Потерянный горизонт, Хилтон Джеймс, Год: 1933

Время на прочтение: 187 минут(ы)

Джеймс Хилтон

Потерянный горизонт

Перевод М. Н. Бычкова

На пороге святилища

— Я уверен лишь в том, что Шангри-Ла, если он находится именно там, куда мы идем, расположен всего лишь в нескольких милях от цивилизованного мира. И было бы замечательно, если бы мы сокращали это расстояние, а не увеличивали. Черт возьми, ты же собирался вывести нас отсюда.
Конвей терпеливо ответил:
— Ты неверно оцениваешь ситуацию, Мэллисон. Мы находимся в той части света, о которой достоверно ничего не известно и, кроме того, она труднодоступна и опасна даже для хорошо снаряженной экспедиции. А приняв во внимание то, что вокруг нас, похоже, сотни миль такой же местности, предложение вернуться в Пешавар не кажется мне таким уж обнадеживающим.
Бернард кивнул:
— Думаю, что нас слишком уж повезет, если этот ламазери {lamasery — Ламаистский монастырь} окажется сразу же за поворотом.
— Скорее относительно повезет, — согласился Конвей. — В конце концов, у нас нет пищи, и как Вы сами можете заметить, в этой местности не так то легко выжить.
— А что если это ловушка? — спросил Мэллисон.
Но Бернард отвечал:
— Милая теплая ловушка, — сказал он, — с куском сыра внутри, полностью меня бы устроила.

Потерянный горизонт

Пролог

Сигары почти догорели, и мы начали испытывать то разочарование, с которым обычно сталкиваются старые школьные друзья, встретившиеся вновь уже взрослыми людьми, и нашедшие что у них намного меньше общего, чем это им раньше казалось. Рутерфорд писал повести, Вэйланд был одним из секретарей Посольства. Он только что дал нам ужин в Темпелхофе — думается без особой радости, но с тем хладнокровием, которое у дипломата должно быть всегда наготове для подобных случаев. Казалось, нас ничто не объединяло, кроме того, что мы, три холостых англичанина в оказались в этой иностранной столице, и мне становилось все яснее, что легкий налет самодовольства, которое я помнил у Вэйленда Тертиуса не уменьшился, несмотря на прошедшие годы и орден Королевы Виктории. Рутерфорд нравился мне больше. Он уже не был тем костлявым, преждевременно созревшим юнцом, которого я, в свое время, то запугивал, то опекал. Вероятность того, что он зарабатывает больше денег и ведет более интересную жизнь вызывала у нас с Вэйлендом одинаковое чувство — легкую зависть.
Вечер, однако, оказался совсем не скучным. Перед нами открывался отличный вид на большие самолеты ‘Люфтганзы’, прибывавшие в аэропорт изо всех частей Центральной Европы и, ближе к сумеркам, когда зажглись дуговые лампы, аэропорт заблистал богатым, театральным великолепием. Один из самолетов был английским, и его пилот, в полном летном костюме, прошел мимо нашего столика, поприветствовав Вэйланда, сначала не узнавшего его. Когда же наконец он признал его, последовало всеобщее представление и незнакомец был приглашен присоединиться к нам. Это был приятный, веселый юноша по имени Сандерс. Вэйланд отпустил несколько извиняющихся замечаний о том, как трудно узнать людей, если они одеты в форму и летные шлемы, на что Сандерс рассмеялся и ответил:
— О, действительно, я слишком хорошо это знаю. Не забывайте, что я тоже был в Баскуле.
Вэйланд тоже рассмеялся, но менее непринужденно, и разговор принял другое направление.
Сандерс оказался приятным дополнением к нашей небольшой компании, и мы все вместе выпили довольно много пива. Примерно в десять часов Вэйланд ненадолго оставил нас, чтобы поговорить с кем-то за соседним столиком и Рутерфорд во время внезапного перерыва в разговоре заметил:
— О, кстати, Вы только что упомянули Баскул. Я немного знаю это место. Какое происшествие Вы имели в виду, упомянув его?
Сандерс довольно смущенно улыбнулся.
— А, всего-навсего небольшое происшествие, случившееся когда я служил там в армии.
Но он не был юношей способным долго хранить молчание.
— Однажды афганец, или африканец, или еще кто-то угнал один из наших самолетов и последствия, как Вы можете себе представить, были ужасными. Это был самая дерзкий случай, о котором я когда-либо слышал. Угонщик подстерег пилота, нокаутировал его, забрал его форму и взобрался в кабину так, что никто ничего не заметил. Он так же подал правильные сигналы механикам поднялся в воздух и улетел, все в лучшем виде. Проблема в том, что о нем больше никто ничего не слышал.
Рутерфорд выглядел заинтересованным.
— Когда это случилось?
— О, где-то год назад. В мае тридцать первого. Мы эвакуировали гражданское население из Баскула в Пешавар из-за революции — как Вы возможно помните. Там все было вверх дном, иначе я не могу себе представить, как подобное могло случиться. Как бы то ни было, это действительно случилось, и это в какой-то мере доказывает, что о встречая человека о нем сначала судят по одежке, не так ли?
Рутерфорд продолжал расспрашивать его:
— Я думал, что в таких случаях в команде самолета должно быть больше одного человека?
— Так и есть, на обычных транспортных самолетах, но этот был специальным, специально построенный для какого-то магараджи — весьма передовой конструкции. Индийская топографическая служба использовала его для высотных полетов в Кашмире.
— И Вы говорите, он никогда не прилетел в Пешавар?
— Ни в Пешавар, ни куда бы то ни было еще, насколько нам известно. Это довольно странно. Конечно, если парень был из какого-либо тамошнего племени, он мог бы приземлиться в горах, рассчитывая получить выкуп за пассажиров. Однако, я думаю, все погибли. На границе есть множество мест, где можно разбиться и об этом никогда не узнают.
— Да, я знаю эту страну. А сколько пассажиров там было?
— Я думаю, четыре. Три мужчины и женщина-миссионер.
— Не было ли среди них, случайно, человека по имени Конвей?
Сандерс выглядел удивленным.
— Да, там был ‘Великолепный’ Конвей, Вы знали его?
— Мы с ним учились в одной школе, — сказал Рутефорд с некоторым смущением, ибо хотя это и была правда, замечание это не совсем выражало то, что он хотел выразить.
— Он был веселым, славным парнем, судя по его поведению в Баскуле, — продолжал Сандерс.
Рутерфорд кивнул.
— Да, несомненно, но как необычно… необычно…
Он, казалось, возвращается из какого-то мысленного путешествия. Потом он сказал:
— Этого никогда не было в газетах, иначе, я думаю, я бы об этом прочитал. Как все произошло?
Казалось, Сандерсу вдруг стало несколько не по себе, и мне подумалось, что он сейчас покраснеет.
— Сказать по правде, — ответил он, — я уже, кажется, сказал больше, чем должен был. А может быть теперь это уже не имеет значения, это настолько устаревшая новость, что ее перестали обсуждать уже не только на приемах, но даже и на базарах. Как вы можете судить, о неприглядных подробностях этого происшествия просто умолчали. Выглядело бы нехорошо. Люди из правительства просто сообщили, что пропала одна из машин, да упомянули имена. Такие дела не привлекают много внимания у посторонних.
В этот момент Виланд вновь присоединился к нам и Сандерс полуизвинительно повернулся к нему.
— Виланд, я рассказал, этим парням о ‘Великолепном’ Конвее. И, похоже, я проболтался насчет Баскульской истории, надеюсь это не так уж важно?
Виланд на мгновение сурово замолк. Было ясно, что в нем боролись чувство солидарности с соотечественниками и привычка к той правде, которую можно назвать официальной.
— Жаль, — сказал он наконец, — что все это превратилось в обычную байку. Я всегда думал, что летчики считают долгом чести не рассказывать того, что происходит внутри их клана.
И, выказав таким образом свое презрение к юноше, он уже более вежливо повернулся к Рутерфорду.
— Конечно в данном случае все в порядке, но надеюсь Вы сознаете, что иногда происшествия на границе нуждаются в некотором покрове тайны.
— С другой стороны, — ответил Рутерфорд сухо, — каждому хочется знать правду.
— От тех, у кого были настоящие причины знать ее она никогда и не скрывалось. Я в то время был в Пешаваре и могу поручиться за это. Вы хорошо знали Конвея? Я имею в виду в послешкольные годы.
— Немного в Оксфорде и позднее встречал несколько раз. А как часто встречались ним Вы?
— Когда мы размещались в Ангоре, встречал раз или два.
— Вам он понравился?
— Я думаю, он был умен, но несобран.
Рутерфорд улыбнулся.
— Он определенно был умен. Его университетская карьера была самая впечатляющая, до тех пор, пока не началась война. Участвовал в гребле в команде Оксфорда, один из лидеров в Союзе, призы за то, за это и еще за что-то, и, кроме этого, я считаю его одним из лучших пианистов-любителей, каких я когда либо слышал. Удивительно разносторонняя личность, один из тех, кого, как мне кажется, Джоуэтт {Бенджамин Джоуэтт (1817-1893) — вице-президент и преподаватель Оксфордского Универcитета (1870-1893)} отметил бы как будущего преемника. Хотя, надо заметить, никто не слышал о нем после Оксфорда. Похоже война оборвала его карьеру. Он был слишком молод, но, думается мне, прошел ее почти целиком.
— Он подорвался на мине или что-то в этом роде, — ответил Виланд, — но ничего слишком серьезного, получил орден ‘За безупречную службу’ во Франции. Потом, если я не ошибаюсь, вернулся в Оксфорд, увлеченный преподавательской работой. Я знаю, что в двадцать первом он уехал на Восток. Знание восточных языков позволило ему найти работу без обычной подготовки. Занимал несколько постов.
Рутерфорд улыбнулся еще шире:
— Это, конечно, все объясняет. История никогда не расскажет, сколько блестящего таланта растрачено на рутинную расшифровку бумаг Министерства Иностранных дел, да на разливание чая во время дипломатических боев за булочки.
— Он был на консульской, а не на дипломатической службе, — сказал Виланд надменно.
Было очевидно, что он не реагирует на шутки и не стал возражать, когда Рутерфорд после серии подобных шуток поднялся и ушел. Так или иначе, становилось уже поздно, и я сказал, что тоже ухожу. Когда мы прощались Виланд все еще продолжал хранить официальное и чопорное молчание, но Сандерс был очень сердечен и сказал, что надеется когда-нибудь вновь встретиться с нами.
Мне нужно было успеть на трансконтинентальный экспресс в довольно темный предутренний час и, пока мы ждали такси, Рутерфорд спросил меня, не хотел бы я провести это время у него в отеле. Он сказал, что у него есть гостиная и мы сможем поговорить. Я сказал, что это замечательно и он ответил:
— Хорошо. Мы сможем поговорить о Конвее, если, конечно, эта тема Вам еще не наскучила.
Я сказал, что ничуть, хотя и едва знаю его.
— Он ушел в конце моего первого семестра, и я никогда не встречался с ним потом. Но он однажды был удивительно добр ко мне. Я был тогда новичком и у него не было никаких причин для того, чтобы так поступать. Казалось бы пустяк, но я навсегда запомнил его.
Рутерфорд согласился.
— Да, мне он тоже очень нравился, хотя, если измерять это во времени, мы тоже виделись очень мало.
И затем наступило неожиданное молчание, во время которого было очевидно, что мы думаем об одном и том же человеке, значащем для нас намного больше, чем это в принципе должно было бы быть при таких коротких встречах. И с тех пор я замечал, что другие, встречавшиеся с Конвеем, пусть даже мимолетно и в официальной атмосфере, вспоминали его потом очень отчетливо. В юности он безусловно был выдающимся человеком, и я, знавший его в том возрасте, когда люди создают себе героев, помнил его довольно хорошо, хотя и несколько романтизировано. Он был высоким и удивительно хорош собой и не только отличался во всех спортивных играх, но и всегда уходил со школьных соревнований с призами. Директор школы, несколько сентиментальный человек, однажды назвал его успехи ‘великолепными’, что положило основу его будущему прозвищу. Думаю, только Конвей мог сохранить его. В Актовый день {Торжественное собрание в конце учебного кода с речами, вручением аттестатов и т.д.} он выступил с речью на греческом, а его роли в школьных спектаклях, как мне помнится, затмевали всех. Было в нем что-то елизаветинское, его необычная разносторонность, замечательная внешность, этакое искрометное сочетание умственной и физической энергии. Что-то от Филипа Сидни {Сидни Филип, (1554-1586) — английский поэт и дворянин.}. В наши дни цивилизация не часто рождает таких людей. Я поделился своими размышлениями с Рутерфордом и он ответил:
— Да, это так, и в нашем обществе для них всегда есть пренебрежительное название — мы зовем их дилетантами. Думается, некоторые люди могли бы называть так и Конвея, люди вроде Виланда, например. Я не переношу его. Вообще не переношу людей подобного склада — вся эта чопорность, завышенное самомнение. Вы заметили, у него совершенно учительский склад ума. Все эти фразы о ‘долге чести’, о ‘сохранении в тайне случившегося в школе’, как будто эта чертова Империя на самом-то деле — пятый класс в школе Святого Доминика! Обычно я схлестываюсь с такими дипломатами-сахибами.
Мы проехали несколько кварталов в молчании и затем он продолжил:
— И все-таки я не хотел бы пропустить этот вечер. История, рассказанная Сэндерсом о происшествии в Баскуле, произвела на меня особое впечатление. Видите ли, я слышал о ней раньше, но не мог полностью поверить в нее. Этот рассказ лишь часть намного более фантастической истории, которой вообще нет причин верить, ну, хотя одна, очень слабая причина, все-таки есть. Теперь же их есть две. Смею надеяться, Вы не считаете меня совсем уж легковерным человеком. Изрядная часть моей жизни прошла в путешествиях, и я знаю, что в мире случаются весьма странные вещи, если конечно сталкиваться с ними самому, но не настолько часто, как рассказывают об этом другие. И еще…
Он внезапно решил, что все, сказанное им, мало что значит для меня и оборвал речь со смехом.
— Но одно совершенно точно — Вэйленд не из тех, кому бы я доверился. Это была бы попытка продать эпическую поэму Тит-Биту. Я уж лучше испытаю свою удачу на Вас.
— Вы мне льстите, — ответил я.
— Ваша книга не позволяет мне так думать.
Я не упоминал об авторстве этой, весьма специальной работы (в конце концов неврология не является предметом всеобщего интереса) и я был приятно удивлен, что Рутерфорд хотя бы слышал о ней. Я сказал ему об это и он ответил:
— Ну, видите ли, я интересовался ею, поскольку тогда амнезия была проблемой Конвея.
Мы уже добрались до его отеля и он отправился к стойке за ключом. Поднимаясь на пятый этаж, он продолжал:
— Все это время мы ходили вокруг да около. Дело все в том, что Конвей жив, по крайней мере, он был таковым несколько месяцев назад.
В этот момент мы поднимались в лифте, и я не сразу нашелся, что ответить. Лишь спустя несколько секунд, уже в коридоре, я откликнулся:
— Вы уверены в этом? Откуда Вы знаете?
И, отпирая свою дверь, он ответил:
— Потому что в прошлом ноябре я путешествовал с ним из Шанхая в Гонолулу на японском лайнере.
Он больше ничего не сказал, до тех пор, пока мы не уселись в кресла со спиртным и сигарами.
— Видите ли, той осенью, находясь в отпуске, я был в Китае. Я всегда путешествую без цели. Я не видел Конвея уже много лет. Мы никогда не переписывались, и я не могу сказать, что часто вспоминал его, хотя лицо Конвея было одним из тех, которые, при необходимости, я легко вспоминал. Я был у друга в Ханкове и возвращался с Пекинским экспрессом. В поезде я случайно разговорился с матерью-настоятельницей нескольких французских сестер милосердия. Она ехала в Чанг-Кианг, где находился ее монастырь и, поскольку я немного знал французский, она, казалось, была рада поболтать со мной и о своей работе и просто так. Вообще то, я не очень симпатизирую миссионерским предприятиям, но я готов признать, как и многие в наши дни, что Римские католики — отдельная статья, так как они, по крайней мере, много работают и не становятся в позу уполномоченных офицеров в мире, где и так хватает различных званий. Хотя все относительно. Но дело в том, что эта леди, рассказывая мне о госпитале миссии в Чанг-Кианге, упомянула о тяжелом случае, происшедшем несколько недель назад с человеком, про которого они знали только то, что он должно быть европеец. Он не мог ничего рассказать о себе и не имел никаких документов. Его одежда была местной, самого бедного вида и, когда монахини приняли его он был действительно очень тяжело болен. Он бегло говорил по-китайски, достаточно хорошо по-французски и моя попутчица заверила меня, что пока он не узнал национальность монахинь, он обращался к ним по-английски с изящным акцентом. Я сказал, что не могу представить себе такое, и начал слегка подшучивать над ней насчет обнаружения изящного акцента в незнакомом ей языке. Мы шутили по этому и другим поводам, и все закончилось тем, что она пригласила меня посетить миссию, если я буду где-нибудь поблизости. Это тогда казалось таким же невероятным, как если бы я решил взобраться на Эверест и, когда поезд добрался до Чанг-Кианга, я пожал ей руку с искренним сожалением, что наша встреча подошла к концу. Однако случилось так, что я вернулся в Чанг-Кианг через несколько часов. Поезд сломался в одной-двух милях от него и с большим трудом привез нас обратно на станцию, где нам сказали, что новый локомотив сможет прибыть не раньше чем через двенадцать часов. Такое часто встречается на китайских железных дорогах. Так что у меня было полдня на осмотр Чанг-Кианга, поэтому я решил поймать добрую леди на слове и решил зайти в миссию.
Я так и сделал, и был тепло, хотя и с некоторым удивлением, принят. Я думаю, одна из самых трудных вещей для некатолика — это представить как католики могут совмещать официальную косность мышления с неофициальным свободомыслием. Слишком сложно? И все-таки не сомневайтесь, эти люди представляют собой весьма приятную компанию. Не прошло и часу с моего появления там, как я уже был удостоен приглашения на обед и молодой китайский доктор-христианин сел разделить со мной трапезу разговаривая со мной на беглой смеси французского и английского. После обеда он и мать-настоятельница провели меня по госпиталю, которым они очень гордились. Я сказал им, что я писатель, и они простодушно решили, что я хочу описать их в своей книге. Мы проходили мимо коек, и доктор объяснял нам каждый случай болезни. Госпиталь сверкал чистотой и выглядел вполне грамотно управляемым. Я уже забыл о загадочном пациенте с изящным английским акцентом, но тут мать-настоятельница сказала, что мы подошли к его кровати. Все что я увидел сначала — был его затылок, очевидно, он спал. Мне предложили окликнуть его по-английски, поэтому я сказал первое, что пришло мне в голову: ‘Добрый день’, хоть это, конечно, и не очень оригинально. Внезапно мужчина поднял взгляд и ответил: ‘Добрый день’. Настоятельница была права — его акцент свидетельствовал о его образованности. Но у меня уже не было времени удивляться этому, потому что я тут же узнал его, несмотря на бороду, изменения во внешности и тот факт, что мы долго не встречались. Это был Конвей. Я был уверен в этом, хотя, если бы я сначала обдумал ситуацию, то бы решил, что это кто-то другой, очень похожий на него. К счастью, в тот момент я действовал импульсивно. Я назвал его имя и свое, и хотя он смотрел на меня без малейшего признака узнавания, я был уже уверен, что не ошибся. У него было непроизвольное подергивание лицевых мускулов, которое я замечал у него и раньше, и глаза были те же, как в Баллиоле, когда мы говорили что в них больше Кембриджской синевы, чем Оксфордской. Но кроме всего этого, он был человеком, которого нельзя было бы не узнать — увидеть его один раз значило запомнить его навсегда. Конечно, доктор и мать-настоятельница пришли в возбуждение. Я сказал, что знаю этого человека, что он англичанин и мой друг и то, он не узнал меня объясняется лишь частичной потерей памяти. Они, удивившись, согласились, и у нас состоялся долгий разговор по этому поводу. Они не могли даже предположить, каким образом Конвей попал в Чанг-Кианг в таком состоянии.
Чтобы сократить историю, скажу лишь, что я оставался там две недели, надеясь, что смогу, так или иначе, заставить его все вспомнить. В этом я не преуспел, но он восстановил свое физическое состояние, и мы могли подолгу разговаривать. Когда я откровенно рассказывал ему о том, кто он и кто я, он послушно соглашался с этим. Он был довольно весел, но как-то рассеян и, казалось, был даже рад моей компании. На мое предложение отвезти его домой он просто ответил, что не возражает. Такое отсутствие каких либо личных желаний слегка беспокоило. Я подготовил наш отъезд из Чанг-Кианга так быстро, как только смог. Воспользовавшись личным знакомством в консульстве в Ханкове, я получил там паспорт и все остальное, без лишней канители, которой, в противном случае, было бы не избежать. Мне казалось, что ради Конвея все происшедшее лучше держаться подальше от газетной шумихи и с удовольствием должен сказать, что преуспел в этом. Для газетчиков же эта история была бы, конечно, лакомым кусочком.
Ну, выехали мы из Китая достаточно спокойно. Сначала мы проплыли по Янцзы до Нанкина и там сели на поезд до Шанхая. В Шанхае стоял японский лайнер, отправляющийся во Фриско той же ночью и, сильно постаравшись, мы успели попасть на его борт.
— Вы ужасно много сделали для него, — сказал я.
Рутерфорд не отрицал:
— Не думаю, что сделал бы столько же для кого-то другого, — ответил он. — Но что-то было в этом парне, и было всегда — это трудно объяснить, что-то, что превращало хлопоты в удовольствие.
— Да, — согласился я. — В нем было какое-то странное обаяние, привлекательность, которую мне приятно вспоминать даже сейчас, хотя в моей памяти он так и остался школьником в крикетной форме.
— Жаль, что Вы не знали его в Оксфорде, он был просто ослепителен — не могу подобрать другого слова. Говорят, после войны он здорово изменился. Я и сам так думаю. Но я не могу не чувствовать, что со всей своей одаренностью он должен был бы заниматься чем-нибудь более достойным. Я не думаю, что дипломатическая служба для Британской империи это великая карьера. А Конвей был, или, по крайней мере, должен был быть, — великим. Мы оба знали его, и я не думаю, что преувеличиваю, говоря, что это впечатление невозможно забыть. И даже когда мы с ним встретились в центре Китая, то хотя память его и была пуста, а прошлое загадочно, в нем все же было что-то странно привлекательное.
Рутерфорд помолчал, собираясь с мыслями, и затем продолжил:
— На корабле, как Вы можете догадаться, мы возродили свою старую дружбу. Я рассказал ему все, что знал о нем, и он слушал с таким вниманием, что это даже казалось абсурдным. Он хорошо помнил события с момента его появления в Чанг-Кианге и, что наверняка заинтересует Вас, он не забыл иностранные языки. Например, он сказал мне, что должно быть, занимался какими-то делами в Индии, так как он может говорить на хиндустани.
В Йокогаме на наш корабль сели еще пассажиры, и среди них оказался Сивекинг, пианист, направляющийся с концертным турне в Штаты. Он сидел с нами за обеденным столом и иногда разговаривал с Конвеем по-немецки. Это лишний раз доказывает, каким внешне нормальным был Конвей. Кроме потери памяти, которая не обнаруживалась при обыденном общении, у него не было, кажется, никаких ненормальностей.
Через несколько дней после отплытия из Японии, Сивекинга уговорили дать фортепьянный концерт на борту судна, и мы с Конвеем пошли послушать его. Конечно, играл он замечательно, немного из Брамса и Скарлатти, но, главным образом Шопена. Раза два я глянул на Конвея и решил, что он получает удовольствие от концерта, что выглядело вполне естественно для человека с музыкальным прошлым. В самом конце программы концерт превратился в серию выступлений на бис, которую Сивекинг, очень любезно, на мой взгляд, посвятил нескольким энтузиастам, собравшимся вокруг фортепиано. И снова он играл в основном Шопена, как Вы знаете, он предпочитает его всем остальным. Наконец он вышел из-за фортепиано и направился к двери сопровождаемый поклонниками, явно чувствуя, что сделал для них предостаточно. Тем временем произошло нечто странное. Конвей сел за клавиши и сыграл быструю, живую пьесу, которую я не узнал, но которая привела Сивекинга в совершенный восторг, он вернулся обратно спросить, что это было. Конвей, после долгой и довольно странной паузы, ответил, что не знает. Сивекинг воскликнул, что это невероятно и пришел в еще большее возбуждение. Конвей, казалось, потратил огромные физические и умственные силы на то, чтобы вспомнить и, наконец, сказал, что это этюд Шопена. Но лично я не думал, что это так и потому не удивился когда и Сивекинг стал уверенно отрицать это. Конвея это страшно возмутило, что привело меня в удивление, так как до этого он ни по какому поводу не проявлял особенных эмоций. ‘Мой друг, — возразил Сивекинг, — я знаю из Шопена все, что им написано, и могу гарантировать, что сыгранный Вами этюд никогда не был им написан. Он мог бы написать его, потому что это абсолютно его стиль, но он не писал его. Я прошу Вас указать мне нотное издание, где он был опубликован’. На что, после некоторого молчания Конвей ответил: ‘О да, я вспомнил теперь, что этот этюд никогда не публиковался. Я лично знаю его только потому, что встречался с человеком, который был одним из учеников Шопена… Есть еще одна неопубликованная вещь, которой я выучился от него’.
Рутерфорд посмотрел на меня и продолжил:
— Я не знаю, музыкант ли Вы, но даже если и нет то, думаю, сможете представить себе возбуждение, охватившее Сивекинга и меня, когда Конвей продолжил игру. Для меня это был неожиданный, и несколько загадочный, взгляд в прошлое Конвея, один из проблесков того, что уцелело в его памяти. Сивекинга же полностью увлекла музыкальная сторона вопроса, поставившая его в тупик, как Вы можете себе представить, так как Шопен, если Вы помните, умер в 1849 году.
Этот случай был настолько непостижимым, что я должен добавить, что существует около дюжины свидетелей этого происшествия, включая и Калифорнийского профессора с хорошей репутацией. Конечно, легко было бы считать, что объяснение Конвея хронологически невозможно или почти невозможно, но оставалась музыка, которая нуждалась в объяснении. Если это было не тем, что сказал Конвей, то тогда чем это было? Сивекинг заверил меня, что если бы удалось отпечатать эти две пьесы, то они в течение полугода оказались бы в репертуаре каждого пианиста-виртуоза. Даже если это и преувеличение, оно лишь показывает, насколько высоко Сивекинг оценил их. После долгого спора мы так ничего и не выяснили и, так как из-за всего этого Конвей начал выглядеть усталым, я попытался увести его из толпы и уложить спать. Последним эпизодом этой истории было предложение сделать несколько записей на фонографе. Сивекинг сказал, что он все устроит, как только мы доберемся до Америки и Конвей пообещал ему сыграть перед микрофоном. Я, как ни крути, часто чувствую сильное сожаление из-за того, что он не смог сдержать своего слова.
Рутерфорд взглянул на часы и сказал, что у меня еще останется уйма времени до поезда, так как его история уже практически закончена.
— Потому что той ночью, ночью после концерта к нему вернулась память. Мы легли спать, но я еще не уснул, когда он вошел ко мне в каюту и позвал меня. Его лицо стало суровым, я хочу сказать, что оно выглядело так из-за переполнявшей его тоски, какой-то всепоглощающей тоски, если Вы понимаете, что я имею в виду, нечто далекое и безличное, то, что немцы называют Wehmut или Weltschmerz {Мировая скорбь (нем.)}, или как-то там еще. Он сказал, что может вспомнить все, что память к нему начала возвращаться во время выступления Сивекинга, хотя поначалу только кусками. Он долго сидел на краю моей кровати и я дал ему время и возможность самому выбирать каким образом рассказывать все это мне. Я сказал, что рад возвращению к нему памяти, но сожалею об этом, если он считает, что лучше бы ей и не возвращаться. Он приподнял голову и сказал мне фразу, которую я всегда буду считать наивысшим комплиментом: ‘Слава Богу, Рутерфорд, — сказал он, — что ты обладаешь воображением’. Потом я оделся, предложил ему сделать то же самое, мы вышли на палубу и стали прогуливаться взад-вперед. Стояла спокойная ночь, теплая и звездная, и море выглядело светлым и каким-то тягучим, как сгущенное молоко. Если не считать вибрации двигателей мы словно гуляли по набережной. Я позволил Конвею вести свой рассказ так, как он сочтет нужным и, поначалу, не задавал вопросов. Где-то ближе к рассвету мы стали говорить по очереди и закончили наш разговор, когда уже взошло солнце и настало время завтрака. Когда я говорю ‘закончили’ я не имею в виду, что после этого мы не разговаривали. В течение следующих двадцати четырех часов он восполнил еще несколько больших пробелов в памяти. Он был очень несчастлив и не мог уснуть, поэтому мы разговаривали почти непрерывно. Где-то к середине следующей ночи судно должно было достичь Гонолулу. Предыдущим вечером мы выпивали у меня в каюте и он ушел от меня примерно в десять часов, и я больше никогда не видел его снова.
— Вы же не имеете в виду… — я мысленно нарисовал себе картину тихого, обдуманного самоубийства, которое я когда-то видел на судне, шедшем из Холихеда в Кингстон.
Рутерфорд засмеялся.
— О Боже, нет конечно, он был не из таких. Он просто улизнул от меня. Ему достаточно легко уйти на берег, но ему трудно было бы скрыть следы от людей, которых я нанял, чтобы найти его, как я, конечно, и поступил. Впоследствии я узнал, что он присоединился к команде банановоза идущего на юг, к Фиджи.
— Как Вы узнали это?
— Довольно-таки просто. Он написал мне, тремя месяцами позже, из Бангкока, вложив чек для оплаты всех расходов, которые я произвел на него. Он благодарил меня и писал, что у него все в полном порядке. Он также писал, что собирается совершить большое путешествие на северо-запад. И это все.
— Куда же он собрался?
— Да, довольно неопределенно, не так ли? Множество мест лежит на северо-запад от Бангкока. Даже Берлин, например.
Рутерфорд замолчал и наполнил наши бокалы. Это была необычная история, или он представил ее таковой, мне сложно было решить. Ее музыкальная часть, несмотря на свою загадочность, не интересовала меня так сильно, как загадка появления Конвея в китайской миссии в Чанг-Кианге.
— Ну, а как он попал в Чанг-Кианг? — спросил я. — Я думаю, он все рассказал Вам об этом, той ночью на пароходе?
— Он рассказал мне кое-что об этом, и с моей стороны было бы абсурдным скрывать это от Вас после всего того, что я уже рассказал. Только перед тем, как начать скажу, что это длинная история и, даже если рассказывать ее вкратце, у нас не хватит времени до прихода вашего поезда. И, кроме того, раз уж так вышло, есть более удобный способ. Мне несколько неловко открывать бесчестные методы моей профессии, но правда заключается в том, что история Конвея, как я понял после некоторого обдумывания, сильно привлекла меня. Я начал с записи различных наших разговоров на судне так, чтоб не забыть детали, позднее мое внимание начали привлекать определенные аспекты наших бесед, и я стал стремиться узнать больше, чтобы превратить эти фрагменты в единую повесть. Но я не думаю, что сочинил или изменил что-то. В том, что он рассказал мне, было достаточно материала. Он говорил быстро и имел природный дар создавать атмосферу непринужденного общения. И, я думаю, что стал понимать его как человека.
Он подошел к дипломату и вытащил оттуда пачку отпечатанных на машинке листков.
— Вот оно, все перед Вами, не знаю, понравится ли Вам это или нет.
— То есть, Вы думаете, что я могу не поверить в эту историю?
— Ну, зачем же такие категорические предупреждения. Но предупреждаю, что если Вы действительно поверите, то это будет Тертуллиановское, помните? — quia impossibile est {Верую — ибо абсурдно (лат.).}. Хотя, может быть, это и неплохой аргумент. В любом случае дайте мне знать, что Вы по этому поводу думаете.
Я взял рукопись с собой и прочитал большую ее часть в Остэндском экспрессе. Я собирался вернуть ее Рутерфорду вместе с длинным письмом, когда приеду в Англию, но из-за задержек, до того как смог отправить ее, я получил от него коротенькое письмо, в котором он писал, что снова отправился в свои странствия и не будет иметь постоянного адреса в течение нескольких месяцев. Он писал, что собирается в Кашмир и затем на ‘восток’. Я не удивился.

Глава первая

В третью неделю мая ситуация в Баскуле стала намного хуже и 20-го числа из Пешавара прибыли по договоренности с Воздушными силами их самолеты для эвакуации белых жителей, которых было примерно восемьдесят, большинство из них спокойно перевезли через горы в военных транспортниках. Кроме этих машин использовалось еще несколько других самолетов, и среди них была одна машина с роскошным салоном, которую арендовали у магараджи Чандапура. В этот самолет, примерно в десять часов утра, загрузились четыре пассажира: мисс Роберта Бринклоу, миссионерка, Генри Д. Бернард, американец, Хью Конвей, консул Ее Величества, и капитан Чарльз Меллисон, вице-консул Ее Величества.
В таком порядке эти имена появились потом в английских и индийских газетах.
Конвею было тридцать семь лет. Он жил в Баскуле уже два года, выполняя работу, которая теперь, в свете нынешних событий, выглядела так, как будто он постоянно ставил на плохую лошадь. Теперь этот этап его жизни был завершен, через несколько недель, а может месяцев, когда он вернется в Англию, его пошлют еще куда-нибудь. В Токио или Тегеран, Манилу или Мускат — люди его профессии никогда не знают, что им предстоит. Он уже десять лет находился на консульской службе, достаточно долго, чтобы реально оценивать свои шансы с одинаковой точностью как для себя, так и для других. Он знал, что выгодных мест ему не достанется и отчасти утешался тем, что у него и не было особенной тяги к ним. Конечно, он предпочел бы менее формальную и более разнообразную работу, чем та, которая ему приходилось заниматься (она обычно была не самой лучшей), и он, несомненно, казался окружающим человеком не способным как следует разыграть свои карты. В действительности же, он чувствовал, что разыгрывал их довольно хорошо, эти десять лет были для него весьма разнообразны и приятны.
Он был высок, с глубоким бронзовым загаром, с коротко подстриженными каштановыми волосами и синевато-серыми глазами. Он производил впечатление сурового, задумчивого человека, до тех пор, пока не начинал смеяться (хоть это и случалось не часто) и в нем не проступало что-то мальчишеское. У него было легкое нервное подергивание около левого глаза, обычно становившееся заметным, только когда он слишком много работал или слишком сильно пил, и теперь, когда день и ночь подряд перед эвакуацией он паковал и уничтожал документы, это подергивание очень бросалось в глаза, когда он забирался в самолет. Он устал, но был очень доволен, что его решили отправить именно с этим роскошным самолетом магарджи, а не в обычном переполненном военном траспортнике. Во время взлета Конвей уже расслаблено раскинулся в кресле. Он был из тех людей, которые подвергаясь и большим трудностям, рассматривают небольшие удобства как своего рода компенсацию. Он мог вынести трудности дороги в Самарканд, но из Лондона в Париж он ехал бы на ‘Золотой Стреле’, потратив на это последние деньги.
Полет длился уже более часа, когда Меллисон заявил, что по его мнению, что пилот сбился с курса. Меллисон сидел прямо перед ним. В свои двадцать пять лет он был моложе всех, розовощекий, интеллигентный без особой интеллектуальности, ограниченный школьными правилами, которые считал превосходными. Провал на экзаменах был главной причиной того, что его отправили в Баскул, где Конвей провел в его обществе шесть месяцев и начал уже любить его.
Конвею не хотел делать усилия, требовавшегося для того, чтобы поддержать разговор. Он сонно открыл глаза и сказал, что каким бы то ни был курс — пилоту виднее.
Через полчаса, когда усталость и шум двигателей почти убаюкали его, Меллисон потревожил его снова.
— Слушай, Конвей, я думал, самолет должен был вести Феннер?
— Ну, а разве это не он?
— Парень только что поворачивался и я могу поклясться, что это не он.
— Трудно что-то разглядеть через стеклянную панель.
— Все равно, лицо Феннера я бы узнал.
— Ну пусть это будет кто-то другой. Не вижу, что это меняет.
— Но Феннер говорил мне, что именно он поведет эту машину.
— Они могли передумать и поручить это другому.
— Ну и кто тогда этот человек?
— Мой мальчик, откуда я знаю? Ты что считаешь, что я должен знать в лицо всех летчиков-лейтенантов в Воздушных силах, так что ли?
— Я почти всех знаю, но не узнаю этого парня.
— Тогда он, наверное, из того меньшинства, которое ты не знаешь. — Конвей улыбнулся и добавил. — Вскорости, когда мы прилетим в Пешавар, ты сможешь с ним познакомиться и расспросить его обо всем.
— В таком случае мы совсем не попадем в Пешавар. Этот человек не придерживается правильного курса. И неудивительно, он летит так высоко, что не видит, где находится.
Конвей не обратил на это внимания. Ему часто приходилось летать, и он считал, что все идет как надо. Кроме того в Пешаваре не было ничего, чем он хотел бы заняться, и никого с кем бы он хотел там встретиться, так что ему было глубоко безразлично — займет полет четыре или шесть часов. Он был не женат и не ожидал по прибытии теплой встречи. У него, правда, там были друзья, некоторые из которых возможно потянут его в клуб и поставят выпивку, перспектива, конечно, приятная, но не настолько, чтобы вздыхать в предвкушении ее.
Не мог он вздыхать и о прошлом, оценивая приятные, но не совсем удовлетворяющие воспоминания прошедшего десятилетия. Постоянные перемены, происходящие с завидной регулярностью, становящиеся все более беспокоящими, вот его собственная метеорологическая сводка, как впрочем и сводка всего мира. Он думал о Баскуле, Пекине, Макао и прочих местах — переезжал он достаточно часто. Самым далеким из этих мест был Оксфорд, где он пару лет учительствовал после войны, читая лекции по истории Востока, вдыхая книжную пыль в залитых солнцем библиотеках, катаясь по окрестным холмам на велосипеде. Это была привлекательная перспектива, но она не волновала его, у него было устойчивое ощущение того, что он пока еще только часть того, кем он мог бы стать.
Знакомые ощущения в животе сообщили ему, что самолет заходит на посадку. Он почувствовал соблазн поддразнить Меллисона по поводу его беспокойства и наверняка бы так и сделал, если бы юноша неожиданно не вскочил, ударившись головой о потолок, и не разбудил бы Бернарда, американца, дремавшего в кресле с противоположной стороны узкого прохода.
— Боже мой! — закричал Меллисон. — Только взгляните вниз!
Конвей посмотрел в окно. Он увидел совсем не то, что ожидал увидеть, если, конечно, он вообще чего-то ожидал. Вместо аккуратного, геометрически правильного военного городка и больших продолговатых ангаров не было видно вообще ничего, кроме мутного тумана покрывающего огромную, выжженную солнцем пустыню. Самолет, несмотря на стремительный спуск, был все еще на высоте соответствующей обыкновенному полету. Длинные, волнистые гребни гор находились на милю или около того ближе к самолету, чем покрытые пятнами облаков долины. Это был типичный приграничный пейзаж, хотя Конвей никогда раньше и не видел его с такой высоты. Так же ему показалось довольно странным то, что он не мог припомнить подобной местности около Пешавара.
— Я не узнаю эту местность, — заметил он.
Потом, уже более конфиденциально, чтобы не тревожить остальных, он шепнул Меллисону в ухо:
— Похоже, ты прав. Летчик сбился с курса.
Самолет падал вниз с ужасающей скоростью, воздух из-за этого становился все горячее и выжженная земля внизу была похожа на печь, у которой внезапно открыли дверцу. На горизонте зубчатыми силуэтами один за другим поднимались горные пики, самолет летел теперь вдоль извилистой долины, дно которой было усыпано обломками скал и наносами оставшимися от высохших водных потоков. Оно походило на пол, замусоренный пустыми раковинами. Самолет швыряло и подбрасывало в воздушных ямах почти так же как лодку на волнах. Все четверо пассажиров вынуждены были держаться за сиденья.
— Похоже, он хочет приземлиться, — хрипло прокричал американец.
— Он не сможет, — прокричал в ответ Меллисон. — Он сумасшедший, если попытается сделать это! Он разобьется и затем…
Но летчик все-таки приземлился. Рядом с глубоким оврагом открылось небольшое чистое место и с высоким мастерством, после ряда бросков и толчков, самолет был остановлен. Однако то, что произошло потом, было еще более загадочным и менее утешительным. Толпа бородатых людей в тюрбанах кинулась к самолету со всех сторон, окружив его так, чтобы никто не мог выйти из него кроме пилота. Последний выбрался на землю и вступил с ними в оживленную беседу, во время которой стало ясно, что он не только не Феннер, но и не англичанин и, скорее всего, вообще не европеец. Тем временем из склада, находящегося неподалеку, были притащены канистры с бензином, которые вылили во вместительные бензобаки. Крики четырех запертых пассажиров встречались ухмылками и равнодушным молчанием, в то время как малейшие попытки выбраться встречали угрожающие движения множества ружей. Конвей, знавший немного Пишту, пытался, насколько позволяло ему знание языка, поговорить с окружавшими их людьми, но без малейшего эффекта, а результатом любой попытки обратиться к пилоту на разных языках было лишь многозначительное размахивание револьвером. Полуденное солнце, горевшее на крыше салона, нагрело воздух внутри так, что находящиеся там были на грани обморока от жары и проявлений протеста. Они были практически бессильны. Одним из условий эвакуации было отсутствие оружия.
Когда бензобаки были закрыты, через одно из окон салона была передана канистра из под бензина, наполненная тепловатой водой. Окружающие не ответили ни на один вопросов, хотя и не демонстрировали никакой личной вражды. После дальнейшей беседы пилот взобрался обратно в кабину, патан {Pathan — индийское название члена афганского племени патанов} неуклюже крутанул пропеллер и полет продолжился. Взлет на ограниченном пространстве с добавившимся весом бензина был еще более искусным, чем посадка. Самолет взмыл высоко в туманную дымку, и затем повернул на восток, как будто ложился на курс. Наступил полдень.
Удивительнейшее, загадочнейшее дело! Как только прохладный воздух освежил пассажиров, они уже с трудом верили в то, что с ними все это действительно произошло. Это было настолько грубое насилие, что ему никто не мог найти прецедента или провести параллель, во всем архиве записей о бурных событиях приграничья. Конечно, если бы они сами не были жертвами такого происшествия, то никогда бы не поверили, что такое возможно. Было вполне естественно, что после того как высокий накал возмущения иссяк, за ним последовало недоумение и тревожные размышления. Меллисон выдвинул гипотезу, которую, при отсутствии других, они нашли вполне вероятной. Их похитили с целью получения выкупа. В этом происшествии не было ничего нового, кроме, разве что, самого способа похищения. То, что история не была, можно сказать, необычной слегка успокаивало. В конце концов, похищения случались и раньше и многие из них заканчивались без жертв. Вас держали в какой-нибудь пещере в горах пока правительство не заплатит деньги и вас не освободят. С вами обращаются вполне прилично, деньги, которые платятся, не ваши, и сам процесс неприятен только пока он длится. Впоследствии, конечно, военные пошлют бомбардировщики, а у вас останется хорошая история, которую можно рассказывать до конца жизни. Меллисон высказал свое предположение несколько нервно, но Бернард, американец, был слишком уж веселым:
— Ну, джентльмены, я смею сказать, что это остроумная идея, но мне не кажется, что в ней ваши Военно-воздушные силы стяжали себе славу. Вы, британцы, смеетесь над грабежами в Чикаго и над всем прочим, но я не могу припомнить ни одного случая, когда вооруженный человек угнал бы какой-нибудь из самолетов Дяди Сэма. И, кстати, я хотел бы знать, что этот парень сделал с настоящим пилотом. Я уверен, оглушил.
Он зевнул. Большой, полный мужчина, он имел обветренное лицо, на котором веселые морщинки еще не исчезли полностью под влиянием пессимизма. Никто в Баскуле ничего не знал о нем, кроме того, что он прибыл из Персии, где, предположительно, он занимался чем-то связанным с нефтью.
Конвей тем временем занялся очень полезным делом. Он собрал все кусочки бумаги, какие у них были и покрывал их записями на различных местных языках чтобы бросать их на землю через некоторые промежутки времени. Это был слабый шанс в такой редконаселенной местности, но и им следовало воспользоваться.
Четвертый пассажир, мисс Бринклоу, сидела абсолютно прямо, с плотно сжатыми губами, отпустив несколько замечаний, но ни одной жалобы. Это была маленькая, сухая женщина, сидевшая с таким видом как будто она попала на вечеринку, где происходит нечто, чего она решительно не одобряет.
Конвей говорил меньше, чем двое других мужчин, так как перевод сигнала SOS, на разные диалекты был умственным упражнением требующим концентрации. Однако он отвечал, когда его спрашивали, и в качестве рабочей гипотезы он согласился с гипотезой Меллисона о похищении. Он также, в некоторой степени, поддержал мнение Бернарда о военно-воздушных силах:
— Хотя, конечно, понятно, как это произошло. В царящей там неразберихе люди в летной форме выглядят похожими один на другого. Никто бы не стал сомневаться в bona fides {Достоверность (лат.).} человека в соответствующей форме, выглядящем знающим свою работу. А этот парень должен знать эту работу, знать все сигналы и прочее. Очевидно, что летать он умеет… и еще, я согласен с Вами, что за подобные случаи кто-то должен получить по первое число. И, можете быть уверены, кто-нибудь получит, хотя, как я полагаю, совсем не тот, кто этого заслуживает.
