Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Праздник в Москве
Праздновала Москва праздник Рождества Христова. Без жареного или холодного поросенка, гуся — праздник как-то не обходился. С ночи запекали окорок, обмазанный тестом. Ветчина была тамбовская, первый сорт. Такой-то нигде и не было. Ну, что говорить, москвичи умели праздник справлять.
Мчались тройки к ‘Яру’, в ‘Стрельну’. Ночь морозная, шубы меховые, месяц серебристый. Кричал ямщик. Жила Москва, кутила.
Барышни были ‘средственные’, как говорил цыган Христофор от ‘Яра’. Но ежели вполсвиста, то терпеть можно. Веселилась Москва.
Черные очи да белая грудь
До самой зари мне заснуть не дают…
Эх, распошел ли, мой сивый грай, пошел.
Эх, распошел ли, хорошая моя…
— Это вот ширь и черт-те што! А плачешь, вот плачешь, — разливался слезами какой-нибудь подпивший москвич.
Купцы гуляли. Трактиры, рестораны полны. Сидят за столом компаниями, одиноко, а дам почему-то нет. ‘Где дамы?’ — удивлялись некоторые.
Но когда идет кто-нибудь с дамой по залу, все оглядываются. Позовут метрдотеля и спрашивают: ‘Это кто, она-то?..’ Метрдотель так серьезно отвечает тихо на ухо.
Кабинеты полны гостями серьезными, там уж с дамами — обеды, ужины. Слышны романсы, пианино. ‘Прага’, ‘Эрмитаж’, ‘Метрополь’ и Епишкины номера полны. Живет Москва… И так живет, что страшно — как бы не треснула. Лица у всех как-то пополнели — такие ровные, гладкие и печальные. В выражении глубина. На челе — печать горестного раздумья.
Начальник пробирной палатки Винокуров так пополнел в лице, что едва открывает ротик и тихонько и кротко говорит одно слово: ‘Налей…’ Больше ничего. Приятель его, кудрявый красавец-прокурор Гедиминов, с утра мрачен и пьян. Актриса Таня избила его сафьяновыми сапожками, которые он ей подарил. Прямо по морде. Он с горя ударился в вино. Так говорил своему доктору Ваньке, что она его погубила, а то б он не пил…
Ах, Москва в ту пору весело жила!
Был такой семейный случай с одним прекрасным человеком. Он был охотник, и помещик, и еще что-то. И любитель фотографии. Любил снимать фотографическим аппаратом разные виды себе на память. Ну, и знакомых. А супруга его, прекрасная дама, эти снимки проявляла у себя в подмосковной даче. Раз и проявила его снимки и видит: все девушки в рубашках, такие веселые… Супруга их всех напечатала и вставила в рамки, как полагается. И без него все в деловом его кабинете на стол расставила.
Как раз я с ним приехал к нему на дачу. Все так мило, прекрасная дача. Такая милая, умная жена. Только, когда мы с ним вошли в его кабинет, он, увидев карточки на столе, высоко поднял брови и пристально посмотрел с удивлением.
— Ты видишь? — спросил он меня.
— Вижу, — говорю, — девушки какие-то…
— Что же это такое? Это не твои штучки?
— Что ты, какие мои штучки.
— Странно, — сказал он, — непонятно… Это не мои снимки.
— Видишь, — говорю я, — ты тоже снят… Посмотри — тоже легко одет… Приятель вынул фотографии из рамок и с негодованием разорвал.
За обедом супруга его так просто и мило сказала мужу:
— Ты видел, я напечатала твои веселые снимки. Мне помогал Чича.
— Это вы, должно быть? — посмотрев строго на Чичагова, сказал мой приятель.
— Это вы где достали?
Чичагов смеялся, закатившись.
* * *
Жила Москва и не одним разгулом и кутежами. Была талантлива. Серьезные и умные были люди. Росла промышленность, фабриканты создавали отличные товары. Купцы московские были мудры, помогали искусству. Третьяков, Мамонтов, Солдатенков, Морозов, Алексеев и много других. Первые создания Римского-Корсакова были поставлены в Частной опере Мамонтова. Москва росла, и Москва жила. Художественный театр. Москвичи любили театр, газеты много писали о театре, так много, что, казалось, в России и не было ничего другого. В прессе Императорские театры поносились, и полагалось их ругательски ругать — вообще, ругать все, что исходило из казны. Такой свободной прессы, какая была в Москве, кажется, нигде не было и вряд ли будет.
* * *
Но среди довольства, праздничного веселья была какая-то особая, глубокая печаль. Дома было скучно — так говорили все. В кутежах, у ‘Яра’, в ‘Стрельне’, в ‘Мавритании’ было что-то нарочитое, в самом разгуле была досада. Кутящий был разочарован, встревожен, как будто он кутил с горя, с досады.
— Не любит меня Маша, — говорил мне один умный фабрикант, делец, и лил слезы, когда пела цыганка:
Сброшу с себя я оковы любви
И постараюсь забыться…
Налейте, налейте бокалы вина,
Дайте вином мне упиться…
Это был человек, окончивший Московский университет, сам музыкант, часто бывавший и учившийся за границей.
Странно было то, что дома у себя эти деловые люди были вроде как бы не у себя, случайно. Не было в жизни чего-то утешного… Жены и мужья скучали, молчали. Оживали, когда гости: ‘Ах, милый Франц, Сережа, вы ли? Я так рада…’
Молодые барышни, красавицы, смотрели своими прекрасными глазами, скучая и грустно мигая, в таинственную даль. Туда, туда… Они как будто всё ждали, как в сказке, что прискачет на коне какой-то Еруслан Лазаревич или Бова Королевич.
…черноокий,
Высокий, статный, весь в кудрях,
Полукафтан на нем широкий,
И шапка черная в руках.
Выходили замуж, но были скучны, у некоторых дам было много поклонников, которые говорили про нее: ‘Она так очаровательна’. И все эти поклонники, кавалеры московские, назывались ‘ухажерами’. И все эти поклонники, ухажеры, молодые люди мчались в загородные рестораны одни и там отводили душу с цыганками, с венгерскими и русскими хорами, с Женей Крошкой, с Сашкой Пароход, с Настей Станцуй…
В развеселой московской жизни, там, глубоко внутри, была какая-то порча — трещина, червоточина. Я как-то мало видал счастливой жизни.
А милые женщины, скучающие, разговаривая с одним, уныло переводили глазами на другого.
И потому в веселье московском была особенность шумливая, разгульная, с объяснениями в дружбе, с поцелуями, слезами и быстрыми ссорами и разочарованиями, тоской, отчаянием. Про серьезнейших деловых людей говорили с уважением, но и тихонько с сожалением: ‘Нездоров что-то, у него запой…’ Нельзя было предположить, чтобы столь серьезнейший и умный человек, прекрасный, честный делец, вдруг недели на две ударялся в пьянство, в разгул, в пляс и в одиночестве сам с собой, один, куролесил в пьяном угаре…
— Понимаешь? — кричал он. — Нет, ничего не понимаешь! И не понимала меня никогда…
Вообще, часто слышалось: ‘он меня не понимает’, ‘она меня не понимает’. Все как-то не понимали друг друга. Был в жизни какой-то надрыв.
И вместе с тем — москвичи были добрые люди, купечество не жалело средств на помощь страждущим, им созданы были многочисленные приюты, великолепные больницы, богоугодные заведения, в их руках росла промышленность и богатство…
* * *
На празднике приключился как-то в Первопрестольной случай забавный. Замоскворецкие друзья богатые познакомились с иностранцами. У иностранцев дамы: певица Фажетт и красавица-шансонетка Пикеле. Замоскворецкие друзья решили показать праздник по-русски, дернуть на тройках за город, за Петровский парк, в Ростокино. Там у леса был большой ресторан ‘Гурзуф’.
— Едем к Жану, — говорили москвичи, — угостим иностранцев.
Захватили с собой и Фажетт, и Пикеле, пускай посмотрят, как москвичи празднуют. Но, чтобы не очень их узнали, захватили с собой святочные маски, которые почудней: свиные рыла, носатых и рогатых чертей, — помчались на тройках. В ‘Гурзуфе’ весело встретили маскированных. Музыка, цимбалисты, хоры венгерские, русские, цыгане, балалайки. Маски перепутались, не могут друг друга узнать.
В большом кабинете бегали половые, несли на столы стерлядей, икру во льду, бутылки с винами.
А один из гостей в маске, с собачьей рожей, все кричал:
— Где же Параша? Устал я… Позднюю отстоял и заутреню, ничуть не спал…
И присел на большую кушетку в углу кабинета.
Веселятся гости и видят, что присевший снял сапоги, пиджак, снимает брюки. К нему подошел один из приехавших и сказал:
— Послушайте, что же вы это делаете? Вы не у себя дома.
— Как — не дома? — говорит маска с собачьей мордой, скидывая штанину. — К черту! Я, брат, устал… Спать — больше ничего. Параша, где же ты?
— Позвольте! — кричат ему. — Кто вы такой? Снимите маску.
— К черту! Где моя жена Параша? — отталкивалась собачья морда, ложась на кушетку.
Все как-то примолкли, посматривая в недоумении на странного человека. Потом иностранцы ушли из кабинета. За ними и другие.
— Где Параша, жена моя? — кричала собачья морда, оставшись один. Хозяин ресторана, метрдотель и половые уговаривали маску, что вот все-с уехали, вам бы тоже с ними, одеться соизволите.
Маска хмуро поднялся с кушетки, надел пиджак, вынул деньги, заплатил по счету и приказал подать шубу.
— Я — Шербаев. Слыхал? — сказал он на ухо хозяину ресторана. — Понял? Нельзя мне маску снять. Нельзя. Понял? Я коммерции советник. Понял? Узнают — что будет! Ты понял или нет?
— Так точно, — говорили кругом, — извольте панталоны надеть-с…
Надевая панталоны, он задумчиво сказал:
— Я в первый раз вот так. Эх, выпить, что ли?.. Садитесь все.
Подняв маску, он выпил залпом шампанское и добавил:
— Дорогие, пейте, не сердитесь на собачью морду… Но расстаться с ней не могу… Так домой к Параше приеду…
ПРИМЕЧАНИЯ
Праздник в Москве — Впервые: Возрождение (Париж). 1936. 1 января. Печатается по газетному тексту.
пробирная палатка— здесь и далее: см. прим. к с. 416 кн. 1 наст. изд.