‘Северогерманская всеобщая газета’, сообщая сведения о последовавшей в России учебной реформе, указывает на важность этой законодательной меры. ‘Проект министра народного просвещения, — сказано в означенной газете, — имеет целью развить в высших училищах классическое образование. Нет сомнения, что это весьма важно для России, где должностные лица по большей части совершенно лишены основательного научного образования. Университетское специальное преподавание не может заменить того, что упущено в общеобразовательной школе. Недостаток этот ощутителен по всем частям, особенно же в новых судебных учреждениях, дарованных России’.
Дай Бог, чтобы наши судебные учреждения процветали и чтобы они не терпели недостатка в людях, обладающих столь же высоким, сколько и основательным образованием! Механизм судебных учреждений так хорош, что, казалось бы, дело может идти само собой, не нуждаясь в особенных условиях со стороны лиц, служащих ему органом. И дело действительно принялось у нас хорошо. Деятели остались те же, что были прежде, но с изменением характера учреждений дело правосудия несомненно выиграло. К тому же, что ни говорите, мы имеем немало людей достойных и даровитых, хотя мы совершенно согласны, что высокое и основательное умственное развитие есть дело не лишнее и для почтенных, и для даровитых людей и что наши судебные учреждения не стали бы от этого хуже. Особенно важно это условие в тех делах, которые касаются основных начал человеческой нравственности и общественного порядка и которые входят в ведение суда, долженствующего не только разрешать индивидуальные случаи, карая преступного и оправдывая невинного, но и возвышать нравственность общества, среди которого он действует.
Наши судебные уставы ни в чем существенно не уступают соответственным учреждениям в других странах, а наша судебная практика цивилизованностью приемов даже превзошла порядки, принятые во всех цивилизованных странах. У нас подсудимых, уличенных и сознавшихся в убийстве, не просто вводят, но приглашают в судебную залу. Английский или французский судья просто скажет: ‘Подсудимый, отвечайте’. У нас скажут: ‘Господин такой-то, не угодно ли вам разъяснить?..’ или ‘Господин подсудимый! член суда такой-то (следует звание, титул и фамилия) желает спросить вас…’ Председатель суда в других странах не скажет ничего подобного, таких утонченных оборотов речи, таких взаимных представлений, напоминающих салон, где собрались люди для приятной беседы, не допускается в судебной зале других стран, где нравы грубее… Там судья, если сочтет должным остановить подсудимого, сделает это просто и скажет: ‘Подсудимый, слова ваши неуместны и дерзки’. Но ему не придет в голову сказать: ‘Подсудимый, ваши слова, смею сказать, дерзки’. Везде подобные оговорки показались бы иронией, слишком жестокой ввиду людей, над которыми висит обнаженный меч правосудия. А у нас это не ирония, не жестокость, у нас это цивилизация.
По политическому делу, которое только что окончилось в С.-Петербургской судебной палате, четверо подсудимых приговорены к каторжной работе, трое — к тюремному заключению, четверо освобождены. Отпуская этих последних, с которыми суд достаточно ознакомился, английский судья сказал бы: ‘Ступайте, вы свободны, ваше действие не подходит под букву закона, на который сослалось обвинение. Но помните, вы были в опасном соседстве с преступлением…’ Быть может, он не сказал бы ничего, но он, наверное, не сказал бы им с некоторой восторженностью: ‘Подсудимые! ваше место не на этой позорной скамье, ваше место в публике, ваше место среди всех нас’. Если бы он и счел за нужное произнести что-нибудь в этом роде, то все-таки он сделал бы это как-нибудь иначе и избежал бы эмфатического оборота речи, коим г-да Орлов, Волховской и другие как бы приглашались со скамьи подсудимых пересесть прямо в сонм судей. В обстоятельствах дела не усматривается поводов к подобному заявлению, и оно может быть объяснено только как дань цивилизации, в настоящем случае, смеем думать, немножко излишняя.