— Ну, сэр, — ответил Бернард, — я определенно восхищен Вашим умением видеть сразу обе стороны вопроса. Несомненно, у Вас верное расположение духа, не смотря на то, что Вы сами участвуете в событиях.
Американцы, подумал Конвей, умеют говорить покровительственно, но не оскорбительно для того, кому это говорится. Он спокойно улыбнулся, но не стал продолжать разговор. Его усталость была такой, что никакая опасность не в состоянии устранить ее. Ближе к середине дня, когда Бернард и Меллисон обратились к нему, выяснилось, что он спит.
— Пустая затея, — прокомментировал Меллисон, — и не удивительно, после всего происшедшего в последние недели.
— Вы его друг? — спросил Бернард.
— Я работал с ним в Консульстве. Насколько я знаю, он вообще не спал последние четыре ночи. Нам, кстати, крупно повезло, что Конвей находится в этой передряге вместе с нами. Кроме того, что он знает иностранные языки, у него есть талант в общении с людьми. Если и есть кто-нибудь, способный вытащить нас из сложившейся ситуации, так это он. Он во многом знает толк.
— Ладно, тогда пусть спит, — согласился Бернард.
Мисс Бринклоу произнесла одно из своих редких замечаний:
— На мой взгляд, он выглядит как очень храбрый мужчина, — сказала она.
Конвей гораздо меньше был уверен в том, что он был очень храбрым мужчиной. Он закрыл глаза из-за огромной физической усталости, но совсем не спал. Он слышал все и чувствовал любое движение самолета, и со смешанным чувством выслушал произнесенный Меллисоном панегирик в свою честь. Затем у него появились сомнения, давая о себе знать тяжестью в желудке, имевшем собственную реакцию на беспокоящие его мысли. Из своего опыта он знал, что не относится к тем, кто любит опасность ради опасности. Был, правда, один аспект, от которого он иногда получал удовольствие — возбуждение, очищающе действующее на замедленные чувства, но нельзя было сказать, что он любит рисковать своей жизнью. Двадцатью годами раньше он научился ненавидеть окопную войну во Франции и несколько раз избежал смерти, сторонясь попыток блеснуть доблестью. Даже его орден был заслужен не столько физической храбростью, сколько с помощью развитой собственными тяжелыми усилиями стойкости. И после войны, когда бы перед ним не вставала опасность, он встречал ее лицом к лицу, но не получал от этого особенного удовольствия, если только она не обещала ему какой-либо выгоды.
Он все еще сидел с закрытыми глазами. Он был тронут и несколько смущен тем, что сказал Меллисон. Такова уж была его судьба, что его хладнокровие принимали за смелость, тогда как в действительности он был скорее бесстрашным, чем смелым. Казалось, все они сейчас были в дьявольски опасной ситуации, и вместо того чтобы чувствовать переполняющую его храбрость, он, в основном, чувствовал растущую неприязнь к ожидающим их в будущем проблемам. Например мисс Бринклоу. Он предвидел, что в некоторых случаях он будет вынужден действовать учитывая то, что будучи женщиной, она имеет большее значение, чем все остальные вместе взятые, и его передернуло от мысли, что может возникнуть ситуация в которой этой непропорциональности невозможно будет избежать.
Тем не менее, начав подавать признаки пробуждения, он в первую очередь обратился к ней. Он понимал, что она ни молода, ни привлекательна — сомнительные добродетели, но несомненно полезные для их обладателя в тех трудностях, в которых они могут скоро оказаться. Кроме того, он ей сочувствовал, так как подозревал, что ни Меллисон, ни американец не любят миссионеров, особенно женщин. Сам он был беспристрастен в этом вопросе, но боялся, что она может найти его широту взглядов непонятным, а потому обескураживающим явлением.
— Мы, кажется, попали в неприятную историю, — сказал он, склонившись к ее уху. — Я рад, что Вы воспринимаете ее спокойно. Я все же не думаю, что с нами может произойти что-нибудь плохое.
— Я уверена, что не случится, если Вы сможете это предотвратить, — ответила она, что совсем его не успокоило.
— Дайте мне знать, если мы можем что-нибудь сделать для Вашего большего удобства.
Бернард услышал его последнее слово.
— Удобства? — хрипло повторил он. — Конечно же, нам вполне удобно. Мы просто наслаждаемся путешествием. Жаль, что у нас нет колоды карт, мы могли бы разыграть роббер в бридж.
Конвея порадовал дух замечания, хотя он не любил бридж:
— Я подозреваю, что мисс Бринклоу не играет, — сказал он улыбаясь.
Но миссионерка быстро повернулась и ответила:
— Почему же, играю, я никогда не видела ничего плохого в картах вообще. В Библии против них ничего не говорится.
Все засмеялись и, казалось, были благодарны ей за удачную отговорку. В любом случае, подумал Конвей, она не истеричка.
Весь день самолет летел сквозь тонкую дымку верхних слоев атмосферы, слишком высоко для того, чтобы можно было ясно различать, что лежит внизу. Иногда, через длительные интервалы, она ненадолго рассеивалась, и становились видны зазубренное очертание пика или блеск какого-то неизвестного водного потока. Направление полета можно было примерно определить по солнцу, они все еще летели на восток, изредка поворачивая на север, но где они находятся можно было определить только зная скорость полета, и вычислить ее Конвей не мог ни с какой точностью. Однако думалось, что на полет уже истрачена большая часть залитого в баки бензина, хотя опять-таки это зависело от множества слишком неопределенных факторов. У Конвея не было технических знаний по вождению самолетов, но он был уверен, что пилот, кем бы он там ни был, первоклассный специалист. Это подтверждала посадка в усыпанной камнями долине и другие его действия. И Конвей не мог подавить чувства, появляющегося у него при виде любой великолепной и бесспорной компетенции. К нему столько раз обращались за помощью, что само сознание того, что существует кто-то, кто не только не просит, но и не нуждается в его помощи, было слегка успокаивающим, даже при растущей неуверенности в будущем. Но он не ожидал, что у его компаньонов могут появиться такие же тонкие чувства. Он знал, что у его спутников больше личных причин для беспокойства, чем у него самого. Меллисона, например, в Англии ждала девушка, Бернард, должно быть, был женат, у мисс Бринклоу была ее работа, призвание или что-то, что она считала таковым. Меллисон, в настоящий момент, был самым беспокойным, с течением времени его возбуждение росло и он негодовал по поводу того, что Конвей хранит то самое спокойствие, которое он за его спиной так превозносил. Однажды, заглушая гудение двигателей, даже вспыхнул спор.
— Слушай, — кричал Меллисон злобно, — мы не обязаны сидеть здесь сложив руки, пока этот маньяк делает все, что ему, черт побери, вздумается. Что мешает нам разбить эту панель и вышвырнуть его оттуда?
— Абсолютно ничего, — ответил Конвей, — кроме того, что он вооружен, а мы нет и, наконец, никто из нас не знает, как посадить эту машину.
— Уверен, что это не очень сложно. Клянусь, тебе это под силу.
— Мой дорогой Меллисон, почему это я всегда должен показывать чудеса?
— Ну, в любом случае, это все ужасно действует мне на нервы. Не можем ли мы заставить этого парня приземлиться?
— Как же ты предполагаешь сделать это?
Меллисон раздражался все больше и больше.
— Ну, он там, не так ли? Примерно в шести футах от нас. Нас трое мужчин, а он один! Неужели мы все это время будем просто смотреть на его проклятую спину? Как минимум мы можем заставить его рассказать нам в какие игры он играет.
— Очень хорошо, давай посмотрим. — Конвей сделал несколько шагов по направлению к границе между салоном и кабиной пилота, которая находилась впереди и на возвышении. Там находилось стеклянное окошко размером примерно в шесть футов, сдвигающееся в сторону, через которое пилот, повернув голову и слегка наклонившись, мог разговаривать с пассажирами. Конвей постучал в него костяшками пальцев. Ответ был почти что комическим, как он и предполагал. Окошко сдвинулось в сторону и оттуда беззвучно высунулся ствол револьвера. Не прозвучало ни слова, только это. Конвей молча отошел и окошко снова закрылось.
Меллисон, наблюдавший за всем происходящим, был только частично удовлетворен.
— Я не думаю, что он посмеет выстрелить, — прокомментировал он. — Вероятно это блеф.
— Возможно, — согласился Конвей, — только ты уж сам убеждайся в этом.
— Но я считаю, что мы должны побороться, перед тем как сдаться им на милость.
Конвей согласился с этим. Залитые кровью солдаты, школьные учебники истории, мнение, что англичане ничего не боятся, никогда не сдаются и никогда не проигрывают — традиция освященная временем. Он сказал:
— Устраивать драку без малейшего шанса выиграть — идея не из лучших, и я герой не такого сорта.
— Хорошо сказано, сэр, — горячо вставил Бернард. — Когда кто-нибудь схватит Вас за волосы горло, лучше всего признать это и сдаться пристойно. Со своей стороны, я собираюсь наслаждаться жизнью пока она длится и закурить сигару. Я надеюсь, Вы не думаете, что это может увеличить опасность?
— Нет, конечно, но это может не очень понравиться мисс Бринклоу.
Бернард поспешил загладить свою вину:
— Извините, мадам, не будете ли Вы возражать, если я закурю?
— Совсем нет, — любезно ответила она. — Сама я не курю, но мне нравится запах сигар.
Конвей подумал, что из всех женщин, способных сделать такое замечание, он сделала это наиболее естественно. В любом случае, возбуждение Меллисона несколько улеглось и, чтобы показать свое дружеское к нему расположение, он предложил ему сигарету, хотя сам и не закурил.
— Я знаю, как ты себя чувствуешь, — сказал он мягко. — Перспективы не из лучших, и что хуже всего, мы ничего не можем сделать, чтобы их улучшить.
‘Хотя и в этом есть свои положительные стороны’, — не мог он не сказать себе. Он все еще чувствовал сильную усталость. В его натуре было что-то такое, что некоторые люди назвали бы ленью, хотя это было не совсем так. Никто не подходил лучше для тяжелой работы, которую нужно было сделать, и мало кто мог сравниться с ним, когда дело касалось ответственности вообще, но фактом оставалось то, что он не очень любил подобную деятельность, и вообще не любил ответственности. Хотя и то и другое постоянно присутствовали в его работе и он выполнял ее наилучшим образом, но он всегда был готов уступить ее любому, кто мог бы работать так же как он или лучше. Несомненно, это до некоторой степени способствовало тому, что его успехи на службе были менее впечатляющими, чем могли бы быть. Он не был достаточно амбициозным для того, чтобы расталкивать других и изображать ужасную занятость, когда на самом деле делать было нечего. Его отчеты иногда были лаконичны до краткости и его спокойствие в экстремальных ситуациях, хоть и вызывало восхищение, но казалось слишком непритворным. Начальству нравится думать, что человек сам прилагает все усилия, а видимое безразличие служит лишь маскировкой для сокрытия своих настоящих чувств. Внешняя невозмутимость Конвея порой вызывала мрачные подозрения, что он на самом деле таков, каким кажется, и, что бы не происходило, он не выскажет и слова проклятия. Хотя это, так же как и лень, было весьма несовершенным объяснением. То, что многое наблюдатели не могли рассмотреть, на самом деле было просто любовью к спокойствию, созерцательности, одиночеству.
Теперь, когда делать было все равно нечего, он опять откинулся в кресле и заснул по настоящему. Проснувшись, он увидел, что другие, несмотря на все свои волнения, также заснули. Мисс Бринклоу сидела совершенно прямо, с закрытыми глазами, как отвергнутый почитателями и покрытый пылью идол, Меллисон развалился прямо на своем месте, уткнув подбородок в ладонь, американец даже храпел. Самый чувствительный из всех, Конвей подумал, что нет причины изводить себя криками. Но в самом себе он неожиданно почувствовал физические изменения: легкое головокружение, участившееся сердцебиение и то, что ему стало тяжело дышать. Он вспомнил, что такие же ощущения у него уже были однажды — в Швейцарских Альпах.
Затем он повернулся к окну и выглянул наружу. Небо вокруг было абсолютно чистым и, в свете вечернего солнца, перед ним открылся вид, от которого у него на мгновение перехватило дыхание. Очень далеко, на пределе видимости простирались одна за другой цепи снежных пиков, увенчанные ледниками, поднимающиеся и как бы плывущие, над бесконечной равниной облаков. Они охватывали все вокруг, как декорация нарисованная полусумасшедшим гением, сливаясь на западе с горизонтом, окрашенным в бурный, почти кричащий цвет. Самолет же в этой колоссальной сцене жужжал над бездной, резко обрамленной белой стеной, казавшейся частью неба, до тех пор пока солнце не осветило ее. И тогда, как дюжина поставленных друг на друга Юнгфрау {Гора в Швейцарских Альпах.} видимых из Муррена, она вспыхнула великолепным, ослепительно ярким светом.
Конвей был не из тех, кого легко было восхитить и, как правило, он не интересовался видами, особенно такими, которые предусмотрительный муниципалитет не обеспечил садовыми скамейками. Однажды, когда его взяли на Тайгер Хилл около Дарджлинга, чтобы посмотреть восход солнца над Эверестом, он нашел, что высочайшая в мире гора, выглядит довольно разочаровывающе. Но этот устрашающий спектакль за окном был совсем другого плана, в нем не было той позы, которой все восхищаются. Было что-то первозданное и чудовищное в этих непреклонных ледяных утесах, и какая-то определенная дерзость требовалась уже для того, чтобы приблизиться к ним. Он задумался, представляя себе карты, подсчитывая цифры, оценивая время и скорость полета. Затем обнаружил, что Меллисон тоже проснулся. И он тронул юношу за руку.

