Предисловие к 3-му изданию сборника ‘За двадцать лет’, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1908

Время на прочтение: 12 минут(ы)

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XIV

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА

Предисловие к 3-му изданию сборника ‘За двадцать лет’

(Изд. ‘Общественная польза’, 1908 г.)

Выпуская в свет новое издание своего сборника ‘За двадцать лeт’, на этот раз решаюсь предпослать ему несколько замечаний.
Один критик, — не только не благосклонный, но, как видно, весьма и весьма невнимательный — приписал мне поистине удивительный литературный критерий. Он утверждал, что я одобряю тех беллетристов, которые признают влияние общественной среды на развитие личности, и порицаю тех, которые этого влияния не признают. Нельзя понять меня хуже
Я держусь того взгляда, что общественное сознание определяется общественным бытием. Для человека, держащегося такого взгляда, ясно, что всякая данная ‘идеология’ — стало быть, также и искусство и так называемая изящная литература, — выражает собой стремления и настроения данного общества или — если мы имеем дело с обществом, разделенным на классы — данного общественного класса. Для человека, держащегося этого взгляда, ясно и то, что литературный критик, берущийся за оценку данною художественного произведения, должен прежде всего выяснить себе, какая именно сторона общественного (или классового) сознания выражается в этом произведении. Критики-идеалисты школы Гегеля — а между ними и наш гениальный Белинский в соответственную эпоху своего развития — говорили, что задача философской критики заключается в том, чтобы идею, выраженную художником в своем произведении, перевести с языка искусства на язык философии, с языком образов, на язык логики. В качестве сторонника материалистического мировоззрения я скажу, что первая задача критика состоит в том, чтобы перевести идею данного художественного произведения с языка искусства на язык социологии, чтобы найти то, что может быть названо социологическим эквивалентом данного литературного явления. Этот мой взгляд не раз выражался в моих литературных статьях, но, видно, он-то и ввел в заблуждение моего критика.
Этот остроумный человек решил, что если, по моему мнению, первая задача литературной критики состоит в определении социологического эквивалента разбираемых им литературных явлений, то я должен хвалить тех авторов, которые своими произведениями выражают приятные для меня общественные стремления, и порицать тех, которые служат выразителями — неприятных. Это уже было бы само по себе достаточно нелепо, потому что для критика, как для такового, речь идет не о том, чтобы ‘смеяться’ или ‘плакать’, а о том, чтобы пони мать. Но ‘сочинитель’, которого я имею в виду, еще больше упростил дело. У него вышло, что я раздаю похвалы или порицания, смотря по тому, подтверждает или нет данный автор своими сочинениями мой взгляд на значение общественной среды {Он забыл подкрепить свои слова хотя бы одной выпиской из моих литературных статей. Впрочем, это понятно само собою.}. Получилась нелепая карикатура, о которой не стоило бы и говорить, если бы она сама не являлась ‘человеческим документом’, весьма интересным для историка нашей — да, к сожалению, и не только нашей — литературы.
В рассказе Г. И. Успенского ‘Нeизлeчимый’ дьякон, страдающий запоем и добивающийся от доктора такою лекарства от этого недуга, которое вступило бы ‘в самую, например, в жилу’, является решительным противником материализма, доказывая, что материя и дух совсем не одно и то же ‘Изволите видеть, — рассуждает он, — даже и в ‘Русском Слове’ не сказано прямо так, что мол это все одно… Ежели бы так, то взять палку — вот тебе хребет, обмотал бечевкой — нервы, еще чего-нибудь наддал — и хоть в мировые посредники выбирай только шапку с красным одеть…’
Этот дьякон оставил многочисленное потомство. Он — родоначальник всех ‘критиков’ Маркса. К числу его потомков, очевидно, принадлежит и мой ‘сочинитель’. Только надо говорить правду: дьякон не так ‘узок’, как его потомки. Он беспристрастно признавал, что ‘даже’ и по ‘Русскому Слову’ хребет — не палка, а нервы — не бечевка. А вот мой немилостивый критик, очевидно, готов приписать мне твердое убеждение в тождестве нервов с бечевкой и палки с хребтом. Да и один ли мой критик? Достаточно припомнить те возражения, с которыми выступали против марксизма народники и субъективисты, чтобы убедиться в том, что эти наши противники совершенно серьезно приписывали нам — да, собственно говоря, и до сих не перестали приписывать — подобные же нелепости. Мало того: можно без всякого преувеличения сказать, что даже и западноевропейские критики Маркса — например, пресловутый г. Бернштейн — навязывали ‘ортодоксальным’ марксистам такие мнения насчет ‘нервов’ и ‘бечевки’, которые рассудительный дьякон никогда не решился бы отнести на счет материализма. Я не знаю, придет ли такое время, когда мы избавимся, наконец, от удовольствия ломать копья с подобными ‘критиками’. Думаю, что да, думаю, что придет после того общественного преобразования, которое устранит социальные причины некоторых философских и иных предрассудков. Но, пока что, нам еще много, много раз придется выслушать от наших ‘критиков’ серьезные увещания в том смысле, что нельзя же выбирать в ‘мировые посредники’ палку, обмотанную бечевкой и украшенную шапкой с красным околышем. Поневоле воскликнешь вместе с Гоголем: скучно на этом свете, господа!
Мне скажут, пожалуй, что критик, берущийся за определение социологического эквивалента художественных произведений, легко может злоупотребить своим методом. Я это знаю. Но где же тот метод, которым нельзя было бы злоупотребить? Его нет и быть не может. Скажу больше: чем серьезнее данный метод, тем нелепее те злоупотребления им, которые позволяют себе люди, плохо его усвоившие. Но разве это довод против серьезного метода? Люди много злоупотребляли огнем. Но человечество не могло бы отказаться от его употребления, не вернувшись на самую низкую стадию культурного развития.
У нас теперь очень злоупотребляют эпитетом ‘буржуазный’, ‘мещанский’. Так иного, что я не без сочувствия прочитал следующие строки г. И. в фельетоне No 94 ‘Русских Ведомостей’.
‘Современная литература попыталась изобрести средство, которое разлагает и разрушает решительно все, оставаясь безопасным для своего носителя. Оно заключается в словах ‘буржуазный’ и ‘мещанский’. Стоит эти слова направить против какого-нибудь общественного деятеля или литературного произведения, и они будут действовать как яд, убивающий самый сильный организм, разлагающий, уничтожающий. В слове ‘буржуазный’ заключается тот неопровержимый аргумент, с которым не могут бороться никакие хитросплетения, никакие выверты полемического дарования. Это — шимоза, которой нельзя доказать, что она не туда направлена, куда надо, и попала не в то место. В то или не в то, а она уже его разрушила.
‘Единственным достаточным ответом на страшное обвинение может быть посылка по тому адресу, откуда прилетела смертоносная гостья соответственного снаряда. Откуда вам прислали ‘буржуазный’, туда вы пошлете ‘мещанский’, и такие же опустошения, какие видите сейчас у себя, вы найдете во вражеском лагере, потому что загородиться против взрывчатого снаряда нет крепостей, не может быть окопов’.
Г. И. по-своему прав, но прав только по-своему, прав, как человек, хорошо видящий известное явление, но не дающий себе труда понять его общественный смысл. А между тем, если б г. И. захотел понять этот смысл, то ему легко было бы сделать это именно благодаря тому обстоятельству, что теперь страшно злоупотреблять указанными эпитетами. Г. Дезесперанто правильно говорит (‘Киевская Мысль’, No 134, 1908 года):
Весь мир — ‘буржуй’ по Сологубу,
А по Дубровину — ‘еврей’.
Это так. Но почему же весь мир ‘еврей’ для г. Дубровина? Нельзя ли определить социологический эквивалент этой странной психологической аберрации? На этот вопрос едва ли не всякий ответит, что можно, и едва ли не всякий тут же и без малейшего труда определит этот эквивалент. Ну, а как обстоит дело с психологической аберрацией г. Сологуба? Можно ли определить ее социологический эквивалент? Я опять думаю, что можно.
Вот — посмотрите. Не так давно орган г. Дубровина говорил: ‘Сытенькое буржуазное счастье, которое нам сулил социализм, нас не удовлетворит’ (цитировано в ‘Киевской Мысли’ No 132 1908 года)
Оказывается, что г. Дубровин упрекает теперь своих противников не только в еврействе, но также и в буржуазности. Это в высшей степени интересно. Но заметьте, что г. Дубровин не сам приготовил страшную ‘шимозу’ буржуазности: он взял ее в готовом виде, скажем у того же г. Сологуба, для которого весь мир ‘буржуй’, или у г. Иванова-Разумника, который даже и природу не прочь обвинить в буржуазности. Но и эти господа не сами приготовили страшную ‘шимозу’, они заимствовали ее от некоторых критиков Маркса, а этим последним она досталась в наследство от французских романтиков. Известно, что французские романтики энергично восставали против ‘буржуа’ и ‘буржуазности’. Но теперь всякому знакомому с историей французской литературы известно и то, что романтики, восстававшие против ‘буржуа’ и ‘буржуазности’, сами насквозь были пропитаны буржуазным духом. Таким образом их нападки на ‘буржуа’ и их отвращение от ‘буржуазности’ знаменовали собой лишь семейную ссору в рядах буржуазного класса. Теофиль Готье был отчаянным врагом ‘буржуа’, а между тем он с кровожадным восторгом приветствовал победу буржуазии над пролетариатом в мае 1871 года. Уже отсюда видно, что не всякий, кто гремит против ‘буржуа’, является противником буржуазного общественного строя. А если это так, то в страшных ‘шимозах’ разобраться вовсе не так трудно, как это думает г. И. Есть ‘антимещанство’ и ‘антимещанство’. Есть такие ‘антимещане’, которые более или менее легко мирятся с эксплуатацией массы (‘толпы’) буржуазией, но никак не хотят помириться с недостатками буржуазного характера, обусловленными, в конце концов, той же эксплуатацией. Есть другое ‘антимещанство’, не закрывающее, конечно, глаз на дурные стороны буржуазного характера, но прекрасно понимающее, что они могут быть устранены только посредством устранения тех производственных отношений, которыми они обусловливаются. И легко понять, что каждый из этих двух видов ‘антимещанства’ должен находить и действительно находит свое выражение в литературе. А кто понял это, тот без труда разберется и в ‘шимозах’.
Он скажет, что есть ‘шимозы’ и ‘шимозы’ одни из них летят из того лагеря, в котором укрепились люди, желающие, чтобы буржуа отделался от недостатков, порожденных буржуазными общественными отношениями, но сохранил свою власть над трудом эксплуатируемой им массы. Эти ‘шимозы’ по своему действию похожи на хлопушки, которые страшны только для мух. Но есть другие ‘шимозы’, летящие уз лагеря людей, восстающих против всякой эксплуатации ‘человека человеком’. Эти люди много серьезнее людей первого разряда. И к числу их не принадлежат не только гг. Дубровины, но и Теофили Готье, с ними не имеет ничего общего также и великое множество нынешних русских противников ‘мещанства’. Не принадлежит к ним, например, г. Чуковский, по мнению которого ‘Горький — мещанин с головы до ног’. У Горького много недостатков Его с полным основанием можно назвать утопистом, но мещанином его все-таки может назвать только тот, кто, подобно г. Дубровину, смешивает социализм с мещанством. И очень ошибается г. И., говоря: ‘Г. Горький продолжает упрекать других в мещанстве, другие упрекают его, все обстоит благополучно
Очевидно, это детская игра’. Разве можно сказать, что все обошлось благополучно в литературе, в которой ‘играют’ такими серьезными понятиями, как ‘мещанство’ и ‘антимещанство’? И разве не обязан стараться положить конец такой игре всякий, кто серьезно относится к задачам литературы? Но чтобы положить конец детской игре серьезными понятиями, нужно именно быть в состоянии определить социологический эквивалент этой игры, т. е. обнаружить то общественное настроение, которое ведет к ней. А этого опять нельзя сделать, не держась обеими руками за то неоспоримое положение, что общественное сознание определяется общественным бытием, т. е. за ту мысль, которую я старался положить в основу своих критических статей
Далеко не всякий ‘антимещанин’ может претендовать на звание идеолога пролетариата. Это ясно для всякого знакомою с историей литературных течений на Западе. К сожалению, эта история известна у нас далеко не всем интересующимся общественными вопросами, а этим и создается возможность указанной г. И. вредной игры Еще недавно, можно сказать совсем на днях, у нас в плащ ‘идеолога пролетариата’ кутались люди, не имевшие за душой ничего, кроме романтической — т. е. мещанской par excellence — ненависти к мещанству. Немало таких людей фигурировало в числе сотрудников газеты ‘Новая Жизнь’ Один из них, г. Минский, несколько месяцев спустя после закрытия названной газеты, с победоносным видом указал на тот факт, что наши поэты — декаденты по большей части примкнули к крайним течениям нашего освободительного движения, между тем как защитники реализма в искусстве обнаружили гораздо менее склонности к этим течениям. Факт указан верно. Но он совсем не доказывает того, что хотелось доказать г. Минскому. Ведь и во Франции многие из тех противников ‘мещанства’, которые сами были насквозь пропитаны мещанским духом, — напр., Бодлер, — очень увлекались движением 1848 года, что не помешало им отвернуться от него, как только оно оказалось побежденным. Люди этою разряда, мнящие себя могучими ‘сверхчеловеками’, на самом деле до крайности слабы и, как все слабое, естественно тяготеют к силе. Но они не являются новым элементом силы, а представляют собой отрицательную величину, от которой полезно отделаться для того, чтоб не ослаблять силы движения. И много греха взяли у нас на свою душу те защитники рабочих интересов, которые братались с этими господами.
Однако вернемся к задачам литературной критики. Я сказал, что критики-идеалисты школы Гегеля считали своею обязанностью переводить идею художественного произведения с языка искусства на язык философии. Но они очень хорошо понимали, что выполнением этой обязанности еще далеко не ограничивается их дело. Указанный перевод составлял в их глазах лишь первый акт процесса философской критики, задача второго акта этого процесса состояла для них в том, чтобы — как писал Белинский — ‘показать идею художественного создания в ее конкретном проявлении, проследить ее в образах и найти целое и единое в частностях’. Это значит, что за оценкой идеи художественного произведения должен был следовать анализ его художественных достоинств. Философия не устраняла эстетики, а, наоборот, прокладывала для нее путь, старалась найти для нее прочное основание. То же надо сказать и о материалистической критике. Стремясь найти общественный эквивалент данного литературного явления, критика эта изменяет своей собственной природе, если не понимает, что дело не может ограничиться нахождением этого эквивалента и что социология должна не затворять двери перед эстетикой, а, напротив, настежь раскрывать их перед нею. Вторым актом верной себе материалистической критики должна быть — как это было и у критиков-идеалистов — оценка эстетических достоинств разбираемою произведения. Если бы критик-материалист отказался от такой оценки под тем предлогом, что он уже нашел социологический эквивалент данного произведения, то этим он только обнаружил бы свое непонимание той точки зрения, на которой ему хочется утвердиться. Особенности художественного творчества всякой данной эпохи всегда находятся в самой тесной причинной связи с тем общественным настроением, которое в нем выражается. Общественное же настроение всякой данной эпохи всегда обусловливается свойственными ей общественными отношениями. Это как нельзя лучше показывает вся история искусства и литературы. Вот почему определение социологического эквивалента всякого данного литературного произведения осталось бы неполным, а следовательно, и неточным в том случае, если бы критик уклонился от оценки его художественных достоинств. Иначе сказать, первый акт материалистической критики не только не устраняет надобности во втором акте, но предполагает его, как свое необходимое дополнение.
Повторяю, возможность злоупотребления методом материалистической критики не может служить доводом против нее по той простой причине, что нет и не может быть такого метода, которым нельзя было бы злоупотребить.
В своей книге ‘К вопросу о развитии монистического взгляда на историю’ я, возражая Михайловскому, писал:
‘Трудное это дело — объяснить себе исторический процесс, последовательно держась одного принципа. Но что прикажете? Наука вообще не легкое дело, если только это не ‘субъективная’ наука: в той все вопросы объясняются с удивительной легкостью. И раз у нас уже зашла речь об этом, мы скажем г. Михайловскому, что, может быть, в вопросах, касающихся развития идеологии, самые лучшие знатоки ‘струны’ {В одной из направленных против нас полемических статей Михайловский назвал ‘экономической струной’ экономическую структуру общества.} окажутся, подчас, бессильными, если не будут обладать некоторым особым дарованием, именно художественным чутьем. Психология приспособляется к экономии. Но это приспособление есть сложный процесс, и, чтобы понять весь его ход, чтобы наглядно представить себе и другим, как именно он совершается, не раз и не раз понадобится талант художника. Вот, например, уже Бальзак много сделал для объяснения психологии различных классов современного ему общества. Многому можно поучиться нам и у Ибсена, да и мало ли еще у кого? Будем надеяться, что со временем явится много таких художников, которые будут понимать, с одной стороны, ‘железные законы’ движения ‘струны’, а с другой — сумеют понять и показать, как на ‘струне’ и именно благодаря ее движению, вырастает ‘живая одежда’ идeологии‘ {Изд. 2-е, Спб. 1905, стр. 192—193.}.
Я и теперь так думаю. Чтоб разобраться в том, что я назвал тогда живой одеждой идеологии, нужно обладать, подчас, талантом — или, по крайней мере, хоть чутьем — художника. Тем более полезно такое чутье в тех случаях, когда мы боремся за определение социологического эквивалента произведений искусства. Такое определение — тоже очень трудное и очень сложное дело. И неудивительно, что мы — хотя бы в том же сборнике ‘Литературный распад’, по поводу которого написан для ‘Русских Ведомостей’ цитированный мною выше фельетон г. И. — нередко сталкиваемся с такими критическими суждениями, которые показывают, что не все желающие способны делать это трудное дело. Тут тоже много званых, но мало избранных. Говорю это теперь не в оправдание материалистического метода, — я уже сказал, что возможность злоупотребления данным методам еще не дает права осуждать самый метод, — а для того, чтобы предостеречь от ошибок его сторонников. В вопросах тактики у нас сделано много ошибок людьми, с большим или меньшим правом считающими себя последователями Маркса. Было бы очень жаль, если бы подобные ошибки наделали также и в области литературной критики. А для избежания их нет другого средства, кроме нового и нового изучения основных вопросов марксизма. Такое изучение особенно полезно в настоящее время, когда под влиянием событий последних лет у нас начинается ‘переоценка’ теоретических ‘ценностей’. Еще Гете сказал, что все реакционные эпохи склонны к субъективизму. Мы переживаем теперь именно одну из склонных к субъективизму эпох, и нам, по-видимому, предстоит видеть настоящие оргии субъективизма. Кое-что по этой части мы уже и сейчас видим: мистический анархизм г. Чулкова, ‘богостроительство’ г. Луначарского, эротическое умопомешательство г. Арцыбашева, — все это различные, но ясные симптомы одной и той же болезни. Отнюдь не собираясь лечить людей, уже зараженных этой болезнью, я хотел бы, однако, предостеречь от нее тех, которые пока еще здоровы. Микробы субъективизма очень быстро погибают в здоровой атмосфере учения Маркса. Поэтому марксизм является лучшим предохранительным средством от этой болезни. Но чтобы марксизм послужил таким средством, необходимо в самом деле понять его, а не ограничиваться легкомысленным употреблением марксистской терминологии. Г. Луначарский до сих пор, если не ошибаюсь, считает себя марксистом, но именно потому, что о’ не усвоил себе учение Маркса, а ограничился исключительным повторением терминов марксизма, он и дошел до своего высококомичного ‘богостроительства’.
Его пример другим наука…
Г. Луначарский давно уж носил в себе зародыши своей нынешней болезни. Ее первым симптомом явилось его увлечение философией Авенариуса и желание ‘обосновать’ марксизм с помощью этой философии. Всякому понимающему дело человеку уже тогда было ясно, что эта попытка ‘обоснования’ Маркса свидетельствует лишь о неосновательности самого г. Луначарского. Поэтому всякого такого человека новый симптом болезни г. Луначарского ни удивить, ни смутить не может. Понимающие дело люди не смутятся ни пред каким субъективизмом. Но много ли у нас понимающих дело людей? Увы, их очень мало! И только потому, что их мало, нам приходится, по выражению Белинского, вести войну с лягушками, серьезно оспаривая таких литературных шалунов, которые, в лучшем случае, заслуживают лишь веселой насмешки. И только потому, что у нас мало понимающих дело людей, у нас возможно такое печальное литературное явление, как ‘Исповедь’ г. Горького, которая, конечно, заставит всех истинных почитателей этого очень большого таланта с беспокойством спросить себя: неужели же его песенка в самом деле спета?
Я не решусь — да и очень не хочется мне — ответить утвердительно на этот вопрос. Я только скажу, что в своей ‘Исповеди’ г. Горький стал на ту наклонную плоскость, по которой раньше его скатились вниз такие гиганты, как Гоголь, Достоевский, Толстой. Удержится ли он от падения? Сумеет ли он покинуть опасную плоскость? Этого я не знаю. Но я прекрасно знаю, что покинуть эту плоскость он может только при условии основательного усвоения им марксизма.
Эти мои слова могут дать повод к целому ряду более или менее остроумных шуток насчет моей ‘односторонности’. Я заранее рукоплещу удачным шуткам, но продолжаю стоять на своем. Только марксизм мог бы вылечить г. Горького. И эта моя настойчивость должна быть тем более понятна, что тут уместно вспомнить пословицу: чем ушибся, тем и лечись. Ведь г. Горький уже считает себя марксистом, ведь в своем романе ‘Мать’ он уже выступил, как проповедник марксовых взглядов. Но тот же роман показал, что для роли проповедника этих взглядов г. Горький совершенно не годится, так как взглядов Маркса он совсем не понимает. ‘Исповедь’ и явилась новым и, может быть, еще более убедительным доказательством этого полного непонимания. Вот я и говорю: если г. Горький хочет проповедовать марксизм, так пусть же он даст себе труд предварительно понять его. Понять марксизм вообще полезно и приятно. А г. Горькому понимание его принесет еще и ту незаменимую пользу, что ему станет ясно, как мало годится роль проповедника, т. е. человека, говорящего преимущественно языком логики, — для художника, т. е. для человека, говорящего преимущественно языком образов. А когда г. Горький убедится в этом, он будет спасен…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека