Промежуток между десятым и двадцатым числом каждый месяц повергал Королева в уныние и тоску. Приблизительно, к десятому — кончались деньги, и во всем начинала чувствоваться недохватка: то чай и сахар выйдут, то иссякнет запас табаку и гильз, то у жены на кухне вдруг окажется полное отсутствие риса, круп, муки, кофе, перца, приходилось идти в мелочную лавочку и униженно просить кредита до двадцатого. Жена в эти дни становилась невыносимо раздражительной и ворчливой, дети капризными и надоедливыми, комнаты казались тесными, неубранными, неуютными — и нелепость и ненужность этой серой, скудной жизни представлялись настолько очевидными, что оставалось только достать хорошую веревку и выбрать покрепче крючок…
Но в самый критический момент, когда нужда и вызываемое ею уныние достигали высшей точки — наступало заветное двадцатое число, и мысль о веревке сама собой бледнела и стушевывалась перед приятной перспективой целых двадцати дней благополучия и спокойствия…
В описываемый день, — это был лучший день месяца — двадцатое число, — Королев шел со службы, приятно думая об ожидающем его заслуженном отдыхе после обычных занятий и о благополучии, которое он нес в кармане в виде шестидесяти рублей, полученных им за месяц усидчивого, кропотливого труда… Что можно было бы сделать на эти деньги? Пойти несколько раз в Народный дом и послушать ‘Фауста’, ‘Аиду’, ‘Риголетто’, посмотреть ‘80000 верст под водою’ (говорят, очень интересно!), кутнуть с товарищами в ресторане, хотя бы у Неменчинского на Садовой (там струнный оркестр играет!), купить себе новый портфель и тросточку с серебряным набалдашником, и потом — граммофон или полифон заводной, подарить жене нижнюю шелковую юбку (она давно мечтает о ней) и свести ее в кинематограф, а Жоржику, Леле и Жене — лото, чтобы они хоть цифры читать научились (некогда заниматься с ними, растут неучами!)…
Это были давние, заветные мечты Королева, которые всплывали и томили его каждый раз, как он получал жалованье. Но вслед за ними неизменно вставал вопрос: что нужно сделать на эти деньги?.. И об этот проклятый вопрос разбивались все мечты и желанья. ‘Двадцать два рубля за квартиру, восемь в мелочную лавочку, пять в мясную… тридцать пять!.. У Лельки сапожки порвались… Жоржику нужно пальтишко… сапожки — рубль с четвертью, да пальтишко — два с лишним… итого — четыре… Жене калоши и шаль — то же рубля четыре… Мне брюки (совсем сзади протерлись!) — пять рублей… четыре и четыре — восемь и пять — тринадцать… Тридцать пять и тринадцать — сорок восемь… Да табак два рубля — пятьдесят… Остается десять рублей. Если по полтиннику в день на обед — значит… опять не хватит до двадцатого!..’
От этих расчетов у Королева засосало под ложечкой и начинало портиться настроение. ‘Свинство! — думал он с досадой. — Работаешь, работаешь — и все чёрту на подкладку! Хоть бы какое-нибудь удовольствие!..’
Он вспоминал товарищей, холостых и беспечных, кутивших по ресторанам и кафешантанам с красивыми и веселыми женщинами, о которых они по утрам тихо переговаривались во время занятий, хихикая и подмигивая друг другу при упоминании какого-нибудь женского имени. И имена все были странные, непременно нерусские — Ванда, Марина, Изабелла, Альфонсина, Иветта, и в устах товарищей они приобретали для Королева какое-то таинственное значение. Ему чудились необычной красоты женщины с бледными лицами, окутанными черной вуалью, робкие, влюбленные взгляды и где-то, в таинственно сумрачных альковах, пламенные поцелуи и объятия…
‘Хоть бы один раз испытать что-нибудь такое!.. — думал Королев. — Вот так — плюнуть на все и — закрутиться!..’ Эта мысль показалась ему забавной, но сколько он ни старался развить ее и наполнить какими-нибудь реальными образами и картинами это ‘закрутиться’ — у него ничего не выходило, получалось что-то смутное, расплывчатое, неопределенное. Веселые женщины все были с лицом его жены и с ними нисколько не было веселей, чем с женой, а заманчивая таинственность ночных кутежей и оргий куда-то уплывала, оставляя в воображении совершенно пустое место…
На Садовой улице он сел в трамвай, который должен был довести его до Покровской площади, где была его квартира. Эту роскошь он позволял себе только в день получения жалованья, и ею же он решил ограничиться и на этот раз. Поместившись между сенновским молодцом в белом фартуке и толстой дамой в бутылочной ротонде, Королев огляделся и полез в карман за пятаком. В это время, громко и непринужденно шурша шелком, вошла в вагон стройная, изящная дама в большой голубой шляпе и в длинном белом пальто, отделанном на груди и рукавах широкими, мягко висевшими кружевами, придававшими всей ее фигуре нежную, трогательно беспомощную женственность. Она села против Королева и, подняв руки, поправила на голове шляпу, отодвинув ее слегка на затылок. Он посмотрел на нее, отчего-то сконфузился и потупил глаза…
Таких красивых женщин и так близко около себя ему редко приходилось видеть. В ней было все изящно и красиво, начиная с белого страусового пера, свисавшего с шляпы на светло-золотистые волосы, до плеча и кончая узенькими носочками вишневого цвета ботинок, жавшимися друг к другу под полупрозрачным краем черного вуалевого платья. От нее шел тонкий, сладкий запах духов, пудры, дорогого мыла, наполнивший весь вагон одуряющим, приторно душным облаком. Среди серой публики, занимавшей вагон, она казалась существом иного, более прекрасного мира…
Исподлобья следя за ней, Королев увидел, как она достала из ридикюля перламутровое портмоне и, роясь в нем тонкими, длинными пальцами, обтянутыми лайковой перчаткой, вдруг опустила руки и посмотрела на Королева испуганными, беспомощными глазами. Королев невольно вытянул шею и заглянул в ее кошелек: что ее там так испугало?..
Но в кошельке не было ничего страшного, и вообще в нем не было ничего, он был совершенно пуст, как бывает пуст всякий кошелек, в который забыли или не имели что положить, вероятно, отсутствие в нем денег и смутило даму, потому что кондуктор уже приближался к ней, чтобы вручить ей билет и получить за него плату… Она сказала, словно про себя:
— Какая досада! Я забыла взять с собой деньги!..
Королев, застигнутый врасплох в своем любопытстве, так бесцеремонно выказанном им к ее кошельку, быстро проговорил:
— Если вы позволите, я могу… предложить вам…
Эти слова вырвались у него неожиданно для него самого, потому что он, по натуре, был человеком робким и застенчивым и никогда не позволил бы себе первым заговорить с незнакомой дамой. Его тронула ее беспомощность, с какой она смотрела на него, и он бессознательно поддался охватившему его желанию вывести ее из критического положения… Но, предложив ей свою помощь, он тотчас же смешался, покраснел, потупился и пожелал себе немедленно и навсегда провалиться сквозь землю, потому что все пассажиры обернулись к нему и смотрели на него — кто с презрением, кто с иронией, кто просто с любопытством…
Внимание, так неожиданно проявленное к нему целым собранием чужих людей, повергло Королева в ужас, бросило в жар, потом в холод, но отступить и стушеваться уже было нельзя. Дама, с благосклонной улыбкой, певучим, грудным голосом сказала:
— Ах, пожалуйста… только пять копеек!..
И чувствуя на своем лице глупейшую улыбку и сердясь на неловкость своих застрявших в карманах рук, он вытащил, наконец, кошелек и, порывшись в нем, протянул ей рубль. Дама не решалась взять у него целый рубль, и Королев чувствовал в своей протянутой руке такую тяжелую неловкость, словно держал в ней пудовую гирю…
— У вас мельче нет? — спросила дама, с той же благосклонной улыбкой разглядывая его бесцветное, серое лицо, с выступившими на скулах красными пятнами смущения.
— Нет…
Красивая дама беспомощно посмотрела по сторонам. Но никто из пассажиров, внимательно наблюдавших эту сцену, не вызвался помочь им в их затруднении пятаком или хотя бы только разменом рубля. Это — отличительная черта петербуржцев: холодность, сдержанность и равнодушие к чужой беде, не имеющей к ним прямого отношения. Они могут стоять и зевать часами, когда с кем-нибудь случится несчастье или неприятность, но никто и пальцем не шевельнет, чтобы помочь или хоть выказать участие к пострадавшему, если в толпе зевак не случится провинциал, всегда живой и общительный, привыкший в своем городе мешаться и совать нос во все чужие дела…
— Впрочем, я вам отдам сдачу, — нашлась, наконец, дама и взяла у Королева рубль.
Он с облегчением вздохнул и, откинувшись на спинку сиденья, сделал вид, что ему больше нет никакого дела до всей этой глупой истории…
Вагон тронулся. Вошел кондуктор и стал отбирать деньги и выдавать билеты. Дошла очередь и до нарядной дамы. Королев мельком взглянул на нее, она также посмотрела на него, улыбнулась и протянула кондуктору рубль. Получив билет и сдачу с рубля, она опять посмотрела на Королева, и он невольно сделал движение вперед и вынул из кармана руку, чтобы взять у нее свои деньги. Но она вдруг хитро подмигнула ему, а, может быть, ему это показалось, потому что она не отдала ему мелочь, а положила ее в свой перламутровый кошелек и спокойно спрятала его в ридикюль…
Кое-кто из пассажиров усмехнулся, остальные притворились, что ничего не видели, но Королев чувствовал, что на него все смотрят и ждут скандала. Он постарался замаскировать свое движение и рукой, которую вынул из кармана, чтобы получить сдачу с своего рубля, поправил у шеи воротник, упиравшийся в подбородок. Весь красный и даже вспотевший от смущения, он не смел больше посмотреть ни на даму, ни на кого из пассажиров, ему было так неловко и стыдно, словно не дама присвоила его деньги, а он украл их у нее…
Скоро, однако, пассажиры, разочаровавшись в своем ожидании, отвернулись от него и принялись разглядывать друг друга и смотреть в окна, и Королев, почувствовав себя вне их внимания, успокоился и осторожно, искоса посмотрел на даму… Прищурив глаза, она чуть заметно, одним уголком рта, улыбнулась ему, как будто хотела сказать: что, голубчик, распознал, наконец?..
Королев опешил. ‘Вот оно что! — подумал он. — Значит, она из ‘этих’!.. Ну, конечно, только такой дурак, как я, не мог определить этого сразу. А все пассажиры раскусили ее с первого взгляда!..’
И он, уже смелее, стал рассматривать ее, все дольше и дольше останавливая на ней свой взгляд. Ему понравилось ее бледное, овальное лицо, тонко очерченные маленькие губы, с нежной, смеющейся ямочкой справа и фиолетовые глаза, обведенные снизу — трудно было разобрать, искусственными, или натуральными — темными, широкими кругами. Высокий, белый лоб ее был в тени, падавшей от широких полей шляпы, из-под которых на виски и уши выбивались вьющиеся пряди золотистых, видимо, окрашенных в этот цвет, волос. Под накидкой чувствовалась тонкая, стройная фигура, с девическим, но вполне развившимся бюстом… ‘Невредно!’ — вспомнил Королев излюбленный термин своих товарищей-холостяков, применявших его по отношению к красивым женщинам. Но ему, при этой мысли, отчего-то стало совестно и неловко, и он опять потупил глаза. Вспомнились иностранные имена таинственных и загадочных женщин, с бледными лицами, окутанными черной вуалью, сквозь которую пробиваются страстные взгляды прекрасных, влюбленных глаз и какие-то темные, не то гроты, не то альковы — и в их темноте горячие, пламенные поцелуи, безумные исступленные объятия… И когда он подумал об этих женщинах, у него возникло, вместо прежних туманных, неопределенных образов совершенно ясное представление интересного приключения, центральной фигурой которого была женщина с лицом дамы, сидевшей против него. Его мечта находила реальную почву, готовилась воплотиться в живые формы и краски…
— Екатерингофский проспект! — крикнул кондуктор.
Вагон остановился. Что-то около Королева зашуршало, зашумело, и ему в нос ударила сильная струя косметических ароматов, смешанных с запахом молодого женского тела. Он вздрогнул и поднял голову. Красивая незнакомка шла к выходу, подобрав платье и колыхая на ходу белым пером и широкими полями шляпы. Остановившись в дверях, она вдруг обернулась в его сторону и, посмотрев на него своими фиолетовыми глазами, казавшимися неестественно большими от окружавшей их темной синевы, словно приглашая его следовать за собой, исчезла…
У Королева сильно забилось сердце. ‘Вот оно!’ — промелькнуло у него в голове, и не отдавая себе отчета, что именно заключалось в этом ‘это’, он сорвался с места и бросился за ней к выходу…
Красивая женщина шла уже по тротуару и, увидев Королева, на ходу спрыгивающего с трамвая, улыбнулась, но не остановилась. Он пошел за ней, делая вид, что идет своей дорогой, куда ему нужно и даже не видит, что она идет, в трех шагах, впереди него. Но украдкой он наблюдал за тем, как она, ловким и изящным движением руки, подобрала юбку, показывая ему свою стройную, тонкую ножку почти до коленного сгиба…
Эта ножка совершенно загипнотизировала Королева. Он шел, как во сне, видел ее, и в эти минуты для него ничего больше не существовало, кроме нее. В ней заключалось что-то сладостно-неизвестное и манящее, так непохожее на его однообразную, серую, некрасивую и мелкую жизнь, с непрестанным корпением над канцелярскими бумагами, с дрязгами неудавшейся семейной жизни, с нуждой и вечной заботой о завтрашнем обеде. Она увлекала его к беспечности, к радости наслаждения текущей минутой, к забвению тяготы и нелепости тупого, мещанского прозябания, — и он покорно шел за ней, радостно волнуясь и торопясь, боясь потерять ее из виду, как боится заблудившийся в степи ночью путник потерять мелькнувший впереди спасительный огонек жилья… Эта ножка поднимала его над тем Королевым, робким и забитым, который безропотно нес свое ярмо, который вечно боялся ‘как бы чего не вышло’ и не осмеливался даже притронуться к рамкам, в которые заключила его судьба, чтобы узнать — нельзя ли их раздвинуть…
Теперь этих рамок не было. Он забыл о них и обо всем на свете, чувствуя над собой безграничную власть только этой стройной, тонкой, быстро мелькающей среди кружевных, шелковых и газовых оборок, ножки. И какую-то особенную нежность, граничащую с жалостью, испытывал он к ней. Она казалась ему слабой и беспомощной, трогательно, почти по детски, красивой, и глядя на нее, он почему-то вспоминал какую-то далекую, раннюю весну с ярким, апрельским солнцем, тающим снегом и сверкающими на солнце ручьями, с грустно и сладко томящим чувством одиночества и непонятной радости, с желанием и плакать, и смеяться…
Дама прошла в какие-то ворота — и он за ней, она стала подниматься по лестнице — и он тоже, она остановилась на площадке и позвонила — и он остановился… И тут только он пришел в себя. Он увидел на дверях дощечку, на которой было написано: ‘M-lle Marie. Модная мастерская дамских нарядов’… Это было так прозаично, так обыкновенно, так не вязалось с тем, что он перечувствовал на улице, пока шел за этой дамой — что он мгновенно отрезвился, и им овладела его обычная робость, от которой он весь сжался и ушел головой в воротник своего пальто. Пришли в голову стихи:
Не очень много шили там, И не в шитье была там сила…
И вместе с этими стихами настойчиво застучал в мозгу вопрос: что делать?.. Хотелось повернуться, стремглав полететь с лестницы и бежать без оглядки, но он не двигался с места и тоскливо думал: ‘Сколько это будет стоить?.. Если десять-пятнадцать рублей — то еще можно будет вывернуться, придется только заложить свой парадный мундир… А если больше…’
Он не успел ответить себе на этот вопрос. Дверь открылась, и M-lle Marie, улыбаясь ему уже как знакомому, любезно сказала:
— Войдите…
Королев еще глубже втянул голову в плечи и прошел мимо нее в дверь… И раздеваясь в темной передней, он уже знал, что это будет неинтересно, буднично и даже противно, как со всякой продажной женщиной и испытывал угрызения совести, думая о своей жене и детях, — и безвольно покорялся, как судьбе, странному случаю, приведшему его в эту квартиру… ‘Безобразие! Гадость! Подлость!..’ — говорил он себе, в то время, как лицо его глупо и жалко улыбалось, отвечая на улыбку женщины, ожидавшей его в дверях будуара…
И он вошел к ней, закрыв глаза, с чувством, похожим на то, с каким бросаются люди в открывшуюся перед ними пропасть…