Доселе мы ничего не говорили об этом деле. Это первый политический процесс, который происходил в России открыто и гласно, обставленный всеми гарантиями правильного суда. Мы не дерзали вторгаться с нашими суждениями в отправление правосудия. Печать благоговейно молчала, пока на всю страну раздавались судебные голоса обвинения и защиты.
Первый процесс кончился. Виновные подверглись заслуженной каре, невиновные в деле, которое было предметом преследования, оправданы. Мы не считаем себя вправе обсуждать приговор по отношению к лицам, но мы полагаем, что в качестве публики мы не только имеем право, но и обязаны воспользоваться уроками, которые в таком обилии предлагаются делом, войти в некоторые возбужденные им вопросы, а главное — принять на себя защиту одного лица, которое может считать себя без вины оскорбленным. Это лицо есть здравый смысл, который не раз подвергался нападениям во время судебных прений. Не все г-да защитники ограничивались только защитой подсудимых, но многие из них считали нужным пускаться в общие оценки и излагать свои философские воззрения. При этих-то эволюциях здравому смыслу были наносимы оскорбления, и никто не вступился за него. Председатель палаты благодушно выслушал подсудимых и защитников, не прервав их никаким замечанием, когда они возносились в область идей, но он уволил прокурора от обязанности что-нибудь сказать по поводу общих воззрений, высказанных господами подсудимыми и защитниками. Публика осталась в некотором недоумении, на преступников обрушились кары, рассчитанные по такой-то и такой-то статье уголовного законодательства, но образ мыслей, лежавший в основе их действий, не только не подвергся порицанию, но даже прославлен. Нигилистов ссылают на каторгу, нигилистов сажают в тюрьму, а нигилизму перед лицом суда воздан некоторый почет.
Если в делах человеческих, даже при наилучших условиях, ничто не обходится без уклонений и если адвокат перед судом не всегда в состоянии соблюсти святую границу между правдой и неправдой, если слово его не может иногда не уклониться в пылу прений (из суетного ли желания одержать верх хотя бы над истиной или из побуждения, в источнике своем почтенного, из жалости к несчастному, вверившему себя его защите), если он решается пожертвовать правдой, то пусть же это будет в пользу преступника, а не преступления. Если уж так пришлось, выгораживайте человека и доказывайте, насколько дозволит вам совесть, что он не причастен делу или совершил его не в том смысле, как утверждается обвинением, но нельзя дурное называть хорошим, нельзя в самом суде колебать закон, каков бы он ни был. Если вам не нравится закон, протестуйте против него в другом месте как знаете, но не смейте делать этого в суде, который держится законом и не имеет смысла вне закона. Если ничто другое не удерживает вас, то есть правила простого приличия. Вы хотите же казаться цивилизованным человеком, вы умеете же разбирать, когда надеть фрак и когда сюртук, и не ездите с визитом без галстука, постарайтесь по крайней мере быть приличными. А если говорун ничем удержать себя не может, то вы, господин судья, смеем сказать, смеете остановить его на слове, которое владеет им более чем он словом. Нет надобности плодить словопрения, неуместные перед зерцалом суда: достаточно замечания, сказанного с достоинством и авторитетом, чтобы произвести должное впечатление.
Но возвратимся к процессу, который происходил в С.-Петербургской судебной палате на виду всей страны. Защитники говорили много, но не догадались бросить мужественное слово обличения в лицо тому духу лжи, который погубил их клиентов. Зато некоторые нашли возможным пококетничать со средой, откуда эти несчастные вышли. Правда, один отозвался презрительно и брезгливо о наших революционных элементах, о нашем нигилизме, но он говорил как чужой и находил, что в русском народе эти явления как нельзя более естественны и уместны.
Если бы господа ораторы С.-Петербургской судебной палаты захотели взглянуть прямо в глаза обману, который разыгрывается над гнилой и расслабленной частью нашего общества, если бы они воспользовались безобразиями, раскрытыми делом, которое находилось на рассмотрении суда, и ударили бы в самый корень этой так называемой русской революции, положение подсудимых, мы полагаем, выиграло бы от того. Чем решительнее было бы слово обличения против сущности зла, тем действеннее и сочувственнее звучало бы слово их в пользу личности обвиненных. Весь процесс принял бы иной тон. С преступниками легче примирилась бы общественная совесть, а главное — в их собственную душу, быть может, пало бы семя благодатного обновления. Это смутило бы дурную среду, из которой они вышли, это подействовало бы освежительно на все русское общество. Ораторам С.-Петербургской судебной палаты предстоял случай оказать истинную заслугу пред своей страной. Они не воспользовались им. Один из них взывал к суду за молодые русские силы, которые гибнут, хорош способ спасать молодые русские силы, закрепляя их обаянию лжи, которая их губит!
По окончании судебных прений дано было слово подсудимым. И,вот один рявкнул стихами, а другой воспользовался случаем порисоваться перед судьями. Этот последний — молодой человек двадцати двух лет, более всех преступный, но и более прочих отличающийся лоском мнимого образования. При других условиях развития, быть может, из него и действительно вышла бы хорошая русская сила. Обман изловил его на самолюбии и пленил его воображение мыслью стать героем революции. Судебные прения не смягчили его. Он только крепче завернулся в свой революционный плащ. Вместо того чтобы раскрыть свою душу, он пустился в холодную и отвлеченную контроверзу о значении пролитой крови в революционном деле. Эти люди убили своего товарища, сами не зная для чего. Кто-то во время прений сказал, что заговорщики, вероятно, думали, что пролитая кровь плотнее соединит их. И вот несчастный молодой человек, как опытный деятель по части революции, счел долгом объяснить в изысканных фразах ошибочность мысли о цементирующей силе пролитой крови, причем сослался на Брута и Кассия, между которыми в роковую минуту стала кровавая тень Цезаря, но вслед затем, сам не замечая скачка своей мысли, заявил что убийство Иванова было совершено в тех видах, чтобы революционное общество стало едино душнее. Как все это было нужно знать судьям в грозную минуту приговора!
Таков был финал этой тяжелой драмы, которая более недели разыгрывалась в судебной палате.
А знаете, кто бы ни был этот Нечаев и как бы ни был он лжив, все-таки в некотором отношении он искреннее и правдивее понимает свое дело, чем другие, которые тому же делу служат и о нем рассуждают. Другие обращаются к великодушным инстинктам молодости, толкуют о благе народном, о благородстве, о честности.
Но г-да Бакунин и Нечаев, эти enfants terribles (‘ужасные дети’) русской революции, говорят и поступают проще. Вы, господа, снимаете шляпу перед этой русской революцией, вы, не приученные жить своим умом и путаясь в рутине чужих понятий, воображаете, что у нас действительно есть какая-то крайняя партия прогресса, с которой следует считаться, и что русский революционер есть либерал и прогрессист, стремящийся ко благу, но слишком разбежавшийся и сгоряча перескочивший через барьер законности. В истории всех народов есть страницы, где повествуется о борьбе подавленного права с торжествующим фактом, и вот вы думаете и учите других так думать, что так называемая русская революционная партия хранит в себе идеалы будущего. Вы находите, что общество должно оставаться по крайней мере нейтральным в этой борьбе между существующим порядком и идеей, которую вы навязываете молодому, как вы обыкновенно выражаетесь, поколению, и всякий протест против этой крайней партии прогресса клеймите позором как подлый донос. Но вот катехизис русского революционера. Он был прочтен на суде. Зачем спорить? Послушаем, как русский революционер сам понимает себя. На высоте своего сознания он объявляет себя человеком без убеждений, без правил, без чести. Он должен быть готов на всякую мерзость, подлог, обман, грабеж, убийство и предательство. Ему разрешается быть предателем даже своих соумышленников и товарищей. Что обыкновенно не досказывается, расплываясь в неопределенных фразах, то приходит здесь к бесстыдно точному выражению, что другими не доделывается, то деятелями вроде Нечаева совершается с виртуозной отчетливостью. ‘Нечаев подлец, но я за это его уважаю’, — говорил один из его одурелых последователей. Не чувствуете ли вы, что под вами исчезает всякая почва? Не очутились ли вы в ужасной теснине между умопомешательством и мошенничеством?
Но для чего нужна такого рода организация? Цель, говорят, оправдывает средства. Какая же тут цель? Катехизис объясняет: разрушение. Разрушение чего? Всего. Но для чего нужно это всеобщее разрушение? Для разрушения. Настоящий революционер должен отложить в сторону все глупости, которыми тешатся неопытные новички. И филантропические грезы, и социальные теории, и народное благо, и народное образование, и наука — все это рекомендуется только как средство обмана, как орудие разрушения, которое одно остается само себе целью.
Революционный катехизис не оставляет ничего в туманной неопределенности. Он правдив и точен до конца. С кем в родстве эта революционная партия, руководимая людьми без правил и чести, не соблюдающими никакого обязательства даже между собой, имеющая целью разрушение и только разрушение? Кто в русском народе ей пособники и союзники? Разбойничий люд, то есть грабители и жулики, говоря собственным наречием этих досточтимых деятелей. Вот, говорит катехизис, истинные русские революционеры.
Итак, вот куда по прямой линии вливается этот прогресс, у истока которого стоят наши цивилизованные либералы! Вот фазы этого прогресса: расслабленная жалким полуобразованием и внутренне варварская часть нашего общества с чиновничьим либерализмом, затем отъявленный нигилизм с его практическим и теоретическим развратом, который, в сущности, то же, что и программа Нечаева, затем формальная революционная организация, созидаемая людьми, свободными от предрассудков всякой нравственности и чести, наконец, лихой разбойничий люд, который обходится без всяких теорий. В самом деле, какая же существенная разница между революционером, как Нечаев, и тем, что называется жуликом! Впрочем, разница есть: жулики все-таки в своей среде соблюдают некоторые правила. Жулики лучше и честнее вожаков нашего нигилизма, они по крайней мере не выдают себя благовестителями и не употребляют софизмов для разврата незрелых умов.
Слава Богу, в нашем народе не оказывается иных революционных элементов, кроме людей, которые незаметными переходами приближаются либо к дому сумасшедших, либо к притону мошенников? И вот этим-то людям прямо в руки отдаете вы нашу бедную учащуюся молодежь!
В судебных прениях по нечаевскому делу беспрестанно шла речь о студенческих волнениях. Наши студенты имеют немало друзей. За их права не только пишут в газетах, но и адвокатствуют в судах, и не только адвокаты адвокатствуют, но и подсудимые. Мы не знаем, насколько это допустимо со стороны подсудимых, с их стороны это по крайней мере естественно. Они прямо показали себя нигилистами. Но судебные защитники призваны защищать подсудимых по пунктам обвинения, а не обсуждать общий вопрос о правах студентов. Нехорошо рассчитывать на незрелость учащегося юношества и одурять его газетными статьями и прокламациями, а лучше ли употреблять на то же самое святую свободу судебных прений?
Вопреки очевидности фактов, вполне исследованных и доказанных, вопреки обстоятельствам дела, которое рассматривалось на суде и соприкасалось со студенческими волнениями, некоторые из ораторов высказали такое воззрение на этот последний предмет: студенты требу ют-де справедливого и законного, а начальство отказывает им в этих требованиях, нарушенное право причиняет волнения, отсюда беспорядки, правительство принимает репрессивные меры, отсюда возникает недовольство в обществе и в студентах, а затем естественно рождаются революционные замыслы и заговоры. Нравоучение состоит в том, чтобы удовлетворить законные и справедливые требования, якобы исходящие от студентов, даровать им права, которых они домогаются, и тогда все уладится к общему удовольствию. Не знаем, подействует ли это нравоучение, но боимся, чтобы господа судебные защитники вследствие своих выходок не приобрели себе новых клиентов из нашей бедной учащейся молодежи, столь жестоко со всех сторон эксплуатируемой…
Что такое студенты и какие могут быть у них права? Они принадлежат к гражданскому обществу и пользуются всеми его правами, при известных ограничениях относительно несовершеннолетних. Затем они подчиняются порядку, установленному в месте их учения. Вот и все. Никаких других прав студенты не имеют и иметь не могут. Академическая жизнь есть волна, которая притекает и утекает. Студенты — временные гости заведения, где они учатся. Кто сегодня студент, тот завтра уже не студент. Каким же образом могут студенты составлять независимое организованное сословие, пользоваться самоуправлением и хозяйничать в доме, где они гости?
Что требования, о коих идет речь, возникают естественным образом из самой среды студентов, а не навязываются им искусственно, в этом ручается живое участие, принятое в студентских волнениях г-дами Ткачевым, Нечаевым, Орловым и другими, и мы уверены, что все эти господа не имели ничего иного в виду, как благо студентов. Но мы не понимаем, по какому праву некоторые из ораторов суда вступаются за права студентов, которые им этого не поручали? Известно, что не все наличное число студентов бывало замешано в беспорядках, не все студенты предъявляли требования, которые г-да Нечаев и КЊ находят справедливыми и законными. Напротив, известно, что большинство студентов обыкновенно оставалось не только в стороне, но оказывало сопротивление агитаторам, которые действовали плотной кучкой и употребляли насилие против своих товарищей. Отнюдь недоказано, чтобы эти агитаторы между студентами были лучшими и вернейшими представителями студенческого звания. Напротив, есть все основания полагать, что они были плохими студентами в том, что составляет истинное достоинство молодых людей, посвятивших себя делу науки. Нет сомнения, что наиболее зрелые умом и нравственно развитые между ними не могут сочувствовать проникающим в их среду движениям, которые вносят в нее элемент чуждый и вредный даже в том случае, если бы он не был предосудителен в других отношениях.
Итак, если студенты вообще не поручали никому отстаивать свои права, то, стало быть, никто и не имеет права говорить от лица студентов и приписывать им какие-либо требования. Дело, стало быть, идет не о студентах, а разве о некоторой части их. Пусть же ораторы говорят прямо от имени этой партии и не употребляют во зло звания студентов. Если ораторам угодно, то они могут говорить от имени партии, к которой принадлежат г-н Ткачев и г-жа Дементьева и в программе которой вместе с фиктивными браками, женскими правами и многим другим значатся и права студентов. Благодаря воспитанию, которое получало до сих пор наше юношество до поступления в высшие учебные заведения, между ними вербует себе адептов эта почтенная партия, имеющая свои органы, своих писателей и своих ораторов. Вместо того чтобы говорить о требованиях студентов, не правильнее ли было бы говорить о требованиях, предъявляемых нигилизмом на нашу учащуюся молодежь?
Один из ораторов в С.-Петербургской судебной палате, энергически отстаивая мнимые права студентов, счел нужным сослаться на Англию. Ссылка во всех отношениях неудачная! Если бы и действительно в Англии учащаяся в университетах молодежь имела то, чего требуют для наших студентов, то следовало бы вспомнить, что политический и общественный быт этой страны имеет очень мало сходного с нашим и что бессмысленно начинать расширение политических прав общества с учащейся молодежи. Но дело в том, что в университетах Оксфордском и Кембриджском молодые люди находятся под весьма строгой опекой, о какой наши студенты и понятия не имеют, и живут в коллегиях. Там бывали случаи, что директор коллегии отечески наказывал студента. Если нашим либералам нравится быт английских студентов, то пусть они хлопочут о перенесении его к нам, со всеми его существенными особенностями, а главное — пусть они примут к сведению, что в Англии никакие партии не обращаются к молодым людям со своими зазывами, что там все партии чтут тишину академической жизни, что там не издают журналов, рассчитанных на одурение незрелого юношества, а судебные ораторы не берут на себя обязанности предъявлять перед судом какие-то требования и защищать какие-то права студентов.
II
Москва, 26 июля 1871
На днях в С.-Петербургской судебной палате начался процесс второй серии подсудимых по Нечаевскому делу. Главным образом это слушатели Петровской земледельческой академии да несколько студентов Московского университета четвертого курса медицинского факультета, исключенных осенью 1869 года за сопротивление властям. Из обвинительного акта мы видим, что Петровская академия была самою податливою для Нечаева средою. Туда обратился он непосредственно, там учредил он свою главную квартиру, там он сформировал свой штаб и оттуда раскидывал мрежи для уловления университетских студентов. Подсудимые из числа слушателей Петровской академии почти все сознались в принадлежности к организации. Все они были приписаны к каким-либо кружкам. Что касается до студентов университета, до действие Нечаева, как видно из обвинительного акта, коснулось лишь нескольких исключенных студентов, и главным образом уроженцев Востока, кавказских воспитанников. Считаем нелишним припомнить обстоятельства дела, вследствие которого эти молодые люди были исключены из университета. Об этом деле, по всей вероятности, будет много речи на судебных прениях, а между тем, как видно, г. прокурор не запасся точными фактическими сведениями об упомянутой им Полунинской истории. Как можно заключить из одного места обвинительной речи по делу о первой группе подсудимых, прокурор полагает, что г. Полунин есть молодой, недавно определившийся профессор, которого студенты отказывались слушать. А.И. Полунин, декан медицинского факультета, уже двадцать семь лет принадлежит к составу профессоров Московского университета. По случаю отъезда за границу клинического преподавателя факультет был в затруднении, кому временно передать его обязанности. Одни отказывались по болезни, другие по другим причинам, и лишь вследствие особенных настояний факультета принял на себя эту должность декан, который сам был прежде клиническим преподавателем. В ‘Правительственном Вестнике’ (No 262 1869 года) было напечатано официальное изложение этого дела. Там приведены, между прочим, следующие слова, сказанные профессором Варвинским в заседании университетского совета 25 октября того года: ‘Члены факультета, предложив профессору Полунину клиническую кафедру на время, были глубоко убеждены, что Алексей Иванович, если только возьмет на себя этот труд, принесет огромную пользу учащимся и своим многосторонним медицинским образованием, и своими глубокими сведениями по предметам, входящим так тесно в состав клинического учения внутренних болезней, и по своей неутомимой деятельности. Таковы были убеждения членов факультета, таковыми они остаются и теперь, как показало последнее заседание факультета, в котором была речь о грустных, совершенно непредвиденных происшествиях в клинике факультетской’.
Никакого столкновения со студентами у профессора Полунина не было. Поводом к неявке их на его лекцию было распоряжение, чтоб одна больная была исследована в их отсутствие, что в клиниках нередко бывает, особенно в женском отделении, по причинам, которые легко понять. Студентов пригласили ожидать профессора на мужской половине, но они отказались, не вышедши, однако же, из клиники. Профессорская лекция не состоялась. Это было 17 октября. Ректор, не принимая понудительных мер, поручил помощникам проректора ‘разъяснить студентам частным образом предосудительность и незаконность их поступка и возвратить их посредством увещаний к исполнению их обязанностей. Но все увещания помощников проректора, некоторых профессоров и самого профессора Полунина оказались безуспешны. Студенты продолжали упорствовать и стоять на своем, что не пойдут на лекцию к профессору Полунину, хотя на прочие лекции ходили и хотя в разнообразных ответах на эти увещания они не могли дать твердого и определительного ответа, почему они так поступают. Большею частию смысл этих уклончивых объяснений состоял в часто повторяемом заявлении, что они уважают профессора Полунина и ценят его достоинства, но этим предметом будут заниматься под руководством другого профессора. Когда же им объявили, что они не будут допущены к переводному испытанию на следующий курс, то они отозвались, что они уже решились лучше потерять год, чем слушать лекции профессора Полунина. В таких крайне безосновательных заявлениях сильно выказывалось присутствие побуждений, посторонних для интересов науки’.
20 октября правление университета донесло о происшедшем университетскому совету, а между тем продолжались увещания, чтобы студенты одумались, что в противном случае они потеряют целый год и могут подвергнуться еще худшим последствиям. Ректор, проректор, все его помощники, многие профессора старались разъяснить это студентам, но безуспешно. Надобно было думать, что студенты неправильно смотрят на дело, что они надеются на безнаказанность. Из официального изложения видно, что университетский совет, собравшись 25 октября, сделал все возможное, дабы рассеять неосновательные надежды. Единогласно было поставлено, что если студенты не начнут посещать лекции профессора Полунина в продолжение ближайших трех дней, то четвертый курс медицинского факультета будет закрыт 29 октября. Это постановление было представлено на утверждение попечителя, на другой день (в воскресенье) утверждено им, а на третий день, 27 октября утром, объявлено студентам. Студентам было объяснено, что университет дошел в снисходительности к ним до последней позволительной меры, что они подлежали на основании действующих правил удалению или исключению из университета, но что мера наказания в уважение к ходатайству профессора Полунина смягчается и им объявляется лишь выговор со внесением в штрафную книгу. Таким образом, этим молодым людям ‘была еще раз предоставлена возможность возвратиться к порядку и исполнению долга’, подвергшись легкому наказанию, но, с другой стороны, агитировавшие должны были видеть, что постановление совета отменено быть не может, что в случае дальнейшего упорства они подводят всех своих товарищей под большую неприятность, а получающих стипендии лишают куска хлеба. Возвращение к порядку было всячески облегчено, упорству противопоставлена мера бесповоротная. Всякому студенту должно было сделаться совершенно ясным положение дела. Дальнейшая агитация теряла смысл. Но тем не менее 29 октября 18 студентов (в курсе, если не ошибаемся, было около восьмидесяти человек) объявили, что не пойдут на лекции профессора Полунина. Этим они сами себя исключили из университета. Собравшемуся в тот день университетскому совету ничего более не оставалось, как постановить в этом смысле решение.
Таковы официальные данные. Мы не входим в исследование причин, которые первоначально побудили студентов к нарушению университетской дисциплины. Из вышеприведенных официальных сведений видно, что претензии, возникшие между этими молодыми людьми, не имели никакого основания и образ действий их не может быть ничем оправдан. Один из профессоров отлучился, предмет его на время его отсутствия поручен другому. Профессор, который по настоянию совета принял на себя это поручение, — был не какой-либо неиспытанный новичок в деле, но уважаемый ученый, опытный преподаватель, занимающий одну из важнейших кафедр факультета и прежде состоявший преподавателем по той самой кафедре, которую временно поручили ему. Вначале никаких разумных поводов к неудовольствию студентов не было и не могло быть, но если б и были какие-нибудь поводы, то они никак не могли бы объяснить дальнейший ход истории. Профессор, которого они оскорбляли, обнаружил редкое долготерпение, и по его желанию университетские власти не прибегали к мерам строгости для вразумления нарушителей порядка. Большинство молодых людей, очевидно, находились под давлением нескольких, которые, по крайней мере в последние дни, не могли не сознавать, что их действия будут иметь своим единственным последствием их удаление из университета. Что побуждало их именно этого добиваться? Если они намеревались выходить из университета, почему не вышли они добровольно? Зачем было нужно, чтоб аттестат их был непременно испорчен? Официальный документ, напечатанный в ‘Правительственном Вестнике’, замечает, что образ действий студентов ‘был вызван искусственно’, что действовали тут побуждения, ‘посторонние интересам науки’.
Мы ставим факт, но не объясняем его, мы не говорим, вследствие какого влияния началась эта история и почему она приняла такой ожесточенный характер. Быть может, поводом к тому послужила какая-нибудь мелкая домашняя интрига, может быть, кто-нибудь захотел сделать личную неприятность профессору и подбил несколько студентов на демонстрацию, но очевидно, что движение, ожесточавшееся без всякой причины, поддерживалось и усиливалось посторонними влияниями, для большей части студентов, конечно, несведомыми. Упорство молодых людей не имело смысла, но оно должно было иметь какую-нибудь причину если не в университете, то вне его.
Впервые опубликовано: Московские ведомости. 1871. NoNo 161 и 162, 24 и 27 июля.