Роман ‘Боги жаждут’ занимает в блистательной серии произведений Анатоля Франса, несомненно, одно из первых мест. Это наиболее трагический роман, вышедший из-под его пера. Анатолю Франсу трагизм был в значительной степени чужд. Это не значит, что он стремился обойти явления тяжелые, вопросы серьезные и даже жестокие, — в миросозерцании Анатоля Франса очень большое место занимает довольно густая тень пессимизма.
В общем, мир и жизнь казались Анатолю Франсу украшенными бесчисленным количеством красот, которыми приятно наслаиваться. При этом наслаждение ими, путем культа умения воспринимать и путем художественной обработки элементов окружающей среды, может быть доведено до необыкновенной тонкости, до упоительной и изысканной силы, которая может сделать жизнь счастливой или, по крайней мере, обогатить ее частыми и длительными моментами высокого, разнообразного и яркого удовольствия. Но все это вышито как будто узором из самоцветных камней на черном фоне. Основной черный топ, преходящесть всего существующего, страшная неурядица, всякого рода биения и диссонансы социальной жизни и даже жизни природы, существование целого арсенала пыток в виде физических и нравственных страданий, неизбежная старость, пугающая смерть — все это не только остро и болезненно чувствовалось Анатолем Франсом, но и признавалось им первоосновой странной и летучей сказки, которая называется действительностью, жизнью.
В этом смысле Анатоля Франса можно назвать трагическим мыслителем и художником. Он примиряется с жизнью, только высоко оценивая и стараясь возможно выше поднять каждый отдельный момент наслаждений (в которых весьма большое место занимает наслаждение познанием) и часто устремляя глаза вдаль, в будущее, к мерцающему там свету надежды на победу человеческого разума и исходящей от человека благоустроенности над хаотичностью того куска вселенной, где мы живем. Но это — именно надежды Анатоля Франса на будущее, а не абсолютная уверенность в нем, часто надежды эти сменялись почти полной безнадежностью. Стоит только вспомнить такие его произведения, как ‘На белом камне’ и конец ‘Острова пингвинов’.
И все же, несмотря на то что по самой сущности своей, в корне своего миросозерцания Анатоль Франс трагичен — трагических произведений у него, в общем, мало. Сама устремленность Анатоля Франса как писателя, та страсть, которая толкала его браться за перо, заключались как раз в том, чтобы чудесными разноцветными узорами, сотканными из мыслей, чувств и фантазий, утешать себя и своих читателей в существовании этого черного фона.
К большим страстям, к огромным идеалам, которые с силой фанатизма овладевают людьми, к большим страданиям Анатоль Франс подходит для того, чтобы накинуть на них тонкую золотую сеть своих улыбок, своих сомнений, своих примирительных слов, — словом, своей эстетической, немножко грустной, но в то же время ясно улыбающейся мудрости.
В романе ‘Боги жаждут’ Анатоль Франс подошел к такой изумительной, противоречивой, славной и страшной эпохе, как террор во время Великой французской революции.
Его основной задачей было дать объективно художественное освещение этому грандиозному и мучительному эпизоду в истории человечества.
У Анатоля Франса было много данных для того, чтобы выполнить эту исключительно значительную задачу.
Прежде всего, он никак не мог впасть в легкий и презренный жанр надругательства над окровавленными днями апогея Французской революции. Он не мог даже соскользнуть в тот тон мещанского ужаса перед багровым заревом террора, который, например, губит известный роман Диккенса ‘Два города’ 1. Анатоль Франс был переполнен величайшим уважением к революции и революционерам. Со времени своей дружбы с Жоресом, в особенности начиная с дела Дрейфуса, Анатоль Франс стал искренним другом социализма, и не только как порядка жизни, а именно как идеи революционной, стал очень склоняться к той мысли, что без восстания, без насилия со стороны масс гнилой и грязный буржуазный мир, в котором Анатоль Франс все более и более разочаровывался, не может быть исцелен.
Если Анатоль Франс в самые последние дни своей жизни, будучи слабым стариком, занятым своим прошлым и предстоящим концом, и отошел, практически по крайней мере, от революционных идей, то ни на минуту нельзя забывать того славного времени, когда, в конце войны и немедленно после нее, Анатоль Франс выразил свои горячие симпатии к русской революции, к коммунизму и даже заявлял о своей готовности войти в коммунистическую партию.
Сочувствие великим революционным идеям, понимание жгучего и прямолинейного энтузиазма, присущего деятелям революции, у Франса были. Была у него также та зоркость глаза, которая, даже при отсутствии марксистской школы, часто позволяла ему, как историку, подниматься до поразительной глубины и правильности анализа событий. И еще больше, чем на эти свойства, полагался, вероятно, внутренне Анатоль Франс, когда брался за указанную задачу, на свой скептицизм, на свою иронию, на свою научную и атеистическую мудрость.
Французская революция для Анатоля Франса была выражением определенной веры. Помимо того, что она выросла из определенных стихийно-исторических условий, как сознание, как идеология, это была именно вера, даже ‘вера в богов’. Французская революция для центральных отрядов шла под совершенно определенными лозунгами, которые чисто метафизически делили мир на добро и зло. В силу этой крепкой религиозности, довольно близкой по существу к религиозности английских пуритан, революционеры якобинского толка получили лишнюю фанатическую закалку. Но, конечно, перед взором объективного мыслителя, да еще такого, как Анатоль Франс, то есть зараженного особым недоброжелательством ко всякой религии и метафизике, эта ‘вера’ не могла не явиться во всей своей необоснованности, во всей своей иллюзорности. Анатоль Франс не боялся попасть в сети идеологии Французской революции именно потому, что он прекрасно видел иллюзорность ее идеалов. Подчеркнем еще раз: это вовсе не значит, что Анатоль Франс считал иллюзорными идеалы более совершенного общественного строя. Надо предостеречь читателя от какого бы то ни было перенесения и фактов, изображенных Анатолем Франсом в его романе, и суждений, которые он по их поводу высказывает, например, на нашу революцию.
Если местами бросаются в глаза внешние параллели между событиями первых годов после Октября и картинами парижской жизни, живописно изображенными Анатолем Франсом, то эти параллели все же весьма поверхностные. В самом деле, между мелкобуржуазной Французской революцией, трагически осужденной на гибель в силу внутренних противоречий, и нашей революцией, являющейся несомненным переходом к последней и победоносной революции мирового пролетариата, лежит целая пропасть.
Но нет никаких сомнений все же, что и некоторые черты, сближающие революционера XVIII столетия с нами, вызывали со стороны Анатоля Франса грустную улыбку понимания, не лишенную, однако, иронии. ‘Боги жаждут’ — назвал он свой роман. Название в высшей степени удачное, многозначительное. Нет никакого сомнения, что под ‘богами’ Анатоль Франс разумеет здесь великие, безличные стихии истории, те огромные, в первую очередь экономические, напластования и течения, которые потом принимают облик философских учений, партий, групп и т. п., жизнь и взаимодействие которых и представляет собою основную ткань истории.
Анатоль Франс — -так же как и мы, революционеры, — прекрасно знает, что жизнь личности, ее убеждения, се действия диктуются ей эпохой. Эпоха же формируется под влиянием этих сверхличных социальных сил.
‘Но эпоха на эпоху не походит. Бывают эпохи мирные, скучные, во время которых жизнь плетется ‘рысью как-нибудь’ 2, люди живут-поживают. Бывают, наоборот, эпохи громовые, полные монументальных событий, требующих от личности колоссального напряжения сил, огромных жертв — эпохи, которые не только раздавливают своими железными шагами случайно попадающихся под стопы их обывателей, но которые сложными путями губят даже самых сознательных своих сынов и выразителей. В эти эпохи жизни разбиваются, история словно разрывает на каждом шагу человеческий организм и выливает драгоценнейшую из жидкостей — человеческую кровь — на колеи своего пути.
Это-то явление и обозначает художественно Анатоль Франс своим выражением ‘Боги жаждут’. ‘Судьба жертв искупительных просит’ 3, — восклицает Некрасов. Такие эпохи всегда знаменательны и оставляют после себя глубокий и важный след для судеб человеческих. Но в человеческом сознании они отражаются колоссальным напряжением человеческих усилий и многочисленными и болезненными жертвами, из которых самыми сложными и самыми мучительными являются те, которые приносятся так называемыми ‘палачами’ подобных эпох.
Самое трагическое, что заключено в эти бурные эпохи, в эти революционные периоды, это то, что передовые бойцы и вожди этих эпох стремятся установить мир, любовь, порядок, ко натыкаются на бешеное сопротивление консервативных сил, втягиваются в борьбу и часто гибнут в ней, заливая своей и чужой кровью все поле битвы, так и не успевая пробиться сквозь ряды врагов к желанной цели.
Вся ситуация во Франции, все взаимоотношения классов общества осудили якобинцев именно на такую судьбу. Вот почему Анатоль Франс был способен относиться объективно к эпохе. С одной стороны, он был проникнут великим уважением к подлинным революционерам, с другой стороны, он прекрасно сознавал иллюзорность их самосознания и несоразмерность их надежд и принесенных ими (своих и чужих) жертв с достигнутыми результатами.
И вот почему роман Анатоля Франса становится поистине трагическим.
Несмотря на те же приемы, на те же поиски примирения, высшую мудрость, понимание, так сказать, натуральной связи событий, высшую доброту, которая все понимает и поэтому все прощает, — на этот раз Анатоль Франс поднялся все же до самого настоящего пафоса. Обыкновенно Анатоль Франс блещет своим остроумием, бесконечно забавляет разнообразием своих красок и рисунков, трогает своим мягким юмором, но редко потрясает. Роман же ‘Боги жаждут’ — одно из самых потрясающих произведений французской литературы вообще.
На первом месте в романе, конечно, стоят фигуры самых истинных революционеров: до святости чистый, преданный, деловой Трюбер (таких Трюберов мы очень много видим сейчас вокруг себя) и мастерски обрисованные на заднем плане, немногими штрихами, грандиозные фигуры Марата и Робеспьера.
Тот факт, что Анатоль Франс шлет Робеспьеру упрек в чрезмерной приверженности к слову, к парламентаризму, к юридическому акту, упрек в отсутствии настоящей хватки активного вождя, военного человека, каким обязательно должен быть революционный вождь, не умаляет величия силуэтов, созданных автором.
Наконец, центральная фигура — Гамлен. Гамлен узок. Он кажется порой читателю (и, вероятно, автору) несколько черствым по односторонности своей психологии. Но какое монументальное единство, какая обжигающая горечь, какое богатство подлинно высоких чувств, какая бескорыстность, какая трогательная красота и нежность в любви к женщине, какой незабываемый, чистый, как алмаз, пафос в знаменитой сцене Гамлена с ребенком!
И пусть не говорят, что поведение Гамлена по отношению к Мобелю является пятном на нем. Правда, Анатоль Фраке, вероятно, хотел этим показать, что даже справедливейший среди справедливых, становясь судьей (фигура вообще ненавистная для Франса), не только естественно подчиняется, по мнению Анатоля Франса, омерзительной практике судейства, но и: легко может, почти сам того не подозревая, использовать свою судейскую власть в личных целях. Но все же Анатоль Франс отнюдь не хочет заклеймить этим Гамлена, ибо Гамлен, отправляя Мобеля на эшафот и движимый в этом случае своей ошибкой относительно роли соблазнителя, которую Мобель будто бы сыграл по отношению к Элоди, действует как рыцарь революции и искренне убежден, что и в этом (мнимом) поступке Мобеля сказался ненавистный аристократизм, ‘монархическая развращенность’.
Тот ужас, в который приходит Гамлен по отношению к собственным своим подвигам, к своим террористическим актам, только самый пошлый обыватель может понять как ‘угрызения совести’ или еще что-нибудь в этом роде. Анатоль Франс достигает настоящей гениальности, когда он заставляет Гамлена по пути к гильотине каяться не в том, что он проливал кровь, что был палачом, а в том, что пролил ее недостаточно, что был слишком слабым. Это довершает изумительный героический облик Гамлена.
Внимательный читатель заметит, что Гамлен, между прочим, страдает мыслью об осуждении или о каком-то омерзении, которое он может внушить в будущем тем самым потомкам, ради счастья которых он жил и боролся. Мало того, он не только страдает, он заранее примиряется с этим. Лучшим для себя историческим памятником он считает совершенное забвение. Но опять-таки было бы совершенно тупо видеть в этом осуждении Гамленом себя самого признание сделанного им дела лишним. Нисколько. Гамлену только присуще понимание того гигантского расстояния, которое расстилается между его целью — миром законченной гуманности — и средствами, которые к этой цели ведут, то есть террором. Террор есть единственный инструмент, которым можно взломать ворота в грядущий рай. Так думает Гамлен. Но когда человечество, чистое и прекрасное, войдет в этот рай, оно должно даже забыть о том окровавленном кинжале, которым взломан был замок.
Разные люди по-разному будут относиться к великолепной фигуре, вылепленной Анатолем Франсом. Мы, революционеры, относимся к ней, при всем сознании ее узости и односторонности, с бесконечной любовью, с братским уважением, и мы не можем не чувствовать благодарности к Анатолю Франсу не только за то, что он в таком, поистине монументальном, стиле создал такую исключительную фигуру, но и за то, что он сумел отнестись к ней при полной правдивости с глубоким уважением.
Революция в этот момент была сильно подмочена неприятными элементами. Их Анатоль Франс представил в достаточном обилии. Интереснее всего здесь группа, окружающая госпожу Рошмор. Несколькими штрихами набросана подлая компания, от спекулянта Баца до Экзажере Анри, который даже в состоянии был посадить Гамлена судьей. Прекрасно задумано то, что Гамлен оказывается потом тем мечом, который уничтожает всю эту теплую компанию.
Зато с особой любовью останавливается Анатоль Франс на пассивных контрреволюционерах — на Бротто и его свите, отце Лонгмаре и прелестной Атенаис.
Бротто — центральная фигура романа в такой же мере, как и Гамлен. Это человек абсолютно свободомыслящий, атеист, человек, всей душой готовый приветствовать справедливость, если бы она была возможна, человек исключительной объективности и изумительной, до святости доходящей доброты, в то же время — человек большой эрудиции, грустно улыбающийся эпикуреец, — своеобразная маска самого Анатоля Франса.
Бротто стоит на огромной высоте над событиями. Он оценивает с точки зрения героической философии все происходящее. Он не может не вызывать симпатии, до такой степени очаровательными чертами обрисовал его Анатоль Франс. И все же он оставляет нас, революционеров, холодными.
Конечно, есть известная доля истины в его скептическом отношении к фанатизму ограниченного своим временем Гамлена и его единомышленников. Но тем не менее у Бротто есть и огромная холодность внеисторической фигуры. Это смакователь жизни и утонченный ее наблюдатель, который, пожалуй, потому и добр, что не находит причин быть злым на что бы то ни было в столь случайном и беглом мире, как наш. Нет никакого сомнения, что Анатоль Франс в этой улыбающейся, всегда возвышенной, перед всеми ударами судьбы крепкой и благодушной фигуре хотел создать человека несравненно высшего типа, чем Гамлен. Нет сомнения также, что многие отдадут пальму первенства Бротто. Но нас он не убеждает. Нам сродни революционные страсти, а Бротто кажется нам фигурой мало мужественной, каким-то историческим кастратом, который проплывает над жизнью, как облако, но ничего в ней не меняет, никак ее не задевает. Но надо все же отдать справедливость Анатолю Франсу: сама по себе фигура Бротто написана с классической определенностью и огромной культурностью, без которой нельзя было бы приступить к созданию персонажа такой исключительной силы мысли и такой широкой образованности. Без этой силы мысли и изумительной культурности Бротто был бы фигурой просто жалкой.
В маленькой фигурке проститутки Атенаис Анатоль Франс дает представление о том глубоком контрреволюционном брожении, которое получилось среди наиболее обездоленной части парижского населения, забытой и отчасти даже забитой якобинцами. Мельком дается учение Робеспьера о необходимости сохранить известное доверие и дружбу богатой части населения, учение тактически глубокое и отнюдь не роняющее Робеспьера как революционного стратега, но учение, показывающее, среди каких противоречий приходилось биться политике якобинцев. Атенаис не знает короля, не любит короля, имеет все основания ненавидеть короля, но она кричит во все горло: ‘Да здравствует король!’ — просто чтобы протестовать против правительства, от которого она видит только одни обиды.
Это очень глубоко и очень правдиво. Такое явление, несомненно, было во Франции, и та трагедия падения Робеспьера, которая так логично и вместе с тем так прекрасно изображена Анатолем Франсом на последних страницах его романа, в значительной степени объясняется отходом масс и мелкой буржуазии от якобинцев.
Мы не претендуем в этом предисловии исчерпать путем характеристик все содержание романа. Мы оставляем в стороне даже такую прелестно вылепленную фигуру, как Элоди, Упомянем только, что в Элоди Анатоль Франс хотел как бы слегка символически изобразить прямую дочь кровожадной и равнодушной судьбы. Она прямая дочь тех незримых и безличных ‘богов’, которые ‘возжаждали’ в конце прошлого столетия 4. Она чувственна до предела. Ее чувственность находится в глубоком родстве с жестокостью, с идеями смерти, крови своей и чужой, и вместе с тем она почтя равнодушно (хотя и есть трогательный момент с маленьким кольцом Марата) переходит в объятия Филиппа, человека, предвозвещающего более спокойные времена — наступление того царства ‘золотой середины’, которое после эпопеи Бонапарта на сравнительно долгое время сменит собою трагический спектакль, отраженный Анатолем Франсом в его чистом и концентрирующем зеркале.
Примечания
Впервые напечатано в книге: Анатоль Франс, Полн. собр. соч., т. XIII. Боги жаждут, перевод с французского Б. Лившица, Гослитиздат, М. — Л. 1931.
Печатается по тексту первой публикации.
1 В русских переводах ‘Повесть о двух городах’.
2 Луначарский использует выражение из ‘Евгения Онегина’ А. С. Пушкина (глава пятая, строфа II).