Я помню одну встречу с профессором А.И. Маркевичем.
Это было в Одесском литературно-художественном обществе.
Усталый, обливаясь потом, шел толстый Маркевич из зала с провинившимся видом.
Он только прочитал лекцию о Золя1.
Из зала толпой валили слушатели, и Маркевич, мне показалось, избегает смотреть на них: словно он сделал им какую-то неприятность.
При появлении профессора на кафедре переполненный зал встретил его громом аплодисментов. Профессор долго не мог начать. Все приветствовали.
Когда он кончил лекцию, раздалось всего несколько хлопков.
А лекция была превосходна.
— Что случилось, профессор?
Он улыбнулся сконфуженной, прямо страдающей улыбкой и извиняющимся голосом сказал:
— Длинна лекция вышла. Два часа. Длинна!
— Что за пустяки, простите, Алексей Иванович! Весь Золя в два часа! Как же вы его меньше-то уложите?
Маркевич развел руками:
— Длинна! Длинна!
— Так вы бы сделали перерыв! Он сделал озабоченное лицо.
— Нельзя перерыв! Раз уж они попали в залу, — им надо все сказать. А то в антракте они разбегутся и на вторую половину не придут!
Публика расходилась, действительно негодующая:
— Два часа!
— Битых два часа!
Это говорилось нарочно громче, чтоб виновный профессор слышал.
Чтобы наказать.
Все торопились. Одни составить грошовый винтик, другие в дальнюю комнату рвать друг у друга последний рублишко в баккара2, третьи в буфет — подкреплять свои силы, словно они только что с тяжелой работы, четвертые флиртовать с итальянским тенором, который валялся на диване, задрав ногу на ногу, в выглядывавшей из-под грязной рубашки пропотевшей фуфайке, и грязными ногтями почесывал в нечистых волосах.
А Маркевич, как Чацкий, один, брошенный, стоял среди гостиной.
Это была комичнейшая иллюстрация к великолепной комедии.
Глядь!..
(Оглядывается. Старики разбрелись по карточным столам, молодежь кружится в вальсе.)
И толстый пожилой Чацкий, отирая лившийся градом пот со лба, пошел в буфет отпиваться содовой водой.
Лекция Маркевича была блестяща. Критический очерк на редкость по глубине, силе, красоте. Публика была интеллигентная. Сюжет — захватывающего интереса. Лектор был Маркевич блестящий. Публика профессора Маркевича очень любила.
Но два часа!
— Маркевич лекцию читает! Необходимо пойти! Нельзя не пойти! Стыдно не пойти!
Маркевич вышел на кафедру.
— Любимый профессор! Овацию нужно! Аплодировать! Десять минут аплодировать! Браво, Маркевич! Браво! Господа, еще! Мало этого! Овацию! Грандиозную овацию!
Но вместо того, чтоб поиграть сюжетом, сказать несколько фраз бойких, эффектных, блестящих, которые можно было бы прерывать аплодисментами, поклониться и уйти, он начал говорить обстоятельно, серьезно, глубоко.
Публика обиделась:
— Здесь не университет! Мы не учиться пришли! Нас учить нечего! Этого даже любимому профессору простить невозможно:
— Будь профессором, — твое дело! но этим не злоупотребляй! Простых людей притеснять не смей! Что это? Заманил ‘обаянием своего имени’, воспользовавшись этим, учить начал? Два часа учил!
Это даже коварство.
Если ты ‘популярный’, выйди, блесни очаровательно и уйди. Но уйди!
Тогда у всякого останется самое лучшее впечатление.
— Ну, что лекция Маркевича?
— Ах, знаете, изумительно! Мы его такой овацией встретили! Такой овацией! Я все ладони отхлопал!
— Маркевичу! Следует!
— И какой лектор! Я просто не заметил, как время пролетело! Блеск! Блеск, знаете! Не успел оглянуться! Когда он еще читать будет? Непременно пойду.
— И я!
— И я! Разумеется!
А тут…
Я не удержался и сказал Маркевичу:
— А знаете, Алексей Иванович, теперь после вашей лекции ведь публика Золя возненавидит! Назло вам возненавидит!
Этот добродушный и милый толстяк расхохотался:
— А что? Ведь действительно возненавидит!
