Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Правда
Приятели у меня были все люди хорошие, но характеры у всех были разные и даже довольно трудные. Жили каждый как придется в быту русской жизни, но просто. Прежде как-то не удивлялись ничему. Ну а потом, конечно, все удивились. В то время не было таких больших умов, которые явились потом. А потому жизнь шла обыкновенно, так, бытом, устоем. Приходит трубочист, чистит трубу, доктор лечит, разносчик, булочник, утром приносит хлебы, выборгские крендели, рогульки с солью. Адвокаты на суде говорят одну правду, жулики воруют, солдаты поют песни:
Э, греми, слава, трубой,
Мы дрались, турка, с тобой.
Люди умирали, как всегда, как и теперь умирают. Хоронили, плакали — хорошие люди умирали, жалко, но что делать. Словом, все было просто, и никто и не думал, что трубочист пролетарий, а булочник эксплуататор, а домовладелец буржуй и мошенник. В голову нам не приходило.
У меня был знакомый, вроде профессора, человек университетский, умный. Он мне внушал доверие дипломом и все объяснил, что все не так, как надо, и что я не развит политически, а что он — специалист. Я думал: ‘Э-э-э, вот умный-то’. И брал он у меня деньги взаймы, но никогда не отдавал. Я думал: ‘Большой человек, что эта мелочь сравнительно с идеей’.
А потом мне, по моей мякинности, показалось вдруг — а не с прижулью ли он.
Вот во время этой патриархальной жизни, в мае месяце, когда красота такая в природе, я как-то позвал к себе в деревню своих приятелей погостить. И так, чтобы и они позвали тоже своих приятелей.
Конец мая месяца — красота. Как поют соловьи! А иволга свистит в саду моем, заслушаешься.
Дом большой, деревянный, а в саду беседка старинная, большая. Когда какой ли романс я слышу или музыку, оркестр, мне все беседка моя вспоминается. Такой чудный сад был у меня.
Ну, приятели собрались, слуге своему говорю я — все захватить: вина фюдосии, румынского винограда — пять ведер, крюшон для прохлаждения чтоб делать, так как клубника и земляника поспели. Крюшон отличный будет, не пьяный.
Приятели собрались и поехали, а я должен был по делу ехать на день в Петербург. Значит, к себе через сутки возвращусь. Так и вышло.
Из Петербурга я на Бологое, по Рыбинской на Ярославскую железную дорогу, и к себе. Приехал на станцию, мне буфетчик и говорит:
— К вам гости приехали, и граф с ними. У меня в буфете весь коньяк взяли и все вина прочие тоже. Вот и счетик, пожалуйте.
‘Это, должно быть, Трубенталь придумал,— подумал я,— для крюшона, чтоб крепче выходил. Он, должно быть, и есть граф’.
Встречают меня возчик Сергей Баторин и рыболов Княжев — оба в пол-свиста. Дорогой Княжев говорит:
— Ну и люди, вот люди — человеки, эдаких и нет еще. Вот что в беседке у вас делается — ух ты! Заплакать можно, ну, люди — человеки.
— Что делается?
— Вот прямо, что друг друга режут на части.
— Как — режут? — удивился я.— Что ты говоришь?
— Начисто все говорят. Правду-матку режут друг дружке. От сердца, начисто, так что все верно выходит. В открытую. Знай, кто ты и что ты есть. Начисто.
— Что же, пьяные, что ли?
— Нет,— отвечает Василий Княжев.— Выпивши несколько, конечно. Доктору-то вот доказали прямо, лечи, говорят, не лечи, а люди — человеки все одно помирают. И мятные твои капли не помогут ничего. А ты только жулик, деньги зря берешь и людев обманываешь, более ничего. Вот это правильно. Тот прямо ругался, но ничего не поделаешь. Сдался. Большого орла пил.
— Какого орла? — спрашиваю.
— Да у вас есть. Старинная чашка большая. С орлом. Из ее пить велели.
— Да ведь она разбита.
— Ничего. Веревкой связали. Только когда, значит, весь их суд доктор дураками обозвал, так трех орлов пил за это. Ну, он выпивши, конечно. Это верно. А другие ничего.
— Да чего там всего было — не перескажешь. А Василь Сергеич, который архитектор, до того осерчал, что уехать хотел. Они его и спрашивают: ‘Чем трубы закрываются?’ А он не знает. А ему и говорят: ‘Вьюшками, дурак’. Вот обиделся, вот до чего. Насилу удержали. Уехать хотел.
— Да, правду-матку, значит, режут,— сказал я.
— Эх, и до чего хорошо слушать,— продолжал Василий.— Что выходит — ну-у. Вот ежели бы все бы так — ну и жисть была бы… А то, верно, никто и не знает правды-то, а живут. Все помалкивают, думают про себя. Но да ведь скажут, когда придет время. Все скажут. Все узнают правду. Вот как в этой сейчас, в беседке вашей. И до того слушать интересно. И думаешь, что выйдет опосля, неизвестно. Передерутся все али что — не поймешь…
Я подъехал к дому. Только я вылез из тарантаса, как с горькими слезами меня обнял капельмейстер Миша Багровский. Молодой человек. Он, плача, приговаривал:
— Дорогой, милый, умираю, гибну. Моя-то Надечка, моя жена, которой я верил, изменяет мне.
И он мокрыми щеками прилипал ко мне, целуя меня.
— Верно, верно,— говорил он.— Я не верил. А теперь вот они,— показал он на беседку,— все объяснили. Все верно. Все правда. Чистая правда. Матка-правда. Пропал я. Как я страдаю. А с кем, с кем. Подумайте. С Куплером. Это ужасно. Ее косы завтра же я скальпирую. Завтра.
— Миша, это же все пьяные. Что же вы верите,— утешаю я. А сам думаю: ‘Должно быть, правда’.
— Не беспокойтесь,— говорит Миша, падая на траву.— Не утешайте. Я не утоплюсь, не застрелюсь… А у тебя, прелестница, оборву косы… Погоди до завтра.
Вошел в дом. Коля Курин лежит там на тахте без панталон, но в сюртуке.
— Здравствуй,— говорит мне Коля.— Хорошо, что приехал. Черт-те что делается. Все, брат, перепились и переругались. Теперь, кажется, купаться ушли. Ленька и Павел пошли на реку с веревкой, чтобы не утопились.
— А ты что же, Коля, без панталон?
— Без штанов, брат. Крюшоном облили. А потом со всех сняли и спрятали, чтобы не уезжали. Ты представить себе не можешь, что идет. Это Юрий выдумал: суд. Всем правду-матку говорить. Не ходи в беседку. А то судить будут. Что говорят — слушать невозможно. Спрашивают черт-те что.
— А что же?
— Знаешь, так вежливо спрашивают, как на суде. ‘Скажите,— говорят,— господин Курин, к примеру, пожалуйста, честный вы человек, и не стрекулист, и не стрюцкий?’ Ну, подумай, это же обидно. Конечно, твой это знакомый, как его — забыл, ну, ученый-то, уехал, брат, сейчас же. Обиделся. Он человек идейный, умный, а они прямо лупят — стрекулист.
— А где же мой аквариум? — спросил я вошедшего слугу Калбанова.
— В беседке,— ответил Калбанов.— В нем крюшон разводят. А окуней голубых канадских ваших в реку пустили. Пускай, говорят, у нас разводятся. Икру пущают.
— Что же это делается,— говорю я Калбанову.
— Да-с,— отвечает Калбанов.— И не поймешь, что. Правду вводят. На той стороне реки целого барана жарят. Палку в него продели, ну и на костре, значит, пекут. Меня послали за ромом. У него — это про вас говорят — есть ром. Велели принести. Поливать барана, говорят, ромом надо. Трубенталь велел. Народу много глядит. Ну, конечно, все выпивши. По реке хотят ехать в лодке, крутоплавание, узнать, куда река выведет.
— Это черт-те что,— говорит приятель Коля.— Утопятся.
— Ничего,— успокаивает Калбанов.— Народу много. Но только где же им проехать реку. Застрянут в осоке. А в Некрасихе на мель сядут беспременно. Граф Трубенталь всем распоряжается. Он ведь моряк был. Все знает. Как и что.
— Он не граф,— говорю я.— И не моряк, а актер.
— Должно быть, граф,— говорит Калбанов.— Велел себя называть так. На станцию посылал за вином, так ‘граф’ подписывался. Но ловко барана жарит. Он веселый, все за него.
— Где панталоны мои? — спрашивает приятель Коля.
— Да,— отвечает Калбанов.— Все сняли друг у друга, а куда девали — не знаю.
— И я не знаю, где. Без штанов-то комары одолевают. Как быть теперь? К вечеру заедят! Никому не выдержать…
Прошло много времени. Приятели мои, которые резали правду-матку в беседке моего сада, почти все умерли.
Появились другие люди — серьезные, которые тоже резали правду-матку по всей России. И не стало у меня ни моего дома, ни беседки, ни моего дивного сада. И не слышу я соловья и свиста иволги. И не могу угостить друзей своих крюшоном с земляникой.
‘Э, греми, слава, трубой…’ — ‘Греми, слава, трубой. Мы дрались, турок, с тобой…’ — припев солдатской песни времен русско-турецкой войны 1877-1878 гг. ‘Вспомним братцы, как стояли мы на Шипке в облаках’.
вина фюдосии — скорее всего, имеется в виду завод крымских вин в Коктебеле, открытый в 1879 г., выпускал шампанское ‘Новый Свет’, мадеру, широкий ассортимент марочных вин и коллекционных коньяков.