…Натыкаясь во тьме на плетни, я храбро шагал по лужам грязи от окна к окну, негромко стучал в стёкла пальцем и провозглашал:
— Пустите прохожего ночевать?!
В ответ меня посылали к соседям, в ‘сборню’, к чёрту, из одного окна обещали натравить на меня собак, из другого — молча, но красноречиво погрозили большим кулаком. А какая-то женщина кричала мне:
— Иди-ка, иди прочь, пока цел! У меня муж дома…
Я понял её так: очевидно, она принимала ночлежников только в отсутствие мужа… Пожалев, что он дома, я пошёл к следующему окну.
— Добрые люди! Пустите прохожего ночевать?!
Мне ласково ответили:
— Иди с богом — дальше!
А погода была скверная: сыпался мелкий, холодный дождь, грязная земля была плотно окутана тьмой. Иногда откуда-то налетал порыв ветра, он тихо выл в ветвях деревьев, шелестел мокрой соломой на крышах и рождал ещё много невесёлых звуков, нарушая скорбной музыкой тёмную тишину ночи. Слушая эту печальную прелюдию к суровой поэме, которую зовут — осень, люди под крышами, вероятно, были дурно настроены и поэтому не пускали меня ночевать. Я долго боролся с этим их решением, они стойко сопротивлялись мне и, наконец, уничтожили мою надежду на ночлег под кровлей. Тогда я вышел из деревни в поле, думая, что тут, быть может, найду стог сена или соломы, — хотя только случай мог указать мне их в этой густой, тяжёлой тьме.
Но вот я вижу, что в трёх шагах от меня возвышается что-то большое и ещё более тёмное, чем тьма. Догадываюсь — это хлебный магазин. Хлебные магазины строятся не прямо на земле, а на сваях или на камнях, между полом магазина и землёй есть пространство, где порядочный человек может свободно поместиться, — стоит только лечь на живот и проползти туда.
Очевидно, судьба хотела, чтобы я провёл эту ночь не под крышей, а под полом. Довольный этим, я полз по сухой земле, ощупывая более ровное место для ложа. И вдруг во тьме раздаётся спокойно предупреждающий голос:
— Держите левее, почтенный…
Это было поистине неожиданно.
— Кто тут? — спросил я.
— Человек… с палкой!..
— Палка и у меня есть…
— А спички есть?
— И спички.
— Вот хорошо!
Я не видел в этом ничего хорошего, ибо, на мой взгляд, хорошо мне могло быть только тогда, когда бы я имел хлеб и табак, а не только спички.
— А что, в деревне не пускают ночевать? — спросил невидимый голос.
— Не пускают, — сказал я.
— И меня тоже не пустили…
Это было ясно, — если только он просился на ночлег. Но он мог и не проситься, а сюда залез, быть может, лишь для того, чтоб выждать удобный момент для совершения какой-нибудь рискованной операции, требующей покрова ночи. Конечно, всякий труд угоден богу, но всё-таки я решил крепко держать в руке мою палку.
— Не пустили, черти! — повторил голос. — Дубьё! В хорошую погоду пускают, а вот в такую — хоть реви!
— А вы куда идёте? — спросил я.
— В… Николаев. А вы?
Я сказал куда.
— Попутчики, значит. А ну, зажгите-ка спичку, я закурю.
Спички отсырели, я очень долго и нетерпеливо шаркал ими доски над моей головой. Вот, наконец, вспыхнул маленький огонёк, — из тьмы выглянуло бледное лицо в чёрной бороде.
Большие, умные глаза с усмешкой посмотрели на меня, потом из-под усов блеснули белые зубы, и человек сказал мне:
— Хотите курить?
Спичка догорела. Зажгли другую, и при свете её ещё раз осмотрели друг друга, после чего мой соночлежник уверенно объявил:
— Ну, нам, кажется, можно не стесняться, — берите папиросу!
У него в зубах была другая — разгораясь, она освещала его лицо красноватым светом. Около глаз и на лбу у этого человека много глубоких, тонко прорезанных морщин. Он одет в остатки старого ватного пальто, подпоясан верёвкой, а на ногах у него лапти из цельного куска кожи — ‘поршни’, как их зовут на Дону.
— Странник? — спросил я.
— Пешешествую. Вы?
— Тоже.
Он завозился, брякнуло что-то металлическое, — очевидно, чайник или котелок, необходимые принадлежности странника по святым местам, но в его тоне не было оттенка того лисьего благочестия, которое всегда выдаёт странника, в его тоне не звучала обязательная для странника вороватая елейность, и пока в речах его не было ни вздохов благоговейных, ни слов ‘от писания’. Вообще он не походил на профессионалиста-шатуна по святым местам, эту худшую разновидность неисчислимой ‘бродячей Руси’, — худшую по своим моральным качествам и вследствие массы лжи и суеверий, которыми люди этого типа заражают духовно голодную, алчущую деревню. К тому же и шёл он на Николаев, где нет мощей…
— А откуда шагаете? — спросил я.
— Из Астрахани…
В Астрахани тоже нет мощей. Тогда я спросил его:
— Значит, вы от ‘моря до моря’ ходите, а не по святым местам?
— И во святые захожу. Почему же не зайти во святое место? Там всегда хорошо кормят…. особенно, если со мнихами в интимность вступить. Наш брат Исакий ими очень уважается, потому что разнообразие вносит в их жизнь. А вы как насчёт этого?
— Пользуюсь.
— Кормовые места. А откуда идёте? Ага! Путина протяжённая. 3апаливайте спичку, — ещё покурим. Когда куришь, как будто теплее становится…
Было действительно холодно: и от ветра, который нахально врывался к нам, и от мокрой одежды.
— Может быть, вы есть хотите? Я имею хлеб, картофель и две жареных вороны… дать?
— Ворону? — спросил я с любопытством.
— А вы их не едите? Напрасно…
Он сунул мне большую краюху хлеба.
— Я не пробовал ворон…
— Нате, попробуйте. Осенью они вкусные. И потом — гораздо приятнее есть ворону, выуженную своей рукой, чем хлеб или сало, поданные тебе рукой ближнего из окна дома его… который всегда, после того, как примешь милостыню, — хочется поджечь!..
Это он резонно говорил, резонно и интересно. Употребление ворон в пищу было ново для меня, но не вызвало во мне удивления: я знал, что в Одессе зимой ‘раклы’ едят крыс, в Ростове — улиток. Что тут невероятного? Даже парижане, находясь в осадном положении, с удовольствием ели всякую дрянь, а есть люди, которые всю жизнь находятся в осадном положении.
— А как же вы ловите ворон? — осведомился я.
— Не ртом, конечно. Их можно убивать палкой или камнем, но вернее — удить! Нужно привязать на конец длинной бечёвки кусок сала, мяса или корку хлеба. Ворона схватит, проглотит и — тащи её! Потом, свернув ей голову, ощипать, выпотрошить и, воткнув на палку, жарить над костром.
— Хорошо бы теперь посидеть у костра! — вздохнул я.
Холод становился ощутительнее. Казалось, что и сам ветер иззяб: он с таким болезненно дрожащим визгом бился о стены магазина. Порою вместе с ним прилетал вой собаки, тоскливый звук сторожевого колокола сельской церкви. Капли дождя тяжело падали с крыши на мокрую землю.
— Скучно лежать молча!.. — сказал мой соночлежник.
— А говорить — холодно, — заметил я.
— А вы суньте ваш язык за пазуху, согреется!
— Спасибо за совет…
— Вместе, что ли, пойдём? Нам по дороге…
— Пойдёмте!
— Так познакомимся… я, например, дворянин Павел Игнатьев Промтов…
Отрекомендовался и я.
— Ну-с, так вот! Теперь спрошу: вы как попали на стезю сию? По слабости к водке, что ли?
— От скуки жизни…
— И это возможно… А вы знаете одно сенатское издание, именуемое: ‘Справки о судимости’?
— Знаю…
— Ваше имя там напечатано?
Я в то время ещё нигде не печатался, о чём и заявил ему.
— И я тоже не пропечатан…
— Но надеетесь?
— Всё в руце божией!
— А вы, кажется, весёлый человек?
— О чём горевать?!
— Не всякий скажет это, будучи в вашем положении, — усомнился я в искренности его слов.
— Положение — сырое и холодное, но ведь оно изменится с рассветом. Взойдёт солнце — ведь оно взойдёт? Тогда мы вылезем отсюда и будем пить чай, поедим, согреемся… Разве плохо?
— Хорошо! — согласился я.
— Ну вот видите! Всё дурное имеет свои хорошие стороны…
— Всё хорошее — свои дурные…
— Аминь! — тоном диакона возгласил Промтов.
Ей-богу, с ним весело! Я жалел, что не могу видеть его лица, которое, судя по богатству интонации голоса, должно было очень выразительно играть. Мы долго говорили с ним о пустяках, скрывая за ними обоюдное желание ближе узнать друг друга, и я внутренне восхищался той ловкостью, с которой он, умалчивая о себе, заставлял меня высказываться пред ним.
Пока мы беседовали, дождь перестал, тьма незаметно начала таять, уже на востоке загоралась нежным блеском розоватая полоса рассвета. С рассветом вместе явилась, и свежесть утра — приятная и бодрящая, когда она застаёт человека одетым в сухое и тёплое платье.
— Не найдём ли мы тут чего-нибудь для костра? — спросил Промтов.
Ползая по земле, мы поискали, но ничего не нашли. Тогда решили отодрать какую-то доску, не особенно крепко прибитую к своему месту. Отодрав, превратили её в щепы. Затем Промтов предложил попробовать, нельзя ли провертеть дыру в полу магазина, дабы достать зёрен ржи, — ибо, если рожь сварить в воде, — получается хорошая пища. Я протестовал, заявив, что это неудобно: мы выпустим из магазина несколько пудов ржи для того, чтоб взять её два-три фунта.
— А вам какое до этого дело? — спросил Промтов.
— Нужно, я слышал, иметь уважение к чужой собственности…
— Это, батенька, только тогда нужно, когда есть своя! И нужно только потому, что она для всякого другого — чужая…
Я замолчал, думая про себя, что этот человек должен быть крайним либералом в вопросе о собственности и что приятность знакомства с ним, наверное, имеет свои неудобства.
Явилось солнце, весёлое, яркое. Голубые куски неба смотрели из разорванных туч, медленно и устало плывших на север. Всюду сверкали капли дождя. Мы с Промтовым вылезли из-под магазина и пошли полем, по щетине скошенного хлеба, к зелёной извилистой ленте деревьев вдали от нас.
— Там — река, — сказал мой знакомый.
Я смотрел на него и думал, что ему, должно быть, лет за сорок и жизнь для него была не шуткой. Его глаза, тёмные и глубоко запавшие в орбиты, блестели спокойно и самоуверенно, а когда он немного прищуривал их, лицо его принимало выражение лукавое и сухое. В твёрдой и спорой походке, в ранце из кожи, ловко прикреплённом на спине, во всей его фигуре видна была привычка к бродячей жизни, волчья опытность и лисья сноровка.
— Пойдём мы с вами так, — говорил он: — сейчас за рекой, верстах в шести, будет село Манжелея, а от него прямая дорога на Новую Прагу. Около этого местечка живут штундисты, баптисты и другие мечтающие мужички… Они прекрасно кормят, если им соврать что-нибудь утешительное. Но о писании с ними — ни слова! Они сами в писании, как дома…
Мы выбрали себе место недалеко от группы осокорей, набрали камней на берегу речонки, мутной от дождя, и на камнях развели костёр. Верстах в двух от нас на возвышенности стояла деревня, солома её крыш блестела розовым золотом. Острые тополя окрашены в краски осени. Тополя окутывал серый дым труб, затемняя оранжевые и багряные цвета листвы и нежно-голубое небо между нею.
— Я буду купаться, — объявил Промтов. — Это необходимо после такой скверной ночи. Советую и вам. А пока мы освежимся — чай вскипит. Знаете, нужно заботиться, чтобы естество наше всегда было чисто и свежо.
Говоря, он раздевался. Тело у него было породистое, красиво сложенное, с крепкими, хорошо развитыми мускулами. И, когда я увидал его обнажённым, грязные лохмотья, сброшенные им с себя, показались мне более гнусными, чем казались до сей поры… Окунувшись в жгучую воду реки, дрожащие и синие от холода, мы выскочили на берег и торопливо одели наше платье, согретое у костра. Потом сели к огню пить чай.
У Промтова была железная кружка, он налил в неё кипящего чаю и предложил его сначала мне. Но чёрт, который всегда готов посмеяться над человеком, дёрнул меня за одну из лживых струн сердца, и я великодушно заявил:
— Спасибо! Пейте сначала вы, я подожду!
Я сказал это в твёрдой уверенности, что Промтов непременно захочет соревноваться со мною в великодушии и вежливости, — тогда я уступил бы ему и первый выпил бы чай. Но он просто сказал:
— Ну, хорошо…
И поднёс кружку к своему рту.
Я отвернулся в сторону и стал пристально смотреть в пустынную степь, желая убедить Промтова, будто я не вижу, как смеются надо мной его тёмные глаза. А он прихлёбывал чай, жевал хлеб, вкусно чмокая губами, и делал всё это мучительно медленно. У меня от холода даже внутренности дрожали, я готов был в горсть себе налить кипятку из чайника.
— Что, — засмеялся Промтов, — невыгодно деликатничать-то?
— Увы! — сказал я.
— Ну и прекрасно! Учитесь… Зачем уступать другому то, что тебе выгодно или приятно? Ведь хотя и говорят, что все люди — братья, однако никто не пробовал доказать это метрическими справками…
— Уж будто вы именно так думаете?
— А чего ради я говорил бы не так, как думаю?
— Знаете, ведь человек всегда немножко рисуется, кто бы он ни был…
— Не пойму я, чем вызвал у вас такое недоверие ко мне!.. — пожал плечами этот волк. — Уж не тем ли, что дал вам хлеба и чаю? Так я сделал это не из братских чувств, а из любопытства. Вижу человека не на своём месте, и хочется знать, как и чем его вышибло из жизни…
— И мне тоже этого хочется… Скажите мне: кто и что вы? — спросил я у него.
Он пытливо посмотрел на меня и, помолчав, сказал:
— Человек никогда точно не знает, кто он… Нужно спрашивать у него, за кого он себя принимает.
— Хотя бы так!
— Ну… думаю, что я человек, которому в жизни тесно. Жизнь узка, а я — широк… Может быть, это неверно. Но на свете есть особый сорт людей, родившихся, должно быть, от Вечного жида. Особенность их в том, что они никак не могут найти себе на земле места и прикрепиться к нему. Внутри их живёт тревожный зуд желания чего-то нового… Мелкие из них никогда не могут выбрать себе штанов по вкусу, и от этого всегда не удовлетворены, несчастны, крупных ничто не удовлетворяет — ни деньги, ни женщины, ни почёт… Таких людей не любят: они дерзновенны и неуживчивы. Ведь большинство ближних — пятачки, ходовая монета… и вся разница между ними только в годах чеканки. Этот — стёрт, тот — поновее, но цена им одна, материал их одинаков, и во всём они тошнотворно схожи друг с другом. А я не пятак, — хотя, может быть, я семишник… Вот и всё!
Он говорил, скептически усмехаясь, и мне казалось, что он сам не верит себе. Но он возбуждал во мне жадное любопытство, я решил идти за ним, пока не узнаю, — кто он? Было ясно, что это так называемый ‘интеллигентный человек’. Их много среди бродяг, все они — мёртвые люди, потерявшие всякое уважение к себе, лишённые способности к самооценке, и живут лишь тем, что с каждым днём своей жизни падают всё ниже в грязь и гадость, потом растворяются в ней и исчезают из жизни.
Но у Промтова было что-то твёрдое, стойкое. Он не жаловался на жизнь, как это делают все.
— Ну что же? Идём? — предложил он.
— Идём!
Согретые чаем и солнцем, мы пошли берегом реки вниз по её течению.
— А вы как добываете пропитание? — спросил я Промтова. — Работаете?
— Ра-аботаю? Нет, я до этого не охотник…
— Но как же?
— А — вот увидите!
Он замолчал. Потом, пройдя несколько шагов, стал насвистывать сквозь зубы какую-то весёлую песню. Глаза его уверенно и зорко оглядывали степь, и шагал он твёрдо, как человек, идущий к цели.
Я смотрел на него, и желание понять, с кем я имею дело, сильнее разгоралось во мне.
…Когда мы вошли в улицу села, к нам под ноги бросилась маленькая собака и с громким лаем стала вертеться вокруг нас. При каждом взгляде на неё она, пугливо взвизгивая, отскакивала в сторону, как мяч, и снова бросалась на нас, ожесточённо лая. Выбегали её подруги, но они не отличались таким усердием: тявкнут раз-два и скроются. Их равнодушие, кажется, ещё более возбуждало рыжую собачонку.
— Видите, какая подлая натура? — сказал Промтов, кивая головой на ревностную собаку. — И ведь лжёт она, понимает, что лаять не нужно, она не зла — она труслива, но — желает выслужиться перед хозяином. Черта чисто человеческая и, несомненно, воспитана в ней человеком. Портят люди зверей… Скоро наступит время, когда и звери будут такими же неискренними, как вот мы с вами…
— Благодарю, — сказал я.
— Не на чем. Однако мне нужно пострелять…
На его выразительном лице явилась скорбная мина, глаза стали глупыми, весь он согнулся, сжался, и лохмотья на нём встали стоймя, как плавники ерша.
— Надо обратиться к ближнему с просьбой о хлебе, — объяснил он мне своё превращение и стал зорко смотреть в окна хат. У одной хаты под окном стояла женщина, кормя грудью ребёнка. Промтов поклонился ей и просительно сказал:
— Ненько моя! А дайте ж странним людям хлеба!
— Не прогневайтеся! — ответила женщина, окинув нас подозрительным взглядом.
— Чтоб у тебя в грудях спёрло, суча дочка, — сурово пожелал ей мой спутник.
Женщина взвизгнула, как ужаленная, и бросилась к нам.
— Ах вы…
Промтов, не двигаясь с места, смотрел ей в лицо своими чёрными глазами, и выражение их было дико и зловеще… Баба побледнела, вздрогнула и, что-то пробормотав, быстро пошла в хату.
— Идёмте, — предложил я Промтову.
— А вот подождём, пока она вынесет хлеба…
— Она вышлет на нас мужа с вилами.
— Много вы понимаете, — скептически усмехнулся этот волк.
Он был прав, — женщина явилась перед нами, держа в руках полкаравая хлеба и солидный шматок сала. Молча и низко поклонившись Промтову, она просительно сказала ему:
— Пожалуйте, возьмите, человече божий, не гневайтесь…
— Спаси тебя боже от злого ока, от ворожбы и трясци!.. — внушительно напутствовал её Промтов. И мы пошли…
— Послушайте, — сказал я, когда мы были уже далеко от хаты, — что это у вас какой странный… чтобы не сказать более, способ прошения?
— Самый верный… Если на бабу стрельнуть хорошенько глазами — она примет за колдуна, испугается и не только хлеба — всю мужнину ‘кишеню’ целиком отдаст. Для чего мне просить и унижаться пред ней, когда я могу приказать? Я всегда думал, что лучше вырвать, чем выпросить…
— А не случалось, что вам вместо хлеба…
— По шее давали? Нет. Сунься-ка ко мне! У меня, батенька, есть с собой магическая бумажка — стоит мне её показать мужику, и он — раб мой… Хотите, покажу?
Я держал в своих руках эту довольно грязную и измятую бумажку и видел: это было проходное свидетельство, выданное Павлу Игнатьеву Промтову, высланному административным порядком из Петербурга, для следования из Астрахани в Николаев. На бумажке была печать астраханского полицейского правления и соответствующие подписи, — всё как следует…
— Не понимаю! — сказал я, возвращая этот документ в руки собственника. — Каким это случаем вы, высланный из Петербурга, следуете из Астрахани?
Он рассмеялся, всей своей фигурой выражая сознание своего превосходства надо мной.
— А очень просто! Подумайте — меня высылают из Петербурга и, высылая, мне предлагают выбрать — за известными исключениями — место жительства. Я называю. Курск, скажем к примеру. Являюсь в Курск, иду в полицию… Честь имею представиться! Курская полиция не может принять меня любезно: у неё своих хлопот — полон рот. Она предполагает, что пред ней ловкий мазурик, если от него не могли избавиться по силе и при помощи статей закона, а должны были, для его искоренения, прибегнуть к административным мерам. И она всегда рада сбыть меня куда-нибудь — хоть в омут головой! Видя её затруднения, я прихожу к ней на помощь. ‘Так как, говорю я, я сам избирал место жительства, то не пожелаете ли вы, чтоб я и ещё раз избрал его?’ Они рады скачать меня с шеи. Я и говорю, что готов уйти из круга их попечения о неприкосновенности личностей и имущества, но мне, за мою любезность, следует дать на дорогу. Они дают рублей пять, десять, больше и меньше, смотря по настроению и характеру, — всегда дают с удовольствием. Лучше потерять пять целковых, чем приобрести в лице моём лишнее беспокойство, — не так ли?
— Может быть, — сказал я.
— Да уж — именно так! И они снабжают меня бумажкой, совершенно не похожей на паспорт. В различии же этой бумажки с паспортом и заключается её магическая сила. На ней написано: ‘Адми-ни-стра-тивно высланному из Пе-те-рбу-рга’! Я показываю её старосте, который, по обыкновению, глуп, как пень, он в ней ни дьявола не понимает. Он боится её: на ней печати. Я говорю ему: ‘На основании этой бумаги ты должен дать мне ночлег’. Он даёт. ‘Должен накормить меня!’ Он кормит. Иначе он не может, потому что в бумаге изображено — из Петербурга, административно! Чёрт знает, что оно такое — ‘административно’? Может быть, это значит: послан тайно для расследования насчёт кустарных промыслов, подделки фальшивой монеты, тайного винокурения, тайной продажи питий? Или насчёт того — как усердно посещают православную церковь?.. А может быть, что-нибудь касательно земли? Кто разберёт, что такое значит — административно? Может быть, я кто-нибудь переряженный?.. Мужик глуп, что он понимает?
— Да, он мало понимает, — заметил я.
— И это очень хорошо! — убеждённо заявил Промтов. — Именно таким он и должен быть, и в таком лишь виде он и необходим для всех, как воздух. Ибо — что есть мужик? Мужик есть для всех людей материал питательный, сиречь — съедобное животное. Например, — я! Разве возможно было бы мне пребывание на земле без мужика? Для существования человека необходимы солнце, вода, воздух и мужик!
— А земля?
— Был бы мужик — земля будет! Стоит ему приказать: ‘Эй ты! Сотвори землю!’ И — бысть земля. Он не может ослушаться…
Любил говорить этот весёлый пройдоха! Мы давно уже вышли из села, прошли мимо многих хуторов, и уже снова пред нами стояла деревня, вся утопавшая в оранжевой листве осени. Промтов болтал — весёлый, как чиж, а я слушал и думал о новом для меня виде паразита, разъедающего мужицкое призрачное благосостояние…
— Послушайте-ка! — вдруг вспомнил я одно обстоятельство. — Мы встретились с вами при таких условиях, которые заставляют меня сильно усомниться в силе вашей бумажки… это как объяснить?
— Э! — усмехнулся Промтов. — Очень просто: я уже проходил по сим местам, а — не всегда, знаете, удобно напоминать о себе…
Его откровенность нравилась мне. Я внимательно вслушивался в развязную болтовню моего спутника, пытаясь определить, таков ли он, каким себя рисует?
— Вот пред нами деревня, — желаете, я покажу вам действие моей бумажки? — предложил Промтов.
Я отказался от этого опыта, предложив ему лучше рассказать мне, за что именно его наградили бумажкой?..
— Ну, это, знаете ли, длинная история! — махнул он рукой. — Но я расскажу — когда-нибудь. А пока что — давайте отдохнём и закусим. Пищевой снаряд у нас есть в достаточном количестве, значит, идти в деревню и беспокоить ближнего нам пока не требуется.
Отойдя в сторону от дороги, мы уселись на землю и стали есть. Потом, разленившись под тёплыми лучами солнца и дуновением мягкого ветра степи, улеглись и заснули… А когда проснулись, солнце, багровое и большое, уже было на горизонте, и на степь ложились тени южного вечера.
— Ну, вот видите, — объявил Промтов, — судьбе угодно, чтоб мы заночевали в этой деревушке…
— Пойдёмте, пока ещё светло, — предложил я.
— Не бойтесь! Сегодня ночуем под кровом…
Он был прав: в первой же хате, куда мы толкнулись с просьбой о ночлеге, нас гостеприимно пригласили войти.
Хозяин хаты, крупный и добродушный ‘чоловiк’, только что приехал с поля, его ‘жiнка’ готовила ‘вечеряти’. Четверо чумазых ребятишек, сбившись в кучу в углу хаты, смотрели оттуда любопытными и робкими глазами. Дородная ‘жiнка’ быстро и молча металась из хаты в сени и обратно, внося хлеб, кавуны, молоко. Хозяин сидел против нас на лавке и сосредоточенно тёр себе поясницу, кидая на нас вопрошающие взгляды.
Вскоре с его стороны последовал обычный вопрос:
— Где ж вы идёте?
— Ходим, добрый человек, о т моря до моря, до Киева города!.. — бойко отвечал Промтов словами старой колыбельной песни.
— Чего ж там, у Киеви? — подумав, спросил человек.
— А — святые мощи?
Хозяин посмотрел на Промтова и молча сплюнул. Потом, после паузы, спросил:
— А видкиля и дете?
— Я — из Петербурга, он — из Москвы, — отвечал Промтов.
— От що? — поднял брови хохол. — А що этот Петербург? Кажуть люди, що вiн на морi построен… и що его заливае…
Дверь отворилась, и явилось двое хохлов…
— А мы до тебе, Михайло! — объявил один из них.
— Що ж вы до мене?
— Та воно — таке дiло… Що се за люди?
— Ось цеи? — спросил хозяин, кивая на нас головой.
— Эге ж!
Хозяин помолчал, подумав и покрутив головой, объявил:
— Хиба ж я знаю?
— Мабудь, вы странники? — спросили у нас.
— Эге! — ответил Промтов.
Воцарилось молчание. Три хохла рассматривали нас упорно, подозрительно, любопытно… Наконец, все уселись за стол и начали с треском уничтожать кроваво-красные кавуны…
— Мабудь, который из вас есть письменный? — обратился к Промтову один из хохлов.
— Оба, — кратко ответил Промтов.
— Так не знаете ли вы, часом, що треба делать чоловiку, як в него хребет ноет и зудит до то го, что ночью и спати не можно?
— Знаем! — объявил Промтов.
— А що?
Промтов долго жевал хлеб, потом вытирал руки о свои лохмотья, потом задумчиво смотрел в потолок и, наконец, решительно и даже сурово заговорил:
— Нарвать крапивы и велеть бабе на ночь тою крапивой растереть хребет, а потом смазать его конопляным маслом с солью…
— Что ж с того буде? — осведомился хохол.
— А — ничего не будет, — пожал плечами Промтов.
— Ничого?
— Как есть ничего!
— А поможеть воно?
— Поможет…
— Спытаю… Спасибо вам…
— На здоровьечко! — пожелал Промтов совершенно серьёзно.
Долгое молчание, хруст кавунов, шёпот детей…
— А слухайте вы, — заговорил хозяин хаты, — як того… воно не звистно вам… мабудь, краем вуха зловили вы в Петербурги або в Москви… насчёт Сибири… можно переселяться чи не можно? Бо земскiй, — бреше вiн чи справды, — бачил, що зовсiм не можно?
— Не можно! — рубит Промтов.
Хохлы переглянулись друг с другом, и хозяин пробормотал в усы себе:
— Хай им жаба в брюхо влизе!
— Не можно! — вновь объявил Промтов, и вдруг лицо его стало каким-то вдохновенным… — А потому не можно, что незачем ехать в Сибирь, когда везде земли — сколько хочешь!
— Та воно вирно, що для покойникiв земли везде у волю… для живых бы треба!.. — грустно заявил один хохол.
— В Петербурге решено, — торжественно продолжал Промтов, — всю землю, какая есть у крестьян и у помещиков, отобрать в казну…
Хохлы дико вытаращили на него глаза и молчали. Промтов строго осмотрел их и спросил:
— Отобрать в казну — зачем?
Молчание приняло характер напряжённый, и бедняги хохлы, казалось, вот-вот лопнут от ожидания. Я смотрел на них, едва сдерживая злобу, возбуждённую издевательством Промтова над бедняками. Но разоблачить пред ними его нахальное враньё — значило бы отдать его на избиение им. Я молчал.
— Та говорите ж, добрый чоловiк! — тихо и робко попросил один из хохлов.
— Затем отобрать, чтоб правильно разделить всю землю между крестьянами! Признано там, — Промтов ткнул рукой куда-то вбок, — что истинный хозяин земли есть крестьянин, и вот сделано распоряжение: в Сибирь не пускать, а ожидать раздела…
У одного из хохлов даже кусок кавуна вывалился из руки. Все они смотрели в рот Промтова жадными глазами и молчали, поражённые его дивной вестью. И потом — через несколько секунд — раздалось одновременно четыре восклицания:
— Мати пречиста! — истерически вздохнула ‘жiнка’.
— А… мабудь, вы брешете?
— Та говорите ж, добрый чоловiче!
— Ось к чому цей год таки ярки зори! — убедительно воскликнул тот хохол, у которого болел хребет.
— Это — только слух, — сказал я, — может быть, всё это окажется брехнёй…
Промтов с искренним изумлением взглянул на меня и горячо заговорил:
— Как слух? Как так брехня?
И полилась из уст его мелодия наглейшего вранья — сладкая музыка для всех слушателей, кроме меня. Увеселительно он сочинял! Мужики готовы были вскочить ему в рот. Но мне было дико слушать эту вдохновенную ложь, она могла накликать на головы простодушных людей большое несчастие. Я вышел из хаты и лёг на дворе, думая, как бы разоблачить скверную игру моего спутника? Потом я заснул и был разбужен Промтовым на восходе солнца.
— Вставайте, идём! — говорил он.
Рядом с ним стоял заспанный хозяин хаты, а котомка Промтова топорщилась во все стороны. Мы простились с ним и ушли. Промтов был весел, пел, свистал и иронически поглядывал на меня сбоку. Я обдумывал речь к нему и молчал, шагая рядом с ним.
— Ну-с, что же вы меня не распинаете? — вдруг спросил он.
— А вы сознаёте, что следует? — сухо осведомился я.
— Ну, разумеется… Я понимаю вас и знаю, что вы должны меня шпынять… Даже скажу вам, как вы будете это делать. Хотите? Но — лучше бросьте это. Что дурного в том, что мужики помечтают? Они только будут умнее от этого. А я — выигрываю. Посмотрите, как они туго набили мне котомку!
— Но ведь вы можете подвести их под палку!
— Едва ли… А хотя бы? Какое мне дело до чужой спины? Дай боже свою сберечь в целости. Это, конечно, не морально, но какое мне, опять-таки, дело до того, что морально и что не морально? Согласитесь, что никакого дела нет!
‘Что же? — подумал я, — волк прав…’
— Положим, что они через меня потерпят, но ведь и после этого небо будет голубым, а море — солёным.
— Но неужели вам не жалко…
— Меня не жалеют… Аз есмь перекати-поле, и всякий, кому ветер бросает меня под ноги, — пинает меня в сторону…
Он был серьёзен и сосредоточенно зол, глаза его блестели мстительно.
— Я всегда так действую, а порой и хуже… Одному мужичку в Саратовской губернии от боли в животе я рекомендовал пить настоянное на чёрных тараканах деревянное масло, — за то, что он был скуп. Да мало ли я наделал злого и смешного во время моих странствий? Сколько я разных нелепых суеверий и мечтаний ввёл в духовный оборот мужика… И вообще, я не стесняюсь… Зачем бы мне это? Ради каких законов, я спрашиваю? Нет законов иных, разве во мне!
Я, слушая его, думал, что с моей стороны будет очень умно, если я вспомню первый псалом царя Давида и сойду с пути этого грешника. Но мне хотелось знать его историю.
Дня три ещё провёл я с ним и в эти три дня убедился во многом, о чём раньше догадывался. Так, например, мне стало ясно, каким путём в котомку Промтова попали разные ненужные вещи, вроде подсвечника медного, стамески, куска кружев, мониста. Я понял, что рискую рёбрами и даже могу попасть туда, куда обыкновенно попадают коллекционеры, подобные Промтову. Нужно было расстаться с ним… Но — его история!
И вот однажды, в день, когда дул свирепый ветер, сбивая нас с ног, и мы с Промтовым зарылись в стог соломы, дабы укрыться от холода, Промтов рассказал мне историю своей жизни…