Он закатывался, хохотал:
— Вот так услугу оказал писателю!
И беспомощно разводил руками:
— Не умею я для них читать, как следует! Как следует?
Один из одесских издателей при мне умолял сотрудника:
— Голубчик, вопрос важный! О нем надо написать умно. Глубоко! Обстоятельно! Тепло чтобы было. Сильно. И чтоб не больше двадцати строк! Главное, чтоб было не больше двадцати строк.
— На двадцать трудно! — уныло говорил сотрудник.
— Голубушка, длинного не читают! Ведь публика на газету как? Как воробей на окошко! Клюнул и улетел. Цоп, схватил и упорхнул. Воробей! Ему крошка нужна. Крошка, голубушка!
— Да ведь из двадцати строк ничего не узнают!
Издатель схватился за голову в отчаянии: ‘вот на непонятливого человека напал’.
— Да кто нынче что хочет знать! Он стонал:
— Кто нынче знать хочет? Кому нынче знать что нужно? Обижаются: ‘учат!’ — говорят. Как надо писать? Сверкнул, — и исчез! Читатель, — взглянул, пробежал и доволен: ‘Я и сам так думал! Молодцом пишет! Как в объявлении: мало строк и все содержание!’ В этом весь секрет успеха. А разговаривать публика с собой не позволяет!
И пока усталый лектор, пыхтя и отдуваясь, отпивался содовой водой, я думал:
— Вот бедняга! Вот недоразумение! Ты старался нечто вложить, — как это громко называется, — в ‘сокровищницу знаний’, а чувствуешь себя виноватым в том, что ‘утрудил людей’. Сконфуженным видом, сконфуженным голосом ты как будто извиняешься, как будто у всех просишь прощения. Как Раскольников на Сенной! Кланяешься на все четыре стороны: ‘Простите меня, люди добрые!’ Извиняешься в том, что много думал, просишь прощенья за то, что много работал. Твое преступление, что ты хотел серьезно поделиться своей мыслью и работой, дать большой кусок, — а наказанье тебе — всеобщее порицание. Ты дал большой кусок знания. А воробьям нужны только крошки. И воробьи негодующе чирикают и отмахиваются крылышками: к этакой махине и приступиться страшно. И не лишний ли вообще в нашей жизни интеллигентный человек? Интеллигентный не потому, что он носит ‘интеллигентный сюртук’, а потому, что у него интеллигентный ум. Настоящий интеллигентный человек, который верит в знание, и только в знание. Который знает, что знанье — все. Если хочешь быть сильным, — знай. Если хочешь быть победителем, — знай. Если хочешь сделать будущее светлым, — знай. Кто хочет знать у нас? Еще любят звонкие слова, но знания не хочет никто кругом. Едят, спорят, винтят, брюзжат. В антрактах между этим допускают певца, журналиста, ученого. Но певец пусть споет только отрывок из оперы, журналист напишет тепло, но двадцать строк, профессор, чтоб не смел ‘утомлять’. Аплодисменты вам дают, но на серьезное внимание посягать не смейте! ‘Учить себя’ не позволять. Как дикари, которые с удовольствием посмотрят туманные картины, но лекций по физике слушать не станут. Никто ничем не интересуется, никто ничего не хочет действительно знать. Как, должно быть, тяжело интеллигентному человеку среди ‘интеллигентных сюртуков’.
Зато, — как говорят в Одессе, — ‘Маркевич может быть доволен: похоронили его великолепно’.
Похороны были действительно грандиозны и великолепны, — как выражаются в Одессе на ‘магазинном языке’, — до ‘nec plus ultra’3.
У нас интеллигентным людям хорошо умирать, но плохо жить.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Рус. слово. 1903. 11 июня. Печатается по: Дорошевич В.М. Собр. соч. М., 1905. Т. 9.
1 Западноевропейские литературы, и в частности творчество Золя, не были предметом основных научных интересов А.И. Маркевича. Как историк он получил известность такими своими трудами, как ‘История местничества в Московском государстве в XV—XVII веках’, ‘Г.К. Котошихин и его сочинения’ и др. См.: Алексей Иванович Маркевич (1847—1903): Библиографический указатель. Одесса, 1997.