Предлагаемая книга — ‘Старая театральная Москва’ — составлена из статей Вл. Мих. Дорошевича, написанных им в период 1903—1916 гг. Кроме ‘старой театральной Москвы’ в сборник включены очерки, касающиеся и не ‘старой’, в тесном смысле, московской театральной жизни, а также имеется материал, который точнее следовало бы назвать петербургским или провинциальным. Но есть нечто более важное, оправдывающее название сборника: на всём лежит московский отпечаток. Дух этих очерков — московский. Дорошевич был москвичом чистокровным, хотя предпочитал, если к тому представлялась возможность, жить в Петербурге.
В применении к театру, это ‘московское’ означало прежде всего то, ‘что порфироносная вдова’, которую Петербург лишил удела власти, очень бережно и любовно относилась к своим культурным учреждениям и людям, в том числе к театру. И второе, — что отчасти вытекало из первого: как обязанность культурного москвича состояла, между прочим, в том, чтобы быть ‘московским театралом’, так и в круг ведения московского писателя, тем более журналиста, входили близкое знакомство с театром и всегдашняя готовность об нем писать и говорить. В Москве было гораздо меньше театральных критиков и рецензентов, чем в Петербурге, хотя интересовались театром и писали о театре в Москве гораздо больше. Но в Москве все были театралы и все рецензенты. Театральный дилетантизм являлся одной из форм общего образования и воспитания. Читатели и писатели говорили на темы, одинаково знакомые тем и другим, и с восторженностью, свойственной характеру москвича, когда дело касалось театра.
С этой стороны, театральные очерки Дорошевича, помимо художественных достоинств его сверкающего пера, представляют известный культурно-исторический интерес, как памятник эпохи.
Старая театральная Москва — это до некоторой степени наш дореволюционный Трианон. Театр был загородным садом старой России, единой, неделимой, сытой и беспечной, а Дорошевич был певцом загородного сада, ‘Виллы театральных наслаждений’. Дорошевич — учтивейший маркиз московского театрального Трианона. Блестящий, остроумный, крайне любезный, с нескрываемым презрением относящийся к педантам и ‘специалистам’ театральной критики, которые, на его взгляд, существуют лишь затем, чтобы своим учёным видом знатоков и придирками отравлять радость праздника. Он советует ‘никогда не читать того, что пишут в газетах критикашки’. Разумеется, многие ‘критикашки’ — малограмотные, тупоумные, а бывает, что и недобросовестные пачкуны и бумагомараки. Но не в этом одном дело, а в том, что самое назначение ‘критиканства’ — обесценить радостное обладание театром. А это ни к чему. Это вредно, как лекция астронома на фоне ярко ликующего дня, среди изумрудной зелени, под бирюзовым небом, навевающим блаженные мечты. Дорошевич, вероятно, обеими руками подписался бы под четверостишием Буренина:
Из журнальных тараканов
Самый скучный таракан —
Господин Иван Иванов,
Театральный критикан…
Он пишет в статье ‘Петроний театрального партера’ — ‘К чести Кругликова, он не был беспристрастен. Евнухи беспристрастно проходят среди красавиц гарема’. Он без всякого конфуза, с обезоруживающим бесстыдством, рассказывает о своей восторженной оде в честь какой-то красавицы итальянки, выступавшей в опере ‘Сельская честь’, и не умевшей совершенно петь. И когда, привлечённая восторженной статьёй Дорошевича, публика переполнила театр и с великим недоумением слушала певицу, не умеющую петь и даже не знающую партии, то Дорошевич, не без добродушного ехидства, замечает ‘фонды театральной критики в этот вечер стояли не особенно высоко’. Он пишет как-то, по поводу оперы Дебюсси ‘Пелеас и Мелисанда’: ‘Разве мы приходим в театр наслаждаться? Мы приходим судить. Мы — присяжные заседатели’.
Дорошевич, по свойству своего дарования, крайний импрессионист. Достаточно было какой-нибудь одной подробности пленить его — и под его пером вырастал нередко целый портрет, в который он был влюблён и в который приглашал влюбляться. Я помню огромный фельетон его в ‘России’, посвящённый чешке-актрисе, Бэле Горской, старавшейся устроиться на русской сцене. Благодаря блестящему фельетону Дорошевича, эта чешка продержалась с трудом год на русских сценах, и затем канула в неизвестность. Дорошевича пленило, во-первых то, что она была красива, во-вторых, то, что она была ‘сестра-славянка’, в третьих, то, что она читала монологи не тёплым, ‘неточным’ русским голосом, а декламировала с оттенком иностранного романтизма. Всё это показалось ему оригинальным и крайне любопытным, хотя это не было ни тем, ни другим, и коверкание русской речи чешским акцентом вскоре прискучило и оказалось нестерпимым. Но как говорит по адресу художника герой Бурже: ‘всё для вас является материалом’, всё, что даёт художнику возможность проявить его собственное ‘я’.
К очеркам Дорошевича о театральной Москве и следует подходить с этой стороны. В них много наблюдательности, юмора, тонкой подчас иронии, иной раз промелькнёт нотка грусти, — и всего менее в этих очерках театральной эстетики, теории и поучительности. В своё время значительная часть этих очерков переживалась читателями совершенно так, как и само театральное впечатление от спектакля: новая реминисценция уже испытанного наслаждения. Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми, всё остальное имело мало значения для него, и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований.
Я снабдил книжку несколькими примечаниями фактического свойства для того, чтобы уяснить поводы и причины некоторых очерков. Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и самого его, потому что наиболее интересное в этой книге — сам Дорошевич, как журналист и литератор. Он — такая же блестящая эфемерида, как и театральное представление, и в своё время на своём месте, он так же волновал и увлекал читателей, как увлекали и волновали их театральные огни. Затем огни потухают. Остаются отражения и воспоминания. И мне казалось, когда я читал и перечитывал предоставленный мне издательством материал, что, размечая очерки Дорошевича, я составляю не только книгу ‘Старая театральная Москва’, но и роман, или, если хотите, повесть, под названием ‘В. М. Дорошевич’. Вот он юноша, почти мальчик, вот дебютант, вот славный и могущественный журналист, вот он отдёргивает занавес, и показывает читателям живописную и яркую панораму своих мыслей и чувств, вот он, чуть-чуть уставший, чуть-чуть пресыщенный, и вынужденный, силою своего положения, поддерживать блеск и достоинство фельетонно-королевского имени. Так идёт жизнь. Огни зажигаются и потухают, потухают и вновь зажигаются. Как в театре, с таким же успехом, как в театре, и так же преходяще, как в нём. Если читатель вынесет из чтения этой книги также и это впечатление, которое я так остро чувствую, то он одновременно прочтёт две книги, одну — о старой театральной Москве, другую — о блестящей бабочке газетного фельетона, летевшей на театральный огонёк. И как говорится у Malesherbe’a:
Et rose, elle a vcu ce que vivent les roses
— L’ space d’ un matin.
A всё-таки роза останется розой.
Источник: Дорошевич В. М. Старая театральная Москва. — Пг.: Петроград, 1923.— С. 5.