Преступление Веры Вануйта, Зуев-Ордынец Михаил Ефимович, Год: 1936

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Михаил Зуев-Ордынец.
Преступление Веры Вануйта

0x01 graphic
Над воротами карантинного двора совхоза ‘Ясовей’, что по-русски значит ‘проводник’, висела доска с крупной надписью:

‘Повалке в совхоз вход воспрещен!’

По дороге в канцелярию каждый день читал эту запрещающую надпись директор совхоза Ядко Хатанзеев и, читая, каждый раз улыбался молодому задору этих слов. Ядко знал, что надпись сделала сама Вера Вануйта, и он твердо верил, что ни сибирка, ни попытка, ни другая какая-либо повалка не проберутся в совхозные стада.
На карантинном дворе с первыми весенними днями олени совхоза проходили под наблюдением Веры Вануйта тщательную санобработку, и только после этого их гнали на летовки. В начале июня — по-ненецки ненянг юрий, месяц Комара, — по последнему обманчивому весеннему льду переходили стада Большую Воду (Обскую губу) и лесом ветвистых рогов шли навстречу влажным ветрам Карского моря, в глубь ‘Конца Земли’ (Ямала). Там мало комаров, там сочные ягельники, там медленные, чистые реки, а на морском побережье много соли, которую так любят олешки.
По необозримому этому раздолью носился когда-то на быстрых упряжках жирнощекий и вечно пьяный князь тундры Василий Тайшин, всем урядникам и самому губернатору известный, получивший от царя медаль и российское дворянство за поставку армии оленьего мяса. Владелец многих тысяч оленей, сотни чумов и десятка жен, князь Василий Тайшин имел неограниченную власть над беднотой, над своими пастухами, а значит и вечными своими должниками. И теперь носят еще, наверное, под малицей шрамы от Васькиных побоев бывшие его пастухи. А бил он их пудовым кулаком, и хореем, тяжелым шестом для управления упряжкой, и багром, и обухом замахивался. А кто запретит Ваське избивать и калечить бедняков, отбирать у них жен и лучшие песцовые шкурки? Род Тайшина самый сильный на земле и будет властвовать над тундрой, пока светят звезды и солнце. Такая слава летела по Ямалу из конца в конец.
Но пришла в тундру Советская власть — и присмирел ямальский князь, даже спирт глушить бросил, и поднимать хорей на пастухов уже не решался. А в переломный год — год коллективизации тундры, — когда колхозы ‘из олешков одно стадо делали’, бежал Василий Тайшин сначала в глухие дебри Большого Ямала, а оттуда, по слухам, перебрался за границу, в Норвегию. С Василием Тайшиным бежали многие его друзья, мелкие князьки, тетто, кулаки, и тадибеи, обманщики-шаманы. А может быть, и не бежали. Может, затаились где-нибудь в тундре.
А теперь по бескрайним разметам былых тайшинских угодий совхозные стада каслали [кочевали, паслись] все лето, чтобы вместе с первыми осенними буранами вернуться в коррали совхоза, приведя с собой тысячный приплод.
И удивлялась тундра!
Давно ли, когда принадлежали эти стада Ваське Тайшину, вечно болели олешки: чесотка дырявила их шкуры, как бочки, распухали их ноги от страшной попытки и, самое страшное для оленевода, черная язва падала на стада. Понурыми становились олешки, взъерошенная шерсть теряла блеск, и спускались из ноздрей кроваво-гнойные шнурки.
А чем лечил Васька больных олешков?
Вытряхивали из меховых мешков деревянных божков, маленьких, тощих, злых, мазали их оленьей кровью, украшали цветными лоскутками, водкой ублажали. Не помогало это — тогда звал Васька тадибеев. Шаманы били заячьей лапкой в шаманские бубны, пензеры, вопили заклинания, камлали. Но и после камланий устилались тундры от Салехарда до Архангельска трупами павших оленей. А теперь, когда стали стада совхозными, когда попали олешки в руки Веры Вануйта, лоснится их шерсть, как шелковая, жиром заплыло мясо, а копыта их крепки, как камень. Вот почему ненцы всех тундр называли Веру доверчиво и почтительно ‘арка лекарь тыу мандал’, что значит — большой лекарь оленьих стад. Вот почему и директор Ядко Хатанзеев крепко верил совхозному ветврачу Вануйта, а не потому, что не мог без волнения смотреть на смуглое, чуть скуластое лицо Веры и на щеточки черных ее ресниц, таких черных, словно она нарочно закоптила их у костра. Щекочут эти ресницы сердце Ядко.
Но однажды Ядко Хатанзеев остановился у доски, прочитал надпись и не улыбнулся.
Путанными тропинками тундры, в обход карантинного двора, пробралась в стада повалка, болезнь, которую ненцы-пастухи называли черной язвой. Вера, поручив карантинный двор и ветамбулаторию фельдшеру, тотчас выехала в тундру, в зараженные стада. Через пять дней она прислала оттуда письмо директору совхоза:
‘Как я и ожидала, ненецкая черная язва оказалась сибиро-язвенным карбункулом. Высылай немедленно прививочный материал, а также карболку и креолин для дезинфекции. Передай фельдшеру, чтобы он срочно организовал изоляторы и взял на учет скотомогильники. Не волнуйся, Ядко, заболевания единичные. Ручаюсь, мы победим язву…’
Ядко вообразил измазанные йодом пальцы, писавшие эти строки, улыбнулся, успокоился и поверил, что язва будет побеждена. Он немедленно отправил в тундру медикаменты и стал ожидать оттуда дальнейших известий. Второе письмо пришло из тундры тоже на пятый день. Писал технорук второго стада, зоотехник и комсомолец Миша Пальчиков:
‘…Хотя гражданка Вануйта окончила вуз в Ленинграде, а все же до ее прививок дохли единично, а теперь падают десятками. Чистая бактериологическая диверсия! Мы ей, благодаря этому, прививку делать запретили, а она, сильно обидевшись, уехала в шестое стадо, к Хэно Яптик…’
— Нет, путает что-то Миша, — сказал Хатанзеев, дрогнув голосом и вспомнив ласковые, горячие губы Веры.
— Ясно путает! — сразу охотно согласился секретарь партячейки Швырков. — А ты знаешь, Ядко, что отец Вануйта был тетто, многооленный кулак?
— Хой, хой! Тетто! — заорал Хатанзеев. — Знаю! А ты знаешь, что отец ее бежал вместе с Васькой Тайшиным, когда Вера совсем маленькая была? Она без отца росла в детском доме, в Салехарде. Знаешь? Как осенний лед на озере, насквозь ее видно, а он кричит ‘тетто, тетто’!
— Кричишь ты, а не я, — спокойно ответил Швырков. — Не выставляй рога, ты не олень, я не волк. И о словах моих не подумай чего-нибудь такого. Сами в оба должны смотреть. Понимаешь, Ядко? А Миша известный путаник. Поеду-ка я завтра в тундру.
Но уехать Швыркову не удалось, ибо вечером того же дня примчался на центральную усадьбу совхоза старший пастух шестого стада, старый Хэно Яптик. Старик начал орать еще на дворе, привязывая загнанную упряжку.
— Ань торово! Большое слово привез! Вера впустил под кожу олешкам белую воду, прививка называется, у олешков через то черная язва получилась. Сдохли олешки. Мой вожжевой [головной олень упряжки] сдох! Какой, однако, это прививка? Смотри, сколько много олешек дохнул!
Он протянул Швыркову свою записную книжку — палку, изрезанную зарубками по числу павших оленей. Зарубок было около полусотни. Широкое, испорченное оспой лицо Хэно кривилось от ярости.
— Скоро не олешков, ветер вокруг чума гонять будем. Я ее на почетное место в чуме сажал, около моей постели, теперь дальше собачьего места не пущу. Мы ее выгнали с нашего стойбища, хотели тынзеем отстегать. Ненецкий национал такой плохой человек в чум не пустит. Бери ее на притужальник! Так мой ум ходит. Нынче-то тебе ясно?
— Нынче-то мне ясно. А ум твой по плохой дороге ходит, — ответил Швырков. — Где сейчас Вера?
Хэно положил за губу табак, сердито пожевал.
— В седьмое стадо поехала. Не пустят ее на стойбище, и в стадо не пустят. Нигде ее не пустят!
— Уже везде известно? — тихо спросил Ядко, не замечая, что белолобый вожак Хэновой упряжки тычется ему в руку носом, прося хлеба.
— Сам знаешь: на одном конце тундры слово скажешь — на другом сразу услышат. А худой говорка от чума к чуму на бешеных собаках несется.
— Ладно. Наша говорка кончена, товарищ Яптик, — строго сказал Швырков. — Веди оленей на вязку, сам в столовую иди, чай пей, русские щи абырдай, а с усадьбы не уезжай.
Старик переступил на кривых ногах, помолчал насупившись.
— Прорабатывать будешь?
— Будем! Придется тебя, Хэно, с должности старшего пастуха снять за самоуправство и за подрыв авторитета специалиста. Понимаешь?
— Понимаю, однако.
— Ты стахановец, мы тебя не раз премировали, а ты вон какие номера выкидываешь!
— Понимаю, однако, — повторил Хэно. — Тарем! (Ладно). Премию обратно тебе отдам, и бинокль, и патефон. Бочку семги не могу отдать, семгу съели. Я знал — большое тепло от русского человека в тундру идет, нынче знаю — и холодом от него тянет.
— Ничего ты не понял! — махнул рукой Швырков. — Тарем! Скатаемся в твое стадо. Где оно теперь? Сколько ехать?
— За три оленьих передышки [передышка — около 80 километров] как не доедешь? Доедешь!
— Знаешь что, — шагнул к секретарю Хатанзеев и впервые назвал его по имени, — знаешь что, Федя, позволь мне. Дай я скатаюсь в шестое стадо.
Было в глазах и в голосе Ядко что-то такое, что заставило Швыркова сразу согласиться. А глядя, как директор сам торопливо запрягает в нарту белоснежных своих хоров [олени-быки], секретарь ячейки вдруг поморщился, как от зубной боли, и сказал громко:
— Ладно, посмотрим.
Хатанзеев вернулся очень быстро и неожиданно. Швырков разбирал в канцелярии почту и, взглянув нечаянно в окно, увидел директорскую упряжку. Белоснежные красавцы олени были скучны, шершавы и грязны от пота. А нарты были пусты, Швырков не заметил, когда Ядко слезал с них.
Он нашел директора в его квартире. Ядко мыл руки раствором сулемы, яростно, как одержимый, растирал их щеткой.
— Сулема? — сказал Швырков. — Так… Ясно…
— Кругом зараза, — глухо откликнулся Ядко. — И пастух заболел. Заразился от кисточки для бритья. Едва ли жив будет. Я его в Новый Порт, в больницу отправил. И кисточку туда же, на исследование.
— А с Верой как? С Верой что решил?
Ядко долго молчал, снимая с малицы широкий нерпичий ремень с тяжелой медной пряжкой. Лицо его потемнело, подсохло, острее стали скулы.
— Она… Она оленям вместо вакцины язву прививала. Я не знаю, как это делается. Я ее арестовал, с собой привез. Давай, вызывай милиционеров. В Салехард ее отправляй, в НКВД!
— Не гори порячку, — сказал тихо секретарь. И, не заметив оговорки, повторил: — Не гори порячку, Хатанзеев. Горяч ты больно, прямо бездымный порох.
— Стерво! — трудно перевел дыхание Ядко. — Я бы ей… высшую меру!
— Знаешь что, Хатанзеев, — потер в раздумье переносицу Швырков, — знаешь что, директор?.. Иди-ка ты к чертовой матери со своей высшей мерой! Пойдем, потолкуем с ней…
Ядко покорно пошел за ним, по-прежнему не выпуская из рук тяжелый нерпичий пояс с медной пряжкой.
Швырков впервые попал в комнату Веры. Здесь было хорошо, просторно и свежо. В настежь раскрытое окно била густая синева озера, за ним разливы седых ягелей и бело-золотых ромашек, еще дальше черные сопки с седыми макушками, а на них медленное движение оленьего стада. В окно тянуло от тундры пряными запахами меда, грибов и мха.
На тумбочке около кровати стопка книг — Пушкин, Горький, Шолохов, Джек Лондон, и крошечная фигурка оленя, вырезанная Верой из мамонтовой кости. Тонкие веточки рогов закинуты в стремительном беге на спину. Над кроватью портретик Ленина. И тихая грустная музыка из Скандинавии. Видимо, Вера забыла выключить приемник, когда спешно выехала в стада. Мирно, уютно, счастливо было в этой комнате, и диким, невероятным, нелепым казалось дело, ради которого они пришли сюда.
Вера лежала на постели, лицом к стене, покрывшись старенькой обтрепанной ягушкой. Ее пересохшие от ветра и солнца волосы рассыпались по подушке. Услышав шаги, Вера медленно повернулась. Они увидели сухие губы, прилипшие к зубам, и глаза. В глазах было отчаяние, а на ресницах, словно закоптившихся у костра, росинки слез.
Швырков повернул лимб вариометра и в наступившей тишине спросил коротко:
— Ну, как же, гражданка Вануйта?
Она молчала, переводя быстро взгляд со Швыркова на Хатанзеева обратно, ища чего-то в их лицах. И был уже ответ в этом ее молчании. Ядко молча пошел к дверям.
— Пешки [олений теленок] из шестого стада, как огурчики. Видели вы их? — заговорила неожиданно Вера. — Сдохли! Десятками падали… после моей прививки.
Она снова отвернулась к стене, вздернув плечо. Плечо перекошено вздрагивало. А ноздри Хатанзеева затрепетали, и он поднял руку с зажатым в ней поясом. Швырков испугался, не врезал бы директор тяжелой медной пряжкой по острому девичьему плечу. Но Ядко положил пряжку на ладонь, посмотрел внимательно и вышел. На крыльце он покачнулся, ударившись о притолоку.
— Ты не качайся, Ядко! — сердито крикнул Швырков. — Ты у меня не качайся, чертова кукла!
— Не бойся, не качнусь! — твердо выпрямился Хатанзеев. — Поскользнулся я, налили тут. А только, Федя… как я ей верил. Любил ее, Федя. А теперь…
— Не пори горячку, Ядко, — взял его секретарь под руку. — Отправлять ее никуда не позволю, пока сам в тундру, в стада не съезжу. И если ты ее хотя бы намеком… Смотри тогда, Ядко!
Они так и вышли со двора под руку, плечом к плечу. На повороте за карантинный сарай остановились. Ядко послушал и сказал:
— Много кричит, много хореем махает, значит, русский едет.
И вправду, из-за дальней сопки вылетели нарты. Приложив ладонь ко лбу козырьком, Швырков старался разглядеть, кто же это мчится, а разглядев юнгштурмовку и желтые краги, понял.
— Миша во весь мах лупит, — сказал он тревожно.
— Что еще случилось?
Нарты влетели на карантинный двор, и Миша скатился с нарты. Он подбежал к Швыркову, вцепился в его пиджак и взвыл пропаще:
— Что же это делается? Изнутри взрывают!
— Не поднимай хаю, Миша, — отцепил от пиджака пальцы зоотехника Швырков. — Выкладывай по порядку.
Но Пальчиков снова закричал:
— Здесь главное дело соль! Понимаешь? Соль! Знаешь ведь, как олени соль любят. А они где-то язвенную шкуру достали, посолили и нашим оленям лизать дали, ну и заразили! А потом с язвенных оленей шкуры сдирали, опять солили, опять лизать давали тем оленям, которым прививка сделана. При чем же тут товарищ Вануйта, я вас спрашиваю?
Юнгштурмовка Миши была украшена значками: и МОПР, и ‘Добролет’ с серебристой птицей, и ‘Ликбез’ с раскрытой книгой, и другими без числа. От волнения и возмущения он весь сиял, блестел и переливался на солнце.
— Кто это — они? — поднял Швырков сжатый кулак. — Только не ори на весь совхоз.
Миша придвинулся вплотную и зашептал заговорщицки:
— Один из них заболел, сам язвой заразился, когда шкуры сдирали.
— И у вас пастух заразился? — перебил его Ядко.
— О чем и разговор! Заразился — и все открылось. Когда сибирка его прижала, он и сознался, и остальных выдал. Ловко сработано? Они, а не Вера!
— Да кто они-то, чертова ты кукла? — закричал Швырков. — Кто они, спрашиваю?
— Здравствуйте, я ваша бабушка, — изумился Миша. — Тысячу раз ему повторяю — Васька Тайшин, князь ямальский, их подослал. Сознались! Кулачье бывшее. Заводилой у них был черный шаман Халиманко с реки Юр-Ярга. А к нам пастухами нанялись. Прикинулись! Понимаешь теперь?
— Вот оно дело-то какое! — страдающе шепнул Хатанзеев. — Язва-то Васькина, оказывается. А мы-то… а я-то…
— А ты-то! ‘Высшую меру ей!’ — хмуро съязвил Швырков. — Видал, как работают? Одним выстрелом двух зайцев убивают. Язву к нам в стадо запустили. Всю вину на Веру свалили. Ладно. Пошли. Поговорить надо, как дальше с язвой поступать будем. Не только с черной! О всяких язвах поговорим. К тебе пойдем, Ядко. У тебя поспокойнее.
— Идите. Ключ под дверью подсунут. А я сейчас.
И, не дожидаясь согласия, он пошел обратно, к крыльцу ветамбулатории. Но его остановил строгий окрик Швыркова:
— Эй ты, куда? Успеешь. Сначала дело!
— А я зачем? — спокойно ответил Хатанзеев. — Надо же и ее на совещание пригласить. Сам говорил, что о язве разговор будет…
Древняя кочевая дорога легла в тундре. Она идет из глубины Ямала до Обской губы, затем по берегу Большой Воды доходит до ‘столицы тундры’ Салехарда. Никто из тех, кто едет в ямальские тундры, не минует этого древнего пути ненцев.
Ясной и теплой солнечной ночью на старой дороге встретились четыре нарты. Две тягловые нарты, мчавшиеся в тундру, были загружены медикаментами для борьбы с черной язвой. Управляли этими нартами Ядко Хатанзеев и Вера Вануйта. Две другие упряжки, шедшие навстречу, из тундры, не везли никакой клади. На них под конвоем милиционеров, связанные кожаными арканами-тынзеями, сидели ‘пастухи’, подосланные князем Тайшиным в совхозные стада. ‘Пастухов’ ожидали в следовательской комнате НКВД.
Пока Хатанзеев и милиционеры обменивались новостями и табаком, Вера с чувством опаляющей ненависти разглядывала арестованных. И вдруг вскинула руку с зажатым в ней хореем:
— Отец!
Один из арестованных быстро обернулся на неистовый крик Веры, вгляделся в ее лицо и втянул испуганно голову в плечи. А Хатанзеев бросился к Вануйта. Но Вера поглядела еще раз на перекошенное страхом лицо, так поглядела, словно хотела запомнить его на всю жизнь, на всю жизнь унести ненависть к нему, и опустила хорей на спины оленей.
Олени рванулись и понеслись. Хатанзеев на ходу ввалился в нарты.
Вера спешила. Тундра еще дышала зараженным воздухом. Еще опасны были и земля, и ягель, и вода в речушках.
Надо разослать пастухов на поиски новых, здоровых пастбищ. Надо мобилизовать всех комсомольцев и комсомолок тундры. Они день и ночь будут ходить по стадам и впрыскивать оленям под кожу прививочную сыворотку. Надо заболевших оленей отделить в особое карантинное стадо и лечить их сильными и сложными средствами.
Впереди много работы! Надо спешить. И Вера, погоняя оленей, смотрела нетерпеливо вперед, ни разу не оглянувшись на упряжку, увозившую на справедливый суд и на заслуженную расплату человека, которого она в последний раз назвала отцом…
1936 г.

———————————————————————————

Источник текста: Зуев-Ордынец М.Е. Бунт на борту. Рассказы разных лет / Ил.: Г. А. и Н.В. Бурмагины. — Пермь: Кн. изд-во, 1968. — 197 с., ил., 21 см. С. 105 — 114.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека