сравните Катерину с ее мужем Тихоном, он тоже жалуется на свою горькую жизнь и завидует жене, что она хоть смертью избавилась от такой жизни, пред трупом своей жены он воскликнул: ‘Хорошо тебе, Катя! А я-то зачем остался жить на свете и мучиться!’ Однако у него недостало решимости ни на что, как ни тяжек был для него гнет матери, однако он мог жить под ним и мириться с ним. Выходит, что Катерина, хотя и не развитая, сильнее его страдала от гнета и имела больше решительности в характере. — Вот идите, г. Писарев, в чем выразился характер Катерины и за что ее хвалит Добролюбов: она свой протест запечатлела своею смертью. И вообще, г. Писарев, знайте навсегда, что люди простые, с неразвитым умом, не знающие ни Бокля, ни электричества, так же сильно и болезненно чувствуют гнет семейного и всякого самодурства и так же способны протестовать против него, как и те развитые умы, которые постоянно бредят о Бокле, стоят выше всяких предрассудков и знают естественные науки, они, может быть, даже сильнее последних чувствуют и протестуют, потому что последние часто ограничивают свой протест только фразами, а когда дело дойдет до дела, то они и на попятный двор. Не кичитесь, г. Писарев, перед теми, которые не знают ничего из того, что так красноречиво излагается в ваших статьях, которые ни слова не слыхивали ни о Бокле, ни о реализме, эти люди тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо, и они способны страдать от всякого гнета и по-своему протестовать против причины их страдания, к таким людям принадлежит и Катерина. Конечно, протест разумный, сознанный, протест во имя идеи, добытой путем умственного развития, гораздо выше протеста непосредственного, натурального, но и последний возможен, естественен, человечен и заслуживает сочувствия, как и отнесся к нему Добролюбов.
Другая ошибка, которую выдумал г. Писарев и взвалил на Добролюбова, тоже очень курьезна и придумана им на основании таких умозаключений. Добролюбов хвалит Катерину, а Катерина и родилась и воспиталась в русской патриархальной семье, следовательно, умозаключил г. Писарев, Добролюбов хвалит русскую семью, значит, допускает, что русская семья может давать здоровое развитие и производить светлые явления. А если так, думал г. Писарев, то, значит, Добролюбов изменил своему обличительному направлению, и вместо того, чтобы обличать русскую семью, — стал хвалить ее. Это показалось г. Писареву ужасной ошибкой и непростительной непоследовательностью со стороны Добролюбова, и вот он решился исправить эту ошибку и разоблачить эту непоследовательность. ‘Там, — гордо провозглашает г. Писарев, — где Добролюбов поддался порыву эстетического чувства, мы постараемся рассуждать хладнокровно, и увидим, что наша семейная и патриархальная жизнь подавляет всякое здоровое развитие. Драма Островского ‘Гроза’ вызвала со стороны Добролюбова критическую статью, под заглавием ‘Луч света в темном царстве’. Эта статья была ошибкой со стороны Добролюбова, он увлекся симпатиею к характеру Катерины и принял ее личность за светлое явление. Подробный анализ этого характера покажет нашим читателям, что взгляд Добролюбова в этом случае неверен (читай: не понят нами) и что ни одно светлое явление не может ни возникнуть, ни сложиться в ‘темном царстве’ патриархальной русской семьи, выведенной на сцену в драме Островского’. Видите, как все это заносчиво и самоуверенно, несмотря на то, что в существе дела оно вздорно и жалко! Г. Писарев, вероятно, не читал статьи Добролюбова и все свои умствования построил только на заглавии ее, превративши при этом луч в явление, иначе мы и представить себе не можем, как можно, прочитавши статью, говорить, что она выгодна для той русской семьи, которая представлена в драме, и изображает светлые явления, возможные в ней. Как день ясный, чрезвычайно определенно высказанный и подробно развитый взгляд статьи такой: гнет патриархальной семьи русской, представленной в ‘Грозе’, до того невыносим, что против него возмущается и протестует даже первобытная непосредственная натура, которой не остается никакого другого выхода из-под семейного гнета, кроме самоубийства. Как видите, это явление очень отрадное и очень лестное для подобной семьи! Но не все способны на такой ужасный исход, и только такие решительные натуры, как Катерина, отваживаются на него. — Но положим, что ‘Гроза’ и Катерина представлены Добролюбовым как очень светлые явления, значит ли это, что он ошибся? Ужели русская семья так-таки и не может произвести ни одного светлого явления, хоть в виде исключения из общего правила? Ведь вот вы, например, г. Писарев, тоже введение русской семьи, однако дошли же до того, что возвысились над нею и критикуете ее, ваше университетское воспитание в том виде, как вы его описали печатно, тоже не могло дать вам ‘ни твердого характера, ни развитого ума’, и, несмотря на это, вы же протестуете против вашего воспитания и как критик представляете собою ‘светлое явление’. Что бы вы сказали тому господину, который для доказательства того, что вы плохой критик и темное явление, стал бы указывать на то обстоятельство, что вы произведение русской семьи, которая не может произвести ни одного светлого явления, и что ваше университетское воспитание было плохо и потому не могло ‘дать вам развитого ума’? Не правда ли, что это было бы очень странно и даже нелепо? А вы такой именно прием и употребляете против Добролюбова и для унижения Катерины. Вы скажете, что у вас речь идет только о патриархальной семье, выведенной в драме Островского, и о воспитании, которое она может дать, а что семьи непатриархальные и воспитание, даваемое в них, могут производить светлые явления. В таком случае вы сами окажетесь непоследовательным и будете хвалителем непатриархальной семьи и ее воспитания, которые вы так сильно обличаете в ваших статьях. Если же вы светлые явления в непатриархальной семье назовете исключениями, являющимися наперекор семье и ее воспитанию, то вы должны допустить такие исключения и в семье патриархальной. Патриархальная семья не так развита и не так светла, как непатриархальная, но зато и протест ее не блестящ и не учен, член непатриархальной семьи протестует на основании Бокля или ваших статей, а член патриархальной — на основании собственных соображений и чувств, на основании какого-нибудь Кулигина или Варвары.
Таким образом вся эта фанфаронада г. Писарева в сущности очень жалка. Оказывается, что он не понял Добролюбова, перетолковал его мысль и на основании своего непонимания обличил его в небывалых ошибках и в несуществующих противоречиях, точь в точь так г. Зайцев отнесся к статье г. Сеченова. А припомните-ка, как шумно и гордо начал г. Писарев свою статью: мы, дескать, ‘будем строже и последовательнее Добролюбова’, защитим его идеи ‘от его собственных увлечений’, где он поддался эстетическому чувству, там мы будем рассуждать хладнокровно и увидим, что ‘его взгляд не верен’, и вот все эти заносчивые фразы г. Писарев должен был перевести на следующий скромный язык: я не понял взгляда Добролюбова, и потому мне почудились в нем неверности, непоследовательности, которых в нем вовсе нет. После этого не смешно ли, не жалко ли видеть, как г. Писарев почти в каждой своей статье свысока и с покровительственным тоном относится к Добролюбову, третируя его человеком отсталым во многом, и в особенности как он великодушничает перед ним и показывает свою милость: Добролюбов, дескать, отстал, заражен еще преданиями эстетики, но простим ему его ошибки, ведь он писал и хорошее, г. Писарев выражается так: ‘Не осуждая их (Белинского и Добролюбова), надо видеть их ошибки и прокладывать новые пути в тех местах, где старые тропинки уклоняются в глушь и болото’. Это великодушие и это прокладывание новых путей истинно комичны, так как прощаемая здесь ошибка есть непростительное непонимание самого великодушествующего критика и новый путь есть еще бОльшая глушь и такое же болото. — Теперь обращаемся к вам, несчастные юноши, доверяющие на слово ‘Русскому Слову’: не доверяйтесь вы заносчивым, но нерассудительным фразерам, вводящим вас в заблуждение, не верьте тем небылицам, которые они взводят на Добролюбова, освободитесь от их нелепой инсинуации, будто бы Добролюбов уже отстал и устарел для настоящего времени, в особенности же не думайте, будто статья его ‘Луч света в темном царстве’ есть ошибка, непоследовательность и заключает в себе неверный взгляд. Хоть из уважения к памяти Добролюбова перечитайте несколько раз эту статью, изучите ее, и вы сами убедитесь, до какой степени несправедлив ваш ‘любимец’, ваш ‘лучший цветок’, г. Писарев, вы увидите, что в ней Добролюбов последователен и верен самому себе как нельзя больше, что эта статья по идее и по цели стоит в неразрывной связи и в самой естественной гармонии с двумя статьями его о ‘темном царстве’ и потом еще с статьею о ‘забитых людях’. В этих статьях ярко выразились те существенные идеи и цели и те чувства, которые одушевляли всю литературную деятельность и жизнь Добролюбова и которые с большею или меньшею яркостью просвечивают во всех его статьях. Из статьи ‘Луч света в темном царстве’ вы гораздо лучше поймете русскую жизнь и семейную и не семейную, и патриархальную и не патриархальную, чем из опровергающей ее статьи г. Писарева, трактующей о том, что Бокль есть великий историк, что все новые лица суть или Базаровы, или карлики, что Бокль сошелся с Крыловым и проч. и проч. Наученные опытом с г. Зайцевым, мы считаем нужным оговориться, что мы осуждаем г. Писарева не за то, что он критикует Добролюбова, которого мы не считаем непогрешимым и стоящим выше всякой критики, а за то, что он нелепо критикует его, и у Добролюбова могли быть ошибки, но то, что г. Писарев считает ошибкой у него, вовсе не есть ошибка и только по непониманию показалось ему ошибкой.
Вероятно, возбужденный и поощренный примером г. Писарева, проложившего ‘новый путь’ и раскритиковавшего статью Добролюбова, автор ‘Нерешенною вопроса’ тоже решился показать свою удаль, заявить миру, что и для него Добролюбов нипочем, что и он может относиться к Добролюбову покровительственно и полупрезрительно, и как человек крайне прогрессивный, он пошел еще дальше по тому новому пути, который проложил г. Писарев, он забраковал не одну только статью Добролюбова, а почти все его воззрения. ‘Если бы Белинский и Добролюбов, — говорит автор ‘Нерешенного вопроса’, — поговорили между собою с глазу на глаз, с полною откровенностью, то они разошлись бы между собою на очень многих пунктах. А если бы мы (слушайте) поговорила таким же образом с Добролюбовым, то мы не сошлись бы с ним почти ни на одном пункте. Читатели ‘Русского Слова’ знают уже, как радикально мы разошлись с Добролюбовым (да, очень радикально не поняли его) во взгляде на Катерину, т. е. в таком основном вопросе, как оценка светлых явлений в нашей народной жизни’ (‘Русское Слово’, 1864, сентябрь. Литературное обозрение, стр. 36). Вот каковы мы, вот что за птица автор ‘Нерешенного вопроса’, он не сходится с Добролюбовым почти ни на одном пункте! Конечно, это несомненно, если смотреть на дело с настоящей точки зрения, автор ‘Нерешенного вопроса’ так же, как и г. Писарев, не понимает Добролюбова, и потому естественно, что не может сходиться с ним. Потом, автор ‘Нерешенного вопроса’ все свое миросозерцание почерпнул из тургеневского романа ‘Отцы и дети’, понятно, что человек, зараженный тургеневскими нелепостями, не может сойтись ни с одною из светлых и верных идей Добролюбова. Значит, с истинной точки зрения автору ‘Нерешенного вопроса’ нисколько не делает чести то, что он почти ни в чем не сходится с Добролюбовым, это дурно говорит о нем. Но ведь сам-то автор смотрит на это дело с другой точки зрения, он воображает, что несогласие его с Добролюбовым относится к чести его, свидетельствует об его ужасной прогрессивности, приведенными словами он хочет сказать, что он не сходится с Добролюбовым потому, что Добролюбов отстал, устарел, а он, автор ‘Нерешенного вопроса’, слишком далеко ушел вперед, так опередил и перерос Добролюбова, что уж почти ни в чем не может сойтись с ним. Вот в чем настоящий комизм!
Вы, г. Писарев, воображали, что мы не имеем ничего сказать против ‘Нерешенного вопроса’, слушайте же: приведенные слова о несогласии с Добролюбовым составляют первую капитальную нелепость ‘Нерешенного вопроса’. Вы скажете, что это нелепость неважная и безобидная, что на нее и внимания обращать не следует, пусть себе люди самоуслаждаются и любуются своими несуществующими достоинствами, пусть воображают себя последним словом и плодом русского прогресса, ускакавшими на недостижимое почти расстояние от Добролюбова, зачем напрасно огорчать их и выводить из приятного очарования и самообольщения, ведь они же этим никому вреда не делают? Так и мы сами рассуждали до сих пор, но оказывается теперь, что мы сильно ошибались. Приведенные хвастливые выходки не безобидны и не безвредны, особенно для того несчастного юношества, которое не может возвыситься над ‘Русским Словом’ и всем словам его верит слепо, как изречениям оракула. Услыхавши от г. Писарева, будто бы ‘Луч света в темном царстве’ есть ошибка и неверный взгляд, это юношество уж и не желает читать этой статьи Добролюбова и относится к ней с пренебрежением, а прочитавши приведенные нелепые фразы автора ‘Нерешенного вопроса’ о полном несогласии его с Добролюбовым, оно уже и всего Добролюбова не хочет знать и читать на том основании, что он уже чрезвычайно отстал и устарел, вот, дескать, посмотрите, автор ‘Нерешенного вопроса’ не сходится с ним ни в одном пункте, т. е. не находит в нем почти ни одного истинно прогрессивного взгляда, а в таком случае, вместо Добролюбова, гораздо же лучше читать Тургенева, которого единодушно превозносят и г. Писарев и автор ‘Нерешенного вопроса’, того Тургенева, который создал для нас идеал реалиста и молодого поколения и дал нам в Базарове высокий образец, какого мы не найдем в ошибочных и неверных статьях Добролюбова. Это юношество до того ослеплено фразами заносчивых критиков, что ему и в голову не приходит спросить: в чем же именно отстал Добролюбов и в чем именно они расходятся с ним, так как до сих пор известен только один и единственный пункт несогласия, именно Катерина, да и тот еще очень сомнительный? и почему же это критики не укажут хоть нескольких примеров отсталости Добролюбова и хоть нескольких причин, почему они не сходятся с Добролюбовым почти ни в одном пункте?
Но юношеству, вскормленному фразами ‘Русского Слова’, не представляются эти вопросы, оно верит фразам безусловно, сказано, что Добролюбов отстал почти во всех пунктах, ну, значит и отстал, и рассуждать больше нечего. Следствием этого и бывает то, что эти люди считают своими учителями г. Тургенева, его последователей и комментаторов, т. е. Писарева и автора ‘Нерешенного вопроса’, с присовокуплением к ним гг. Зайцева и Благосветлова.
Наконец заносчивость ‘Русского Слова’ дошла до того, что оно уже не терпит никаких возражений, всякое опровержение и возражение, направленное против него, оно считает личным оскорблением для себя. Оно само без всяких оснований забросает вас самыми забористыми фразами и хлесткими остротами, если вы осмелитесь противоречить ему, хотя бы ваше противоречие было совершенно основательно. А если вы уличите ‘Русское Слово’ в ошибке и при этом не погладите его по головке и наговорите ему комплиментов за эту ошибку, а прямо укажете на его нелепости, то оно сейчас же вломится в амбицию, обидится и начнет выставлять на вид свои литературные подвиги и заслуги и корить вас неблагодарностью за его благодеяния, точно в самом деле подвиги его такого сорта, что даже об ошибках его и нелепостях нужно говорить не иначе, как с почтением и комплиментами. Пример подобной претензии мы видели у г. Зайцева.
Соображая все вредные последствия неразумной заносчивости ‘Русского Слова’, мы думаем, что настоит необходимость для блага литературы убавить спесь его, разоблачить его фразерство, доводящее его до важных ошибок и нелепых суждений, мы оставим деликатные намеки, которых оно не понимает, а будем прямо и строго судить его, не будем снисходительно и сквозь пальцы смотреть на его задорные выходки и на его комическое хроманье, а станем подробно анализировать и обличать их, одним словом, и впредь будем делать то, что сделали с г. Зайцевым и что делаем сию минуту с г. Писаревым и автором ‘Нерешенного вопроса’. Такое дело мы считаем необходимым и полезным. Г. Писарев в своей статье о г. Щедрине сделал такое заявление:
‘Мне кажется, что влияние г. Щедрина на молодежь может быть только вредно, и на этом основании я стараюсь разрушить пьедестальчик этого маленького кумира, и произвожу эту отрицательную работу с особенным усердием, именно потому, что тут дело идет о симпатиях молодежи. Я хочу уничтожить эти симпатии, и если они действительно приносят молодым людям только вред, то уничтожение их, и, следовательно, попытка в отрицательном роде, будет полезнее для нашего поколения, чем самая горячая похвала Базарову и Лопухову и самая едкая полемика против г. Каткова. Таким образом, рассмотревши отношения журналистики к молодежи, я показал на этом примере, каким образом дельное отрицание приносит обществу гораздо больше пользы, чем справедливая похвала, воздаваемая существующим фактам’
(‘Русское Слово’, 1864, февраль).
Мы очень рады, что можем нашу мысль выразить вашими словами. Как вы относитесь к деятельности г. Щедрина, так точно мы относимся к деятельности самого г. Писарева и вообще всего ‘Русского Слова’, нам тоже кажется, что для пользы литературы необходимо разрушить пьедестальчик, который из фраз соорудило себе ‘Русское Слово’, и думаем, что наша деятельность гораздо полезнее для нашего поколения, ‘чем самая горячая похвала Базарову’, какая постоянно рассыпается в ваших статьях, ‘и самая едкая полемика против г. Каткова’, Аверкиева, Стебницкого и им подобных. Конечно, есть в ‘Русском Слове’ и светлые явления в тех местах, где оно оставляет заносчивость и искусительную мысль — забегать вперед по пути прогресса дальше всех, а просто излагает понятые им и неперетолкованные верные мысли других. Но мы не будем говорить об этих светлых явлениях, вполне соглашаясь с мыслью г. Писарева, что отрицание приносит обществу гораздо больше пользы, чем справедливая похвала светлым явлениям.
Но, разрушая пьедестальчик кумирчика или ‘Русского Слова’, мы будем действовать, однако, очень деликатно, хотя и не будем церемониться с ним, как бывало до сих пор. Вследствие разных совершенно случайных соображений нам не хотелось полемизировать с ‘Русским Словом’ лично, или, точнее говоря, поименно, мы предполагали, что у него достанет деликатности настолько, чтобы понять наше желание и сообразоваться с ним, однако случилось не так. ‘Русское Слово’ действует поименно, значит, оно имеет возможность так действовать, потому что и по логике ab esse ad posse valet consequentia. А если же оно имеет возможность действовать поименно, то, значит, и мы имеем право отложить в сторону всякие щекотливые соображения и действовать против него тоже поименно, хотя, к сожалению, и к большой нашей невыгоде в полемике, мы не имеем возможности действовать вполне поименно, т. е. всеми именами. — Затем мы церемонились с беллетристикой ‘Русского Слова’, т. е. не обращали на нее никакого внимания и не делали с нею тех экспериментов, каким ‘Русское Слово’ подвергало беллетристику ‘Современника’. Возьмет, бывало, оно какую-нибудь случайную повесть или роман в ‘Современнике’ и разбирает их по ниточкам с самыми высокими требованиями и, придравшись к нескольким фразам или эпизодам, строит на них самые важные упреки редакции за невыдержанность направления, за напечатание произведений, в которых нет реалистических идей, а есть даже лица, зараженные предрассудками и рассуждающие не так, как рассуждают, например, гг. Зайцев или Писарев. Говоря все это, ‘Русское Слово’, конечно, воображало, что у него самого нет таких неудовлетворительных беллетристических произведений, что каждая его повесть или роман непременно представляют какую-нибудь реалистическую идею, что все лица в рассказах г. Решетникова рассуждают, как г. Зайцев, а в романе г. Благовещенского — как г. Писарев. Для устранения такого самообольщения нам придется встряхнуть беллетристику ‘Русского Слова’, в числе которой есть вещи, уже бывшие и потерпевшие поражение в редакции ‘Современника’, и мы посмотрим, насколько реалистична эта беллетристика, и будем мерятъ ее не узким масштабом Базарова, а требованиями здравого смысла, даже не будем делать тех уморительных придирок, какие, например, г. Писарев делает к ‘Воеводе’ г. Островского.
‘Комедия (так называет г. Писарев ‘Воеводу’), разумеется, изобилует вводными лицами, …есть даже и домовой, настоящий домовой, который ходит по сцене с фонарем, декламирует стихи и сшибает шлык с головы спящей Недвиги. Но г. Островский и этим не удовлетворился: для большей фантастичности он устроил так, что пророческие сны воеводы разыгрываются перед глазами всех зрителей. Воевода лежит на сцене и спит, а в это время на заднем плане открывается новая сцена, на которой изображается в лицах то, что воевода видит во сне. Через это комедия начинает смахивать на волшебную оперетку и получает для райка удвоенную занимательность. Но мыслящий читатель (читай: Базаров), наткнувшись на домового и на пророческие сны, более чем когда-либо начинает чувствовать необходимость тех двух предисловий, о которых я говорил выше. Возникает вопрос: верит или не верит г. Островский в существование домовых и в пророческие свойства сновидений (должно быть, верит, потому что один только Базаров, да, может, еще г. Писарев возвысились над этими предрассудками)? Что люди XVII столетия верили в то и в другое, это, разумеется, не подлежит сомнению. Но тут дело не в том.
Домовой ходит пo сцене и говорит, значит, его видят и слышат не только действующие лица комедии, а кроме того еще все зрители, то есть люди XIX века (бедный XIX век, как часто помыкают тобою фразеры, и как кстати они везде суют тебя!). Собственно говоря, он даже приходит на сцену для зрителей, потому что действующие лица все спят в минуту его появления и просыпаются только после его ухода. — Такое же реальное существование имеют для зрителей пророческие сны Шалыгина. Зрители видят и слышат ясно все, что грезится воеводе, и потом те же зрители видят и слышат так же ясно, что все эти грезы осуществляются с буквальною точностью (ужасно!). Что же это, в самом деле, значит? Если г. Островский верит во всякую чертовщину, то чего же смотрит редакция ‘Современника’ (и она тоже верит в домовых и в пророческие сны)? Если г. Островский, не веря в чертовщину, считает своею обязанностью подделываться под народное миросозерцание и смириться перед народною правдою до признавания домовых и пророческих снов включительно, — то, опять-таки, чего же смотрит редакция ‘Современника’ (и она тоже подделывается)? Если, наконец, г. Островский, отложив попечение о каком бы то ни было серьезном взгляде на литературу, наполняет свои досуги сочинением комико-магических опереток (а не подражанием гг. Тургеневу, Писемскому, Клюшникову, Стебницкому и другим подражателям и последователям г. Тургенева), то и в этом случае мы в крайнем недоумении, повторяем тот же самый вопрос: чего же смотрит редакция ‘Современника’, та самая редакция, которая ведет непримиримую войну с Тургеневым?’ (А куда же смотрит редакция ‘Русского Слова’, печатая подобные критические нелепости, та самая редакция, которая ведет войну с Добролюбовым и не сходится с ним ни в одном пункте?) (‘Русское Слово’, 1865, март, стр. 25—26).
Извините нас, пожалуйста, г. Писарев, но критиковать подобным образом какое бы то ни было художественное произведение просто глупо, более деликатного выражения мы не находим для обозначения упрека, какой вы делаете г. Островскому за то, что он ввел в свое произведение домового и сбывшиеся сны, и тем якобы содействовал распространению суеверий и предрассудков. Ведь это все равно, как если бы кто-нибудь стал упрекать Крылова за то, что у него в баснях осел говорит и действует по-человечьи. Или вам хотелось бы, чтобы во всех пьесах только и выводились Базаровы да личности, премудро рассуждающие о том, что Бокль великий историк, а Тургенев великий романист? Вы хоть бы вспомнили, наконец, о том, что в ‘Гамлете’ является тень умершего, эта тень ‘ходит по сцене и говорит, значит, ее видят и слышат не только действующие лица комедии, а, кроме того, еще все зрители, то есть люди XIX века’, и ведь ничего, XIX век смотрит на это спокойно, а чего же смотрит редакция ‘Русского Слова’, что же она не обличит XIX век за его потворство суевериям, рассеянным в произведениях Шекспира?
Чтобы читатели могли лучше оценить нашу деликатность в обличениях ‘Русского Слова’, мы считаем нужным привести образчик деликатности, какую соблюдает относительно нас ‘Русское Слово’. Вот, например, еще очень умеренная и не самая забористая тирада г. Писарева, направленная против нас и против ‘Современника’:
‘Дерзкий автор ‘Нерешенного вопроса’ осмелился уподобить лукошку того великого (?) г. Антоновича, который считает себя в настоящую минуту единственным представителем реальной критики и единственным законным преемником Добролюбова. Великий (?) г. Антонович, как человек неглупый, не обратил никакого внимания на непочтительную выходку так называемого enfant terrible. Но г. Посторонний сатирик, как человек очень раздражительный и очень ограниченный, огорчился лукошком до глубины души и начал изливать свои страдания в горячих и бестолковых полемических статьях. Надо полагать, что лукошко действует подобно шпанской мушке, сохраняя притом свою раздражающую силу в течение многих месяцев. С каждым месяцем страдания г. Постороннего сатирика становятся невыносимее, так что, наконец, в январской книжке ‘Современника’ несчастный Дон-Кихот, удрученный лукошком, впадает в горячечный бред и с болезненною страстностью принимает свои видения за существующие факты. Ему мерещится какой-то призрак, который он называет ‘Русским Словом’, ему кажется, что этот призрак отлынивает от его вопросов и увертывается от прямых объяснений с ним, ему кажется, что он, Посторонний сатирик, бежит за этим призраком, схватывает его, окружает его сплошною стеною занумерованных ‘тезисов и вопросов’, тычет его носом ‘на номер, не получивший ответа или объяснения’, разбивает его на всех пунктах и заставляет его ‘расхлебать кашу’, которую он, призрак, заварил ‘Нерешенным вопросом’. Бедный страдалец обращается к своему призраку с следующим монологом: ‘Я непременно выведу вас на турнир, и вы непременно будете отвечать мне, я заставлю вас отвечать и вашими же ответами доведу вас до молчания. Вы уже предчувствуете, какая участь ожидает вас на турнире, вы видите перед собою прах поверженного мною г. Косицы и начинаете дрожать за себя. Не бойтесь, с вами я не поступлю так жестоко, как с ним: вас не обращу пока в прах, но все-таки победу над вами отпраздную блистательно’. Все эти разговоры можно вести только с призраком, а никак не с ‘Русским Словом’, потому что настоящее, реальное ‘Русское Слово’ говорит и молчит, когда ему угодно, не тревожится никакими предчувствиями, не дрожит даже перед великим (?) г. Антоновичем и не рассыпается в прах даже от поразительных карикатур всеусыпляющего ‘Будильника’. Между тем боль от лукошка усиливается, и галлюцинация становится еще бессвязное, г. Постороннему сатирику представляется, что г. Зайцев и г. Благосветлов превратились в два бутерброда, это видение, по всей вероятности, выражает собою желание пациента съесть живьем г. Зайцева и г. Благосветлова, однако г. Постороннему сатирику не суждено насладиться полным блаженством даже в области горячечных видений (хлестко), бутерброды минуют его зияющую пасть, один из бутербродов заключает союз с американскими плантаторами, другой обижает г. Воронова, сердце г. Постороннего сатирика изнывает за негров (NB), изнывает за бедствующего литератора, не дописавшего повесть ‘Тяжелые годы’, изнывает за покойного А. Григорьева, обворованного г. Писаревым, изнывает за ‘одно лицо’, обиженное призраком, изнывает за г. Антоновича, увенчанного ‘лукошком’, изнывает за Шопенгауэра (NB), искаженного г. Зайцевым, — и не изнывает только за ‘Современник’, который бесконечно позорится всеми этими бессмысленными изнываниями’.
‘Вы должны были, — говорит нам г. Писарев, — прямо приступить к разгромлению той статьи, которая вам не нравилась. Если же вы не приступали, то в этом вы должны винить исключительно самого себя (и, действительно, виним за то, что не оборвали вас на первых же порах). Если вы медлили вследствие великодушного сострадания к заблуждающимся грешникам, то я должен вам заметить, что ваше милосердие было совершенно неуместно (да, не пошло вам впрок). Ваше долготерпение никого не обратило на путь истины. Вы имеете дело с людьми неблагодарными, закоснелыми во грехе и чрезвычайно недоверчивыми. Эти люди думали и думают до сих пор, что ваше великодушие есть не что иное, как замаскированная пустота. У вас нет доводов против ‘Нерешенного вопроса’, у вас нет самостоятельного миросозерцания, которое вы могли бы противопоставить нашим идеям, у вас нет даже щедринской веселости, которая умела осмеивать и оплевывать то, чего она не понимала (а вы сами оплевали Добролюбова понимая?), — у вас нет ничего, кроме грошового самолюбия, а между тем вы стоите на виду, вы — первый атлет ‘Современника’, на ваших плечах лежит фирма журнала, за вами добролюбовские предания, за вами ‘полемические красоты’, все это вы должны поддержать, каждая ваша ошибка будет замечена и осмеяна вашими многочисленными противниками, и все это вы сами понимаете вполне. И поневоле, по инстинктивному чувству самосохранения, вы стараетесь отдалить ту неприятную минуту, когда ваше бессилие обнаружится во всей своей наготе. Вы придираетесь к мелочам, вы валите с больной головы на здоровую, вы кидаетесь по сторонам, вы хватаетесь то за негров (NB), то за г. Воронова, вы собираете сплетни, вы выдумываете небылицы и в то же время вы притворяетесь неустрашимым бойцом и великодушным героем. Но когда-нибудь вся эта плоская комедия должна же кончиться. Положим, вы наполните еще пять-шесть книжек ‘Современника’ предварительными объяснениями, — ну, а потом что будет? С ‘Нерешенным вопросом’ вы все-таки ничего не сделаете (увидим), а между тем у вас не хватит честности (sic) и мужества на то, чтобы откровенно отказаться от ‘Асмодея нашего времени’, как от грубой, но извинительной ошибки. Стараясь защитить проигранное дело, вы окончательно запутаетесь в софизмах и заведете критику ‘Современника’ в те дебри, в которых гнездится наше филистерство (только бы не в те новые пути, которые вы прокладываете). Я вас предостерегаю заранее, но вы, разумеется, меня не послушаете и будете попрежнему сыпать целыми лукошками самого неблаговидного лганья (NB), и, наконец, так уроните ваш журнал, что вас не выручат никакие добролюбовские предания. Во всяком случае, вы видите теперь, что вам больше незачем великодушничать и что всякие дальнейшие промедления выставят вас в глазах ваших читателей в самом жалком и смешном виде. Поэтому или принимайтесь за ‘Нерешенный вопрос’, или признавайтесь начистоту, что вы до сих пор говорили о Базарове пустяки и что ‘Асмодей нашего времени’ написан великим критиком по неопытности’.
Скажите, пожалуйста, г. Писарев, вы эту тираду написали обдуманно или просто наваляли ее сплеча, придумывая только хлесткие фразы и вовсе не заботясь об их содержании? Вероятно, вы по своему обыкновению главным образом заботились о фразах и проглядели, какой смысл вышел из них. Вот то-то и есть, а то бы вы увидали, как нелестен и позорен смысл ваших фраз для вас и для всего ‘Русского Слова’. Желая укорить ‘Современник’, вы все касаетесь таких предметов, которые составляют ваши темные пятна и позорные памятники поражений, понесенных ‘Русским Словом’. Вы вспоминаете спор г. Постороннего сатирика с г. Благосветловым и этим напоминаете вашим читателям и всем, что это тот самый г. Благосветлов, который спанье на ливреях в барской передней предпочитает литературе, который ‘независимость’ ‘Русского Слова’ доказывает свидетельством графского ‘швейцара’, вероятно, вместе с ним спавшего в передней на ливреях же, и которому вы наконец исключительно обязаны своим перерождением. Затем, в укор же ‘Современнику’, вы вспоминаете о г. Зайцеве и его взгляде на полезность рабства негров, и этим вы тоже напоминаете всем о том безвыходно-нелепом положении, в какое поставил себя г. Зайцев этим взглядом, вспоминаемый вами Шопенгауэр тоже говорит о событии, очень не лестном для г. Зайцева. Наконец вы говорите о бутербродах и ‘Будильнике’, от которых, по законам ассоциации представлений, очень естествен переход к переродившему вас г. Благосветлову, который и до сих пор, в XIX веке, не сознает того, ‘что говорить поносные слова в глаза другому лицу — отвратительно и для собственной физиономии убыточно’. Вот видите, все ‘изнывания’, которые вы приписываете ‘Современнику’ и называете ‘бессмысленными’, очень и очень нелестны для вас самих, и вы напомнили об них на свою же голову, ибо они свидетельствуют о ‘бессмысленности’ — если вам угодно употребить это слово — не ‘Современника’, а самого же ‘Русского Слова’. Ваши укоры изнываниям ‘Современника’ походят на то, как если бы французы стали корить англичан Ватерлооским мостом, или австрийцы — французов Вандомскою колонною. — Далее, вы напрасно усиливаетесь уж слишком унижать нас и тоже на свою голову говорите, что у нас ‘нет ничего’, чем больше вы станете унижать нас, тем больше позора будет для вас же самих, как вы не можете сообразить этого? В самом деле, уж если мы, не имеющие ‘ничего’, да и то могли разбить всех вас на голову, то что же мог бы сделать с вами человек, имеющий что-нибудь? Что же подумают добрые люди об вас, которых даже мы, по-вашему ничего не имеющие, никаких воззрений, да и то могли загнать такую нелепо-безвыходную трущобу, что вам остается или с достоинством просить у нас пардону, как сделал г. Зайцев, или же постыдно ретироваться и прикрывать свою ретираду хлесткими фразами, как это делаете вы и как, вероятно, сделает автор ‘Нерешенного вопроса’. Наверное, даже самые мизерные из ваших почитателей, прочтя ваши фразы против нас, придут к такому заключению: ‘плохи же, — подумают они, — наши кумирчики, когда даже человек, ничего не имеющий, и то одним взмахом разрушил их пьедестальчики и расколотил их самих’. — Затем, в приведенной тираде остаются еще разные колкости нам, г. Писарев, вероятно, очень был доволен собой и весело улыбался, написавши несколько раз ‘великий Антонович’, или ‘Антонович, увенчанный лукошком’, особенно, должно быть, понравилась ему последняя фраза, он воображал ее ужасно саркастическою и думал задеть нас ею за живое, а больше, должно быть, ни о чем и не думал. Жаль, подумайте-ка, г. Писарев, вот о чем. Положим, ваша фраза задела нас, но разве вы пишете свои статьи исключительно только для нас лично и разве вы не имеете никаких других целей, кроме того, чтобы колоть нас вашими фразами? На читателей же ваши фразы не произведут ни малейшего действия, потому что в этих фразах нет смысла, они ничего не доказывают и не опровергают, не помогают вашему делу и нимало не ослабляют наших возражений. Напишите хоть целый лист сарказмов, они ни на волос не поколеблют того нисколько не саркастического факта, что вы не поняли Добролюбова, перетолковали его и несправедливо осудили, может быть, этот факт не заденет и не обидит вас, но на читателей он подействует несравненно сильнее, чем всевозможные сарказмы. Ужасно вредит вам ваше пристрастие к забористым фразам, и мы, право, затрудняемся, как бы вас излечить от фраз. Попробуйте-ка сделать вот что: как только придет вам искушение написать забористую фразу, вы тотчас анализируйте ее логический смысл, и если это вас не остановит, то вы представьте себе, что и вам могут отплатить тою же монетою, и ваши сарказмы возвратятся к вам же, не произведши никакого действия, и, стало быть, не стоит и выпускать их. В самом деле, как вы думаете, могли ли бы мы осыпать вас фразами в вашем роде, или нет? Поверьте, могли бы написать их целый лист. Вы вот все не верите нашим словам и наши внушения вам считаете хвастовством и пустыми угрозами, думаете, например, что мы не опровергали ‘Нерешенного вопроса’ потому, что не в силах этого сделать, так же точно вы можете подумать, что мы только хотим попугать вас саркастическими фразами, а на деле не можем придумать ни одной такой фразы. Так послушайте же, что мы могли сказать вам, пародируя ваши фразы и сарказмы.
У г. Писарева нет ничего, за ним только г. Благосветлов, на нем тот же г. Благосветлов, перед ним благосветловские предания. У г. Писарева нет самостоятельного миросозерцания, до 1861 года он имел миросозерцание, тянувшее его в ‘Странник’, который, как известно, есть родной брат ‘Домашней Беседы’. Затем с г. Писаревым совершилось ‘превращение’, которым он обязан ‘исключительно’ г. Благосветлову. И хотя это превращение было ненормально и поспешно, совершилось всего в 6 месяцев, однако детище, по теории Дарвина, унаследовало от своего родича ‘повадку’ к фразам. Но так как перерождение было все-таки ненормальное, то следует опасаться, что в детище могут ‘прокинуться’, по теории Дарвина, свойства отдаленного предка и г. Писарев снова потянет к ‘Страннику’. — Согласитесь, г. Писарев, что на эту тему мы могли бы написать больше четырех страниц, на которых также пестрели бы фразы: г. Писарев, или ех-сотрудник ‘Странника’, г. Писарев, или недоношенное детище г. Благосветлова, г. Писарев заведет все ‘Русское Слово’ в дебри ‘Странника’ и т. д. Ведь эти все фразы ничего бы не доказывали, хоть они и основаны на письме вашей матушки, и вы бы сами первый назвали их пошлыми. Вот таковы же точно и ваши все саркастические фразы. Убедитесь же наконец, что решительно всякий способен на те забористые и хлесткие фразы, которыми вы щеголяете, способен даже ваш ‘друг, учитель и руководитель’, г. Благосветлов. Лучше посмотрите-ка, как мы без всяких саркастических фраз опровергнем ‘Нерешенный вопрос’.
Собственно говоря, мы сами не будем опровергать ‘Нерешенного вопроса’, а предоставим это дело сотрудникам ‘Русского Слова’, которые, как уверяет редакция, ‘сливаются в одно стройное целое единством мысли, представляемой журналом и убеждениями постоянных его сотрудников’. Но, несмотря на это слитие, они тотчас же передерутся и начнут опровергать друг друга. Г. Писарев сам же сделает нам услугу и опровергнет ‘Нерешенный вопрос’, автор этого вопроса опровергнет г. Писарева, наконец, г. Писарев сам себя опровергнет, и читатели ясно увидят весь раздор ‘Русского Слова’, этого ‘стройного целого’. ‘Года два тому назад, — говорит автор ‘Нерешенного вопроса’, — наши литературные реалисты сильно опростоволосились’, это относится к ‘Современнику’ и доказывается далее тем, что мы не поняли романа ‘Отцы и дети’. В этом романе г. Тургенев будто бы требовал, чтобы ему объяснили молодое поколение, которого он не понимал, а мы в ответ на это требование напали на г. Тургенева ‘с неслыханным ожесточением’ и доказывали, что его роман плох. Это вот и значит, что мы ‘опростоволосились’. Г. Писарев, опровергните, пожалуйста, этот вздор вашего сотрудника и докажите, что он сам не понимает тургеневского романа.
Автор ‘Нерешенного вопроса’:
‘Роман этот (‘Отцы и дети’), очевидно, составляет вопрос и вызов, обращенный к молодому поколению старшею частью общества. Один из лучших людей старшего поколения, Тургенев, обращается к молодому поколению и громко предлагает ему вопрос: что вы за люди? Я вас не понимаю, я вам не могу и не умею сочувствовать. Вот что я успел подметить. Объясните мне это явление. — Таков настоящий смысл романа. Этот откровенный и честный (sic) вопрос пришелся, как нельзя более, вовремя’.
‘Русское Слово’, 1864.
Г. Писарев:
‘В личности Базарова (представитель и тип молодого поколения) сгруппированы те свойства, которые мелкими долями рассыпаны в массах, и образ этого человека ярко и отчетливо вырисовывается пред воображением читателя… Тургенев вдумался в этот тип и понял его так верно, как не поймет ни один из наших молодых реалистов… Если бы на тургеневскую тему напал кто-нибудь, принадлежащий к нашему молодому поколению и сочувствующий базаровскому направлению, то даже и его герой вряд ли был бы равен Базарову в отношении жизненной верности и рельефности’.
‘Русское Слово’, 1862
Кто же из вас, друзья, порет вздор и кто говорит правду? Один из вас уверяет, что г. Тургенев не понимает молодого поколения и требует в романе, чтобы молодые реалисты объяснили ему Базарова, а другой, совершенно наоборот, толкует, что г. Тургенев верно понял молодое поколение, даже вернее ‘наших молодых реалистов’, так что в своем романе он не требует объяснения от реалистов по поводу Базарова, а, напротив, сам объясняет им, что такое Базаров, которого никто, никакой реалист не мог понять и изобразить так хорошо, как г. Тургенев. И потому с точки зрения г. Писарева совершенно нелепа претензия автора ‘Нерешенного вопроса’, требующего, чтобы реалисты объясняли г. Тургеневу Базарова, которого он и без того отлично понимает. Кто же из вас прав и кто проврался? не может быть, чтоб вы оба говорили правду, потому что ваши мнения исключают одно другое. Как бы то ни было, но читатели видят уже, что такое ‘Русское Слово’ и как оно может держаться двух противоречащих суждений, говорить, что г. Тургенев не понимал молодого поколения, и утверждать также, что он понимал его, ‘Русское Слово’ не отказывается от г. Писарева и в то же время заявляет о своей солидарности с автором ‘Нерешенного вопроса’. — Итак, считайте, г. Писарев, это вторая нелепость ‘Нерешенного вопроса’, который, вопреки вашему мнению, утверждает, будто бы г. Тургенев не понимал Базарова и молодого поколения. Или, может быть, автор ‘Вопроса’ прав, а вы говорили нелепость? Как хотите, так и решайте. Вы, впрочем, заявили о своем согласии с ‘Нерешенным вопросом’, это значит, вы сами себе противоречите, и это равняется вашему сознанию, что вы прежде говорили нелепость о романе г. Тургенева. Таким образом, кто же опростоволосился-то два года тому назад по поводу тургеневского романа? Вот что значит необдуманно сыпать фразами!
Далее автор ‘Нерешенного вопроса’ обличает нас за нашу критику на роман г. Тургенева, собственно за то, что мы в ней не защищали Базарова и вообще все молодое поколение.
‘Базарова критик выдает головой, и при этом он даже не осмеливается отстаивать то живое явление, по поводу второго был создан Базаров. Причина, которою он оправдывает свою робость, в высшей степени любопытна: ‘Пожалуй, — говорит oн (т. е. мы), — нас обличат и пристрастии к молодому поколению, а что еще хуже, станут укорять в недостатке самообличения. Поэтому пускай кто хочет защищает молодое поколение, только не мы’ (стр. 93). Вот это очаровательно! Ведь запрещать молодое поколение значит (не всегда значит), по-настоящему, защищать те идеи, которые составляют содержание его умственной жизни и которые управляют его поступками. Одно из двух: или критик сам проникнут этими идеями, или он их отрицает. В первом случае, защищать молодое поколение значит защищать свои собственные убеждения. Во втором случае, защищать его невозможно, потому что человек не может поддерживать ту идею, которую он отрицает. Но критик, видите ли, и рад бы защищать, да боится, что ‘его обличат в пристрастии’. — К чему? — К собственным убеждениям. Удивительное обличение! Умен должен быть тот господин, который выступит с подобным обличением, да и тот тоже недурен, кто боится таких обличителей. И зачем приводить такие неестественные резоны? Просто нехватило уменья, и ничего тут нет постыдного в этом недостатке наличных сил. Мы — люди молодые: поживем, поучимся, подумаем и через несколько лет решим те вопросы, которые теперь, быть может, заставляют нас становиться в тупик. Но валить с больной головы на здоровую все-таки не годится: Тургенев и Базаров, во всяком случае, не виноваты в том, что критик (т. е. мы) не умеет защищать молодое поколение, и что роль первого критика в ‘Современнике’ не соответствует теперешним размерам его сил. А между тем за все про все отдуваются именно Тургенев да Базаров’.
Итак, по решению ‘Нерешенного вопроса’, мы виноваты тем, что не хотели или не умели защитить молодое поколение от нападений на него в романе г. Тургенева. Прекрасно, значит, г. Тургенев в своем романе враждебно отнесся к молодому поколению, значит, нападал на него, коли требовалась защита, значит, вел войну против Базарова, которого мы должны были отстаивать грудью, закрывать от тургеневских стрел, но по своему неуменью ‘выдали его головой’ г. Тургеневу. Понятно, какими чувствами проникнут г. Тургенев к тому, выдачи которого желает и которого мы по своей оплошности выдали ему. — Г. Писарев, потрудитесь еще раз опровергнуть автора ‘Нерешенного вопроса’, этого нерассудительного болтуна, разъясните ему смысл тургеневского романа и докажите, что там нет никаких нападений. Вот как судит о романе г. Писарев.
‘Читая роман Тургенева, — говорит г. Писарев, — мы видим в нем типы настоящей минуты… — Все наше молодое поколение с своими стремлениями и идеями может узнать себя в действующих лицах этого романа… — Клеветы вы не найдете в романе. Роман весь насквозь проникнут самою полною, самою трогательною искренностью… — Базаров человек сильный по уму и характеру. Он — представитель нашего молодого поколения и стоит на высоте трезвой мысли… — Тургенев оценил Базарова по достоинству… — Тургенев вдумался в этот тип и понял его так верно, как не поймет ни один из наших молодых реалистов. …Отрицание Тургенева глубоко и серьезно…’
Итак, по взгляду г. Писарева, в романе г. Тургенева нет никаких нападений на молодое поколение, и потому нет надобности защищать Базарова, которого г. Тургенев ‘оценил по достоинству’, изобразил верно и вообще понял так хорошо, как ‘не поймет ни один из молодых реалистов’, даже сам автор ‘Нерешенного вопроса’. Стало быть, молодое поколение должно кланяться г. Тургеневу, удивляться его пониманию, а не защищаться от его нападений. И потому автор ‘Нерешенного вопроса’ совершенно не прав, обвинивши нас за то, что мы не защитили молодого поколения и выдали Базарова головой, так как г. Тургенев и не думал нападать на молодое поколение и даже расхвалил Базарова. — Таким образом считайте, г. Писарев, это третья нелепость ‘Нерешенного вопроса’, который, вопреки вашему мнению, уверяет, будто г. Тургенев нападал на молодое поколение и посягал на голову его, которую нужно было всячески отстаивать, между тем как по-вашему самого г. Тургенева следует причислять к молодому поколению, потому что он отрицание и реализм понимает лучше даже, чем сами отрицатели и реалисты, а лета его уж ни в каком случае не могут служить тут препятствием. Или, может быть, автор ‘Нерешенного вопроса’ прав, а вы говорите нелепости, превознося до небес г. Тургенева? Вы ведь согласились с ‘Нерешенным вопросом’, это значит, что вы отказываетесь от своих прежних убеждений. — Но как бы то ни было, а читатели могут ясно понять из этой истории всю цельность, последовательность и добросовестность ‘Русского Слова’, которое превозносит роман г. Тургенева, удивляется его честности, верности и беспристрастию к молодому поколению, а в то же время бранит нас за то, что мы не защищали молодое поколение от нападений г. Тургенева и выдали ему Базарова головой. Вот каковы наши реалисты, и сколько в них добросовестности!
Разберем серьезно обвинение, взведенное на нас автором ‘Нерешенного вопроса’, тут мы еще яснее увидим степень добросовестности ‘Русского Слова’ и степень его пристрастия к фразам. Наша критика на роман ‘Отцы и дети’ была настоящей защитой молодого поколения, т. е. не всего, а лучшей части его, которая имеет идеалы повыше и пошире тех кукол, болтунов и фразеров, которые фигурируют в романе г. Тургенева и восторгают г. Писарева. Мы знали, что наши литературные противники придирчивы к фразам, поэтому мы и не говорили прямо, что мы намерены защищать молодое поколение, если бы мы произнесли эту фразу, то со всех сторон посыпались бы на нас обвинения, что мы пристрастны, что мы приступаем к роману с предзанятой мыслью, что нам нельзя верить и т. д. Чтобы не подавать повода к таким крикам, мы сказали даже, что не желаем защищать молодое поколение, чтобы не показаться пристрастными, а между тем в самой статье делали свое дело. Наша фраза не обманула даже некоторых из наших противников, и они заметили, что сущность нашей критики на роман есть защита молодого поколения. Но ‘Русское Слово’, как и следовало ожидать, придралось к нашей фразе, а на смысл всей статьи, на самое дело и внимания не обратило, фраза для него — все. Сказал Шопенгауэр, что он, эмпирик, г. Зайцев тотчас же провозгласил его ‘окончательным реалистом’, не вникнувши в сущность его учения, Катерина в ‘Грозе’ ‘не произносит изречений, доказывающих твердость характера’, г. Писарев тотчас же и заключил, кто она не имеет характера, и не счел нужным обратить внимание на ее действия. Так же поступил с нами и автор ‘Нерешенного вопроса’, сказали мы, что не желаем защищать молодое поколение, он немедленно осудил нас за это, не обративши внимания на наше дело, на самую статью, которая была защитой лучшей части молодого поколения. Конечно, Базарова мы не защищали и не намерены защищать, это карикатура, сочиненная г. Тургеневым, но мы защищали то, что г. Тургенев хотел унизить и осмеять в своей карикатуре. Г. Тургенев в своем романе исказил убеждения лучшей части современного поколения, мы протестовали против таких искажений, г. Тургенев навязывал современному поколению нелепые идеи и тенденции, каких оно вовсе не имеет, мы называли это намеренным обманом и вообще непохвальным приемом, г. Тургенев старался превознести отцов на счет детей и давал понять, что отцы и в науке и в искусстве ‘ближе к истине’, чем дети, мы утверждали, что он говорит это или против совести, или потому, что не понимает современного направления в науке и искусстве, г. Тургенев старался выставить детей в невыгодном свете и с нравственной стороны, и тут отдавал предпочтение отцам, мы на основании самого же романа доказали, что в нравственном отношении отцы нисколько не выше детей, что действия отцов выступают в романе в более благоприятном свете оттого собственно, что г. Тургенев действия отцов изобразил одними фразами, сокровенными и благопристойными, а действия детей — другими, более грубыми и бесцеремонными, а если изобразить те и другие одинаковыми фразами, то и они окажутся одинаковыми по моральному достоинству. Скажите, пожалуйста, разве все это не было защитой? Наконец, в заключение нашей критики мы прямо высказались, как мы смотрим на взаимное отношение между отцами и детьми и на ту моральную борьбу, которая искони идет между ними, сказали, на чьей стороне перевес и наши сочувствия в этой борьбе, и показали основания этого. — Поэтому во имя истины и литературной добросовестности мы просим, мы требуем, чтобы редактор ‘Русского Слова’ г. Благовещенский, перепечатал в своем журнале заключение нашей критики на роман г. Тургенева, с того места, где идет рассуждение о вечно одинаковых отношениях между отцами и детьми, между отживающим и входящим в силу поколением (стр. 105—110). Из этого отрывка все увидят, как грубо перетолковал нашу статью автор ‘Нерешенного вопроса’ и как оклеветал ее. Считайте, г. Писарев, — это четвертое пятно ‘Нерешенного вопроса’, которое ложится и на вас, потому что и вы заявили о согласии своем с этим ‘вопросом’.
Но согласимся, что мы не защищали и не могли защитить молодое поколение, а как же защищало его само ‘Русское Слово’? Г. Писарев заверял, что г. Тургенев верно понял и изобразил в романе молодое поколение в лице Базарова со всеми его ‘стремлениями и идеями’. Любопытно узнать, каков же этот образчик и идеал молодого поколения, каковы его идеи, ‘рельефно и живо’ вопроизведенные г. Тургеневым? А вот каковы. Базаров высказывает такие штуки: ‘мы решились ни за что не приниматься, а только ругаться’, — это стремление, ‘мы все ломаем и отрицаем, сами не зная почему, приятно отрицать, мозг так устроен и баста, одному нравится отрицание, как другому нравятся яблоки’, — это общая идея молодого поколения, ‘мы отрицаем науку, искусство, поэзию, одним словом, все’, — это частная идея, ‘говорят, Россия будет благоденствовать тогда, когда у последнего мужика будет хорошее помещение, а я (Базаров) и возненавидел этого мужика, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже и спасибо не скажет, да и на что мне оно? будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет!’ — это гуманность молодого поколения: ‘нравится тебе женщина, старайся добиться толку, а нельзя, — ну, не надо, отвернись — земля не клином сошлась’, — это полноправность и эмансипация женщины. Павел Петрович, одаренный, по словам г. Писарева, ‘гибким умом и сильной волей, скептик и эмпирик’, так охарактеризовал Базарова и все молодое поколение. ‘Прежде молодым людям приходилось учиться, не хотелось им прослыть за невежд, так они поневоле трудились. А теперь им стоит сказать: все на свете вздор! — и дело в шляпе. Молодые люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты’. Взирая на изображенный таким образом тип молодого поколения, г. Писарев с восторгом воскликнул:
‘Тургенев вдумался в этот тип и понял его так верно, как не поймет ни один из наших молодых реалистов’. Отличная защита молодого поколения! В другом месте г. Писарев проникся еще бОльшим благоговением к тургеневскому роману, ‘отрицание Тургенева, — говорит он, — глубже и серьезнее отрицания тех людей (?), которые, разрушая то, что было до них, воображают себе, что они — соль земли и чистейшее выражение полной человечности’. Вот до чего дошло дело! Сам г. Тургенев произведен в нигилисты и отрицатели, а сам г. Писарев острит над отрицателями и разрушителями не хуже того, как острил над ними Павел Петрович, ‘гибкий ум, скептик и эмпирик!’ — Ужели вы, г. Писарев, и до сих пор серьезно думаете, что г. Тургенев верно понял и изобразил идеи и стремления молодого поколения, и ужели в вас недостанет ‘честности’ настолько, чтобы сознаться откровенно, что вы сгоряча проврались о тургеневском романе и о Базарове? Ужели вы и до сих пор не понимаете тенденций романа? А может быть, вы и в самом деле искренно считаете г. Тургенева учителем молодого поколения, понимающим реализм лучше, чем сами реалисты, а в Базарове видите обдуманный и верный идеал. Может быть, и вы, подобно Базарову, действуете без всяких разумных оснований, отрицаете и разрушаете все, и науку, и искусство, и поэзию, сами не зная почему, просто по личному капризу — нравится, да и баста, может быть, и автор ‘Нерешенного вопроса’ отрицает таким же манером нашу статью, и мы напрасно приводим резоны, опровергающие его, может быть, и вам ненавистно ‘хорошее помещение’ мужика? Если так, то вы и оставайтесь с своими идеалами, но только по себе не судите о других, а тем более не говорите от лица всего молодого поколения, потому что лучшая и разумнейшая часть его рассуждает совершенно не так, как показано в романе г. Тургенева: она действует, отрицает и принимает что-нибудь разумно, сознательно, во имя определенного принципа, а не по слепому влечению, она не отрицает науки, искусства, поэзии, а только отрицает ложные направления в них, она не станет ненавидеть мужика, потому что от него не дождешься спасибо, ‘а из меня лопух расти будет’, у ней есть другие побуждения к гуманной деятельности, кроме соображений о том, что будет или не будет расти в бесконечно далеком будущем. Вообще панегирики роману г. Тургенева составляют плохую защиту молодого поколения. При этом нам невольно приходит на память следующее прекрасное место из статьи самого же г. Писарева:
‘Если добродушный дедушка Крылов мог сойтись с Боклем, то критикам, живущим во второй половине XIX века (XIX век непременно нужен, без него нельзя) и обнаруживающим притязания на смелость мысли и на широкое развитие ума, таким критикам, говорю я, и подавно следует держаться с непоколебимою последовательностью за те приемы и идеи, которые в наше время сближают историческое изучение с естествознанием. Наконец, если Бокль слишком умен и головоломен для наших критиков, пусть они держатся за дедушку Крылова, пусть проводят в своих исследованиях о нравственных достоинствах человека простую мысль, выраженную такими незатейливыми словами: ‘услужливый дурак опаснее врага’. Если бы только одна эта мысль, понятная пятилетнему ребенку, была проведена в нашей критике с надлежащею последовательностью, то во всех наших воззрениях на нравственные достоинства человека произошел бы радикальный переворот, и престарелая эстетика давным-давно отправилась бы туда же, куда отправилась алхимия и метафизика’.
Мы, право, не знаем, доказывать ли еще дальше, что г. Писарев не понял тургеневского романа, его направления и тенденций, как не понял ‘Грозу’, Добролюбова и Молотова, или уж это ясно и без доказательств? По-нашему, это яснее солнца, но г. Писарев все-таки упорно стоит на своем. Поэтому попробуем еше один способ доказательства, употребленный самим г. Писаревым и потому имеющий для него обязательную силу.
‘Вы, — говорит г. Писарев ‘Современнику’, — в октябрьской книжке ‘Современника’ заметили совершенно неосновательно, будто ‘Нерешенный вопрос’ мог быть напечатан с большим удобством в ‘Отечественных Записках’ или в ‘Эпохе’. Неосновательность этого последнего замечания доказывается, как нельзя лучше, тем обстоятельством что ‘Отечественные Записки’ напечатали именно против ‘Нерешенного вопроса’ статью г. Incognito, a ‘Эпоха’ напечатала также против ‘Нерешенного вопроса’ две статьи г. Николая Соловьева (‘Теория пользы и выгоды’ и ‘Бесплодная плодовитость’). Из этого факта вы можете вывести для себя одно из двух заключений: или то, что вы не понимаете тенденции тех журналов, о которых беретесь рассуждать, или то, что вы желали оклеветать ‘Нерешенный вопрос’, отбрасывая его в категорию тех статей, которые могут быть напечатаны в филистерских журналах’.
Итак, вы полагаете, что возражение ‘филистерских журналов’ против ‘Нерешенного вопроса’ служит рекомендацией ему и показывает, что он ‘не-филистерский’. Хорошо, но вы должны тогда признать и то, что всякая похвала ‘филистерских журналов’ какому-нибудь предмету доказывает, что он тоже филистерский. Приложите это доказательство к вашему воззрению на тургеневский роман и тогда увидите, что он за штука. Роман напечатан был в ‘Русском Вестнике’, — это уже одно намекает на его тенденцию, он с восторгом был встречен, как давно жданный и желанный гость, самим ‘Русским Вестником’ и ‘Современною Летописью’, ‘Отечественными Записками’, ‘Эпохою’ и им подобными, и вы пошли вслед за этими, как вы их почему-то называете, ‘филистерскими’ журналами, вы даже занимали первое место в этом филистерском кортеже, устроенном для прославления г. Тургенева и его романа. Под знамя, выставленное г. Тургеневым, радостно бежало все отсталое, обскурантное, своекорыстное, пошлое, все ненавидевшее современную свежую жизнь и желавшее гибели современному поколению, все эти зловещие вороны весело закаркали в надежде, что г. Тургенев растерзает и отдаст им на съедение свою добычу, их привело в восторг то, что на их сторону стал г. Тургенев, бывший идол молодого поколения, а теперь выставивший на позор это молодое поколение. Очень естественно, что они стали превозносить, лобызать г. Тургенева, чуть не носили его на руках, в один голос кричали, что он верно понял и изобразил молодое поколение, что оно действительно таково на деле, как изображено в романе, словом, твердили все то, что и вы высказали в своей статье о романе. Присмотритесь внимательно, кто стоит на стороне г. Тургенева и на чьей стороне он стоит, и вы, быть может, устыдитесь такого соседства и отстанете от стороны г. Тургенева, послушайте, что говорят об его романе инкогниты и разные ваши ‘филистеры’, против которых вы так ратуете, и вы, может быть, почувствуете угрызения совести, и вам не захочется повторять их слова и присоединить свой голос к их хвалебному хору. Г. Тургенев виноват не только тем, что злобно напал на молодое поколение, но еще и тем, что он ввел в систему и в моду эти нападения. Первая мысль — нападать на современное направление посредством романа принадлежит г. Аскоченскому, и она вполне достойна такого начала, он первый осуществил ее в своем романе ‘Асмодей нашего времени’. Но этот роман не получил известности, потому что автор его тогда еще не пользовался известностью. За ту же мысль взялся потом г. Тургенев, и как он был на виду у всех и пользовался известностью, то пример его нашел многих последователей и подражателей, и вот источник тех романов с тенденциями, которые имеют претензию пересмеивать молодое поколение. С легкой руки г. Тургенева пошли писать тургеневские романы Писемские, Стебницкие, Клюшниковы, против которых вы ведете позднюю и напрасную борьбу, потому что они уже сами себя побороли, все они имеют одного родоначальника в г. Тургеневе, он был им корень, ствол и поддержка, и вот вы восстаете против несчастных веточек и отпрысков, а между тем прославляете корень и дерево, на котором они выросли, выхваляя г. Тургенева, вы тем самым возбуждали и поощряли Стебницких, Клюшниковых и проч. Как все это жалко и смешно!
Вы так строги ко всему бесполезному, сильно осуждаете все, не проникнутое реалистическими мыслями, и между тем сами превозносите вещь вредную, имевшую целью опошлить и опозорить всевозможные реалистические мысли. Вы корите ‘Современник’ за то, что он держится за ‘увядший талант г. Островского’. Но какое бы кто понятие ни имел о таланте г. Островского, во всяком случае несомненно, что он никогда не употреблял этот талант орудием для борьбы против всего свежего и молодого, г. Островский никогда не вносил в свои произведения личных раздражений, никогда не швырял грязью и камнями в молодое поколение, никогда не подставлял ему ног, не увеличивал для него препятствий и без того многочисленных, не пристал к многочисленному сонму врагов и ненавистников свежей мысли и жизни. А г. Тургенев все это делал сам, да и других научил делать, и, несмотря на это, у вас, г. Писарев, хватает совести и сообразительности расписывать г. Тургенева как честного и добросовестного ‘гражданина’ и унижать перед ним г. Островского, точно как г. Зайцев превозносил Шопенгауэра и подвергал исправительному наказанию Фихте. Г. Писарев говорит: ‘Г. Островский был дорог для ‘Современника’, как изобретатель ‘Темного царства’, но о ‘Темном царстве’ г. Островский давно произнес свое последнее слово (и за то спасибо ему), и теперь он странствует по таким пустыням и дебрям, в которых он может встретиться только с г-жою Кохановскою, с г. Аксаковым, с г. Юркевичем, а никак не с мыслящими реалистами нашего времени’. Может встретиться, но может и не встретиться, а г. Тургенев, прославленный г. Писаревым, уже встретился на одной дороге с г. Аскоченским, уже подвизался с ним на одном поприще против общего врага — молодого поколения. Может быть, г. Островский не сойдется с мыслящими реалистами, но зато и не станет швырять в них грязью, не станет клеветать на них. Вот почему ‘Современник’ держится за ‘увядший талант’ г. Островского. Вы говорите, что у г. Тургенева талант ‘свежее’, пусть он будет в тысячу раз свежее, но г. Тургенев запятнал свой талант борьбою против свежего поколения, и этого пятна не смоют никакие таланты и никакие ваши панегирики. Чем выше и свежее талант у г. Тургенева, тем строже и беспощаднее нужно судить его, Стебницким и Клюшниковым можно простить, они идут вслед за другими и, может, сами не знают, что делают, и им едва ли удастся надуть кого-нибудь, хотя вы и им ничего не прощаете. Но г. Тургенев должен же знать, что он делает, если у него есть свежий талант, и если от делает непохвальное дело, то делает сознательно, с умыслом, а главное, может многих ввести в заблуждение, как ввел, например, вас, завзятого реалиста и quasi-защитника молодого поколения. Вот почему ‘Современник’ никогда не простит г. Тургеневу его ‘Отцов и детей’, хоть бы у него был огромнейший талант, вот почему и на вас будет вечно лежать тяжелая печать, что вы вместе с ‘филистерами’ шли за триумфальной колесницей г. Тургенева, праздновавшего свою якобы победу над молодым поколением, и вот почему ‘Современник’ всегда будет гордиться тем, что он не участвовал в этом позорном торжестве, а еще противодействовал ему!
Наконец, посмотрите, г. Писарев, даже ‘Русское Слово’ отступается от вас и не разделяет ваших восторженных похвал тургеневскому роману, и оно поняло наконец, что он совершенно не заслуживает никаких похвал. Вы утверждали, например, в 1862 году, что г. Тургенев вдумался в тип своего героя и ‘понял его так верно, как не поймет ни один из наших молодых реалистов’. Напротив, ‘Русское Слово’ теперь, т. е. в 1864 году, утверждает: ‘г. Тургенев, как эстетик и человек другого поколения, не мог уловить и вполне выяснить черты своего героя’, и он отнесся к Базарову ‘несимпатично’ (‘Русское Слово’, 1864, декабрь, стр. 103—104). Это противоречит вашему взгляду. Автор ‘Нерешенного вопроса’ еще сильнее разошелся с г. Писаревым и прямо утверждает, что г. Тургенев не понял молодого поколения, он делает такие пояснения на роман, из которых прямо вытекает, что г. Тургенев неверно изобразил молодое поколение, но он не говорит этого прямо и не называет г. Тургенева клеветником только потому, чтобы не отрицать г. Писарева, который так превознес тургеневский роман, и чтобы не ставить ‘Русское Слово’ в нелепое положение, в котором бы ему пришлось опровергать самого себя и называть нелепою собственную статью. Для устранения этой неловкости автор ‘Нерешенного вопроса’ стал на очень нерешительную точку зрения и отнесся к роману очень уклончиво. Он заявил, что оставляет в стороне личный взгляд г. Тургенева на его героя и его отношение к молодому поколению, что не хочет рассуждать о достоинствах и недостатках романа, а будет разбирать тип, затронутый в романе. Согласитесь, г. Писарев, что это уже совершенно не то, что вы говорили, вы прямо утверждали, что г. Тургенев верно понял и изобразил молодое поколение. Сам автор ‘Нерешенного вопроса’ сбился с своей точки зрения и, может быть, сам того не замечая, стал порицать г. Тургенева и его роман, он представлял лица и события не так, как они изображены в романе, а в своей собственной переделке, в одном месте он прибавлял что-нибудь, в другом убавлял, находил, что в романе вещи не названы своим именем, и называл их иначе, давал произвольное толкование словам героев и совершенно изменял характер и смысл целых сцен и намеренно обходил то, в чем очевидны были тенденции г. Тургенева. Из всех операций автора ‘Нерешенного вопроса’ выходило, что если бы пересочинить роман, оставить тот же сюжет, но иначе изобразить его, иначе отнестись к нему, то он был бы удовлетворительным романом. Это, во-первых, опровергает взгляды г. Писарева, а во-вторых, к чему же тогда брать канвою для рассуждений именно тургеневский роман, если он не годится для этого в настоящем своем виде, как вышел из рук автора, и его нужно пересочинить, т. е. сочинить вновь? Если подвергнуть таким же видоизменяющим операциям и ‘Асмодея нашего времени’ г. Аскоченского, то и он окажется удовлетворительным романом, и в нем явится молодое поколение в безукоризненном виде, и наконец по поводу его можно сказать решительно все то, что наговорил автор ‘Нерешенного вопроса’ по поводу ‘Отцов и детей’. А что всего замечательнее, так это то, что автор ‘Нерешенного вопроса’ в некоторых местах стал на нашу точку зрения, т. е. стал опровергать роман и самого г. Тургенева и при опровержении тоже употребил наш прием. Г. Тургенев в своем романе представлял отношение Базарова к Одинцовой ‘циничным’. Автор ‘Нерешенного вопроса’ доказывает на основании самого же романа, что это отношение вовсе не цинично в сущности, что вообще люди принимают за цинизм только известные фразы, а не самые предметы, и если эти предметы назвать ‘отборными словами, специально обточенными’ для них, то и предметов никто не назовет циничными. Не знаем, помнят ли читатели, как мы отнеслись к этому предмету еще в 1862 году при разборе романа, и потому во всяком случае напомним это. В противоположность циническим отношениям Базарова к Одинцовой г. Тургенев изобразил идеальные, чистые и целомудренные отношения Кирсанова-отца к Феничке. Мы и доказали, что между этими двумя отношениями нет разницы в сущности, а вся разница в фразах, в приемах тургеневского описания. Г. Тургенев, описывая Базарова перед Одинцовой, изображал, как тело его ‘трепетало’ и как в нем ‘билась страсть, похожая на злобу’, как он бросил на нее ‘пожирающий взор’ ‘и схватил обеими руками’, как она ушла от него, а он еще ‘рванулся к ней’ и проч. Между тем при описании отношений Кирсанова к Феничке г. Тургенев употреблял фразы отборные, специально обточенные, описывал, как он ‘с большим вниманием глядел на нее в церкви, старался заговаривать с нею’, затем г. Тургенев поставил точки и написал: ‘остальное нечего досказывать’. Вследствие этого в первом случае вышел поступок нравственный и приличный, а во втором — цинический, вся штука зависит от фраз. Это теперь и повторяет автор ‘Нерешенного вопpoca’ и в благодарность ‘увенчивает нас лукошком, фигой’ и т. д. Считайте, г. Писарев, это вторая недобросовестность и пятая нелепость автора ‘Нерешенного вопроса’.
Приведем еще один образчик сообразительности и добросовестности автора ‘Нерешенного вопроса’. В своем романе г. Тургенев хотел изобразить, как нехорошо дети относятся к отцам и на родительскую нежность и любовь отвечают холодностью. Вот сцена, в которой проводится эта тенденция:
‘— Сегодня меня дома ждут, — говорил он (Базаров) Аркадию. — Ну, подождут, что за важность! — Василий Иваныч (отец) отправился в свой кабинет и, прикорнув на диване в ногах у сына, собирался было поболтать с ним, но Базаров тотчас его отослал, говоря, что ему спать хочется, а сам не заснул до утра. Широко раскрыв глаза, он злобно (?) смотрел в темноту, воспоминания детства не имели власти над ним’ (стр. 584). Однажды отец стал рассказывать свои воспоминания. ‘— Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы в Бессарабии.
‘— За который получил Владимира? — подхватил Базаров. — Знаем, знаем… Кстати, отчего ты его не носишь?
‘— Ведь я тебе говорил, что я не имею предрассудков, — пробормотал Василий Иванович (он только накануне велел спороть красную ленточку с сюртука), и принялся рассказывать эпизод чумы. — А ведь он заснул, — шепнул он вдруг Аркадию, указывая на Базарова и добродушно подмигнув. — Евгений! вставай! — прибавил он громко’ (какая жестокость! уснуть от рассказов отца!) (стр. 596).
‘— Вот тебе на! Презабавный старикашка, — прибавил Базаров, как только Василий Иванович вышел. — Такой же чудак, как твой, только в другом роде. — Много уж очень болтает.
‘— И мать твоя, кажется, прекрасная женщина, — заметил Аркадий.
‘— Да, она у меня без хитрости. Обед нам, посмотри, какой задаст.
‘— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно, работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню, я же там всe свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А здесь отец мне все твердит: ‘мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет’, а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней — и сказать ей нечего.
‘— Очень она огорчится, — промолвил Аркадий, — да и он тоже.
‘— Я к ним еще вернусь.
‘— Когда?
‘— Да вот в Петербург поеду…
‘— Мне твою мать особенно жалко.
‘— Что так? Ягодами, что ли, она тебе угодила?
‘Аркадий опустил глаза’ (стр. 598).
Мы и сказали, что этими местами г. Тургенев желал обличить в Базарове жестокость и непочтительность к родителям. Ведь уж, кажется, эта тенденция выразилась здесь яснее солнца, однако посмотрите, какую чепуху написал по поводу этих мест автор ‘Нерешенного вопроса’, и в конце ни с того, ни с сего обругал нас за то, что мы указали на эту тенденцию г. Тургенева. Вот эти разглагольствования нашего автора:
‘Так тебе и надо поступать, Аркашенька. Больше ты, друг мой разлюбезный, ничего и делать не умеешь, как только глазки опускать. Заговорил было с тобою Базаров сначала как с путным человеком, а ты только, как старушка божия, охами да вздохами отвечать ухитрился. В самом деле, вглядитесь в этот разговор. Базарову тяжело и душно (а зачем же он ‘злобно смотрел в темноту?’ и почему ‘воспоминания детства не имели власти над ним?’), он видит, что и работать нельзя, да и для стариков-то удовольствия мало, потому что ‘выйдешь к ней — и сказать ей нечего’. Так ему приходится скверно, что он чувствует потребность высказаться хоть кому-нибудь, хоть младенчествующему кандидату Аркадию. И начинает он высказываться отрывочными предложениями, так, как всегда высказываются люди сильные и сильно измученные. ‘Совестно как-то’, ‘ну и мать тоже’, ‘вздыхает за стеной’, ‘сказать ей нечего’, кажется, не хитро понять из этих слов, что не гаерствует он над своими стариками (а зачем же он издевается над отцом, над его владимирской ленточкой, над рассказом о чуме, над его болтливостью?), что не весело ему смотреть на них сверху вниз (а зачем же он не видит в любящей его матери ничего, кроме задавания обедов и угощения ягодами?) и что сам он видит с поразительною ясностью, как мало дает им его присутствие, и как мучительна будет для них необходимая разлука. Я думаю, умный человек, будучи на месте Аркадия, понял бы, что Базаров особенно заслуживает в эту минуту сочувствия, потому что быть мучителем, и мучителем роковым, для каждого разумного существа гораздо тяжеле, чем быть жертвою. Умный человек хоть одним добрым словом дал бы заметить огорченному другу, что он понимает его положение, и что в самом деле ничем нельзя помочь беде, и что, стало быть действительно следует залить тяжелое впечатление свежими волнами живительного труда. А Аркадий? Он ничего не нашел лучшего, как ухватить Базарова за самое больное место: ‘Очень она огорчится’. Точно будто Базаров этого не знает. И точно будто эта мысль дает какое-нибудь средство поправить дело. На это старушечье размышление Базаров мог отвечать сокрушительным вопросом: ‘Ну, а что ж мне делать, чтоб она не огорчалась?’ И тут Аркадий, как настоящая старуха, повторил бы опять ту же минорную гамму с легкою перестановкою нот: ‘она очень огорчится’. И так как из трех слов можно сделать шесть перестановок, то юный мудрец, повторив ту же фразу шесть раз, замолчал бы, находя, что он подал своему другу шесть практических советов, или шесть целительных бальзамов. К счастью, Базарову было не до диспутов с этим пискливым цыпленком. Он тотчас спохватился, вспомнил, что юный друг его не создан для понимания трагических положений, и стал продолжать разговор без всяких излияний, в самом лаконическом тоне. Но это плоское животное Аркадий не утерпел и произвел новое визжание, и опять еще грубее ухватил Базарова за больное место. ‘Мне твою мать особенно жалко’. В сущности, это изречение есть не что иное, как одна из шести возможных перестановок. Но так как Аркадий взялся за перестановки очень хитро, то есть стал выражать ту же мысль другими словами, то надо было опасаться, что перестановок будет не шесть, а даже гораздо больше. Базарову предстояло утонуть в волнах целительного бальзама и, очевидно, было необходимо сразу заморозить потоки кандидатского сердоболия. Ну, а Базаров на эти дела мастер. Как сказал об ягодах, так и закрылись хляби сердечные. Аркадий опустил глаза, что ему необходимо было сделать в самом начале разговора. ‘— А наша критика?! А наша глубокая и проницательная критика?! — Она сумела только за этот разговор укорить Базарова (не извращайте дела и смысла нашей статьи, не мы укоряли Базарова, а г. Тургенев приведенными сценами хотел укорить детей и вообще молодое поколение) в жестокости характера и в непочтительности к родителям. — Ах ты, коробочка доброжелательная! — Ах ты, обличительница копеечная! — Ах ты, лукошко глубокомыслия!’
Как вам, читатели, нравятся эти ‘хляби’ красноречия и самого водянистого фразерства? Г. Писарев, присчитайте и эти ‘хляби’ к прочим нелепостям ‘Нерешенного вопроса’.
По всем вышеприведенным фактам вы, читатели, уже сами можете судить, что такое ‘Русское Слово’ и как оно поступило в вопросе о романе г. Тургенева. Оно радикально изменило свой прежний взгляд на ‘Отцов и детей’, высказанный устами г. Писарева в 1862 году. Изменило ли оно свой взгляд под влиянием внушений ‘Современника’, или собственным умом дошло до сознания необходимости его изменения, во всяком случае оно изменило его в смысле ‘Современника’, приблизилось ко взгляду ‘Современника’, высказанному еще два года тому назад. И, однако, у него нехватило совести настолько, чтобы откровенно заявить об этом изменении, и хватило недобросовестности настолько, чтобы осыпать хлесткими и забористыми фразами ‘Современник’ за его взгляд на тургеневский роман, за тот взгляд, к которому тайным образом склонилось теперь само же ‘Русское Слово’. A y г. Писарева и до сих пор нехватает еще самообладания настолько, чтобы отказаться от своих прежних нелепых взглядов на этот роман, и он до сих пор упорно остается при том мнении, ‘что отрицание Тургенева глубже и серьезнее отрицания тех людей, которые, разрушая то, что было до них, воображают себе, что они соль земли и чистейшее выражение полной человечности’, и что ‘Тургенев вдумался в тип Базарова и понял его так верно, как не поймет ни один из наших молодых реалистов’.
Здесь мы прерываем на время наши рассуждения о ‘Нерешенном вопросе’, чтобы объясниться с г. Писаревым по личному делу. Чтобы унизить нашу статью о романе г. Тургенева и чтобы ослабить мысль о солидарности с нею тогдашней редакции ‘Современника’, г. Писарев решился напечатать следующее:
‘Кстати об ‘Асмодее‘. Г. Посторонний сатирик совершенно напрасно проводит ту мысль, что ответственность за эту статью лежит на том лице, которое в то время заведывало редакциею ‘Современника‘. Если бы в статье г. Антоновича заключались очевидные нелепости или глупости, тогда, конечно, эта статья составляла бы пятно на совести редактора, потому что добросовестный редактор должен читать все, что он помещает в своем журнале. Но для того, чтобы увидеть несостоятельность ‘Асмодея‘, редактор должен был прочесть сначала — и прочесть очень внимательно — самый роман Тургенева. ‘Асмодей‘ был напечатан в мартовской книжке ‘Современника‘, а роман Тургенева в февральской книжке ‘Русского Вестника‘. Значит, антракт между напечатанием романа и напечатанием статьи был так невелик, что редактор, как человек, заваленный работою, имел полное право не прочитать романа во время этого антракта. Редактор обязан читать все, что пишут его сотрудники для журнала, но он нисколько не обязан читать все, что читают его сотрудники. — Печатая статью г. Антоновича, редактор ‘Современника‘ имел полное право доверяться г. Антоновичу настолько, чтобы не заподозревать его в злонамеренном искажении или в неумышленном непонимании разбираемых фактов. Если оказывается теперь, что г. Антонович обманул это доверие, то вся вина ложится целиком на одного г. Антоновича‘.
Вы, г. Писарев, сознательно и обдуманно написали это и можете отвечать за каждое слово? Вы говорите, что редактор ‘Современника’, не читавши самого романа г. Тургенева и вовсе не зная его, напечатал нашу критику на роман собственно из доверия к нам, и что мы обманули это доверие, т. е., значит, редактор, прочитавши самый роман, увидел, что мы исказили факты или не поняли их. Позвольте спросить вас, — это вы высказываете только хлесткие предположения вашей фантазии, или утверждаете наверное и можете фактически доказать ваши показания? Вы говорите очень решительно, и не в смысле предположения, а прямо, ‘что г. Антонович обманул доверие’ редактора, не читавшего романа, если так, то мы заявляем, что это ваше показание есть или пошлая выдумка, или злонамеренная клевета. Редактор ‘Современника’ прежде нас прочитал роман г. Тургенева, и, стало быть, читая нашу критику, мог судить, какова она и насколько верно ценит роман, стало быть, печатая ее, он полагался на себя, а не на нас, и был согласен с критикой, и потому здесь и речи не может быть о доверии и обмане доверия. Итак, вы печатно должны отказаться от своей двойной клеветы на нас и на редактора ‘Современника’, а если вы не верите нам, то должны подтвердить свои показания фактами, т. е. достать и напечатать в вашем журнале письмо редактора с его заявлением, что мы действительно обманули его доверие. ‘Современник’ напечатал письмо вашей матушки в защиту вас и вашего ‘друга, учителя и руководителя’, и вы таким образом достали себе возможность защиты, поэтому достаньте эту возможность и нам, а если не можете достать, то в таком случае перестаньте же необдуманно взводить на нас и на редактора клеветы, которых нельзя торжественно опровергнуть, несмотря на всю их ложь. Ведь вы же не г. Благосветлов, хоть и ученик его!
Прочитали? Поделиться с друзьями: