Прогресс и предание, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1896

Время на прочтение: 37 минут(ы)

ПРОГРЕСС И ПРЕДАНИЕ

(По поводу книги А.П. Чехова ‘Остров Сахалин’)

Вы устранили заповедь
Божию преданием вашим.
Мф. XV, 61

I

Как между двумя полюсами вращается свод небесный, так вся природа насквозь проникнута двойственностью явлений. Положительное и отрицательное начала: добро и зло, инерция и движение — во всех вещах и отношениях чувствуется борьба двух противуположностей, идея которой легла в основу философского и религиозного дуализма. В жизни общества, в истории миросозерцании эта, так сказать, двуполярность вещей выражается в борьбе предания2 с творчеством, или так называемым ‘прогрессом’3. Я не раз касался существа этих двух течений (см. ‘Две правды’ в ‘Критич<еских> очерках’, т. I)4, но жизнь дает неисчерпаемые поводы возвращаться к ним. Нет сомнения, что и предание, и прогресс — оба начала равножизненны и равнодостойны в своем источнике, иначе и не были бы допущены разумом природы. Но оба начала могут терять свое назначение и из двигателей жизни становиться ее преградой. С одной стороны, что такое предание, как не постепенно накопляемый опыт бесчисленных поколений, как не собирательный, строго взвешенный и проверенный разум? Предание дает в обладание потомства всю мудрость человеческого рода: какое благодеяние! Но это в теории. На деле же очень часто предание передает далеко не всю человеческую мудрость, а лишь одну возобладавшую теорию, спорный опыт немногих, далеко не самых мудрых поколений. Когда предание делается священным, обязательным, непререкаемым, оно превращается в мертвое подражание, которое не только не способствует накоплению опыта, но останавливает его. Доходит до того, что вс, несогласное с преданием, начинает отвергаться, как нечто нечестивое, бесчисленные поколения закрепощаются неподвижному миропониманию. Мало-помалу утрачивается самый разум древнего предания: люди не знают и не хотят знать, что, собственно, в их вере составляет истину. Следствием столь мертвого подражания является жалкий упадок общества. В такие времена ученейшие люди, как книжники и фарисеи времен Спасителя, не в состоянии понять истинного смысла ими же защищаемого древнего закона. Христу пришлось, раскрывая этот смысл, отметить ложь и жестокость тогдашнего предания (Мф. XV гл.). Святости последнего он противупоставил иной, верховный авторитет — заповедь Божию. Он разъяснил, что предание жизненно и благотворно — когда в нем сохранено соответствие с божественным законом. Раз из предания выпадает это соответствие и остается голый обряд, оно становится преградой истине, отрицанием живой веры5.
Мне кажется, той же мере Христова определения подлежит и так называемый прогресс. Если творчество новых идей, новых форм жизни, новых явлений не идет вразрез с заповедью Божией, то это прогресс истинный: он есть новый вклад в накопляемую мудрость, во всемирный опыт. Но если прогресс оказывается в явном противоречии с нравственным законом, его следует считать столь же мертвым и ложным, как одряхлевшее предание. Как было бы хорошо, если бы и хранители предания, и двигатели прогресса, так называемые консерваторы и либералы, усвоили себе этот высший критерий. Как просто и легко разрешились бы самые тяжкие затруднения тех и других. Сколько зла исчезло бы, вольного и невольного, являющегося единственно из забвения третьей стороны — вечного начала жизни.

II

То, что сегодня называется прогрессом, завтра становится преданием, если бы это хорошо помнили, не было бы столь распространенных споров о том, что консервативно и что либерально. Почему мысль о необходимости просвещения — либеральна, а мысль о невежестве — консервативна? Почему работать просвещенным людям для подъема образования, для развития народной культуры, для народного здоровья — либерально, а ничего не делать — консервативно? Почему варварское наказание взрослых, признанное вредным даже для школьников, — консервативно, а уважение человеческого достоинства — либерально? Чувствуется, что эти понятия уже не покрывают тех главных течений, которые борются теперь в обществе. На Западе — откуда взяты эти понятия — они давно потеряли определенный смысл, раздробившись на множество оттенков, из которых каждый шире своего источника. Либерализм на Западе, например, до того уже стар6, что его первоначальные требования давно сделались консервативными. Английские консерваторы7 защищают народную libert8 столь же упорно, а часто еще и упорнее, нежели радикалы. ‘Тори’9 всех европейских стран требуют народного просвещения, правосудия, свободы личности, свободы общественной и т.п. Консервативные кабинеты проводят реформы, направленные ко благу рабочих классов: всеобщее избирательное право (как в Германии и в Англии) и пр., и пр. На Западе никому и в голову не придет: консервативно ли сечь гражданина, или нет, — всем партиям одна мысль об этом представляется невероятно гадкой. К свободе личности так все привыкли и до того считают вещью необходимою, что никакой спор о ней невозможен. Столь же естественным считается участие гражданина во всех — не только ничтожных, но и самых высоких интересах родины, право заявлять свое добросовестное мнение и желание. Все эти ‘права’ вошли в предание, до того давнее, что кажутся естественными правами, за которые одинаково горячо вступаются все партии. Но и на Западе необходимо, чтобы известное предание питалось действующим в том же направлении прогрессом, иначе оно вытесняется другим началом, часто противуположным. Начала гуманности, казалось бы, вошли там в привычку, но достаточно было жестокости человеческой облечься в теорию, достаточно было появиться учениям о борьбе за существование, о сверхчеловечестве и т. п., как идея права кое-где начала уступать идее насилия. В колониальных войнах западные европейцы обнаружили невероятную свирепость — ясное доказательство, что предание добра, справедливости, человеческой свободы еще довольно шатко в самых просвещенных странах. У нас в России, при нашей нравственной и культурной отсталости, эта шаткость нового миросозерцания особенно замечательна. У нас вс еще возможны даже печатные споры: позволительно бить крестьянина или непозволительно? Нужно учить крестьянина или нет? Опасно предоставить земству заботиться о хозяйстве или нет? Мы вс еще бродим в нравственном страхе грубых рабовладельцев, вчера только отпустивших рабов на волю и не могущих сообразить — как теперь обращаться с ними. Вековые предания еще живы: даже просвещенным людям все еще иногда кажется, что мужик не такой же человек, как все прочие. Не посметь ударить или высечь мужика кажется либеральным. Но уже в отношении дворянина то же самое кажется консервативным. Самый ожесточенный ретроград, с пафосом защищающий розгу как государственный институт, никогда не договаривался до того, чтобы распространить действие этого института и на высшие классы. Уже больше ста лет как само законодательство считает телесное наказание ‘позорным’, до того невыносимо позорным, что даже преступники из дворян освобождены от него. Это признак наступающей смерти известных преданий и некоторого прогресса. На этом ‘шкурном’, так сказать, вопросе, на его всем известной истории хорошо проследить невероятную живучесть иных совершенно недостойных преданий и бессилие творчества справиться с ними. Еще двести лет тому назад секли плетьми первых сановников государства, именитых бояр и князей-рюриковичей, которых палачи публично били по щекам, и сановники не считали это за большую беду, продолжали служить, получать чины и пр. Если бы не открылось с Петровой реформой ‘окно в Европу’ и не хлынула на нас волна новых понятий10, нет сомнения, эти наказания продолжали бы у нас существовать и до сего времени, как в Бухаре или Афганистане. Но уже Щербатов, историк Петра I, пишет, что ‘многие из нас, конечно, восхотят скорее смертную казнь претерпеть, нежели жить после палок или плетей, хотя бы сие наказание и священными руками, и под очами Божия Помазанника было учинено’11. В эпоху Щербатова ‘многие’ чувствовали невыносимость телесного наказания, но, очевидно, не все. Князь Потемкин мог еще, например, в 1790 г. бить по щекам князя Волконского. (как рассказывает Ланжерон), и тот протестовал только тем, что целую неделю не показывался Потемкину. Но тот же Ланжерон пишет, что подобная расправа с царедворцами в 1824 г. была бы уже невозможна11а. С тех пор как было объявлено, что ‘телесное наказание да не коснется благородного’, все ‘благородные’, считавшие эту меру слишком смелой, стали считать ее необходимой, и до такой степени, что отмена этой привилегии Павлом была одною из главных причин мартовской катастрофы 1801 г.12 С тех пор прогресс консервативных мнений шагнул уже так далеко, что наши консерваторы не допускают сечения даже не дворян, а и простых чиновников, купцов и других разночинцев. Тот же крестьянин, если платит гильдии, или разносит письма в качестве почтальона, или поет на клиросе в качестве дьячка, не подлежит сечению, и это мнение считается консервативным. Либерально еще пока думать, что и весь остальной народ унижается сечением… Замечательно, что земства и разные ученые общества ходатайствуют об отмене сечения только для крестьян, прошедших сельскую школу. Те, которые недоучились нескольких дней, чтобы получить свидетельство, или вовсе не учились (75 % всей нации), вс еще, по общему мнению, могут подлежать позорному наказанию. Освободить всех от сеченья даже многим передовым людям кажется слишком смелым!..
Нет ни малейшего сомненья, что очень скоро, может быть, на наших глазах, исчезнет эта гадкая черта нашей жизни, свежий остаток рабства — и тогда всем, либералам и консерваторам, станет стыдно за розгу, как стыдно за крепостное право, кнут и пр.

III

Как ни тяжелы наши внутренние условия, но все же консерватизм есть самый прогрессивный элемент последнего времени. Парадокс, вы скажете, — но припомните историю этого полустолетия. Ничто не менялось с такою быстротою, как консерватизм. В то время как русский либерализм не только не подвинулся вперед, но во многом отступил, утратив крайние оттенки, — консерватизм подвергся замечательной эволюции. Старые, вековые предания, считавшиеся несокрушимыми, признаются недостойными консерватизма, и он берет под свою защиту ‘новые’, казавшиеся еще недавно либеральными ‘веяния’. Ведь всего пятьдесят лет тому назад наш консерватизм защищал самое мрачное варварство, достойное африканских дикарей. Ведь еще очень многие старики помнят ‘торговую казнь’13. Прочтите, что пишет известный судебный деятель, сенатор Д.А. Ровинский, о наказании сквозь строй:
‘Что сказать о шпицрутенах сквозь тысячу, двенадцать раз, без медика! <...> Надо видеть однажды эту ужасную пытку, чтобы уже никогда не позабыть ее. Выстраивается тысяча бравых русских солдат в две шпалеры, липом к лицу, каждому дается в руки хлыст — шпицрутен, живая ‘зеленая улица’, только без листьев, весело движется и помахивает в воздухе. Выводят преступника, обнаженного по пояс и привязанного за руки к двум ружейным прикладам, впереди двое солдат, которые позволяют ему подвигаться вперед только медленно, так, чтобы каждый шпицрутен имел время оставить след свой на ‘солдатской шкуре’, сзади вывозится на дровнях гроб. Приговор прочтен, раздается зловещая трескотня барабанов, раз, два… и пошла хлестать ‘зеленая улица’, справа и слева. В несколько минут солдатское тело покрывается, сзади и спереди, широкими рубцами, краснеет, багровеет, летят кровяные брызги… ‘Братцы, пощадите!..’ — прорывается сквозь глухую трескотню барабана, но ведь щадить — значит самому быть пороту, — и еще усерднее хлещет ‘зеленая улица’. Скоро спина и бока представляют одну сплошную рану, местами кожа сваливается клочьями — и медленно двигается на прикладах живой мертвец, обвешанный мясными лоскутьями, безумно выкатив оловянные глаза свои… вот он свалился, а бить еще осталось много, — живой труп кладут на дровни и снова возят, взад и вперед, промеж шпалер, с которых сыплются удары шпицрутенов и рубят кровавую кашу. Смолкли стоны, слышно только какое-то шлепанье, точно кто по грязи палкой шалит, да трещат зловещие барабаны…’ (Ровинский, ‘Русские народные картинки’)14. Сенатор А.Ф. Кони, из книги которого (‘За последние годы’) я беру эту цитату, считает описанное наказание ‘замаскированной и вместе с тем квалифицированной смертной казнью’15.
Для подобного наказания было достаточно, чтобы солдат (или арестант) нагрубил офицеру. Тогдашний консерватизм защищал подобное отношение человека к человеку как самое разумное и достойное. Или припомните кнут как государственное наше установление, существовавшее в законах почти четыреста лет. На этом, еще столь недавнем установлении ясно видно, как мы близки к ужасам старого предания, как эти ужасы были живучи, как мало было разума в них и как легко можно было обойтись без них. ‘Каждый удар кнута пробивал кожу, — говорит один историк кнута, — кровь лилась ручьями, кожа отставала кусками вместе с мясом’. Чтобы усилить по возможности жестокость страданий, сечение совершалось крайне медленно, в эпоху Котошихина давали всего по 30—40 ударов в час16, а в нынешнем, гуманном столетии, в эпоху Александра Благословенного17, нашли это даже слишком либеральным и давали (по свидетельству графа Мордвинова) всего по 20 ударов в час, так что сечение несчастного Длилось по двадцати и более часов подряд! Надо заметить, что число ударов не определялось законом и было двух родов: простое, когда не имели в виду засечь до смерти, и ‘нещадное’, понимавшееся именно в последнем смысле. Елизавета Петровна заменила простую смертную казнь — ‘нещадным битьем’, что являлось квалифицированной, более утонченной казнью. И эта казнь полагалась не только за самые тяжкие преступления. По уложению ‘тишайшего’ государя и указами первых императоров18 кнут назначался, например, за работу в воскресные дни (1668 г.), за нищенстве. (1691 г.), за выбрасывание на улицу навоза (1699 г.) и т.п. Жестокость кнута в московское время была меньше, чем в петербургский период: например, 150 ударов полагалось (в XVII в.) как максимальное число, и то лишь для пытки, после же Петра I и даже в нынешнем столетии число ударов доходило до 400 и более. По словам Щербатова, били ‘без счету’… Что это за казнь, теперь трудно и вообразить. По словам того же Щербатова, почти все наказанные кнутом умирали или во время наказания, или вслед за ним, — ‘некоторые из них в жесточайшем страдании, нежели усечение главы, или виселицы, или и самое пятерение’. (‘Пятерение’ — разорвание лошадьми, ‘четвертование’ — обрубление поочередно всех органов, ‘колесование’… ‘заливанье горла расплавленною медью’… — заметьте, сколько ‘государственных институтов’, когда-то защищавшихся современными им консерваторами.) Самое милостивое применение кнута было тогда, когда палач с первых же ударов убивал наказуемого до смерти. Говарду один палач сознался, что тремя ударами кнута он может причинить смерть, проникнув до легких19. Якобий говорит (1818 г.), что палач с первых трех ударов перебивал позвоночник и преступник умирал на месте. Оставшихся в живых и оправившихся, вырвав у них щипцами ноздри, клеймили и ссылали на каторгу. А чем была каторга даже в недавнее время, даже в 1890 году, — припомните страничку из онорского дела (см. кн. ‘Народные заступники’20).

IV

Любопытно, с какими тяжелыми потугами старое предание расставалось с кнутом. Екатерина II, друг Вольтера и Монтескье21, столько заботившаяся о своей репутации либеральной государыни, считала кнут (как и пытки) необходимостью. Знаменитый ‘Наказ’ начинается, как известно, молитвою: ‘… Да сотворю суд людем твоим по закону святому Твоему судити вправду’. Первая статья ‘Наказа’ гласит, что ‘Закон Христианский научает нас взаимно делати друг другу добро, сколько возможно’ и пр., и пр. Статья 6-я гласит, что ‘Россия есть Европейская держава’, чему приведены и доказательства22. Но при всем этом кнут и плети считались наказанием и христианским, и европейским, и достойным консерватизма. Александр I, искренний гуманист, воспитанник Лагарпа, не мог не возмутиться этим ‘институтом’. Он возмущался, но все-таки не до такой степени, чтобы применить в этом случае свою безграничную власть. Императора одолевали сомнения. Он учредил Особый комитет, чтобы ‘обсудить вопрос’ (хотя, казалось бы, что же тут обсуждать, и даже позволительно ли христианам обсуждать такие ‘вопросы’!). Комитету объявлено было Высочайшее мнение, что ‘наказание кнутом, будучи бесчеловечною жестокостью, которой усиление зависит от произвола палача, следовало бы отменить’. Что же тут обсуждать? Комитет согласился, что действительно кнут следовало бы отменить. На этом дело и стало. Кроткий император все колебался, отменил пока одно вырезывание ноздрей (страдание совсем невинное в сравнении с кнутом), а отмену кнута отложил до издания нового Уголовного Уложения, ‘так как опасались, что объявление об этом в виде отдельного Указа возбудит в народе мысль, будто и всякое уголовное наказание с сим вместе отменяется’. Итак, хотя уже была сознана ‘бесчеловечная жестокость’ закона и необходимость его отмены, он продолжал действовать, живым людям продолжали рвать мясо и перебивать позвоночные столбы ‘с третьего удара’. Через семь лет (1824 г.) предание опять было пошатнулось: вопрос о кнуте вновь разбирался в Государственном совете, и вновь почти единогласно было принято уже предварительно одобренное Государем уничтожение кнута. Вы думаете, что он был уничтожен? Нет! Предание снова взяло верх, и еще целых двадцать один год продолжалась адская казнь, пока канцелярии не удосужились издать новое Уложение о наказаниях. Тяжело было расстаться консерватизму с кнутом: он был заменен плетьми, наказанием почти столь же варварским и мучительным. Мрачное предание — как кошмар, от него трудно освободиться, но, как кошмар, оно, видимо, тяготит одержимого им консерватора. Достоевский был консерватор в высочайшей степени, но уже 35 лет тому назад писал о телесном наказании: ‘Есть люди, как тигры, жаждущие лизнуть крови. Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного брата, по закону Христову, кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ Божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка, оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят, развиваются загрубелость, разврат, уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможным. К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению’ (‘Записки из Мертвого Дома’)23. Вот каким языком выражались о плетях и розгах некоторые консерваторы еще 35 лет тому назад. Но не только розги, а даже и плети, к сожалению, вс еще держатся в нашем уголовном законодательстве, хотя область их применения и сужена. А.П. Чехов пишет: ‘Из отчета заведующего медицинскою частью видно, что в 1889 году ‘для определения способности перенести телесное наказание по приговорам судов’ было освидетельствовано <врачами> 67 человек. Это наказание из всех, употребляемых на Сахалине, самое отвратительное по своей жестокости и обстановке, и юристы Европейской России, приговаривающие бродяг и рецидивистов к плетям, давно бы отказались от этого наказания, если бы оно исполнялось в их присутствии. От позорного, оскорбляющего чувство зрелища они, однако, ограждены 478 ст. ‘Устава’, по которой приговоры русских и сибирских судов приводятся в исполнение на месте ссылки’ (‘О<стров> Сахалин’, 462 стр.)24. Но что предание колеблется в отношении и последнего убежища плетей, доказывает то, что начальник Сахалина, генерал Кононович, по словам г. Чехова, — убежденный противник телесного наказания вообще25. Нравы нашего образованного класса заметно смягчаются, и если вс еще держатся мрачные привычки и обычаи, то не столько в нравах, сколько в крайнем несовершенстве законодательной техники, в устарелости уставов, которые, будучи признаны никуда не годными, вс еще действуют десятками лет в ожидании новых уставов.
Я думаю, что только этою неодолимою рутиной канцелярской объясняется и сохранение до сих пор розог в деревенском правосудии. Сохранение розог противоречило самому принципу великой реформы 1861 года, оставшись каким-то грязным пятном на законодательстве того времени. Идеей освобожденья было уничтожение рабства, т.е. восстановление каждого крестьянина в правах свободного гражданина. Где же, в какой христианской стране, в каком цивилизованном государстве граждане подвергаются сечению? Где законодательство освящает этот позорный вид насилия? Ясно, что в сознании гуманного реформатора и его просвещенных советников варварское наказание было осуждено на исчезновение, но, как и в истории кнута, дело положили пока под сукно, ‘впредь до изменения’ — и уже четыре десятилетия розга хлещет по телу ‘свободных граждан’, приводя в смущение членов Общества покровительства животным26. В самом деле, наши законы иногда так гуманны, что сажают чуть не в тюрьму за такое обращение с собакой, какое практикуется ‘по закону’ в отношении людей…

V

Хотя реакционеры и утверждают, что нынешнее движение в обществе против телесных наказаний создано либералами с целью ‘разрушения порядка’, на самом деле это движение совершенно консервативное. Его поддерживают не только либералы, но и все заведомые консерваторы, сколько-нибудь чтущие человеческое достоинство. Целый ряд земских начальников и предводителей дворянства высказался против розог. Орган духовного ведомства, ‘Церковный вестник’, называет розги ‘варварством’, явлением ‘наносным’, ‘несвойственным национальному духу’, заимствованным от татар и немцев (шпицрутены).
‘Неужели же еще, — говорит церковная газета, — не настала пора, чтобы освободить и многомиллионное, обладающее гражданскими правами крестьянство от того унизительного, позорящего человеческое достоинство наказания, от которого освобождены каторжницы? Есть, правда, защитники розог, не стыдящиеся доказывать, что крестьянину без розог невозможно прожить. Но этот факт свидетельствует лишь, что не все члены современного интеллигентного общества доросли до того нравственного уровня, на котором существование телесных наказаний признается противоречащим моральным требованиям. Было время, когда солдат забивали палками, крестьян засекали розгами, и общественное чувство не очень этим возмущалось, теперь на дело смотрят иначе, но отголоски старых воззрений все же продолжаются. И будут они продолжаться до тех пор, пока церковь — поборница гуманности в высшем и совершеннейшем значении этого слова — не научит уважать человеческое достоинство каждого из ближних, независимо от того, белой он кости или черной, а государство не воплотит этого убеждения в ясный и определенный закон’27.
Видите, каким языком говорят консерваторы, когда усвоили либеральное требование, как свое собственное. Нельзя назвать либеральным вообще и военное ведомство, а вот его голос по данному вопросу, высказанный таким сомнительным ‘либералом’, как генерал Драгомиров (в ‘Разведчике’):
‘Никто не сомневается в том, — говорит генерал, — что в ряду средств, которые употребляются, чтобы заставить человека делать лежащее на нем дело, нет более противного нравственной его природе, как телесное наказание, и что это в особенности относится к военному человеку, который ведь на то и содержится государством, чтобы бить, а не быть биту, а между тем, что было на первых порах после отмены телесного наказания? Повсеместный гвалт о неминуемом упадке дисциплины, и гвалт объяснимый, хотя и неподтвердившийся: если я привык орудовать одним средством, то как же мне не бояться, пока не привыкну орудовать другим? Ведь жизнь не ждет, дело все равно нужно делать? Был момент времени, когда все унтер-офицеры (да и одни ли унтер-офицеры?) очутились в положении людей с поднятыми, но недоумевающими кулаками’28.
Когда такие устои консерватизма, как священники и генералы, начинают совпадать с либералами, — признак, что данный вопрос уже ‘взвешен судьбой’ и что мы накануне либерального его решения. Но почему же ‘либерального’? Оно уже сделалось консервативным, раз за него стоят консерваторы: это уже не прогресс, а более или менее укрепившееся предание, отстаивающее себя с инерцией долговременного движения.
Вы видите, как предание понемногу перерождается, облагораживается, гуманизируется. Как ни циничен бывает иногда ‘Гражданин’ в свое признаниях, но и он оговаривается, что крепостное право в его прежних жестоких формах невозможно, невозможна прежняя бессудность, чиновничий произвол и т. д., и т. д.29 Что касается чиновничьего произвола, то именно консервативные органы ведут с ним самую резкую литературную борьбу. По многим частным вопросам наши консерваторы высказывают очень громко и горячо те самые желания, какие либералы могут выражать лишь робким шепотом (причины не требуют объяснения). Вспомните славянофилов.
Перерождение старых преданий не менее ощутительно и в другом великом вопросе нынешнего царствования — в вопросе народного образования: как ни либеральны были 60-е и 70-е годы, а их и сравнить нельзя с прекрасным движением, охватывающим теперь все наши общественные слои. Еще в конце 80-х годов, в самый ‘разгар реакции’, сделались возможными такие явления, как воскресные школы, народноиздательские фирмы, народные чтения, деревенские библиотеки и т. п. — вс вещи, казавшиеся отчаянно либеральными в 60-е годы. Явились даже народные газеты, издаваемые правительством и губернской администрацией (как в Саратове). Конечно, эти газеты консервативны, но если вы читали ‘Сельский вестник’30 или неофициальную часть ‘Саратовских ведомостей’31, то согласитесь, что при всем их консерватизме эти издания были бы немыслимы в 60-е года. В этих изданиях сотрудничают сами же крестьяне и подчас очень свободно критикуют такую власть предержащую, как волостной старшина и писарь. Граф Валуев или Тимашев этого ни за что в свете не допустили бы, хотя были и не совсем чужды либерализму. Невозможны были бы и запрещенные тогда, вместе с воскресными школами, общества трезвости, теперь усиленно поощряемые, народные театры, аудитории и проч. Прогрессивное правительство в 60-х годах предоставило земству заводить школы, теперешнее консервативное насаждает их и само, ассигнуя значительные средства, побуждая духовенство к заведению школ и т. д. Какое бы значение это ни имело, все же это доказывает, что в принципе необходимость всеобщего народного образования решена (чего нельзя сказать про эпоху 60-х годов). Ясно, что идея народного просвещения становится достоянием консерватизма. Ту же судьбу начинает разделять и вопрос о культурной работе земства. Совершенно незаметно, одним лишь действием времени и государственного опыта, весьма существенные пункты прогрессивной программы переходят в консервативную программу, и нет сомнения, что та же участь постигнет и многие другие пункты.

VI

Русский консерватизм постепенно приобретает то же содержание, что и консерватизм западных высококультурных стран, а там он давно уже гуманен, предан просвещению и даже свободолюбив — ‘в пределах конституции’ каждой страны. Хорошо ли это или худо? Не поглощает ли консерватизм прогрессивную партию, постепенно усваивая ее программу? Поглощает — и это, я думаю, хорошо. Наш русский либерализм оттого так бессилен и хрупок, что он недостаточно консервативен: его гуманные начала для него самого еще слишком новы, непривычны, чужды. Нестойкость, ежеминутное безотчетное отступление от своих принципов — вот больное место нашего слишком юного прогресса. Вот когда эти принципы обратятся в традицию и их захочется охранять (conservare), — тогда и начнется их настоящая, практическая жизнь. И я думаю, великая задача нашего времени — сделать обыденным то, что казалось прежде необыкновенным, показать всем простоту, удобство и прелесть тех нравственных начал, которые казались ‘завиральными идеями’. Раз предание, несомненно, поддается этому историческому процессу и волей-неволей перерождается в нечто разумное и гуманное, необходимо всеми мерами облегчать этот процесс. Лучший путь для этого — нравственное воспитание масс, общественных и народных, неуклонное введение в практическую жизнь начал порядка и правды, хотя бы крошечными частицами, но лишь бы это делалось непрерывно. Живая практика добра есть самое торжественное опровержение злых преданий. Величайшую услугу оказывает пример. Несомненно, у нас и до сих пор свирепствовали бы кнут и плети, если бы пример ненужности их не показала нам Западная Европа. Русские консерваторы, царедворцы и дворяне, начав воспитываться и жить европейской жизнью, не могли не видеть, что там живут такие же люди, как и мы, с теми же сердцами, нервами и кровью, — и, однако ж, обходятся без кнута, без рванья ноздрей, без розог и т. п. И государства не рушатся, и порядок стоит завидный. Наоборот: всматриваясь в этот порядок, русские консерваторы не могли не заметить, что он вызывается именно отсутствием жестокостей и высоким подъемом достоинства человеческого, его благородством. Раб, с отнятою волей, униженный, забитый, подчиняется законам только из чувства страха и все усилия напрягает на то лишь, чтобы уйти от закона, обойти его, а при возможности — нарушить его. Вся энергия рабского народа — как у нас до реформы — была устремлена на партизанскую войну с законом, и война эта была даже справедлива: закон, утверждавший рабство или, например, перебитие позвоночного столба кнутом, похож на действительного врага народу. И эта война тянулась бы бесконечно, нанося самые страшные поражения обеим сторонам. Чем лютее закон, тем простительнее нарушение его, многие законы у нас складывались так, что выполнение их являлось делом явно безнравственным. Наши честные, умные консерваторы не могли этого не заметить. Сличая русскую жизнь с жизнью других христианских народов, они видели, что возможен совсем иной порядок вещей. Не в теории только, а в самой ощутимой практике они видели в Европе нечто у нас неслыханное — уважение к закону. Как? При возможности обойти закон — его не обходят? Не бегут от него? Не продают его и не покупают? Это было явлением почти чудесным для русского глаза в старину. И тотчас же для наблюдавшего консерватора было ясно, что уважают закон только потому, что его есть за что уважать, что это не страшилище, не источник насилий, а источник справедливости, как бы воплотившаяся совесть. В законе западный человек находит ограждение своей свободы и защиту именно от тех давлений, которые наш закон сам налагал. И государства там не рушились, анархия не наступала.

VII

Наш совестливый консерватор до реформ, попав в Европу, не мог не чувствовать, что если уж где заметна анархия, то скорее к востоку от Вислы. Именно гуманный-то, нравственный закон, без кнутов, четвертованья и пятеренья, без дранья розгами бородатых, часто седых старцев — именно этот закон всеобщей терпимости христианской, закон братства, ведет к упорядочению жизни, к облагорожению нравов, к уважению справедливых законов ‘не токмо за страх, а и за совесть’. По рутинному русскому взгляду, если над душой человека не стоит начальство с палкой, то эта душа тотчас теряет способность к правильным поступкам и непременно предпочтет им злодейство. Но живой опыт европейской жизни опровергает это. Там гражданин предоставлен самому себе, и начальство является к нему лишь на помощь в случае покушений ближних. Оказалось, что эти покушения не более, а скорее менее многочисленны, чем у нас, и что граждане упорно не пользуются предоставленной свободой для совершения ‘злодейств’. Всем хочется мира, тишины, любви, взаимности, и в интересах каждого поддерживать добрые отношения. Если случаются мелкие насилия, то они — мелкие насилия в сравнении с бесконечным массовым насилием жестокого закона, — и, сверх того, эти мелкие неправды несравненно удобнее гасятся бодрствующим, уважаемым всеми законом, нежели ненавидимым. Русский консерватор замечал, что чем выше поставлено в государстве достоинство гражданина, тем кипучее отдельные энергии, тем отважнее культурная предприимчивость, тем сильнее взаимопомощь: освобожденный и гордый, допущенный к живому участию в великих решениях своей родины, гражданин является деятельною, стойкою единицей живой и могучей массы. Совсем не то консерватор замечал у себя дома, где и человек, и масса были обезличены до потери всякой воли, кроме чисто растительной, где в оцепенении векового какого-то испуга все замерло и шарахалось из стороны в сторону, как овцы в отаре под взмахом палки. До Крымской войны было, по крайней мере, одно оправдание всеобщему гнету: Россия должна быть непобедимой. Ради национального тщеславия, ради нечистого сознания, что мы всех поколотим, мы исколачивали самих себя, без всякого нашествия иноплеменного, испытывая погром, и страх, и унижение. Но Крымская война доказала, что даже и для тщеславия внутренний гнет никуда не годится32. С огромною, на бумаге миллионною армией и превосходным черноморским флотом мы не могли, по выражению Ив. Аксакова, ‘сбросить даже несколько десятков тысяч англичан и французов с своего берега’ и после бесчисленных жертв народных принуждены были запросить мира…33 Давно ли был этот позор? Всего сорок лет тому назад, и урок этот не лишен значения и до сих пор. Совестливый консерватор не мог не видеть, что европейский либерализм не только не ослабляет государственных сил, но усиливает их, и одною своею стороною — просвещением — создает могущества неисчислимые. Сравнивая ряд ‘консервативных’ государств: Китай, Турцию, Персию — с рядом ‘прогрессивных’: Англией, Францией, Германией, С. Штатами и пр., — самый закоренелый консерватор, если он был не маньяк, соглашался, что прогрессивные начала в международной жизни — великое преимущество. Еще ни одно государство не погибло от ‘либеральных’ начал (классический пример — Польша погибла от крайней народной забитости), тогда как неподвижный консерватизм приводил к краю гибели чуть ли не все государства. Всмотритесь в судьбу Китая или издыхающей Турции: эти империи занимают самые счастливые от природы края, в теплом климате, среди южных морей, обе обладают необъятными пространствами, и даже самые расы, населяющие их, отличаются многими высокими качествами. И внешние враги были ни при чем: сами эти империи наводили трепет на все народы. Никто их не завоевывал (маньчжуры в Китае быстро окитаились и не имели ни малейшего влияния на общую судьбу Китая). Чем же объяснить их поразительный государственный упадок, этот старческий маразм еще живых народностей? Не чем иным, как только полною остановкою предания, потерею его способности совершенствоваться и усваивать начала нравственные. И Китай, и Турция были когда-то в периоде прогрессирующего консерватизма, и тогда они были могучи и крепки (Китай — в VIII веке, династия Тан, Турция — в эпоху Османа34). Религиозное и культурное одушевление, вознесшее эти народы на их политическую высоту, было возможно лишь при способности идти вперед, увлекаться лучшим, перенимать его от соседей.

VIII

Избыток сил обыкновенно губит и людей, и народы. Государственная сила, развивавшаяся в период завоевательный, обращаясь внутрь, останавливает духовный рост народа и сосредоточивается постепенно в виде тирании, внутреннего самозавоевания, ярмо которого не легче внешнего. Государство, явившееся вначале скоплением народной энергии, становится расточителем ее: как скупец обкрадывает самого себя, морит голодом, чтобы отложить копейку с целью никогда ею не воспользоваться, так и остановившийся дух народный: отдавая себя всецело одной идее, будто бы единой истинной, он беднеет во всех остальных. Создается Талмуд или Ислам, великий плен души народной в созданной ею же самой твердыне. Вместо кипучего творчества, роскошного расцвета мысли с ее бесконечным разнообразием, наступает мертвая рутина, схоластика, общая немота. Государство, превращенное в верховного идола, заслоняет Бога и делает народ идолоподобным, мертвым. Происходит с огромным и даровитым племенем то же самое, что с отдельным человеком, поддавшимся одной какой-нибудь страсти, даже хорошей: превратившись в манию, она делается пороком. И в Исламе или Талмуде идолизируется даже не хорошая, а злая страсть — тщеславие народное, грех не менее грубый, чем и личное тщеславие. Народ-идолопоклонник, народ-духоотступник поражается страшной казнью: таланты, которые он, раб лукавый, закопал в землю, отнимаются от него, высокие способности к творчеству, государственному и культурному, — за неупотреблением их — отмирают. В народе развивается крайнее обезличение, рабское подобострастие пред всякой силой, потеря уважения и даже чутья к справедливости, потеря способности достигать совершенства и отстаивать его. Как в гниющем организме, клеточки тела теряют живое сцепление, расползаются при ничтожном толчке: вспомните Китай во время последних войн35 или Турцию с ее восстанием христиан36. Это — внешние признаки гниения, еще тяжелее внутренние, в самом характере, в самом сердце народном… Никакое внешнее нашествие, ни один погром варваров не наносят народу такого глубокого растления, какой влечет за собою постепенно развившаяся внутренняя тирания — продукт остановившегося предания.
Но если консерватизм должен постоянно идти вперед и прогрессировать в своем содержании, то что же остается на долю либерализма? И в чем отличие одного от другого?
Я думаю, что если отстранить неискренних и несознательных людей обеих партий, то между искренними их представителями то же различие, какое между теоретиками и практиками. Я либерал, пока хорошее у меня еще в мысли, в теории, но, когда я воплотил его в действие, в порядок жизни, я консерватор, я уже охраняю это хорошее. Вот и все различие. — Но охраняют и не только хорошее, — возразят мне. — К сожалению, да, и не только хорошее мыслят. И либералы, и консерваторы могут заблуждаться, считая за хорошее нечто очень дурное. Но тем и другим дан путь для избежания ошибок. Дан человеку разум, и даже нечто большее, чем обыкновенный разум: дано откровение истинного закона жизни, сознание благороднейшего разума, подслушавшего закон этот в самом сердце мира. Нет иного критерия ни для консерваторов, ни для либералов, нет иной цели, как достигать уже указанную цель — конечно, если мы не лицемерно убеждены в ее истинности и величии. — Но если не убеждены?.. Но тогда в чем же, господа, мы убеждены? Где же цель, где путь, где смысл — не только консерватизма и либерализма, но и всего нашего странного существования?
Нравственный закон, ‘заповедь Божия’, покрывает вс. Вне этого крайне шатки всякие иные ‘законы’ человеческих отношений: правовые, общественные, государственные, международные, исторические, социальные и пр., и пр. Политика должна быть в существе своем этикой — или нельзя ее искренно уважать, вас могут заставить подчиняться ей, нанося вам страдание, отравляя жизнь вашу, но в душе своей, перед престолом Вечности, вы протестуете против такой политики! Вы чувствуете, что она — грех и смерть. Политика и либералов, и консерваторов должна быть осуществлением единого нравственного закона, одинаково обязательного для людей — живут ли они единицами, обществами, государствами или всем человечеством. Наш закон не Тора37, не Коран38, те, может быть, представляют насилие, вражду, рабство. Наше Откровение39 есть ‘закон совершенный, закон свободы’ (Иак. 1:25), одинаково благой для всех человеческих сочетаний, какими бы именами они ни прикрывались. Самый высокий прогресс есть усвоение нравственного закона, самый благородный консерватизм — осуществление его. Святая мысль — основа святой жизни, и достигать этой святости может только идущий консерватизм: останавливающийся, оглядывающийся на покинутое уже зло окаменевает, подобно жене Лота40.
Повторяю, как бы ни было мрачно подчас действие преданий мертвых, вс же есть утешение, что консерватизм наш не вполне отжил, как на Востоке, что он прогрессирует, что хоть крайне медленно, но им усваиваются начала свободы и уважения к человеку. Сознание наше, очевидно, совершенствуется и растет, хотя и далеко не с тою живостью, как на Западе. Веяния Востока заморили нас, но вс же не до конца. Уничтожение розги, я уверен, тотчас и благотворно поднимет душу русского человека. Розга клеймила его как азиата, теперь он почувствует себя немножко в Европе, в христианстве, в цивилизации. Отмена розги напомнит о множестве насилий более тонких, которыми опутан народ наш и от которых несвободно и общество, дойдет черед и до них, если все мы, искренние либералы и консерваторы, не остановимся в восточной лени, не успокоимся41. Необходима энергическая работа и теоретиков, и практиков добра, чтобы движение консерватизма ускорить: наше поколение хочет жить, и жизни так мало, и так обидно сойти в могилу, не видав в жизни правды Божией, вечной, всегда бывшей и будущей, только не существовавшей среди нас. Помните стихи Пушкина:
‘Увижу ль я, друзья, народ освобожденный’42 и пр.
Поколению Пушкина и Лермонтова так и не пришлось дождаться ‘прекрасной зари’43, которую они призывали на Отечество. Какая обида для лучших людей России, для тех, которые составляют ее гордость доселе! Наше живое поколение имеет своих лучших людей, которые тоже ждут зари — и стареют, и умирают не дождавшись. Это тяжелое страдание, ничем не искупимое. Но и не лучшие люди — если страдают менее от гнета мертвых преданий — то лишь потому, что не знают иного счастья… А это счастье всегда ‘так возможно, так близко’…44

IX

Прогресс есть не отвержение преданий, а облагорожение их. Отречься от преданий вообще значило бы отказаться от великого наследства цивилизации, скопленного всей прошлой вечностью. Вс, чем мы живем и что мы мыслим, лишь в миллионной доле есть наше личное, ‘благоприобретенное достояние’, да и эта бесконечно малая доля стала возможною, лишь благодаря родовому опыту. От преданий вообще нельзя отречься: они, в виде наследственных влечений, составляют самую ткань души нашей. Но наследуются, к сожалению, не только богатства, но и долги предков, не только откровения разума, но и его ошибки. Очень большая часть преданий бесспорна и представляет, так сказать, не отчуждаемый никаким прогрессом майорат духа. Обширнейшая область преданий утверждена бесконечною проверкою до степени не только очевидной истины, но даже инстинкта, так мы, чувствуя голод, принимаем пищу даже без мысли о целесообразности этого действия. Мы инстинктивно сокращаем различные мышцы при ходьбе, не обдумывая каждый раз степень сокращения той или другой, и пр., но все подобные машинальные акты требовали не только обучения мышц в нашем детстве, но и врожденной подготовки их в течение тысячелетий. Но даже в области физической жизни предание не всегда есть истина. Склонность к сумасшествию, к хроническим болезням и порокам — вс это ведь тоже предания, глубокие и мрачные традиции тела, хотя, конечно, ни один консерватор не станет отстаивать их неприкосновенность. Приобресть хоть немножко нового, небывалого здоровья лучше, чем сохранить все фамильные болезни. Но и вне болезней, в области здоровой наследственности, прогресс далеко не невозможен. Вполне здоровый и сильный современный человек имеет отдельные органы и ткани далекими от того совершенства, какое представляют себе биологи. Самое острое зрение человека уступает зрению орла, самое острое обоняние — обонянию собаки, самый острый слух — слуху кошки и т. п. Вместо костистого скелета человеку было бы гораздо выгоднее иметь роговой, более упругий, и клеточки человеческого тела во многом могут позавидовать жизненной энергии инфузорий. У человека, говорят, самый совершенный мозг, однако не у всех он достигает высокого развития, и ни у кого он не развит всесторонне. Человек с идеальным мозгом должен был бы обладать совокупными гениями Сократа, Ньютона, Гте, Бетховена, Рафаэля, Архимеда, Фидия и пр., кончая, например, гением шахматиста Ласкера, который — в своей особой, не столь серьезной области — тоже показывает, до чего может прогрессировать человеческий мозг. Если от одной точки провести ряд радиусов, изображающих различные направления ума, и отложить на них достигнутые гениями успехи (в единицах средних человеческих способностей), получится схема будущей, гигантской души, перед которою теперешняя теряется в ничтожности. А еще неизвестно, представляют ли гении Сократа, Ньютона, Рафаэля и т. п. последний предел могущества духа: быть может, с вековым подъемом среднего уровня человечества будет подыматься и верхний уровень, как это замечается в искусственных культурах растений и животных. Таким образом, возможный прогресс не закончен для человечества ни в области физической, ни в духовной. Легко понять, что особенно нуждается в прогрессе самая новая и неустановившаяся сфера жизни — психическая. Здесь — как в верхнем этаже еще строящегося дома — особенно много сырого, грубого, неприспособленного, ненужного, план постройки загроможден материалом и мусором, который непременно должен быть убран. Нижние, уже отделанные этажи могут оставаться неприкосновенными (хотя и здесь постоянный ремонт — условие свежести и крепости здания), наверху же, где еще не выведены своды, не прорезаны окна, всякая остановка пагубна, отдаляя возможность правильной, благоустроенной жизни. Такой недоконченный этаж представляет собою миросозерцание теперешнего человечества, область политических и социальных знаний. Все философы, пробующие систематизировать ряд наук, недаром помещают социологию и этику в конце их. Собственно план недостроенного этажа угадан был не раз, и даже были гениальные попытки начертать его в виде руководства для бесконечно мятущихся сонмищ человеческих, строящих свою историю едва ли с большею ясностью сознания, чем полипы, строящие материки на дне океана. Планы или идеалы жизни бывали разгаданы, но внедрить их в среднее понимание — дело величайшей трудности. Поэтому среднее сознание до сих пор загромождено массою ложных, грубых, злых представлений, или совсем ненужных для идеального порядка жизни, или противоречащих ему. Сколько ходячих ‘истин’, идей господствующих, но которые ничуть не выше сумасшедшего бреда: до того они не связаны с действительностью и призрачны. Все эти ходячие истины составляют мертвое предание, и, как все мертвое, они отличаются замечательной стойкостью. Их — великое множество в истории, социологии, политике, этике, и когда какое-нибудь поколение освобождается от одного из них, то не может надивиться: каким образом люди, заведомо не сумасшедшие, не идиоты, не дети, не дикари, могли верить в подобное безумие и даже защищать его всеми силами разума. Это одна из горьких загадок человеческой личности.

X

Каким образом люди, вроде Державина45, Жуковского46, Карамзина, Гоголя47, защищали крепостное право, кнут и плети? Как помириться, что эти избранные люди и ряд других, им подобных, терпели современный им террор в наших обычаях и не восставали против него? На этой загадке видно могущество предания, вообще непобедимое, побеждаемое только преданием же, лишь другого рода. Для самого маленького прогресса необходимо, чтобы против одного предания выступило достаточно сильное иное, более разумное. Все предания, и мрачные, и светлые, накапливаются во времени и борются между собою. Несчастные века нашей истории -г XV, XVI и XVII — дали ряд тяжелых и темных начал, которые заглушили древние, здоровые предания. Последние почти заглохли, но в два следующие века из Европы нахлынули новые, благодатные волны идей, родственных по духу нашему древнему миросозерцанию, и заглохшие корни ожили. Крепостное право, кнут и многое другое исчезло только потому, что в течение целого столетия в ряде поколений, читавших европейские книги и наблюдавших жизнь Европы, возродилось древнее, не истребленное до конца предание о свободе и достоинстве человека вообще и о праве народа на уважение государства. Не удивляйтесь, если дети ярых крепостников (Тургенев, Некрасов и т.п.) являлись горячими проповедниками свободы. По духу эти люди были детьми не своих отцов, а более им родственных гениев европейской мысли. Ярые крепостники передавали старый завет, но западные гуманисты передавали новый, более высокий, и это было новое, победоносное предание. Далеко не всеми был принят этот добрый дар: до сих пор еще в огромной части русского общества держатся крепостнические привычки, которыми и объясняются многочисленные, прикровенные <так!> формы рабства, тяготеющего над жизнью. Хотя несомненно, что современный консерватизм гуманизируется, что новое предание входит в нравы, — но как это ни радостно, нельзя быть уверенным в окончательном торжестве правды. Ничто не предопределено, и победа остается всегда за действующим. Не говоря о нашей стране, где добрые начала так новы и непрочны, даже в Европе, даже в колыбели европейской свободы — Англии — возможен поворот к самым варварским временам ее истории, до каннибальства48 включительно.
Обыкновенно говорят, что возвращение к крепостному праву немыслимо, что раз дарована некоторая свобода, то… и пр. Но, серьезно говоря, почему же поворот к рабству немыслим? Почему невозможен кнут, плети? Да, даже кнут и плети, ‘в наше время, когда’ и пр., они вс еще возможны, до того, что кое-где вс еще не вывелись до сих пор.
Народу, конечно, ни кнут, ни плети не понравились бы теперь, но я смею думать, что вс это и прежде народу не нравилось. Что касается интеллигенции, то послушайте, что говорит А.П. Чехов о русской интеллигенции в одном уединенном уголке — на о-ве Сахалине. Речь идет о Сахалине после реформы 1884 года, когда на острове введено было новое положение, вызвавшее усиленный прилив чиновников из Европейской России. ‘На Сахалине, — говорит г. Чехов, — мы имеем уже три уездных города, в которых живут чиновники и офицеры с семьями’. Общество ‘разнообразно и интеллигентно’ и, по мнению г. Чехова, ‘во всех отношениях выдерживает сравнение с нашими уездными обществами, а в районе восточного побережья оно считается самым живым и интересным’. Но… ‘И теперь, — говорит г. Чехов, — встречаются чиновники, которым ничего не стоит размахнуться и ударить кулаком по лицу ссыльного, даже привилегированного, или приказать человеку, который не снял второпях шапки: ‘Пойди к смотрителю и скажи, чтобы он дал тебе тридцать розог’. <...> ‘В новой истории Сахалина играют заметную роль представители позднейшей формации, смесь Держиморды49 и Яго50, — господа, которые в обращении с низшими не признают ничего, кроме кулаков, розог и извозчичьей брани, а высших умиляют своею интеллигентностью и даже либерализмом’ (‘0<стров> Сахалин’, стр. 438—440)51.

XI

С каким ‘упоением’ предаются сахалинские либералы сечению несчастных арестантов, показывает подсчет, сделанный г. Чеховым: в 1889 году в Александровском округе было высечено 265 и наказано другими мерами 17. — ‘Значит, из 100 случаев в 94 администрация прибегает к розгам’. Поводом к тому, чтобы дать человеку 30 или 100 розог, служит обыкновенно всякая провинность: неисполнение дневного урока, пьянство, грубость, непослушание. Если не исполнили дневного урока 20—30 рабочих, то секут всех 20—30. Один чиновник говорил г. Чехову, что когда он был назначен в первый раз и обходил тюрьму, то ему было подано до 50 прошений. Он объявил просителям, что тех, прошения которых окажутся не заслуживающими внимания, он будет сечь. ‘Только два прошения оказались уважительными <...> Я велел высечь 48 человек. Затем в другой раз 25, потом вс меньше и меньше, и теперь уже просьб мне не подают. Я отучил их’. ‘У одного каторжного <...> нашли дневник, который был принят за черновые корреспонденции, ему дали 50 розог и 15 дней продержали в темном карцере на хлебе и на воде. Смотритель поселений, с ведома окружного начальника, подверг телесному наказанию почти всю Лютогу <...>, не исключая даже беременной женщины’, ‘правого и виноватого’, ‘без всякого рассмотрения дела, состоявшего в простой драке между ссыльнопоселенцами’. ‘Наказание розгами от слишком частого употребления <курсив М.О. Меньшикова>, в высшей степени опошлилось на Сахалине…’, — говорит г. Чехов. — Вы подумаете, что ‘упоение розгами’ принадлежит старым, малообразованным служакам? Вовсе нет. Вот что рассказывает г. Чехов об одном виденном им случае наказания плетьми в Дуэ (плети — почти то же, что старинный кнут): ‘Ввели Прохорова. Доктор, молодой немец <заметьте!>, приказал ему раздеться и выслушал сердце для того, чтобы определить, сколько ударов может вынести этот арестант. Доктор решает этот вопрос в одну минуту и затем с деловым видом садится писать акт осмотра. — Ах, бедный! — говорит он жалобным тоном с сильным немецким акцентом, макая перо в чернильницу.
— Тебе, небось, тяжело в кандалах? А ты попроси вот господина смотрителя, он велит снять.
Прохоров молчит, губы у него бледны и дрожат. — Тебя ведь понапрасну, — не унимается доктор. — Все вы понапрасну. В России такие подозрительные люди! Ах, бедный, бедный!’
Заметьте, какое злобненькое, ехидное издевательство над жертвой — со стороны кого же? Доктора, молодого человека с высшим образованием!..
‘…Идем все в ‘помещение для надзирателей’ <...>, — продолжает г. Чехов. — Военный фельдшер, стоящий у входа, просит умоляющим голосом, точно милостыни: ‘Ваше в<ысокоблагород>ие, позвольте посмотреть, как наказывают!»
Тяжело описывать самую картину казни. ‘У Прохорова волосы прилипли ко лбу, шея надулась, уже после 5—10 ударов тело, покрытое рубцами <еще> от прежних плетей, побагровело, посинело, кожа лопается на нем от каждого удара <...> Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты… Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит <...> Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан…’ и пр. ‘— Люблю смотреть, как их наказывают! — говорит радостно военный фельдшер, очень довольный, что насытился отвратительным зрелищем. — Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… Вешать их!’
Заметьте, какое ожесточение у молодого фельдшера. ‘Исключения не составляют даже образованные люди, — замечает г. Чехов. — По крайней мере, я не замечал, чтобы чиновники с университетским образованием относились к экзекуциям иначе, чем военные фельдшера или кончившие курс в юнкерских училищах и духовных семинариях. Иные <...> так грубеют, что <...> начинают даже находить удовольствие в дранье’. Г. Чехов приводит ужасающие примеры бесчеловечия, примеры пыток. Одну 11-летнюю девочку, дочь убийцы, секли, подвесив на воздух<е>, розгами и плетьми, ‘и, когда она попросила пить, ей подали соленого омуля. Плетей дано было бы и больше, если бы сам палач не отказался продолжать бить’ и пр.52
Так вот какие нравы в интеллигентном уголке, среди лиц, наехавших из России, кончивших высшие и средние курсы в разных учебных заведениях, среди общества, где ставятся домашние спектакли, выписываются журналы… В этом обществе встречаются, конечно, и исключения, но они редки (‘Мне приходилось встречать’, — говорит г. Чехов).
Я привел эту длинную справку из наблюдений г. Чехова как документ, убедительно доказывающий всю еще страшную силу жестокости наших преданий — всюду, где эта жестокость допущена законом. Ведь даже в Европейской России, не на каторге, а среди полноправных граждан, стоило дать некоторым начальникам в деревне несколько больше власти, чем нужно, как тотчас же выдвинулся многочисленный ряд мордобийц, и между ними были люди молодые, избранные, с высшим образованием, как, например, знаменитый ‘кандидат прав’ г. Протопопов…53

XII

Все это я говорю к тому, чтобы предостеречь гуманных людей, радующихся прогрессу консерватизма, от излишних иллюзий. Консерватизм движется, но лишь пока его двигают — и для этого необходимы величайшие усилия всех честных людей, непрестанные усилия. Все бывшие ужасы в истории снова, как тучи, могут подняться над горизонтом. Возможны снова палачи, виселицы (не исчезнувшие вовсе и до сих пор), костры инквизиции, казни Ивана Грозного, ужасы крепостного права и римского рабства. Правда, вс это возможно не сейчас, но пройдут пять, шесть столетий, нагрянут какие-нибудь катастрофы — вроде всемирной войны или борьбы европейского Запада с монгольским Востоком, нагрянет социальная кровавая борьба, исход которой загадочен, или физическое вырождение рас, или психическое вырождение их, случавшееся не раз в истории, произойдет одно или целый ряд подобных всемирных несчастий, и помраченное сознание впадет снова в старые ошибки, эти ошибки снова постепенно сделаются привычкой, потребностью, необходимостью, верой, страстью, как снежный ком, увеличиваясь, и укрепляясь, и давя собою теперешние гуманные предания. Что бывают ‘реакции’ в жизни народов, это известно всем: среднего человеческого века достаточно, чтобы пережить не одну реакцию. Столетние, например, старики в России могут еще помнить ‘дней Александровых прекрасное начало’54, потом реакцию двадцатых годов, потом некоторые веяния тридцатых и начала сороковых и новую реакцию конца сороковых и начала пятидесятых, затем либеральную эпоху начала 60-х годов и реакцию последующих, затем снова либеральное оживление в конце семидесятых и новую реакцию. Но подобно тому, как, кроме суточных колебаний земного магнетизма, существуют годовые и вековые, в настроении народов возможны (и, может быть, до известной степени необходимы) долговременные отклонения от известного миросозерцания в иное, противоположное. Как ни возвышенны начала правды, любви, свободы, — или даже именно потому, что они так возвышенны, — они могут рухнуть, замениться прежним варварством, прежним безумием. Ведь вс возвышенное, близкое к идеалу, отличается тонкостью строения и потому — хрупко. Часто ли и надолго ли отдельным людям удается подняться до умственного и нравственного совершенства? Не легче это и для целого народа. Завистливые демоны как будто стерегут всякий успех и стремятся расстроить его падением. В жизни человечества рассеяны бесчисленные возможности как счастья, так и гибели, и часто шансы последней вдруг соединяются и становятся неодолимыми.
Возможен психический упадок, вызванный удалением культурного человека от природы, вечной кормилицы души его, переутомлением в силу крайней сложности культурного быта, пресыщением от избытка впечатлений, развращенностью и изнеможением духа среди обезбоженного хаоса. ‘Можно, — говорит Ренан, — предвидеть упадок цивилизации вследствие истощения запасов каменного угля и всеобщего распространения эгоистических идей… Иногда я представляю себе Землю в будущем в виде планеты идиотов, греющихся на солнце в пошлой праздности существ, для которых единственная цель — иметь необходимое для материальной жизни’55. Мишле провидит в будущем эпоху, когда ‘la vulgarit prvaudra’56. Великую опасность для цивилизации Летурно видит в развитии роли денег, в постепенном, так сказать, ‘ожидовлении’ современного общества57. Причины возможного упадка человечества, как и упадка отдельной личности, разнообразны. Для меня, по крайней мере, безусловно очевидна возможность остановки прогресса и возвращения к дикости. Поэтому, безусловно, необходимо бодрствовать на страже достигнутых успехов, вечно трепеща за них. Малейшая оплошность — и великий дар, завещанный предками и умноженный вами ценою страшных усилий, может быть потерян.
Создавать благородные предания и охранять их — самый высокий долг всех совестливых людей. Великие предания действительно есть лучшее и в сущности — единственное народное сокровище, его вечная святыня, животворящая, чудотворная. Как счастливы поколения, получившие в наследство великую культуру, строй чистых, безупречных верований! Невидимый, огромный, священный храм, тысячелетнее здание души народной, на фундаменте древнем как мир. Но, чтобы предания были храмом всенародным, необходимо, чтобы в них чувствовалось присутствие Божие — иначе, какая хотите, огромная, многоценная, изящная постройка представляет простой сарай, годный для склада чего угодно, но не для молитвы. Совокупность преданий есть как бы гимн Богу, от прадедов, дедов, отцов перешедший ко внукам, гимн, в который должна влагаться вся поэзия прошлого, вся мысль настоящего, все мечты о будущем. Великое предание должно быть нравственным — иначе оно безбожно, иначе оно не жизнь, а гной души, ее наследственная проказа. Но много ли на свете святых преданий подлежит консерватизму? То, что выдают за святое, не бывает ли иногда мерзостью? Потому мерзостью, что оно не согласно ни с Откровением евангельским, ни с опытом общечеловеческой жизни, ни с непосредственным чувством всякого свежего человека, не опутанного паутиною суеверий. Очистите предания, дайте возможность уважать их — и тогда отдадимтесь консерватизму.
Охранять предания — не значит держать их в неизменном виде. Это грубая ошибка вульгарного консерватизма. Охранять предания — значит, оберегать их свободное движение, свойственное всему живому. Движение необходимо, иначе неподвижная истина делается мертвой, не связанной с действительностью. Такая истина есть уже ложь, признак отсутствующего факта. Например, если остановиться на той истине, что не нужно телесных насилий между гражданами, и не идти дальше этого, то розги действительно не будет, но все бесчисленные насилия, кроме розги, будут действовать. Будет некоторое отрицательное добро (т. е. что не будут сечь), добра же положительного, состоящего в непрерывном преодолении зла, не будет. Поэтому консерватизм должен прогрессировать, чтобы быть живым и животворным. На крутых горных подъемах под задние колеса подкладывают клинья, чтобы экипаж не свалился. Экипаж истории, подвигаемый тяжелыми усилиями всех честных людей, требует консервативных клиньев. Но всякий шаг нравственного прогресса консерваторы должны закреплять в виде нравственного предания — не как максимум, а как минимум достижимого. По странной и жалкой ошибке, вместо того чтобы подкладывать клинья позади прогресса, консерваторы подкладывают их часто спереди, мешая естественному, живому ходу вещей и стараясь даже не только остановить, но обратить движение вспять — в темную пропасть истории, из которой человечество едва начало выбираться с невыразимыми усилиями и страданиями…
Впервые: Книжки ‘Недели’. СПб., 1896. No 1. С. 262—298.
Печатается по тексту: Прогресс и предание (По поводу книги А.П. Чехова ‘Остров Сахалин’) // Критические очерки. Т. II. СПб.: Изд. СПб. Т-ва печати, и издат. дела ‘Труд’, 1902. С. 205-240.
1 Еванг. от Мтф. Гл. 15. Ст. 6. Ответ Иисуса Христа иерусалимским книжникам и фарисеям на их вопрос: ‘Зачем ученики твои преступают предание старцев? Ибо не умывают рук своих, когда едят хлеб’ (ст. 2). ‘Он же сказал им в ответ: зачем и вы преступаете заповедь Божию ради предания вашего?’ (ст. 3). ‘Ибо Бог заповедал: ‘почитай отца и мать», и ‘злословящий отца или мать смертью да умрет’ (ст. 4). ‘А вы говорите: если кто скажет отцу или матери: ‘дар Богу то, чем бы ты от меня пользовался» (ст. 5). ‘Тот может и не почтить отца своего или мать свою, таким образом вы устранили заповедь Божию преданием вашим’ (ст. 6). Речь идет о борьбе Двух мировоззрений.
2 Предание Священное заключает в себе истины и правила христианского учения, преподанные устно апостолами, установленные вселенскими соборами, отцами церкви и т.д.
3 Прогресс — движение вперед, развитие человечества на пути к более или менее отдаленным целям — достижению разумной свободы, истины и всеобщего блага.
4 Статья М.О. Меньшикова ‘Две правды’ впервые напечатана в журнале ‘Книжки ‘Недели». СПб., 1893. No 4. С. 187-216. Вошла в ‘Критические очерки’ [T. 1.] СПб.: Тип. М. Меркушева, 1899. С. 51-118.
5 Еванг. от Мтф. Гл. 15: ‘Еще ли не понимаете, что вс, входящее в уста, проходи* : в чрево и извергается вон?’ (ст. 17). ‘А исходящее из уст — из сердца исходит, сие оскверняет человека’ (ст. 18). ‘Ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления’ (ст. 19), ‘Это оскверняет человека, а есть неумытыми руками — не оскверняет человека’ (ст. 20).
6 Политический либерализм ставит целью преобразование общества для освобождения личности, но не затрагивая основ существующего строя. Продукт исторического творчества буржуазии после революции во Франции в 1789 г.
7 Консерватизм политический — воззрения и меры, которые стремятся к сохранению прежнего порядка и поддержанию старых авторитетов.
8 Libert — свобода (фр.) — девиз Французской республики после первого этапа Великой французской революции (1789 г.).
9 Тори — английская политическая партия, существует с конца XVII в.
10 Петр I основал Петербург в 1703 г., в 1721 г., по окончании Великой Северной войны, к России отошли прибалтийские берега.
11 См.: ‘Рассмотрение о пороках и самовластии Петра Великого’ // Щербатов М.М. Сочинения. Т. 2. Статьи историко-политические и философские. СПб.: Изд. князя B.C. Щербатова, 1898. Стб. 40.
11а См.: Брикнер А. Князь Г.А. Потемкин: (По запискам гр. Ланжерона, хранящимся в Парижском архиве) // Ист. вестник. LXII. СПб., 1895. No 12. С. 824. Упоминается один из трех князей: Г.С., Н.С. или Д.П. Волконский.
12 В ночь на 11 марта 1801 г. Павел I был убит.
13 Один из видов телесного наказания в древнерусском праве, получивший название по месту совершения его — ‘на торгу’, при большом стечении народа. Орудие наказания — кнут. Назначалось за незначительные преступные деяния. Количество ударов в приговоре не обозначалось, зачастую доходило до нескольких сот. Обычно кончалось смертью наказанного.
14 Ровинский Д.А. Русские народные картинки. Кн. 1—5. СПб., 1881.
15 Кони А.Ф. Дмитрий Александрович Ровинский // За последние годы. Судебные речи (1888—1896). Воспоминания и сообщения. Юридические заметки. С.-Петербург, 1896. С. 285-286, 285.
16 Г.К. Котошихин оставил рукопись, изданную через 173 г. после его смерти: ‘О России в царствование Алексия Михайловича’ (1840). См. 3-е изд. СПб., 1884. Гл. VII. О приказах. С. 129 (30—40 ударов кнутом).
17 Александр I в начале своего царствования занимался внутренними преобразованиями: учреждение министерств, восстановление городового положения, предоставление не дворянам приобретать земли, облегчение участи крепостных и закон ‘о вольных хлебопашцах’, заботы о народном просвещении.
18 ‘Тишайший’ государь — Романов Алексей Михайлович. Первым императором провозгласил себя в 1821 г. Петр I.
19 Возможно, цит. по кн.: Слиозберг Г.Б. Д. Говард: Его жизнь и обшественно-филантропическая деятельность: Биографический очерк. СПб.: Тип. Т-ва ‘Общественная польза’, 1891. Гл.VIII. С. 66. (Жизнь замечательных людей. Биографическая библиотека Ф. Павленкова.) Речь идет о посещении Д. Говардом в Петербурге в 1781 г. одной из тюрем и о присутствии его при избиениях заключенных.
20 Онорское дело — на Сахалине. О нем — в книге Чехова ‘Остров Сахалин’: ‘…мрачное онорское дело, которое, как ни старались скрыть его, возбудило много толков и попало в газеты благодаря самой же сахалинской интеллигенции’ (14—15, 321). Оно началось в 1893 г. Надзиратель Рыковской тюрьмы В.И. Ханов, безграмотный, бывший каторжный, убивал изнуренных каторжным трудом и хоронил их без медицинского освидетельствования. Об этом был ряд публикаций в 1890-е гг., но дело было положено под сукно. См.: Краснов А.<Н.> На острове изгнания // Книжки ‘Недели’. СПб., 1893. No 8. Стб. 161, Дорошевич В.<М.>. Сахалин. (Каторга). М.: Тип. И.Д. Сытина. 1903. Ч. I. С. 56-58, Миролюбов И.П. (Ювачев). Восемь лет на Сахалине. СПб.: Тип. А.С. Суворина, 1901. С. 182, 189-190, 205. Ср.: корреспонденции: Владивосток, 1893. 7 марта (No 10), 1894. 4 сент. (No 36). Меньшиков М.О. Нужна ли правда? [Гл.] X // Народные заступники. СПб., 1900. С. 301—306. Страничка взята из газеты ‘Владивосток’ (1894. No 36. ‘Страница из онорского дела, рассказ очевидца’).
21 Ш. Монтескье имел большое влияние на развитие науки государственного права. В сочинении ‘Дух законов’ он видит идеалом конституционное государство с разделением законодательной, судебной и административной властей — при обязательной свободе подданных.
22 ‘Наказ’ — ‘Большой Наказ’ — инструкция Екатерины II комиссии по составлению проекта нового Уложения 1766—1777 гг., в которой излагались взгляды императрицы на государственную власть, законодательство, администрацию, юстицию и т.п. 1-е изд. 1767 г.
Цит. по: Екатерина II, Импер. Наказ Ея Императорскаго величества Екатерины Вторыя Самодержицы Всероссийския, данный Комиссии о сочинении проекта новаго Уложения. СПб.: Изд. Л.Ф. Пантелеева, 1893. С. 1, там же, Гл. I, 6. С. 3.
23 Достоевский Ф.М. Записки из Мертвого дома (Записки каторжника) (1860— 1862). Часть вторая. III. Продолжение.
24 Чехов Антон. Остров Сахалин (Из путевых записок). М.: Изд. ред. журн. ‘Русская мысль’, 1895. С. 462. В тексте статьи неточности исправлены по изданию 1895 г.
25 ‘Остров Сахалин (Из путевых записок)’. Гл. II. С. 33 (14-15, 60).
26 Российское общество покровительства животным — часть Всемирного союза обществ покровительства животным. Оно издавало журнал ‘Защита животных’. Чехов был действительным членом Российского общества. Сохранился его членский билет No 22 на 1900 г. (ДМЧ).
27 ‘Церковный вестник’. Еженед. журн. с ежемесяч. книжками приложений, издаваемый при СПб. духовной академии. СПб., 1875—1916.
28 ‘Разведчик’. Журн. военный и литературный. СПб., 1889—1916. См.: Драгомиров М.[И.]. Военные заметки // 14 лет. 1881—1894. Сборник оригинальных и переводных статей. Бесплатное приложение к журналу ‘Разведчик’ на 1895 г. — СПб.: Издал В. Березовский, 1895. С. 6—7. Цитата взята из статьи, написанной в 1873 г., но опубликованной впервые в этом сборнике. Текст цитаты исправлен по статье.
29 ‘Гражданин’ — газета-журнал, полит, и лит. СПб., 1872—1914. Ред. В.П. Мещерский. В этой газете в 1895 г. появлялись сведения о попытках отдельных лиц отменить наказания розгами. Возможно, Меньшиков имеет в виду статью: [Шевелев А.А.] Из Москвы // Гражданин. СПб., 1895. 23 дек. (No 353). С. 2. Подпись: Ш. Ее смысл: никаких крепостнических вожделений дворяне не питают, понимая, что по-старому жить нельзя.
30 ‘Сельский вестник’ — еженедельное издание. СПб., 1881—1916.
31 ‘Саратовские губ. ведомости’. Часть неофициальная. Саратов, 1901 — 1906. 2 раза в нед.
32 Крымская (война) кампания (1853—1856) между Россией и Турцией в союзе с Англией, Францией и Сардинским королевством, неудачная для России, окончилась Парижским миром в марте 1856 г.
33 И.С. Аксаков в мае 1855 г. — марте 1856 г. оказался на Украине в составе Московского ополчения в должности казначея и квартирмейстера. Он писал оттуда страшную правду о том, что на юге люди боятся ‘москалей’, крепостного права, неволи, полицейщины, казенщины. В мае 1856 г. он отправился в Крым как член следственной комиссии князя В.И. Васильчикова для выяснения преступлений офицеров и генералов. Такой же смысл — в письме И.С. Аксакова отцу и матери от 19 авг. 1856 г. из Симферополя: ‘Понятно, что нельзя было и ожидать другого результата войны, кроме позора <...> Выходит, что вся Россия не могла отстоять Севастополя’ (воровство и разврат на награбленные деньги). — И.С. Аксаков. Письма из провинции. М.: Изд-во ‘Правда’, 1991. С. 408.
34 Турция в эпоху Османа, около 1225 г. одна турецкая орда появилась в Армении, с 1356 г. турки появляются в Европе и распространяются по европейским и азиатским странам.
35 В 1895 г. Китай был разгромлен Японией, в 1898 г. были заняты под видом аренды части китайской территории Германией, Россией, Францией и Англией. В результате в 1900 г. произошло народное восстание. В ответ Австрия, Англия, Германия, Италия, Россия, Франция, Соединенные Штаты, Япония без объявления войны двинулись на Пекин, разбив китайские войска, договор о мире в 1901 г. подтверждал все территориальные захваты иноземцев.
36 Началом освободительного движения сербов, болгар и черногорцев против турецкого владычества было Герцеговинское восстание 1875 г. В 1877 г. Россия объявила Турции войну. Осложнения в Сербии и война с Грецией в 1898 г. расстроили финансы Турции, — и это стало началом конца оккупации турками юго-востока Европы.
37 Тора — древнееврейское название Моисеевых законов и книги, в которой они изложены (пентатевх — пятикнижие). Моисей — законодатель еврейского народа (около 1600 до н.э.—?), дал ему законы, они объединены в 5 книгах: Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзаконие.
38 Коран — священная книга магометан, содержащая изложение их учения, составлена преемником Магомета Абу-Бекром по преданиям и записям.
39 Откровение Божественное — Божественные истины, открытые людям самим Богом и изложенные в богодуховных священных книгах Ветхого и Нового Завета.
40 Книги Нового Завета. Соборное послание Святого апостола Иакова: ‘Но кто вникнет в закон совершенный, закон свободы, и пребудет в нем, тот, будучи не слушателем забывчивым, но исполнителем дела, блажен будет в своем действии’ (Иак. 1, ст. 25).
Лот — племянник Авраама, живший в г. Содоме, откуда он с женой и дочерьми был выведен ангелом с наказом не оглядываться. После этого ‘пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба’, ‘Жена же Лотова оглянулась позади его и стала соляным столбом’ (Библия. Книги Ветхого Завета. Первая книга Моисеева. Бытие. Гл. 19. Ст. 24 и 26).
41 Телесные наказания (членовредительные) раньше, чем в России, вышли из практики в цивилизованных странах. В России лозы и плети для ссыльнопоселенцев отменены в 1903 г., розги, назначавшиеся по приговорам волостных судов, и розги для солдат и матросов, переведенных в разряд штрафованных, — в 1904 г. После этого наказание розгами сохранялось лишь для заключенных в военно-тюремных заведениях, если они не избавлялись от него по состоянию, образованию или в силу особых постановлений.
42 Пушкин А.С. ‘Деревня’ (1819). Неточная цитата. У Пушкина: ‘Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный…’.
43 Последние слова из стихотворения Пушкина ‘Деревня’.
44 Слова Татьяны в сцене последнего свидания с Онегиным. Пушкин А. С. ‘Евгений Онегин’ Гл. восьмая. XLVII. Строки 1—2.
45 Г.Р. Державин при Александре I был министром юстиции.
46 В.А. Жуковский был наставником цесаревича, впоследствии ставшего Александром II.
47 Имеется в виду книга Н.В. Гоголя ‘Выбранные места из переписки с друзьями’ (1847). Она вызвала страстный протест В.Г. Белинского: ‘Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов <...> вы стоите над бездною’ (‘Письмо к Гоголю’. 1847 г.).
48 Каннибальство — людоедство, бесчеловечная жестокость.
49 Держиморда — персонаж пьесы Н.В. Гоголя ‘Ревизор’.
50 Яго — персонаж трагедии В. Шекспира ‘Отелло’.
51 См.: Чехов Антон. Остров Сахалин (Из путевых записок). М.: Изд. ред. журн. ‘Русская мысль’, 1895. С. 438-440 (14-15, 318, 319, 320).
52 Там же. Гл. XXI. С. 460, 461, 462, 463-464, 466-467, 468, 441 (14-15, 332-333,334, 335-336, 337-338).
53 Речь идет о В. Протопопове, земском начальнике Харьковского уезда (с 1 сентября по 23 ноября 1890 г.), который, вступив на должность, обещал крестьянам бить их ‘по морде’ и ударил старого крестьянина.
Об этом см.: Кони А.Ф. По делу начальника Харьковского уезда кандидата прав Василия Протопопова, обвиняемого в преступлениях по должности [Обвинительная речь А.Ф. Кони] // Кони А.Ф. За последние годы. Указ. соч. С. 44—60.
54 Пушкин А.С. Строка из стихотворения ‘Послание цензору’ (1822 г.).
55 Неточная цитата из книги: Ренан Э. Философские опыты / Пер. под ред. В.В. Чуйко. СПб.: Изд. книгопродавца А.С. Семенова, 1888. Глава ‘Философские диалоги: Беседа вторая: О вероятностях’. С. 52.
56 вульгарность будет преобладать (фр.). Ж. Мишле считал, что буржуазия утратила свое движение и в будущем победит народ.
57 См. об этом: Летурно Ш. Прогресс нравственности / Пер. с фр. Э. Зауэр. СПб.: Тип. газ. ‘Новости’, 1892. (Популярно-научная библиотека. Изд. Ф. Павленкова). Глава XVII, часть II ‘Меркантильная мораль’ (с. 321-331).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека