Нас много, нас гораздо больше, чем живых, но мы — призраки, мы — тени самих себя, жалкие обломки собственного прошлого, так художественно имитируем живую жизнь, что часто не узнаем друг друга в лицо.
Мы двигаемся, ложимся спать ночью и встаем утром, чтобы делать все те же большие и маленькие дела, как обыкновенные люди. Но действуем мы лишь по инерции, по механически усвоенной привычке жить.
И говорим всегда только о том, что знали и чувствовали давно, блестяще комбинируя обветшалый материал умершей души.
Нас можно встретить везде, и мы никогда не бываем печальны. Поэтому наше присутствие не тяготит никого. О, даже наоборот!
Наши улыбки расцветают искренней лаской, наши разговоры блещут острым ироническим остроумием.
Мы интересуемся всем, может быть, даже больше, чем нужно, но это никого не наводит на подозрение.
И то доверие, которым встречают нас люди — наш щит, верный и непроницаемый.
Есть у нас один маленький недостаток — мы любим питаться кровью живых человеческих чувств.
Каких хитростей и уловок не придумаем мы, чтобы сыграть роль в не нами задуманной драме.
Тогда мы любовники, или герои, или мстители, — как придется. А души у нас в эти миги — жадные и холодные.
Может быть, это очень дурно, но разве мы виноваты? Кто сделал нас такими?
Если развернуть черные свитки наших жизней и признаться во всем, как пред лицом грозного Бога, вы, наверно, укажете наших убийц… Так лучше не говорить о вине.
Самое страшное наше проклятье — одиночество.
Вот мы остаемся одни в наших комнатах, где незримо для простодушного глаза каждый предмет говорит о давней смерти души. Если бы вы видели тогда наши лица!
Эти глаза из прозрачного стекла, эти белые холодные лбы, эти позы картонных кукол где-нибудь в углу дивана.
Мы можем не думать часами. Живому человеку даже не представить той мертвой бездонной пустоты, куда проваливаемся мы, как только исчезает из глаз пестрая картина чужой жизни. А в это время, может быть, мы ходим по комнате, насвистываем песенку, курим, пишем деловое письмо.
Но, я думаю, если заглянуть в наши глаза совсем прямо, в упор, через веселую стеклянную пленку, вы увидите угол книжного шкапа и узор на обоях или, если это у окна, — кусочек неба — голубого или серого, смотря по погоде.
Мы не любим еще долгих мучительных минут перед сном.
Мы разучились мечтать, и нам не на что надеться. В наших постелях мы настоящие трупы. Особый род мертвецов, в которых застыло все, кроме сознания смерти.
Для нас нет ‘завтра’. Завтра мы так же пойдем на улицы, в театры, в рестораны, и за нами шуршащим хвостом протянется ежедневная, тайная ложь.
Может быть, нам удастся принять участие в чьей-нибудь драме, и мы прекрасно сыграем свою роль.
А придем домой — и опять провалимся в ту же мертвую топь навсегда опустошенной души.
Всего больше мы боимся смерти.
Почему?
Вот здесь-то и кроется самая темная из всех психологических загадок. В ней же единственное оправдание нашим странным призрачным существованиям.
Иногда мы испытываем боль. Нестерпимое, бесформенное страдание. Тогда мы кричим беззвучным сдавленным криком, и он гулко ухает в пустоте.
В такие минуты нас непобедимо тянет к живым. Хочется, как вампиру, напиться крови чужого чувства. Хочется потемневшего от волнения человеческого взгляда. Хочется страсти безумно протянутых рук.
Тогда, закрывши маской лик холодного ужаса, мы идем.
Мы — призраки.
В такую минуту я пошел к той, о которой хочу говорить.
* * *
Какой-то праздник в больших белых залах. Кругом смеются, курят, шумят.
Серые глаза смотрят на меня с робким обещанием. Приди и возьми, — говорят они своим понятным нежным языком.
И я отвечаю.
У вас душа, как весенний цветок. Знаете, те желтые цветочки на тоненьких ножках, что вырастают на первых проталинах.
Я люблю их. Я люблю вас.
Наклоняемся близко. Наши улыбки обещают счастье.
А зеркало холодным блеском гладкого стекла повторяет красивую нежную ложь.
Вы давно уже лёгкой, неслышной стопой вошли в мою жизнь, — говорит она.
Ваши шаги так нежны…
Я хочу вашей любви, — отвечаю я тихо, — и у меня наверное взволнованное, страстное лицо.
Дайте ее всю, огромную, бездумную, беспредельную.
Она смотрит. У ней заалели губы, и голос как музыка, — да, да, да.
Провожаю ее до лестницы и стою. Кто-то кладет мне на плечи добрые дружеские руки.
Я счастлив, — говорю я гордо. Сегодня начинается медовый месяц моей новой любви.
А залы уже опустели. Холодны и прямы белые стены. Сонные лакеи жмутся к ним, как зеленые призраки людей.
* * *
Грустен мартовский вечер. Ленивые капли падают с крыши. В воздушно-сером полумраке её комната. На темной спинке дивана пепельная головка.
Капризно приподнятые уголки губ. Тонкая шея наклонена красивым изгибом.
Дай мне всю твою любовь, огромную, бездумную, беспредельную.
Да, — шепчет она. — Я уже страдаю без тебя. Сегодня, перед нашей встречей, я стояла в темной прихожей. У меня билось сердце и холодили руки. Все казалось, что ты не придешь.
Ты чувствовал мою тревогу?
Она кладет голову на мои колени и закидывает руки.
Где-то близко плачет ребенок, где-то играют из ‘Кармен’ — ‘в чудном саду, близ Севильи, друг мой живет. Пойдешь ли ты за мной Кармен?’…
Она опускает ресницы и улыбается: — Слышишь жизнь? Как странно, как чудесно — мы в огромном мире и мы в маленькой ячейке непонятно живого дома, где бьются тысячи неизвестных сердец. Мы двое — и счастье.
Мы молчим. А с крыши все падают тяжелые теплые капли, — это умиленно и сладко плачет весна.
Ах, обойми меня крепче! Вот так…
Словно издали вижу большие вспугнутые глаза. И тонкие руки, протянутые из тьмы.
Рядом тайна чужого и близкого тела. Который раз!..
Говори, — просит она. — Пусть звучат те слова, которые смеет произносить только любовь.
И я шепчу дикие, бесстыдные признания. В них влагаю стон пустой одичалой души.
…В комнате тихо. В бледный четыреугольник окна угрюмо смотрит косой угол соседнего дома, и выше полоска ночного жемчужного неба.
Замолк рояль. Только падают, падают капли.
Если я сейчас не буду говорить и не услышу её голоса, я стану кричать бессловесным сдавленным криком. Может быть, из груди моей вырвется протяжный звериный вой…
И я говорю: ты мой нежный весенний цветок. Желтенький цветочек на тоненькой ножке, который благоуханно молится солнцу.
Скажи мне, что я твое солнце. Расскажи мне о твоей любви, о нашем ясном радостном завтра.
Точно после долгого тягостного сна, затуманенным, бесчувственным взглядом смотрят большие серые глаза, и руки упали, как срезанные стебли.
Лицо куклы безжизненной белизной застыло на темной подушке.
Наклоняюсь низко. Отчего ты молчишь? Отчего ты молчишь?
Она протяжно вздыхает, розовые губы с приподнятыми уголками движутся с трудом, и шепчет: не мо-гу… Я давно уже ничего не могу.
Вот здесь пусто. Она ударяет себя в грудь, и мне слышится стук в пустой деревянный ящик.
Мне хочется расхохотаться, но я делаю печальное кроткое лицо, становлюсь на колени и говорю: — все придет. Я верю, придет.
Кто из нас не знает этого временного утомления души? Оно только отдых — легкий сон онемелых чувств.
Целую холодный фарфоровый лоб и улыбаюсь искренно, нежно.
Зажигаем лампу под зеленым абажуром. В комнате просто и уютно, будто сошлись мы для веселой и легкой беседы.
Говорим о новых книгах, о весне, о гастролях известной артистки, а над белой крышей соседнего дома занимается заря.
В темной прихожей, где несколько часов тому назад разыгрывалась прелюдия нашей любви, я разыскиваю калоши и зонт.
Потом синяя полоса рассвета врывается в дверь.
Целую капризно вздернутые детские губы.
Ах! жестоко и грубо вонзиться в них зубами, чтобы выступили мелкие капельки крови, чтобы раздался живой испуганный крик…
Но я уже на лестнице. Я внизу, сую двугривенный сонному швейцару и выхожу.
Хочется хохотать громким циническим смехом и стучать палкой в холодные стекла занавешенных окон. Проснитесь! Проснитесь же — сама смерть идет мимо вас.