На днях мне выпал на долю счастливый случае сопровождать Л. Н. Толстого во время его прогулки по Москве и выслушать от него несколько замечаний по различным вопросам, интересным уже потому, что они были высказаны одним из самых выдающихся людей нашего времени. Сознаюсь, может быть, и не следовало бы очень утруждать его разговором, но уж слишком было велико искушение для газетного хроникера, чтоб он мог отказаться от беседы с знаменитым русским мыслителем…
Естественно, прежде всего разговор коснулся здоровья Л. Н.
— Поправляюсь теперь, чувствую себя хорошо, — сказал он. — Только вот слабость беспокоит немного.
Мне пришлось сказать Л. Н. о газетных сообщениях о его болезни и о том, что правильных бюллетеней, к огорчению публики, в газетах не появлялось. Только впоследствии сведениями о состоянии здоровья Л. Н. делился с газетами молодой врач, лечивший знаменитого писателя1. Небезынтересно одно замечание Л. Н. по адресу медицины, характеризующее его отношение к этой науке, известное, впрочем, по его сочинениям и не изменившееся теперь после болезни. Хваля этого врача, он, между прочим, заметил:
— Да, да, это прекрасный человек, очень дельный, хороший врач, он все знает, чему учит медицина… Только сама медицина-то ничего не знает, — с усмешкой добавил он.
— Говорят, вам прежде всего была прописана мясная пища для усиления питания…
— Я не изменил своего вегетарианского стола, да и странно было бы из эгоистических целей менять мои убеждения, крайние убеждения.
Не имея какого-либо определенного плана, я позволил себе касаться в разговоре с писателем вопросов, мало связанных меж собой. Времени было немного, и я торопился, беседа поэтому вышла несколько мозаичной, если можно так выразиться.
— Это неверно, что я работаю теперь над новой вещью из народной жизни, — продолжал он. — Правда, в беседах своих со знакомыми и близкими я не раз высказывал желание написать что-нибудь в этом роде, но еще ничего не начал. Чувствую склонность писать для народа, тем более что это мне всегда труднее дается, а следовательно, работа эта лучше, так как на нее тратится более сил. Роман пишешь легко, с удовольствием. Но сочинение для народа требует упорного труда, долгого размышления, а потому и кажется мне более ценным.
‘Воскресение’ Л. Н. относит к разряду ‘дурного’ искусства, не ‘всеобщего’.
— Да, да, — еще раз повторил Л. Н — ‘Воскресение’ относится к этому роду искусства и написано подобно прежним моим романам, написано по старой привычке, так сказать — по инерции.
В это время дорогу нам пересекла партия молодых деревенских парней, в полушубках, с узелками, бодро шагавших рядами по направлению от Охотного ряда, вверх по Тверской.
— Какой губернии? — крикнул им Л. Н.
— Вологодской!
— Бедняги! — тихо заметил он.
Через минуту, сперва всячески извинившись за смелость, я рискнул предложить великому писателю несколько щекотливый вопрос о чувстве того удовлетворения, которое он должен испытывать теперь благодаря своей всемирной славе.
— Приятное здесь, пожалуй, есть — в том, что сознаешь тщету всего этого… А правда, в газетах иногда попадаются похвалы мне крайне несправедливые, преувеличенные даже до неприличия… Это неприятно действует на самолюбие, равно как несправедливые нападки. Я газет ранее не читал: воздерживался, как воздерживаюсь от курения и прочего. Только вот во время болезни опять начал.
— Кроме того, — продолжал он, — при отсутствии удовлетворения, ощущаешь еще какую-то тяжесть, чувствуешь некоторую ответственность за себя… Как бы это сказать? — уподобляешься человеку на корабле, в руках которого находится рупор. Нельзя же в этот рупор говорить глупости…
Известность не может принести удовлетворения, когда есть иные, высшие стремления, чем слава. В этом направлении существует три ступени. Первая ступень — удовлетворение похоти. Но ведь похоть такова, что чем больше удовлетворяешь, тем больше она развивается, и тем меньше представляется возможности удовлетворить ее. Вторая ступень — слава: в стремлении к ней похоть отступает на задний план, удовлетворяется попутно. Наконец, третья ступень — это сознание исполненного долга, то есть то, что я называю служением богу и исполнением его воли. Третья ступень — высшая ступень, тогда уже стремление к удовлетворению жажды славы отступает на задний план перед исполнением своего долга. В самом деле, не для того же я родился на свет, чтоб меня хвалили. Возвышение до сознания исполнения воли бога — вот истинное удовлетворение.
— Кстати, — заметил через минуту он, — говорят, составляются целые колонии и общества ‘толстовцев’. Однако они имеют мало общего с моими воззрениями, и, таким образом, их ошибочно называют толстовцами. На примере это будет так: представим себе кольцо для ключей (он соединил концы пальцев — указательного и большого, изобразив таким образом кольцо), положим, один ключ через отверстие идет на кольцо и затем обогнул весь круг и снова очутился около отверстия, через которое вдевают ключи. Всякий новый ключ, который захотят вдеть, но лишь введут в отверстие, будет, видимо, близок к первому, находясь рядом с ним, между тем расстояние, отделяющее их, будет громадно: первый ключ обошел весь круг, тогда как второй — едва только надет. Я хочу этим только сказать, что близость толстовцев ко мне в этом случае только кажущаяся.
Интересны в последующем разговоре были замечания относительно искусства, музыки особенно, о которой он так много писал.
— Удивительно! — говорил Л. Н. — Приведи мужика в Третьяковскую галерею — он много поймет из того, что там увидит, даже прочитав роман, он более или менее поймет, разберется в нем, так было с одним из деревенских простых людей, прочитавшим мое ‘Воскресение’. Но музыка, как это ни странно, совершенно непонятна народу. Даже Шопен, который проще других, чужд ему. ‘Шум, — говорит, — какой-то, и больше ничего’. Я уже не беру Вагнера или новейших композиторов.
О романсах, в которых восхваляется любовь и страдания от неудовлетворенных желаний, он сказал:
— Как только такие романсы могут допускаться к исполнению в семейных домах, да еще молодыми девушками? Ведь если бы кто сказал словами в разговоре то, о чем поется в романсах, ведь такого человека вывели бы вон…
В ответ на мои слова о том, что сочинение ‘Что такое искусство?’ находит много почитателей даже среди жрецов искусства, Л. Н. сказал:
— Очень приятно, очень приятно. Вот мы только что говорили со Стороженко2 о том удивительном развитии техники в искусстве, которое замечается теперь. За последнее время она сделала такие невероятные, изумительные успехи, что дошла действительно до совершенства. Зато, наоборот, содержание в теперешних произведениях искусства, во всех его родах, упало до минимума, часто — положительно доходит до бессмыслицы. Все эти декадентские сочинения, картины и прочее, наилучшим образом свидетельствуют об упадке… Возьмите этот ‘Потонувший колокол’3, наконец — новое произведение Ибсена ‘Когда мы, мертвые, воскресаем!’4. Я недавно прочел его, это нечто удивительное. Бог знает до чего дошел здесь Ибсен! Мне хотелось бы, — вдруг добавил он, — все это видеть на сцене — и ‘Потонувший колокол’, и пьесу Ибсена…
Позднее я узнал, что Л. Н. уже выразил желание администрации Художественно-общедоступного театра посмотреть на его сцене ‘Чайку’, ‘Дядю Ваню’ и ‘Одиноких’5.
— Хвалят ‘Ганнеле’, — сказал я.
— Я не видел этой пьесы, я только читал ее, дочь же моя была на ‘Ганнеле’ и рассказывала… Мне не понравилось. У Гауптмана есть одно замечательное произведение, — с одушевлением заговорил Л. Н. — это ‘Ткачи’. Достоинств у этой пьесы много, во-первых, полное отсутствие любовных сцен, во-вторых, героем является не отдельное какое-либо лицо, а целый народ. Пьеса эта замечательная, одно из самых выдающихся драматических произведений.
— Да, символизм, — вернулся Л. Н. снова к прежнему разговору, — охватывает литературу все более и более, захватил он и Ибсена. Трудно противостоять этому течению… Даже я иногда чувствую какое-то невольное желание написать что-нибудь символическое… Я, конечно, устою, я окреп в своих убеждениях, сложившихся под влиянием долгих размышлений… Молодое же писательское поколение легко поддается соблазну. Удивительно, что сталось с Ибсеном.
Затем Л. Н. поинтересовался моим занятием, т. е. занятием газетного хроникера. Подумав, он сказал:
— А ведь это дело хорошее и интересное. Благодаря ему, что случилось в одной части города, становится известным в других частях, что случилось в городе — становится известным в России, в Европе… Дело полезное — сообщать, оно способствует общению людей между собою…
Мы находились на Пречистенке. Скоро подошла конка, на которую намеревался сесть Л. Н.
— Вот поднимусь в горку — там и сяду!
Казалось, он жалел лошадей, не желая садиться ранее, чем они поднимутся в гору.
Когда конка была близка, мы расстались.
Я смотрел с удивлением и радостью, как Л. Н. проворно, ‘по-молодому’, на полном ходу вскочил на подножку вагона, несмотря на то что в руках его была корзиночка с только что купленными куриными яйцами, а в кармане находилась бутылка с виноградным соком. На площадке вагона была масса народу, так что Л. Н. долго пришлось стоять на подножке, пока пассажиры не потеснились и не дали ему места. Узнали ли они нового пассажира, одетого в пальто с меховым воротником, в валеные калоши, в серую войлочную шапку, с лицом, украшающим теперь многочисленные витрины?
Во время прогулки Л. Н. я все время старался наблюдать, какое впечатление он производит на встречных. За редким исключением, публика не узнавала писателя, или по рассеянности, или по незнанию. Только около университета какой-то господин забежал вперед и особенно значительно всматривался в лицо писателя, очевидно, обрадовавшись такой встрече. Напротив, когда мы проходили по тротуару вдоль стены манежа, шедшая нам навстречу публика с окончившегося дневного гулянья положительно не узнавала Толстого.
Что касается самого Л. Н то он, проходя по улицам, насколько это я мог заметить, зорким взглядом следил за всем, что делалось вокруг, и, кажется, он не пропустил ни одного лица, не оглядев его. Между разговором он вдруг, как бы про себя, делал замечания по адресу прохожих, извозчика и пр. Видно, что уличная жизнь не ускользает во всех мелочах от взгляда писателя. Во время прогулки Л. Н. не пропустил ни одного нищего без того, чтобы не подать ему. Когда мы проходили мимо Охотного ряда, Л. Н. зашел в лавку купить яиц.
— Единственно, что разрешаю себе теперь после болезни.
В заключение добавлю, что ходит Лев Николаевич бодрой, легкой походкой, как молодой, ходит быстро и, очевидно, почти не устает.
‘Комментарии’
Н. Нильский. Прогулка с Л. Н. Толстым. — Новости дня, 1900, 9 января, No 5972. Автор статьи — московский журналист Николай Миронович Никольский, писавший под псевдонимами Н. Нильский, Снегов, Антип.
1 Во время тяжелой болезни Толстого в ноябре — декабре 1899 г. его лечил врач Павел Сергеевич Усов (1867-1917) (см.: Толстая С. А. Дневники, т. 1, с. 455).
2 Николай Ильич Стороженко (1836-1906) — историк литературы, исследователь творчества Шекспира, профессор Московского университета.
3 Пьесы Г. Гауптмана ‘Ганнеле’ и ‘Потонувший колокол’ Толстой критиковал в трактате ‘Что такое искусство?’ (т. 30, с. 105 и 117).
4 Пьеса Г. Ибсена ‘Когда мы, мертвые, пробуждаемся’ (в старом переводе — ‘Когда мы, мертвые, воскресаем’) неоднократно критиковалась Толстым.
5 Толстой был 24 января 1900 г. в Московском Художественном театре на пьесе ‘Дядя Ваня’ Чехова, а 16 февраля 1900 г. смотрел спектакль ‘Одинокие’ Гауптмана.