Представители ‘нового религиозного сознания’, Розанов Василий Васильевич, Год: 1908

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Около народной души (Статьи 1906—1908 гг.)
М.: Республика, 2003.

ПРЕДСТАВИТЕЛИ ‘НОВОГО РЕЛИГИОЗНОГО СОЗНАНИЯ’

Редакция ‘Русской Мысли’ отвела большой отдел журнала проблемам старого и нового религиозного сознания, оговорившись, что сама она стоит в стороне от спора, в стороне вообще от этих волнений, но находит их качественно ценными и занимательными для своих читателей. Позиция, которой, пожалуй, придерживается большинство русского образованного общества. Несомненно, в массе своей оно нисколько не затронуто религиозным исканием и представляет то, что можно было бы назвать практическим позитивизмом. Конт изложил свои взгляды в 5—6 больших томах. Современному человеку столького не нужно. Поутру он берет газету, пробегает телеграммы, просматривает вчерашнюю биржу, откладывает фельетон до вечера, ‘к чаю’ вместе со сладкими сухарями, и идет в училище, в контору и вообще к какому-нибудь практическому делу, которое исполняет. В этом и заключается не столько позитивный образ мысли, сколько позитивный образ жизни. Но, разумеется, мысль не может очень далеко отойти от действительности. И практике дней наших, которая сводится к прошению молитвы Господней: ‘Хлеб наш насущный дай нам днесь’, отвечают и мысли не очень удлиненные, не очень сложные и довольно трезвые.
‘Новое религиозное сознание’, которому едва можно насчитать десять лет, зародилось в единичных кружках, точнее, — в немногих лицах, которые по обстоятельствам своей жизни не вынуждены были тянуть эту мировую лямку ежедневного труда, крепкую, скучную и тяжелую. Это были лица, не ведшие позитивного образа жизни, и им легче всего было сбросить и позитивный образ мышления, или, вернее, они никогда крепко его и не держались, а скорее чуть-чуть придерживались. В первоначальном фазисе своем оно образовалось из двух течений, которые встретились почти случайно и зародились оба самостоятельно и отдельно: из того, что в пушкинской своей речи Достоевский назвал ‘русским мировым скитальчеством’, ‘тоскою русского человека’, а в ‘Подростке’ он же определил это как ‘благородную грусть русского дворянина’, и из второго, более практического источника, но который случайно повел к массе теоретических открытий, — из семейной нужды русского православного человека. Выразителем первого течения явился Д. С. Мережковский, первоначально ‘антик’ по своим античным увлечениям, позднее — ницшеанец по долголетнему и глубокому увлечению личностью и идеями Ницше, и позднее, в теперешнем фазисе своих настроений, — искренний, ‘до обморока’, христианин. Долго не читаемый массою общества, осмеиваемый журналистами и газетными ‘обозревателями’, он ушел в себя и в книги, ушел в упорное чтение, в глубокий восторг читателя и критика, критика не с пером в руке, а с мыслью в голове,— и из его огромной начитанности, из глубокого, восторженного переживания множества чужих идей, из тонкого критического сопоставления этих идей и родилось одно течение ‘нового русского религиозного сознания’. Какова почва, таково и растение, ну, не совсем, но, по крайней мере, таков рост растения, его свежесть или блеклость, сила или слабость. В литературной деятельности Д. С. Мережковского, одного из образованнейших у нас писателей, и чрезвычайно искреннего, есть одна больная черта: это — слабость, отсутствие удара, силы, даже отсутствие кровности, сочности жизни. Точно это артерии с вытекшею из них кровью и пустые. Узор их удивителен, сами они толсты и мощны, стенки их напряжены, упруги, эластичны. Все — прекрасно. Кроме того, что во всем этом нет крови. Проистекает это,— переходя от сравнения к действительности, — от почвы исключительной начитанности, на которой вырос и сложился весь образ мысли Д. С. Мережковского. Слушая его возбужденные и возбуждающие речи в Религиозно-философских собраниях, всматриваясь во всю его личность, в весь его ‘литературный портрет’, невольно напрашивалось сравнение с Белинским. Не полная, но частичная близость здесь есть. И Белинский, со студенческой, даже с гимназической скамьи, жил погруженный в книги и очень мало оглядываясь на действительность. И Белинский хорошую книгу и особенно хорошую мысль, вычитанную в книге, предпочитал всяким краскам житейской жизни. Есть особенный романтизм — романтизм книжного магазина. Романтизм, пожалуй, недурной. Этот невидимый океан мысли, лежащий на полках и, по-видимому, столь недвижный и прозаический, который может испепелиться от поднесенной зажженной спички (избави Боже!), — он велик, глубок, обаятелен, он сказочен и фантастичен в своем действии. Можно отдаться ему, всю жизнь прожить им и даже атрофироваться в самом желании выйти на солнечную улицу и пройтись в людной толпе. Такую фантастическую жизнь среди книг и для книг прожил Белинский, который интересу книги подчинил свою личную жизнь, свои привязанности, дружбу и вражду, свой быт, едва заметил семью около себя, и построил на книгах все свои воззрения, религиозные, политические, нравственные. Такую приблизительно жизнь ведет и Д. С. Мережковский, книги коего суть прибавление к книгам всемирного книжного магазина, лишь с величайшим трудом пробивающиеся или почти не пробивающиеся к сердцу человеческому.
Другой инициатор ‘нового религиозного сознания’ гораздо менее образован, чем Мережковский, и менее его подвижен в идеях, даже почти неподвижен. Мысли его ползут, и даже он, по-видимому, не скучает, когда они вовсе лежат. К тому, что он сам называет своим ‘религиозным открытием’, он приведен был почти случайно. Как сам он рассказывал в кружках Религиозно-философских собраний 1902—1903 гг., ему однажды привелось рассуждать с двумя лицами о поле, — тема, так и этак волнующая теперь русское образованное общество, но о которой не было самого вопроса, не было к ней никакого интереса лет 8—10 тому назад. В разговоре с одним из друзей своих он обмолвился, что, по его мнению, пол в нас есть вовсе не орган или функция, как говорят и даже пишут в книгах, а совсем особое и самостоятельное, полное существо, отношение которого к человеку, т. е. к прочим его частям, можно сравнить с отношением лица. Как лицо нельзя назвать органом и функциею, а оно есть что-то гораздо более значительное и всеобъемлющее в человеке, хотя и занимает мало места, так точно и пол. Он не просто производит потомство, но есть родник страстей, чувствований и, наконец, многих обширнейших и важнейших идей в человеке и человечестве. До некоторой степени он есть только невидимое, но второе, скрытое, тайное лицо в нас, имеющее свои ‘глаголы’. Собеседник, чрезвычайно пораженный этими словами, ответно сказал: ‘Был Один, — и он назвал основателя нашей религии, — у Кого совершенно не было этого лица: никакая Его мысль, никакое Его слово отсюда не течет’. Этот ответ, — как рассказывал он в 1902 году, — в свою очередь страшно поразил его. Он почувствовал, или, точнее, оба они почувствовали, что случайным тезисом и антитезисом они задели величайшую мировую загадку, над которою никто еще не останавливался, что здесь какой-то узел важнейших исторических объяснений, с одной стороны, а с другой — родник множества религиозных тезисов самого обширного значения. Но все это пока неясно. Чувствуется что-то огромное, но что, — об этом нужно думать. Этот разговор у него был с лютеранином. Следующий — с православным. На слова его, что соединение полов не может быть грешно, по крайней мере, в благословенном церковью браке, и особенно потому не может быть, что в нем зарождается не одно тело, но и душа будущего младенца, — этот благочестивый и чрезвычайно образованный человек возразил, что такая точка зрения непонятна лично ему и совершенно противна всему учению, всему чувству церкви, всему ее вкусу, духу и законодательству. ‘Первоначально и извечно акт этот мерзок, и церковь не разрешает его, а только прощает, и простить его только одна она и может, по санкции величайшего авторитета, в ней скрытого, по своей святости. От себя этот акт — преступление, хуже убийства, с разрешения церкви — ничего. Как кредитная бумажка, отпечатанная лично вами, приводит в Сибирь, а отпечатанная в экспедиции заготовления государственных бумаг — составляет ценность и служит к приобретению всех вещей. Но и в благословенном церковью браке соединение это, однако, по существу своему таково, что, совершая его, христианин всякий раз чувствует себя величайшим грешником, почти проклятым, и я, по крайней мере, не смею ни в тог час, ни даже на другой день поднять глаза на образ’. Мысль эта, выраженная с такой уверенностью и резкостью, выраженная пылким учеником Хомякова и Гилярова-Платонова, совершенно компетентным в знании церковного учения и духа. вторично поразила его несказанным удивлением. Вторично он почувствовал, что разгадка отношений церкви к семье и браку, этого прощающего отношения, этого извиняющего отношения, ведет к целому ряду открытий, притом таких, которые не могут оставить в покое самый фундамент церкви. Он или глубоко колеблется, пошатывается, или ‘паче утверждается’, но ценою нравственного согласия, нравственного одобрения таких чрезвычайных явлений, как обычное у христиан убийство младенцев девушками-матерями. Ведь это в своем роде истребление фальшивых кредитных бумажек, вещь нормальная и необходимая, вещь нужная. Но как религиозно мириться и нравственно оправдывать истребление ни в чем не повинного младенца, который мог бы жить. Таким образом, к величайшему метафизическому интересу как загадке прибавился нравственный интерес чрезвычайно живого и практического содержания, который скоро приобрел колорит спора, тяжбы. Так, он рассказывал в 1902 г. ход своей мысли, возникшей почти случайно. И прибавлял: ‘Это до такой степени овладело не только всею моею мыслью, но и всем моим существом, что я точно впал в бред. Раз еду по лесной конке, сижу наверху, и ветви деревьев, наклоненных здесь над поездом, стали задевать мне по рукам и лицу. Я точно опомнился, но как был постоянно под давлением все одной мысли, то мне представилось, что самые эти ветви, с такими запыленными здесь и смятыми листьями, точно обращались ко мне и молили: ‘Спаси нас, защити нас’. Конечно, это иллюзия, и есть чему посмеяться, но мне представилось, что от поворота опора в ту или другую сторону точно зависит спасение для увядающей природы, точно вся природа лежит теперь в каком-то мировом изморе и ожидает росы на свои листья, хочет воды на свои корни и просит об этом, нравственно просит, как живое существо, почти как олицетворенный человек. Встала великая проблема святости и греха. Откуда их начинать? Что ими считать? Мы привыкли ‘грех’ считать именно с пола: ‘безнравственное’ мы говорим не о фальши, не о жестокости, не о грубости, а говорим о совершенно, в сущности, безвредном каком-нибудь флирте. ‘Падением’ все называют не когда человек солгал, не когда вся его жизнь есть ложь, а вот когда девушка ‘сделала фальшивый билет не в экспедиции заготовления государственных бумаг’ или когда юноша увлекся девушкою дальше известной черты. Почему обманщик не ‘пал’, ростовщик — не ‘падшее существо’, деревенский кулак и базарный выжига — ‘ничего себе’, — прощаются. И все они перед лицом всего мира менее грешны, менее осуждены, менее злобно и едко порицаемы, чем никому не повредившая, никому не пожелавшая зла Гретхен, которую так судили женщины и подруги у фонтана перед собором. Но тут не в ‘подругах’ и ‘женщинах’ дело, они только вторят, только эхо и резонаторы. Дело в изначальном осуждении, и почти нельзя поднять глаза на того, кто его начал’.
Так передавал он. И очень волновался, вместе — очень верил в себя. ‘Нужно оживить землю и нужно вторично освятить ее. Что там касаться религией наружности, поверхности, образа мыслей и сплетения слов: ведь в этом состоят все наши схемы, и исповедания, и катехизисы. Нужно взять дело реальнее и глубже. Нужно, чтобы косточки-то в нас пели Богу, нужно изменить весь состав человека, нужно заставить его иначе и лучше рождаться. Хорошие люди суть по природе хорошие, а дурные люди суть по природе дурные. Глупыми не школа делает, а глупыми рождаются. Также и злыми. Вынуть зло из рождения — вот задача! Вложить сюда добро, свет, просвещение — вот продолжение задачи! Но как, — об этом можно сто лет думать’.
Идеи его или, точнее, вопросы и недоумения его очень удачно связались с эллинизмом и ницшеанством Мережковского. Они придали этому эллинизму какую-то насущную значимость, интерес дня, интерес ‘теперь’, и, в свою очередь, от этой встречи с эллинизмом страшно расширились в горизонте, перейдя в вопрос: чем, в сущности, были древние угасшие цивилизации, и эллинизм, и романтизм, и Египет. Не были ли они только другим полюсом, и именно утвердительным полюсом, по отношению к родникам жизни, чем тот явно отрицательный полюс, около которого лежит вся европейская цивилизация? И не от этого ли другого утвердительного отношения происходит эта поражающая нас красота и свежесть всех форм тогдашней жизни, тогдашнего быта, и во главе всего — красота и свежесть тогдашнего человеческого тела? Но от тела один шаг и до духа: in corpore sano — mens sana {в здоровом теле — здоровый дух (лат.).}, и обратно. Мы — калеки, стенающие, больные, грустящие, тоскующие, грязные и кающиеся. Вся наша литература, все наше общество и государство отсюда, все от ‘зараженной лозы’. Литература — нервная, патологическая, экзальтированная, ну, и возвышенная. Мученики доходят до святого экстаза. Но ведь все-таки они мученики, и зачем это? Не нужно покаяния, ибо в основе самой не нужно и греха, надо избыть грех, зло, и избыть его через другое рождение. Не нужно и целителей: не нужно просто хворать. Эллинизм здесь не спасение, но все-таки некоторый указующий путь, некоторый этап, компас, рецепт здоровья, сохраненный в пирамидах.
Мережковский и этот другой инициатор хорошо дополнили друг друга и взаимно усилили. Мережковский пылок, быстр, подвижен, бегуч. У него множество начитанности, много идей. Но все это, особенно прежде, имело уж слишком большую быстроту и нераздельную с этим хрупкость. Мережковского можно сравнить с женщиной, которая вечно беременна, но никак не умеет родить. И слышны только метания и вопли. Ползучая и во многих случаях лежачая мысль его друга поддерживает вечно грозящие обвалиться постройки Мережковского. Сколько бы раз верхи его конструкции ни опрокидывались, все же остаются внизу некоторые основные линии, некоторые лежащие в самой земле кирпичи, которых невозможно выворотить и которые указывают, что ‘можно’ и ‘нужно’ строить.
В 1902 году, когда начались Религиозно-философские собрания в Петербурге, — духовенство наше впервые встретилось с этим образом мысли, совершенно другим, чем какой был у славянофилов и какой единственно предъявлялся к нему со стороны светской мысли, для ‘критики’ и ‘опровержения’. В ‘Новом Пути’ печатались протоколы этих собраний, — и таким путем новый образ мысли сделался известен всему духовенству, и, между прочим, уже солидным представителям богословской науки в духовных академиях. Можно сказать, что весь этот спор и вся эта тема ‘нового религиозного сознания’ прошли совершенно незамеченными для нашего общества, печати и литературы, и по той простой причине, что, повинуясь обрядам и числясь в церкви, они, в сущности, улетели как бы на воздушных кораблях графа Цеппелина далеко куда-то от самого материка и этих, и всяких религиозных тем и не знают основательно ни что такое христианство, ни что такое язычество. Мог бы дать обширную аудиторию этим темам, хотя бы путем полемики, покойный Влад. Соловьев, — и мне известно, что он готовился ‘к выступлению’, когда это течение едва начало обозначаться в литературе. Он почувствовал, что затронуты самые корни христианства и что вопрос идет о существе церкви. Но он умер, — всего за год или полгода до открытия собраний. Тут дело в простом предварительном знании, предварительной подготовке, предварительном образовании. И мне говорил, — не знаю, насколько основательно, — один очень даровитый представитель духовно-академической науки, что вся богословская литература, и даже полнее — богословская мысль, и главным образом домашняя, ‘про себя’ мысль, — выведена, и навсегда выведена, — из прежнего схоластического, однообразного и мертвенного состояния через дачу совершенно другого материала, чем над каким она работала до сих пор, через предложение ей совершенно новых и очень трудных вопросов. Таким образом, и в этом случае, как во многих, ‘свои не приняли, а чужие — пошевелились’. Закваска, во всяком случае, бродит, и нет основания полагать, чтобы она опала. Ну, как сделать с мыслью, чтобы она не была мыслью? Это можно сделать, приведя ее только к глупости, бессодержательности, бессмыслице. Но об этом лукавый бес сказал надвое…

КОММЕНТАРИИ

PC. 1908. 13 сент. No 212. Подпись: В. Варварин.
Другой инициатор ‘новогорелигиозного сознания’ — здесь Розанов имеет в виду себя.
Этот разговор у него был с лютеранином. Следующий — с православным. — Вероятно, под лютеранином Розанов подразумевает Ф. Э. Шперка, а под православным — И. Ф. Романова (Рцы).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека