Прекрасная Елена, Вересаев Викентий Викентьевич, Год: 1896

Время на прочтение: 6 минут(ы)
В. В. Вересаев

Прекрасная Елена

Воронецкий сидел на скамейке в боковой аллее Александровского сада и читал ‘Новое время’. Солнце сильно клонилось к западу, но в воздухе было знойно и душно, пыльные садовые деревья не шевелились ни листиком, от Невского тянуло противным запахом извести и масляной краски. Воронецкий опустил прочитанную газету на колени, взглянул на часы: было начало восьмого. К одиннадцати часам ему нужно было быть в Лесном, чем наполнить эти остающиеся три часа?
Из знакомых в Петербурге нет ни души, — все разъехались по дачам, к себе же домой Воронецкого не тянуло. Он хотя и любил свою изящно убранную, уютную холостую квартиру на Пушкинской, но просидеть в ней одному целых три часа, да еще вечером, было слишком скучно: что там делать? Правда, Воронецкий давно уже собирался познакомиться с философией и купил себе для этой цели ‘Историю новой философии’ Фалькенберга, но дальше четвертой страницы введения никак не мог пойти, там была одна фраза, на которой его раза два отвлекли от чтения и с которой он каждый раз начинал читать снова, фраза эта очень надоела Воронецкому, прочтет ее, — и у него пропадает охота читать дальше. И он отложит Фалькенберга в сторону и возьмется за Мопассана или Армана Сильвестра… Скучны эти летние вечера в Петербурге!
Воронецкий лениво поднялся, вышел из сада. На углу Гороховой, в витрине, пестрели за проволочной сеткой разноцветные афиши летних садов и театров. Он подошел и стал читать. Ярко-зеленая афиша сообщала, что в саду ‘Амуровы стрелы’ идет сегодня на открытой летней сцен ‘Прекрасная Елена’ (‘Большой успех! Популярная оперетта!’). В дивертисменте обещалось участие ‘знаменитой куплетистки г-жи Лины Гиммельблау — звезды Вены и Берлина’ (неделю назад, как помнил Воронецкий, она титуловалась звездою одной лишь Вены). В конце стояло:
Ново!!! Оригинально!!!
В первый раз в мире!
Дебют каскадной певицы
г-жи Чернооковой.
Воронецкий усмехнулся, сел на извозчика и поехал в ‘Амуровы стрелы’.
В Лесном, куда сегодня вечером собирался Воронецкий, жил на даче его университетский товарищ Можжелов, учитель математики, недавно переведенный из провинции в Петербург. Воронецкий искренне любил его, но не мог без иронической улыбки представить себе его фигуру с добродушною, обросшею волосами физиономией, конфузливым смехом и быстрою, запинающеюся речью. Можжелов остался совсем таким, каким был студентом: по-прежнему в каждом извозчике и дворянке видел ‘брата’, по-прежнему горячо рассуждал о Спенсере и Марксе, Михайловском и Николае-оне. Как ему все это не надоело, и к чему они, эти рассуждения? Что для него, кроме чисто теоретического, совершенно бесплодного интереса, представляет вопрос о том, как развивается личность и в какой закоулок грозит завести нас нарождающийся капитализм? Жена Можжелова, Анна Сергеевна, — молоденькая провинциалка с прекрасными, задумчивыми глазами и немножко застенчивая — по-видимому, порядком таки скучала, слушая бесконечные речи мужа, и когда Воронецкий, остроумный и бывалый, начинал что-нибудь рассказывать или шутливо поддразнивать Анну Сергеевну, она, видимо, оживлялась.
Однажды Воронецкий, разговаривая с нею, поймал на себе ее долгий и пристальный, какой-то особенный взгляд, Давно уже знакомый ему в женщинах, и у него вдруг явилось желание обладать Анной Сергеевной и в то же время пропало уважение к ней. Все дальнейшее было давно и хорошо известно Воронецкому: она будет бороться с собой, будет мучиться, придется понемногу брать с бою все, начиная с поцелуя. Два раза ему уже удалось поцеловать ее. Вчера Анна Сергеевна нечаянно проговорилась, что ходит по вечерам в парк, к пруду, слушать соловьев. Воронецкий объявил, что он тоже очень любит соловьев и завтра в одиннадцать часов вечера приедет в парк. Услышав это, Анна Сергеевна побледнела и опустила глаза.
— Ну, смотрите же, приходите и вы! — властно шепнул Воронецкий, прощаясь с нею. И он знал, что Анна Сергеевна придет.
Воронецкий подъехал к ‘Амуровым стрелам’. Когда он вошел в сад, первый акт уже начался. Калхас, плешивый и краснорожий, осматривал подношения богам и, разочарованно качая головою, говорил: ‘Слишком много цветов!…’ Воронецкий пробрался к своему месту, отвечая высокомерным взглядом на недовольные ворчания потревоженных зрителей.
Действие тянулось вяло. Елена, хорошенькая, полная блондинка с подрисованными глазами, величественно закидывала голову и говорила неестественным театральным голосом, Парис, с неприятными, чувственными губами под светлыми усиками, то и дело растерянно поглядывал на публику. Остальные исполнители были не лучше. Сносен был только Менелай, полный, дряхлый старик, с чрезвычайно доброю улыбкою, шамкающим голосом и землистым лицом, в короне и зеленоватой тунике. Зрителей на сидячих местах было немного. К барьеру теснились безбилетные гуляющие. Воронецкому бросились в глаза два молодых парня в пиджаках и новых картузиках, они жадными и удивленными глазами следили за Еленой, ‘Машинально вытягивая головы каждый раз, когда при повороте сквозь боковой разрез туники мелькало ее розовое бедро. Калхас объявил, что боги повелевают Менелаю ехать в Крит, на Менелая надели смешной капюшон, дали ему в руки разноцветный зонтик, чемодан, и Менелаи стал прощаться. Первое действие кончилось.
Воронецкий, недовольно кусая усы, вышел в сад, он любил оперетку, потому что она приятно щекочет нервы, потому что она создает вокруг атмосферу чего-то остроумного и изящно-чувственного, здесь же актрисы были глупы, статистки, с унылыми и некрасивыми лицами, не пикантны.
Воронецкий сел к столику и спросил глинтвейну. Военный оркестр играл ‘Тореадора и андалузку’, кастаньеты щелкали. Немногочисленные посетители вяло бродили по дорожкам. Прошел высокий, изящно одетый молодой человек, ведя под руку стройную даму с напудренным лицом, важно прошли два парня, которых Воронецкий видел у барьера, — прошли, ступая носками внутрь и чинно опираясь на зонтики, у парней были здоровые и наивные деревенские лица, в Воронецком шевельнулось глухое раздражение, когда он вспомнил тот животный, плотоядный взгляд, каким они смотрели на сцену. Он нахмурился и, прихлебывая горячий глинтвейн, стал просматривать программу.
Раздался звонок, призывавший к сцене. Воронецкий занял свое место. Занавес поднялся, по сцене снова заходили актеры и актрисы, жестикулируя и неестественно разговаривая. Елена, в светло-голубой шелковой тунике, вышла на авансцену и запела:
Все говорят…
Пела она значительно лучше, чем играла. Глаза ее вызывающе блестели, вся она вдруг задышала чем-то порочным и увлекательным, изогнувшись красивым, полунагим телом, щурясь и лукаво улыбаясь, она пела:
Вот, например, с моей мамашей:
Когда к ней лебедь подплывал,
Который был моим папашей, —
Кто б устоял?
Кто б устоял?
И, невинно подняв брови, Елена беспомощно разводила руками…
Воронецким стало овладевать настроение, которое он так любил: голова слегка кружилась от выпитого глинтвейна, женщины облеклись ореолом изящной и поэтической, зовущей к себе красоты… И перед ним встал темный парк в Лесном, с соловьями, заливающимися над прудом, и замирающей от волнения Анной Сергеевной, ждущей его у мостика. Теперь плохая игра перестала раздражать Воронецкого: он улыбался, глядя, как Парис в Дуэте с Еленой, страстно обнимая ее, сам косил глаза, внимательно и робко следя за дирижерскою палочкой, как он начал понемногу увлекать Елену к кушетке, причем оба они то и дело осторожно оглядывались, чтобы не споткнуться. Наконец Елена благополучно упала на кушетку, и Парис, став на колено, припал к Елене долгим поцелуем.
Дверь открылась — и вошел Менелай, с зонтиком и чемоданом, улыбаясь своею доброю старческою улыбкою. Воронецкого странно поразила эта улыбка, вовсе не шедшая к оперетке. Менелай увидел жену в объятиях Париса.
Он отступил, с ужасом вытаращил глаза, весь дрожа, и вдруг глухим, дряхлым голосом, широко открывая беззубый рот, закричал:
— Кар-раул!!.
Два парня, стоявшие у барьера недалеко от Воронецкого, засмеялись. Парис и Елена вскочили на ноги. Парис бросился к Менелаю и стал убеждать его не кричать. А Менелай, задыхаясь, метался по сцене, бессмысленными, страдающими глазами глядел на уговаривавшего его Париса и продолжал кричать ‘караул!…’ Такой игры Воронецкий никогда не видел в ‘Елене’, и Менелай не был смешон…
Толпою вошли греческие цари.
— Где моя честь? — проговорил Менелай, растерянно оглядываясь.
— Где твоя честь? — хором запели цари, театрально подняв вверх правые руки.
— Где моя… ч-честь? — повторил Менелай, губы его запрыгали, и он заплакал, жалко скосив лицо, — заплакал дряхлым, бессильным плачем.
Это было удивительно. В убогом садике, на убогой сцене, никому не ведомый актер вдруг перевернул все, и там, где по ходу действия и по замыслу композитора нужно было смеяться над рогоносцем, хотелось плакать над несчастным старым человеком с разбитой верой в женщину и в правду…
Занавес опустился, толпа сквозь узкие проходы повалила в сад. Воронецкий медленно прошел аллею. Сел на чугунную скамейку, закурил папиросу. На душе было тяжело и неприятно, он курил и наблюдал гуляющих, стараясь не замечать овладевшего им неприятного чувства. В будке военный оркестр играл попурри из ‘Фауста’. Корнет-а-пистон вел арию Валентина, и в вечернем воздухе мелодия звучала грустно и задушевно:
Бог всесильный, бог любви,
О, услышь мою мольбу:
Я за сестру тебя молю,
Сжалься, сжалься ты над ней!..
Над головою тихо шумели деревья, заря гасла, небо было чистое, нежное. В густой зелени серебристых тополей заблестели электрические фонари. Воронецкий посмотрел на часы: половина одиннадцатого, пора было ехать в Лесной.
Он вышел из сада и взял извозчика на Выборгскую, к Лесной ‘конке’.
Была белая ночь. Дворники, кутаясь в сермяжные халаты, дремали у ворот, улицы пустели, изредка проезжал извозчик, или, как тень, проносился велосипедист, давая на поворотах резкие, короткие звонки.
Воронецкий проехал узкую Казанскую, бессонный Невский, повернул на Литейный, под догоравшей зарей блеснула далекая гладь Невы. Буксирный пароход, мерцая зеленым фонарем, бесшумно поворачивал к берегу, оставляя ‘а собою тускло сверкавшую струю. Воронецкий следил за ним угрюмым взглядом, приятное настроение его исчезло и не возвращалось, прелесть предстоящего свидания потускнела.
Извозчик выехал на Сампсониевский проспект. Паровая ‘конка’ только что отошла, гремя и плавно колыхаясь, поезд быстро исчезал в сумраке белой ночи. Следующий поезд должен был идти через полчаса.
— Прибавили бы, барин, полтинничек, — свез бы вас в Лесной, — сказал извозчик.
Воронецкий некоторое время в колебании смотрел в даль Сампсониевского проспекта.
— Пошел на Пушкинскую! — вдруг отрывисто сказал он.
Извозчик повернул обратно.
Воронецкий ехал, прикусив губу и сдерживая презрительную усмешку, он сам себе был невыразимо смешон, что не поехал в Лесной.
1896
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека