Факт, сообщаемый ниже, не включен в книги по истории: черепичная кровля и каменные стены маленького домика, в котором он произошел, позаботились защитить факт от стилоса, не то бы стилос передал эту историю гусиному перу, гусиное перо пересказало бы стальному перу, стальное перо — свинцовым буквам типографщика. Притом факту повезло: он возник и изник темною февральскою ночью, когда все, кроме ветра да песчинок, шевелящихся внутри стеклянных часов, крепко спали, в их числе и историк.
Итак, за стенами дома, врытого в почву Афин, в полустадии от восточных ворот, на исходе зимы третьего года LХХIХ Олимпиады шестидесятилетний старик Эсхил, сидя у стола, дописывал ‘Прометея, принесшего огонь’. Оставалось стихов сорок — пятьдесят, антистрофа и заключительная песнь хора. Поэт упрямо боролся со снами: маленькие сны и снишки, уцепившись, что было мочи, за ресницы поэта, тянули ему веки книзу — поэт же пробовал поднять их кверху. Близились весенние Дионисии. Надо было кончить трагедию возможно скорее.
Придвинув новую вощенку поближе к желтому языку огня, качающемуся в медной светильне, он взял было в руку стилос. Но проказливые сны, уцепившись за пальцы, разжали их: с легким звоном стилос упал на пол. Свесив руку, запрокинув голову, с полуоткрытым ртом — старец уснул.
Бодрствовал только огонь. Огню было скучно: покачался на тонкой сине-желтой ножке вправо-влево, потянулся изогнутым жалом вверх, подмигнул неповоротливой тьме и затем, наклонившись над вощеной табличкою, стал от нечего делать всматриваться в царапины. Судя по длине строк, по размещению букв, это была какая-то писанная пятистопным ямбом трагедия. Сначала было неинтересно. Огонь шатнулся было желтым телом назад. Но тут же рядом белели и другие тронутые стилосом вощенки. Буква за буквой, строка к строке — и вдруг огонь, нервно дернувшись из устьица светильни, с расширенными желтыми глазами, наклонился над одной из табличек так низко, что легкий восковой налет ее начал таять: там, среди путаницы слов, Огонь ясно различил свое имя. Трудно было связать разбросанные строки. Но старик не просыпался, черная ночь, овитая в ветры, длилась и длилась, и понемногу, знак за знаком, слово за словом, глаза Огня ссучили строки в единую нить. Таблицы рассказывали о боге Прометее, похитившем с неба огонь (‘То-то меня всегда тянет ввысь’,— подумал читатель). ‘Огонь ранее жил лишь среди бессмертных,— читал он.— Теперь стал достоянием людей’. %No Прометею грозит кара, в длинном монологе Зевса исчислялись пытки, грозящие похитителю: изгнание, распятие на выступе скалы, скармливание Зевесову орлу, слетающему с Олимпа, печени несчастного. За строками чуялось: стилос — против клюва, Эсхил — против Зевеса, сострадание — против страдания. Каждая буква человека говорила карающему: ‘Нет’.
Но Огонь весь трепетал от негодования:
— Так вот кто сорвал с меня синюю звездную одежду и облачил в эти грязно-желтые лохмотья. О Прометей! О нечестивый вор, будь проклят! Ты говоришь, Зевес, он пострадает, но если ты умел создать мир, почему ты не умеешь создать кару нечестивцу? Ранящий выступ скалы, клюв коршуна — мало. Взгляни на меня, о Зевес: за что мне, ни в чем перед тобою не повинному, посланы муки, перед которыми все твои кары — ничто? Подумай: мне — седмиустному Пламени, ясноокому [Огню — греч.], небожителю, блистающему средь небожителей,— быть брошену сюда, на черную землю, к людям, бороться с мраком их пещер, униженно ползать по сучьям и поленьям, вымаливая в пищу капли масла и ветви сухого хвороста, служить грязным, дрожащим от холода и страха тьмы животным, тлеть на их грубых алтарях и треножниках, спать, зарывшись в золу из печей и жаровен. Пусть он, обидчик, прикован к камням — поделом, но за что прикован я, за что мое звездное тело прижато кирпичами ко днищам их очагов? О, горе, горе святотатцам! Горе земле, похитившей меня!
Отчаянным рывком Огонь попробовал оторваться, взвиться ввысь пламенеющим блеском, но раскаленный край медной светильни крепко держал его, не отдавая небу. Синие искры зажглись внутри пламени: рванувшись еще раз, Огонь лизнул острым жалом край деревянной дощечки.
— Глупый человек,— зашипел он,— спит. Доверился блику лампады, а вот я встаю во весь свой рост, одетый в сверкание искр, скованный, но мстящий земле бог. Ты, сонная тварь, не приносишь мне жертв,— и вот я сам приношу себе жертву: имя мое Пожар, подножие мне — не край лампады, а твой дом, твоя жизнь.
Краешек вощенки зашевелился, выгнулся, затлел, но в тот же миг Огонь резко качнулся вспять: ‘Но если сгорит дом,— никто, нигде и никогда, ни там, у светил, ни здесь, у светилен, не вспомнит о моих страданиях, не затоскует моею тоскою, ни на земле, ни в небе не прозвучит ни слова, не напишется ни буквы о моей судьбе. Нет’.
Старец спал. Взволнованные блики огня дрожали на его покойном, точно в два сна одетом лице, оно, с закрытыми очами, точно гляделось в какую-то глубь. Огонь впервые видел, вытянувшись к краю стола, лицо старца: серебряная его борода легла на теплую коричневую ткань зимней тоги, ряды морщин на челе, точно строки, вписанные ступившимся стилосом, выпуклые твердые жилы на обнажившейся руке, короткое и слабое дыхание.
— Скоро умрет,— затеплилось что-то в Огне,— еще не кончит трагедии. Бедный старик. Но почему ты, убогое человечье существо, назвало свой стих не моим лучезарным именем, а темным именем вора и нарушителя правд? Разве я не прикован, как и он? Разве я не разлучен с небесами, как и он? Разве не я здесь мерцаю над твоими строками, защищая их от тьмы! Разве не я, божественный Пp, грею твое старое, холодеющее тело! О человек, глупое, бедное разумом существо,— и ты не можешь мне подарить всех твоих слов, царапанных по воску: я мог бы растопить их, сжечь и их, и тебя, и твое жилище, и всю твою землю,— но вот служу вам, одетый в желтые одежды раба, укрытый в серый плащ из пепла,— я, страдающий бог, похищенный у звезд и отданный кирпичным очагам, я, светлейший из светлых,— Пp. Были миги — я горел в зигзаге молнии, брошенной десницею Зевеса с неба на землю, теперь таюсь, все тот же, в кривых царапинах твоего стилоса, брошенных землею в небо.
Смолк. И великая сладостная жалость к себе овладела Огнем, он закачался от боли, обжигая семью устами своими края грубой бронзовой светильни. Синие искры замерцали ярче внутри желтого обвода пламени, что-то обожгло Огонь изнутри, точно родился в нем огонь огня, что-то ужалило в глаз и вдруг… Огонь заплакал. Это было необычайно: Огонь плакал — синими прозрачными слезами, стекавшими к краю раскаленной светильни и с легким шипом растворявшимися в воздухе. Огонь плакал, безутешно раскачиваясь на шаткой, тонкой ножке, и медленно тушил себя самого своими же слезами. Качнулась сонная Тьма: подползла к самым строкам — посмотреть, в чем дело,— и прикрыла строки. Осмелев, попробовала и дальше. Качнувшись никнущим синим тельцем своим, Огонь сделал последнее усилие и, оттолкнув Тьму, бросил луч на лицо спящего. ‘Будь прославлен в веках’, — прозвучало шипящим шепотом у края светильни, — и Огонь потух: он убил себя слезами, Тьма попробовала: нельзя ли дальше? Можно: сомкнулась.
Старец Эсхил беспокойно застонал во сне: ему снилось — трагедия о Прометее, принесшем огонь, встречена тихим, но злобным шипением: ошикана.