Глава вторая

Для Конвея было вполне типично, что он позволил другим проснуться самим и слабо реагировал на их возгласы восхищения, однако позже, когда Бернард поинтересовался его мнением, он начал говорить с какой-то чеканящей беглостью университетского профессора, разъясняющего проблему. Он думает, сказал он, что они все еще в Индии, они летели на восток несколько часов, и хотя и слишком высоко, чтобы что-нибудь увидеть, но вероятно курс их лежал вдоль какой-то речной долины простиравшейся примерно с запада на восток.
— Я не хотел бы полагаться на память, но по моим ощущениям, эта долина находится в верхней части Инда. Она привела нас сейчас к очень живописной части света, как вы уже, наверное, заметили.
— И все-таки, Вы знаете, где мы находимся? — прервал его Бернард.
— Ну… нет, я никогда раньше не бывал даже поблизости, но я не удивлюсь, если это гора Нанга Парбат, та самая на которой погиб Маммери. По строению и внешнему виду она похожа на то, что я о ней слышал.
— А сами Вы альпинист?
— В молодости очень увлекался этим. Но, конечно, только обычные восхождения в Швейцарских Альпах.
Меллисон с раздражением вмешался:
— Лучше было бы обсудить куда мы летим. Бога ради, может ли кто-нибудь нам об этом сказать.
— Ну, мне думается, мы направляемся вон к той горной цепи, — сказал Бернард. — Как ты думаешь, Конвей? Извини, что говорю тебе ‘ты’, но раз уж мы все попали в это маленькое приключение, незачем разводить церемонии.
Конвей нашел вполне естественным, что любой из них сможет обратиться к нему по имени и счел извинения Бернарда несколько излишними.
— О, конечно, — согласился он и добавил. — Я думаю, та горная цепь — Каракорамы. В них есть насколько проходов, если конечно наш друг собрался пересечь их.
— Наш друг? — воскликнул Меллисон. — Ты хочешь сказать — наш маньяк! Я думаю уже пора отказаться от гипотезы похищения. Мы уже достаточно далеко от границы и здесь не живет никаких племен. Единственное приходящее мне в голову объяснение — этот парень буйный сумасшедший. Сможет ли кто-нибудь, кроме сумасшедшего, залететь в эту местность.
— Я знаю, что никто, кроме чертовски искусного летчика, не сможет, — возразил Бернард. — Я никогда не отличался познаниями в географии, но понимаю, что эти горы заслуживают названия высочайших в мире и, если это так, то пересечение их будет весьма первоклассным зрелищем.
— И также Божьей волей, — неожиданно обронила мисс Бринклоу.
Конвей не высказал своего мнения. Божья воля или сумасшедший летчик — ему казалось, что каждый должен сделать собственный выбор, если хочет найти наиболее подходящее объяснение всему происходящему. Или иначе, (об этом он подумал сравнивая относительный порядок салона в сравнении с со столь безумным пейзажем за окном), воля человека и сумасшествие Бога. Должно быть испытываешь удовлетворение, когда точно знаешь с какой стороны смотреть на это. Затем, пока он наблюдал и размышлял над происходящим, произошло странное изменение. Цвет горы сменился на более синий, а нижние ее склоны вообще потемнели до фиолетового. Что-то более глубокое, чем его обычная замкнутость поднялось в нем — не то чтобы волнение, он все еще не очень боялся, но какое то напряженное чувство ожидания.
— Ты прав, Бернард, приключение становится все более и более замечательным.
— Замечательным или нет, но у меня нет охоты благодарить за него, — упорствовал Меллисон. — Мы не просили, чтобы нас притащили сюда, и одно Небо знает, что мы будем делать, когда прилетим туда, где бы это туда не было. И я не вижу, почему насилие стало меньше только оттого, что парень оказался первоклассным летчиком. И даже если это так, то это не мешает ему быть сумасшедшим. Я однажды слышал о летчике, сошедшем с ума прямо в полете. А этот, должно быть, был сумасшедшим с самого начала. Это моя гипотеза, Конвей.
Конвей молчал. Он нашел, что долго разговаривать, перекрикивая грохот двигателей, очень утомительно и, наконец, он не видел смысла в споре о причинах происходящего. Но когда Меллисон стал требовать, чтобы он высказал свое мнение, произнес:
— Как ты видишь, это очень точно спланированное безумие, а кроме того не забывай посадку для заправки, да и вообще — это единственный самолет, способный лететь на такой высоте.
— Это не доказывает, что он не сумасшедший, он мог быть достаточно безумным, чтобы спланировать все.
— Да, это возможно.
— Ну, тогда мы должны продумать план действий, что мы будем делать, когда он приземлится? Если он не разобьется и не угробит всех нас, конечно. Что тогда мы будем делать? Предполагаю, помчимся благодарить его за великолепный полет.
— Ни в коем случае, — ответил Бернард. — Я уступлю тебе возможность принести поздравления.
Конвею снова не хотелось продолжать разговор, особенно теперь, когда американец с его уравновешенным юмором, оказался вполне способным ответить вместо него. Он уже начал находить, что вечеринка могла бы быть устроена гораздо менее удачно. Лишь Меллисон был в сварливом расположении духа, и отчасти это могло быть из-за высоты. Разреженный воздух по разному влияет на людей, Конвей, например, испытывал смешанное чувство ясности ума и физической усталости, которая, однако, не была неприятной. И потому он с удовольствием дышал холодным чистым воздухом. Несмотря на то, что ситуация в целом была довольно тревожной, в настоящее время у него не было сил, чтобы возмущаться тем, что происходило так целеустремленно и так захватывающе интересно.
При виде величественной горы, он почувствовал теплое удовлетворения тем, что на Земле еще остались такие места — удаленные, недоступные и еще незаселенные. Ледяной вал Каракорумов сейчас был еще более впечатляющим, чем раньше, на фоне северного неба, ставшего серым и зловещим, холодно блестели пики, чрезвычайно далекие и величественные, хранившие особенное достоинство в своей безымянности. Те несколько тысяч футов, на которые они были ниже известных гигантов, смогли сохранить их навечно от альпинистских экспедиций, из-за этого они были мало соблазнительны для любителей рекордов. Конвей был полной противоположностью таким людям. Он был склонен видеть вульгарность в западном идеале превосходства, и мысль ‘наибольшее для наивысшего’ казалась ему менее разумной и более избитой чем ‘большее для высокого’. Фактически он не любил прилагать излишних усилий и обычные покорения нагоняли на него скуку.
Пока он созерцал эту панораму, опустились сумерки, окрашивая глубины в густой, бархатный мрак, расплывавшийся вверх подобно краске. Потом вся горная цепь, ставшая уже намного ближе, побледнев, предстала в новом великолепии, встала полная луна, коснувшись в своем подъеме каждого пика, как звездный фонарщик, пока весь горизонт снова не заблистал в иссиня-черном небе. Воздух стал холоднее и поднялся ветер, начавший швырять самолет. Эти новые неприятности ослабили дух пассажиров, они не рассчитывали, что полет будет продолжаться и после наступления темноты и теперь их последней надеждой было окончание запасов бензина. Похоже это должно было произойти в ближайшее время. Меллисон не согласился с этим, и Конвей, с некоторой неохотой, так как он действительно этого не знал, сказал, что бензина может хватить максимум на тысячу миль, которые они уже почти полностью пролетели.
— Ну, и куда это приведет нас? — несчастным голосом спросил Меллисон.
— Трудно судить, но вероятнее всего в какую-то часть Тибета. Если это Каракорумы, то Тибет находится за ними. Одна из вершин должно быть К2, считающаяся второй высочайшей вершиной в мире.
— Следующая в списке после Эвереста, — прокомментировал Бернард. — Здорово, какой вид!
— И, с точки зрения альпиниста, намного труднее Эвереста. Герцог Абруцци назвал ее абсолютно неприступной вершиной.
О, Боже! — раздраженно пробормотал Меллисон, но Бернард рассмеялся:
— Подозреваю, что в этом путешествии ты официальный проводник, Конвей, и я признаю, что если бы здесь был еще кофе с коньяком, то мне было бы все равно, где мы находимся — в Тенесси или Тибете.
— Но же мы собираемся делать? — продолжал упорствовать Меллисон. — Почему мы здесь? Что вообще происходит? Я не понимаю, как вы можете шутить о таких вещах.
— Ну, не стоит закатывать сцены по этому поводу, молодой человек. Кроме того, если парень слетел с катушек, как ты предполагаешь, то в этом вообще нет никакого смысла.
— Он должен быть безумным. Не могу представить другого объяснения. А ты, Конвей?
Конвей покачал головой.
Мисс Бринклоу повернулась так, как будто сейчас был театральный антракт.
— Так как вы не спрашиваете моего мнения, то, возможно, мне и не следовало бы его высказывать, — начала она. — Но я хотела бы сказать, что согласна с мистером Меллисоном. Я уверена, что этот бедный человек не совсем в здравом уме. Я имею в виду пилота. Для него нет никакого оправдания, если он не сумасшедший, — добавила она конфиденциально, перекрикивая шум двигателей. — И вы должны знать, что это мое первое путешествие по воздуху. Самое первое. Раньше ничто не могло подвигнуть меня на это, хотя одна моя подруга однажды чуть не заставила меня совершить перелет из Лондона в Париж.
— А сейчас, вместо этого, Вы летите из Индии в Тибет, — сказал Бернард. — Так обычно и происходит.
Она продолжала:
— Когда-то я знала миссионера, который бывал в Тибете. Он говорил, что тибетцы очень странные люди. Они верят в то, что мы произошли от обезьян.
— Действительно умно, с их стороны.
— О, дорогой мой, нет. Я не имею в виду современную точку зрения. Они верят в это уже сотни лет, и это только одно из их суеверий. Конечно, сама я выступаю против всех подобных мнений, и думаю, что Дарвин намного хуже любого тибетца. Мои убеждения основываются на Библии.
— Предполагаю, Вы фундаменталистка?
Но мисс Бринклоу, похоже, не поняла этого слова.
— Когда-то я принадлежала к Л.М.О. — прокричала она. — Однако, я не согласна с ними, в вопросе крещения младенцев.
Конвей продолжал чувствовать, что это довольно комичное замечание, еще долго после того, как до него дошло, что эта аббревиатура обозначает Лондонское Миссионерское Общество. Все еще рисуя себе неудобства ведения теологического спора на Юстонской Станции, он начал думать, что было что-то слегка чарующее в мисс Бринклоу. Он даже начал подумывать, не предложить ли ей что-нибудь из своих вещей на ночь, но после длительного размышления решил, что, судя по ее телосложению, она гораздо выносливей его. Так что, свалив все свои вещи в одну кучу, он закрыл глаза и довольно легко и спокойно уснул.
А полет, между тем, продолжался.
Их разбудил внезапный крен самолета. Конвей ударился головой об окно, что на мгновение ошеломило его, обратный крен выбросил его барахтаться между рядами кресел. Стало намного холоднее. Первое, что он машинально сделал, был беглый взгляд на часы, они показывали полвторого, он, должно быть, проспал некоторое время. В ушах стоял громкий, хлопающий звук, который он поначалу счел кажущимся, до тех пор, пока не понял, что двигатели заглушены и самолет несется против сильного встречного ветра. Выглянув в окошко, он очень близко увидел проносящуюся под ними землю, смутную, улиточно-серую.
— Он собирается приземлиться, — кричал Меллисон, и Бернард, также выброшенный со своего места, угрюмо ответил: — Если ему повезет.
Мисс Бринклоу, которую все это волнение, казалось, тревожило меньше всех остальных, спокойно поправила свою шляпку, как если бы уже была видна Дуврская гавань.
Самолет, между тем, уже коснулся земли. Но на этот раз приземление было неудачным — ‘О, Боже мой, как же мне ужасно плохо, ужасно плохо’, — стонал Меллисон, цепляясь за кресло в течение десяти секунд всей этой тряски и грохота. Иногда было слышно, как что-то деформировалось и трещало, лопнула одна из шин. — ‘Все кончено, — добавил он с ноткой страдания и пессимизма. — Хвостовая часть сломана. И мы, конечно, застряли здесь’.
Конвей, никогда много не разговаривавший в кризисных ситуациях, вытянул затекшие ноги и пощупал голову там, где ударился ею об окно. Синяк, и больше ничего. Он должен был что-то сделать, для того, чтобы помочь остальным людям. Но встал он последним из всех четверых, когда самолет остановился окончательно.
— Осторожно, — выкрикнул он, когда Меллисон рывком открыл дверь и собрался спрыгнуть на землю и в относительной тишине жутко прозвучал ответ юноши: — Осторожность ни к чему: похоже, это изнанка мира, вокруг нет ни души.
Мгновением позже, замерзшие и дрожащие, все они убедились, что это так. В ушах у них не раздавалось ни одного звука, кроме свирепых порывов ветра и хруста у них под ногами, они чувствовали себя во власти какой-то угрюмой и дикой меланхолии — настроения, пропитывающего всю землю и небо. Луна, похоже, исчезла за облаками и ужасающая пустота и поднимающийся ветер освещались только звездным светом. Даже не задумываясь и не зная об этом, можно было бы сказать, что этот унылый мир был высоко в горах, и что горы, поднимающиеся из него, были горами, растущими на вершинах гор. Целая цепь их светилась на далеком горизонте, как ряд собачьих зубов.
Меллисон, лихорадочно активный, уже забирался в кабину.
— На земле я не боюсь этого парня, кто бы он ни был, — кричал он. — Я хочу разобраться с ним прямо сейчас…
Остальные опасливо наблюдали, загипнотизированные видом такой энергии. Конвей бросился за ним, но слишком поздно, чтобы помешать его намерениям. Однако, через несколько секунд, юноша выпрыгнул из кабины и схватил его за руку и хрипло, но спокойно, быстро пробормотал:
— Слушай, Конвей, все это странно… Я думаю, парень болен, или мертв, или еще что-то… Я не смог выжать из него ни слова. Поднимись и взгляни сам… Как бы то ни было, я забрал его револьвер.
— Лучше отдай его мне, — сказал Конвей. — и, несмотря на некоторый шум в голове, вызванный недавним ударом в голову, он уже набрался сил для дальнейших действий. Изо всех мест, времен и ситуаций на земле эта, казалось, собрала в себе все самые отвратительные неудобства. Он с трудом поднялся в положение, из которого, хотя и с трудом, смог заглянуть в кабину. В ней сильно пахло бензином, поэтому он не рискнул зажечь спичку. Он разглядел пилота, упавшего вперед, головой на пульт управления. Конвей потряс его, снял с него шлем и расстегнул ворот его одежды. Мгновением позже он повернулся и сказал:
— Да, с ним что-то произошло. Мы должны вытащить его отсюда.
Но сторонний наблюдатель мог бы отметить, что и с Конвеем что-то произошло. Его голос стал тверже и более суровым, он больше не казался ушедшим в какие то глубокие сомнения. Время, место, холод, его собственная усталость отошли на второй план, появилась работа, которую просто надо сделать, и главная его часть взяла верх и приготовилась выполнить ее.
С помощью Бернарда и Меллисона пилота сняли с его кресла и вытащили наружу. Он был жив, но без сознания. У Конвея не было особенных познаний в медицине, но, как многим людям, жившим в глухих местах, симптомы болезней были ему знакомы.
— Похоже на сердечный приступ, случившийся из-за большой высоты, — поставил он диагноз, наклонившись над незнакомцем. — Мы мало что можем сделать для него, здесь нет даже укрытия от этого адского ветра. Лучше занести его в салон и самим забраться туда. У нас нет ни каких идей о том, где мы, и поэтому нет смысла идти куда-либо до наступления дня.
Это решение и предложение оба были приняты без обсуждения. Согласился даже Меллисон. Они занесли мужчину в салон и положили его в проход между сидениями. Внутри было так же холодно, как и снаружи, но, по крайней мере, было укрытие от сильного ветра. И через некоторое время ветер полностью поглотил их внимание — он как бы превратился в лейтмотив, так сказать, той, в целом печальной, ночи. Это не был обычный ветер. Это был не просто сильный ветер или холодный ветер. Это было какое-то безумие, обитающее вокруг них, по хозяйски гуляющее и шумно веселящееся в своих владениях. Он накренял груженную машину и ужасно тряс ее и, когда Конвей выглянул в окошко, ему показалось, что ветер кружил осколки звездного света.
Незнакомец лежал не двигаясь, пока Конвей с трудом в сумраке и ограниченном пространстве, обследовал его, насколько это было возможно при свете горящих спичек. Это мало что дало.
— Его сердце слабо бьется, — сказал он наконец, после чего мисс Бринклоу, покопавшись в своей сумке, произвела небольшую сенсацию.
— Может быть это поможет бедному человеку, — снисходительно предположила она. — Я сама никогда не выпила ни капли, но я всегда вожу это с собой на предмет несчастного случая. А это и есть несчастный случай, не так ли?
— Должен сказать это был несчастный случай, — мрачно ответил Конвей. Он отвинтил пробку бутылки, понюхал и вылил немного бренди в рот мужчины. — Как раз то, что ему нужно. Спасибо.
Через некоторое время у него стало заметно легкое движение век. С Меллисоном внезапно случился приступ истерии.
— Не могу поверить, — кричал он, дико смеясь. — Мы все выглядим как кучка проклятых придурков, жгущих спички над трупом… Он не кажется красавцем, не так ли? Должен сказать, просто китаеза и ничего больше.
— Возможно, — голос Конвея был ровным и довольно строгим. — Но это еще не труп. Если нам хоть немного повезет, мы сможем привести его в сознание.
— Повезет? Это ему повезет, а не нам.
— Не будь таким уверенным. И заткнись, хоть на какое-то время.
В Меллисоне еще оставалось достаточно от школьника, чтобы выполнить краткую команду старшего, хоть и было очевидным, что он плохо владеет собой. Конвей хотя и сочувствовал ему, был более заинтересован в разрешении проблемы пилота, так как он единственный из всех мог дать какие-нибудь объяснения по ситуации, в которой они оказались. Конвею не хотелось обсуждать проблему и дальше строя весьма спекулятивные предположения, их и так было уже много высказано во время полета. Он был обеспокоен, предвидя своим пытливым умом, что ситуация, в целом пока не очень опасная, угрожала превратиться в испытание выносливости и закончиться катастрофой. Бодрствуя всю ту мучительную бурную ночь, он искренне обдумывал все имеющиеся в его распоряжении факты, так как он не хотел тревожить всех остальных, открыв их. Он подозревал, что полет привел их далеко за западную цепь Гималаев к наименее известным вершинам Куен-Лан. В этом случае они должно быть достигли самой неприступной и негостеприимной части земной поверхности, Тибетского плато, расположенного на высоте двух миль в своих самых низких долинах — огромного, необитаемого и, по большей части, неисследованного района этой продуваемой всеми ветрами горной местности. И они находились где то в этой жалкой местности, брошенные с удобствами меньшими, чем если бы они были на каком-нибудь из наиболее необитаемых островов. И в этот момент, внезапно, будто отвечая на его любопытство еще большим его увеличением произошла перемена, внушавшая какой то благоговейный страх. Луна, которую он считал скрывавшейся за облаками, показалась из-за края какой-то призрачной возвышенности и, хотя и не показав себя полностью, частично рассеяла тьму. Конвей смог увидеть очертания длинной долины, с закругленными, печально выглядящими низкими холмами с обеих сторон, агатово-черных на фоне глубокого темно-синего неба. Но взгляд его неудержимо влекло к началу долины, где, уходя в открытое пространство, величественная в мерцающем лунном свете, поднималась гора, которую он счел самой прекрасной на Земле. Это был почти идеальный снежный конус, простой в своих очертаниях, как если бы его нарисовал ребенок, и невозможно было определить его размеры, высоту или удаленность. Он был настолько сияющим, настолько безмятежно стоящим, что Конвей на мгновение усомнился в его реальности. Затем, прямо у него на глазах, небольшой порыв ветра помутил грань этой пирамиды, вдохнув жизнь в это видение, до того как небольшая лавина подтвердила ее реальность.
У него появилось внезапное желание показать остальным это великолепие, но, после некоторого размышления, он решил, что это зрелище вряд ли будет успокаивающим. С обычной точки зрения это именно так и было, такое девственное великолепие только усиливало чувство изолированности и опасности. Вполне возможно, что ближайшее человеческое поселение находится в сотнях миль отсюда. У них не было пищи, у них не было оружия, кроме одного револьвера, самолет был поврежден и, даже если бы они умели летать на нем, почти не было горючего. У них не было одежды подходящей для такого ужасного холода и ветра, автомобильной куртки Меллисона и его собственного пальто было явно не достаточно, и даже мисс Бринклоу, закутанная как для полярной экспедиции (забавно, как подумал он, в первый раз увидев ее), вряд ли будет чувствовать себя. Также все они, кроме него самого, страдали от высоты. Даже Бернард из-за такого напряжения впал в меланхолию. Меллисон тихо разговаривал сам с собой, и было ясно, что с ним может произойти, если эти неприятности продлятся долго. Перед лицом таких мрачных перспектив Конвей не мог не восхищаться мисс Бринклоу. Она не была, думал он, нормальным человеком, ни одна женщина, учившая афганцев петь гимны, не может, считаться таковой. Но она была, несмотря на все бедствия, необычной личностью в необычных условиях и Конвей был глубоко благодарен ей за это.
— Надеюсь, Вы чувствуете себя не очень плохо? — спросил он с симпатией, когда поймал ее взгляд.
— Солдаты во время войны страдали от худших вещей, чем эти, — ответила она.
Это сравнение Конвею не показалось очень удачным. В действительности, он никогда не проводил настолько неприятной ночи в окопах, хотя, несомненно, многие наверняка испытывали что-то подобное. Он сконцентрировал все свое внимание на пилоте, который начал к этому моменту судорожно дышать и слегка пошевелился. Возможно Меллисон был прав в предположении, что этот человек был китайцем. Несмотря на то, что ему хорошо удалось притвориться британским лейтенантом-летчиком, у него был типичный монголоидный нос и скулы. Меллисон назвал его уродливым, но Конвей долго живший в Китае, думал о нем, как о вполне симпатичном человеке, хотя сейчас, в мерцающем круге огня от спички, его бледная кожа и приоткрытый рот не выглядели привлекательно.
Ночь тянулась так, как если бы каждая ее минута была чем то тяжелым и осязаемым, чем-то, что должно быть сдвинуто в сторону, чтобы освободить дорогу идущему следом. Через некоторое время лунный свет начал бледнеть, а вместе с ним и далекий призрак горной вершины, а три беды — темнота, ветер и холод, — к рассвету наоборот стали усиливаться. И тогда, будто по сигналу, ветер стих, оставив мир в сострадательной тишине. Впереди, бледным треугольником, вновь показалась гора, сначала серая, потом серебряная, и затем розовая, когда первые солнечные лучи зажглись на ее вершине. В светлеющем мраке сама долина тоже стала принимать форму, открывая усыпанное обломками скал и булыжниками дно. Картина была не из дружелюбных, но Конвей, рассмотрев ее, почувствовал какое то странное ощущение ее изящества, но не романтического, а какого-то непреклонного, интеллектуального качества. Белая пирамида в отдалении, восхищала разум так же, как и теорема Эвклида, поэтому когда, наконец, в глубоком ярко-синем небе встало солнце, он почувствовал себя почти совсем уютно.
Как только воздух прогрелся и проснулись все остальные он предложил вынести пилота наружу, где резкий сухой воздух и солнечный свет могли бы помочь оживить его. Они так и сделали, и началось второе, уже более приятное бодрствование. Наконец мужчина открыл глаза начал судорожно говорить. Его четыре пассажира склонились над ним, внимательно вслушиваясь в звуки, бессмысленные для всех, кроме Конвея, который иногда что-то отвечал. Через некоторое время пилот ослаб, стал говорить со все большим трудом и наконец умер. Было уже позднее утро.

* * *

Конвей повернулся к своим товарищам.
— С сожалением должен сказать, что он рассказал мне очень мало — я имею в виду, мало в сравнении с тем, что мы бы хотели узнать. Лишь то, что мы находимся в Тибете, что и так очевидно. Он не дал каких-либо связных объяснений, почему он затащил нас сюда, но, кажется, эта местность была ему знакома. Он говорил на таком диалекте китайского, который я не очень хорошо понимал, но я так понял, что он сказал что-то о ламазери, находящемся поблизости, где то вниз по долине, где, полагаю, мы сможем найти пищу и убежище. Он назвал его Шангри-Ла. Ла, в переводе с тибетского, обозначает проход в горах. Он настаивал на том, что мы должны идти туда.
— Мне кажется, нет никаких причин, почему мы должны делать это, — сказал Меллисон. — В конце концов, у него не все в порядке было с головой. Не так ли?
— Ты знаешь обо всем происходящем столько же, сколько и я. Но если не пойдем туда, то куда же нам идти?
— Куда хочешь, мне все равно. Я уверен лишь в том, что Шангри-Ла, если он находится именно там, куда мы идем, расположен всего лишь в нескольких милях от цивилизованного мира. И было бы замечательно, если бы мы сокращали это расстояние, а не увеличивали. Черт возьми, ты же собирался вывести нас отсюда.
Конвей терпеливо ответил:
— Ты неверно оцениваешь ситуацию, Мэллисон. Мы находимся в той части света, о которой достоверно ничего не известно и, кроме того, она труднодоступна и опасна даже для хорошо снаряженной экспедиции. А приняв во внимание то, что вокруг нас, похоже, сотни миль такой же местности, предложение вернуться в Пешавар не кажется мне таким уж обнадеживающим.
— Я не думаю, что смогу справиться с такой дорогой, — серьезно сказала мисс Бринклоу.
Бернард кивнул:
— Думаю, что нам очень повезет, если этот ламазери окажется сразу же за поворотом.
— Скорее относительно повезет, — согласился Конвей. — В конце концов, у нас нет пищи, и как Вы сами можете заметить в этой местности не так то легко выжить. Через несколько часов все мы начнем испытывать голод. Затем, этой же ночью, если мы останемся здесь, мы опять подвергнемся воздействию холода и ветра. Не очень приятная перспектива. Как мне кажется наш единственный шанс — это найти других людей, а где же нам еще их разыскивать, как не там, где, как нам сказали, они живут?
— А что если это ловушка? — спросил Мэллисон.
Но Бернард отвечал:
— Милая теплая ловушка, — сказал он, — с куском сыра внутри, полностью меня бы устроила.
Все, кроме Меллисона, который выглядел смятенным и нервничающим, рассмеялись. Потом Конвей продолжил:
— Я так полагаю, что все более или менее согласны со мной? Вдоль долины определенно существует дорога: и она не кажется мне слишком крутой, хотя нам и придется идти медленно. В любом случае здесь нам делать больше нечего. Без динамита мы даже не можем похоронить этого человека. Кроме того люди из ламазери могут помочь нам с носильщиками для обратного путешествия. А они нам понадобятся. Я предлагаю отправиться в путь прямо сейчас, чтобы если мы не найдем убежища к вечеру, мы смогли вернуться обратно и провести еще одну ночь в самолете.
— А ты думаешь мы действительно найдем его? — спросил, все еще непримиримо, Меллисон. — Есть ли у нас какие-нибудь гарантии, что нас там не убьют?
— Совсем нет. Но, я думаю, это маловероятно и, кроме того, этот риск намного меньше риска умереть от голода или замерзнуть, — и, чувствуя, что такая холодная логика, не совсем подходит к данной ситуации, добавил. — Вообще-то, это самая последняя вещь, которую можно ожидать в буддистском монастыре. Вас скорее убьют в английской церкви, чем там.
— Как Святого Томаса из Кентербери, — сказала мисс Бринклоу, кивая в подтверждение своего согласия, но полностью испортив его мысль.
Меллисон пожал плечами и ответил в меланхоличном раздражении:
— Очень хорошо, тогда отправляемся в Шангри-Ла. Где бы он не находился и чем бы он ни был, давайте испытаем свою удачу. Будем лишь надеяться, что он не находится на полпути к этой вершине.
Это замечание заставило всех их взглянуть на сверкающий конус, возвышающийся в конце долины. При ярком дневном свете он выглядел неприступно величественным, и вдруг их взгляды стали более пристальными — они заметили как вдали, но приближаясь к ним, по склону спускается группа людей.
— Провидение, — прошептала мисс Бринклоу.

Глава третья

Какая-то часть Конвея всегда была созерцающей, другая же его часть всегда сохраняла готовность к быстрому действию. Вот сейчас, пока он ждал когда незнакомцы подойдут поближе, он не хотел принимать поспешных решений о том, что он сможет или не сможет сделать под влиянием слишком большого количества возможных непредвиденных обстоятельств. Это не было храбростью или хладнокровностью, или какой то особенной надменной уверенностью в своих силах принимать решения под воздействием момента. С наихудшей точки зрения это было какой-то формой лености, нежеланием прерывать свой чисто зрительский интерес ко всему происходящему.
Когда фигуры уже спустились в долину, стало видно, что человек двенадцать или чуть больше, несут с собой закрытый паланкин. Чуть позже в нем можно было разглядеть человека, облаченного в голубые одежды. Конвей не мог представить себе, куда все они направляются, но то, что они проходили именно здесь и сейчас, было определенно, по выражению мисс Бринклоу, волей провидения. Как только расстояние между ними сократилось до расстояния оклика, он отошел от своих и, не торопясь, пошел вперед, зная как на Востоке почитают ритуал встречи и как любят, когда он протекает неспешно. Остановившись в нескольких ярдах, Конвей учтиво поклонился. К сильному его удивлению человек, облаченный в голубое, выбрался из своего паланкина и, подойдя с медлительным достоинством к Конвею, протянул ему руку. Конвей, ответив тем же, заметил что это пожилой или даже старый китаец, седой, гладко выбритый, неброско одетый в шелковый вышитый халат. Он, в свою очередь, также осмотрел Конвея и на безукоризненном, и возможно даже слишком безупречном, английском сказал: ‘Я из ламазери Шангри-Ла’.
Конвей снова поклонился и после соответствующей паузы начал кратко излагать обстоятельства, приведшие его и трех его товарищей в столь редко посещаемую часть света. В конце этого изложения китаец сделал понимающий жест.
— Несомненно, это замечательно, — сказал он, задумчиво глядя на разбитый аэроплан. Потом он добавил: — Меня зовут Чанг, не будете ли Вы любезны представить меня Вашим друзьям.
Конвей сумел вежливо улыбнуться. Он был сильно поражен подобным явлением: китаец, говорящий на идеальном английском и, к тому же, соблюдающий формальности Бонд-Стрит среди дикой природы Тибета. Он повернулся к остальным, которые к этому моменту уже подошли и, с разной степенью удивления, наблюдали за происходящим.
— Мисс Бринклоу… Мистер Бернард, он американец… Мистер Меллисон… и, наконец, меня зовут Конвей. Все мы рады видеть Вас, хотя наша встреча почти так же загадочна, как сам факт нашего присутствия здесь. Ее можно считать дважды удачной, так как мы уже собирались двигаться к Вашему ламазери. Если Вы покажете нам в какую сторону двигаться…
— В этом совсем нет необходимости. Я сочту за счастье выступить в роли Вашего проводника.
— Но я не могу и подумать о том, чтобы доставить Вам такое беспокойство. Это чрезвычайно любезно с Вашей стороны, но если расстояние невелико…
— Это не очень далеко, но, тем не менее, добраться туда нелегко. Я сочту за честь сопровождать Вас и Ваших друзей.
— Но, в самом деле…
— Я должен настоять на этом.
Конвей подумал, что эта дискуссия, принимая во внимание место и обстоятельства, начинает становиться смешной.
— Очень хорошо, — ответил он. —Уверен, мы все Вам очень обязаны.
Меллисон, мрачно слушавший этот обмен любезностями, вмешался с той грубой резкостью обитателя казарм.
— Мы здесь останемся недолго, — отрывисто объявил он. — Все что мы получим, будет оплачено и мы хотим нанять несколько Ваших мужчин, чтобы помочь нам с нашим возвращением обратно. Мы хотим вернуться к цивилизации так быстро, как только возможно.
— А Вы так уверены, что находитесь далеко от нее?
Этот вопрос, заданный очень учтиво, лишь подтолкнул юношу к дальнейшим резкостям.
— Я полностью уверен, что я нахожусь далеко от того места, где хотел бы находиться, так же думают и остальные. Мы будем благодарны за временное пристанище, но мы будем более благодарны, если Вы снабдите нас средствами для возвращения обратно. Сколько времени, по Вашему, займет путешествие в Индию?
— Я, честно говоря, затрудняюсь ответить.
— Ну, я думаю, у нас с этим проблем не будет. У меня есть некоторый опыт по найму местных носильщиков, и мы надеемся, что Вы используете свое влияние, чтобы помочь нам заключить справедливую сделку.
Понимая, что большая часть речи Меллисона слишком агрессивна, Конвей уже хотел вмешаться, когда, с тем же безмерным апломбом, Меллисон получил ответ:
— Единственное, что я могу гарантировать Вам, мистер Меллисон, так это то, что Вы будете почетными гостями и, конечном итоге, Вам не о чем будет жалеть.
В конечном итоге? — воскликнул Меллисон, выделяя каждое слово, но сцены удалось избежать, так как в этот момент были поданы фрукты и вино, вытащенные из багажа подошедшей группы, приземистых тибетцев в одеждах из козлиных шкур, меховых шапках и обуви из кожи яка. Вино имело прекрасный вкус, немного похожий на вкус рейнвейна, а среди других фруктов были манго, совершенно зрелые, почти болезненно вкусные, после стольких часов голодания. Меллисон ел и пил с безразличным наслаждением, но Конвей, освобожденный от сиюминутных тревог и не желавший задумываться о будущих, размышлял о том, как удалось вырастить манго на такой высоте. Он также интересовался горой, возвышавшейся над долиной. Это был поразительный пик, по любым стандартам, и он был удивлен тем невероятным фактом, что ни один из путешественников не описал его в книге, обычной для книг о путешествиях в Тибет. Глядя на гору, он мысленно взбирался на нее, выбирая путь по седловинам и ущельям, пока восклицание Меллисона не вернуло его обратно на землю, он оглянулся вокруг и заметил, что китаец серьезно смотрит не него.
— Вы созерцаете гору, мистер Конвей? — последовал вопрос.
— Да. Удивительный вид. Я предполагаю, что у нее есть название?
— Она называется Каракал.
— Не думаю, что когда-нибудь слышал о ней. Насколько она высока?
— Свыше двадцати восьми тысяч футов.
— В самом деле? Я не мог себе представить, что такие высокие горы есть еще где то, кроме Гималаев. Была ли она надлежащим образом исследована? Чьи это измерения?
— А Вы как думаете, чьи, дорогой сэр? Вы полагаете монашество и тригонометрия несовместимы?
— О, совсем нет, совсем нет.
Он вежливо рассмеялся. Не совсем удачная шутка, подумал он, но нужно было извлечь из нее все ценное. Вскоре после этого разговора начался поход в Шангри-Ла.

* * *

Все утро, медленно и с небольшим уклоном, продолжался подъем, но на такой высоте для этого приходилось прикладывать значительные физические усилия и ни у кого не оставалось сил для разговоров. Китаец роскошно путешествовал в своем паланкине, что выглядело несколько неблагородным, так как было бы не глупым посадить мисс Бринклоу в такое царственное сидение. Конвей, на которого разреженный воздух влиял меньше чем на остальных, изо всех сил вслушивался в случайные разговоры носильщиков паланкина. Он слабо знал тибетский, но вполне достаточно для того, чтобы понять, что мужчины рады вернуться в ламазери. Он не мог, даже если бы хотел, продолжать разговор с их руководителем, так как последний, с закрытыми глазами и лицом, полускрытым занавеской, мгновенно погрузился в своевременный сон.
Между тем солнце пригревало, голод и жажда улеглись, если и не удовлетворились полностью. Воздух, чистый, как на какой то другой планете, с каждым вдохом становился все более ценным. Все дышали расчетливо и осторожно, что хотя и смущало поначалу, через некоторое время привело к странному успокоению. Все тело двигалось в едином ритме дыхания, ходьбы и рассудка, легкие перестали быть каким то отвлеченным и автоматическим органом, а пришли в гармонию с рассудком и конечностями тела. Конвей, в котором мистическая напряженность пришла в странное соответствие со скептицизмом, чувствовал себя приятно озадаченным этим чувством. Пару раз он бросал Меллисону веселое словцо, но усилия, требующиеся для подъема, забирали все силы юноши. Бернард, тоже задыхаясь, ловил воздух, тогда как мисс Бринклоу столкнулась с какими то мрачными легочными проблемами, которые она по каким то причинам старалась скрыть.
— Мы почти на вершине, — ободряюще сказал Конвей.
— Я однажды бежала за поездом и чувствовала себя точно так же, — ответила она.
Точно так же, подумал Конвей, существуют люди считающие сидр почти тем же, что и шампанское. Это все вопрос вкуса.
Он был удивлен тем, что за этой своей загадкой у него все еще оставалось несколько дурных предчувствий, хотя он и не касались его собственного поведения. В жизни бывают такие моменты, когда каждый должен широко открыть свою душу так же широко, как широко открылся бы его кошелек на неожиданно дорогих, но также неожиданно новых вечерних увеселениях. В это перехватывающее дыхание утро в виду Каракала Конвей испытал точно такое же желание, и с облегчением, но без лишнего волнения, принял это предложение новых впечатлений. После десяти лет прожитых в различных частях Азии он сделался разборчивым в оценке значимости мест и событий, а это явно обещало ему что то необычное.
Пройдя пару миль вдоль по долине, подъем стал более крутым, но к этому времени солнце скрылось за облаками и вид вокруг затуманился серебристой дымкой. Со снеговых полей, расположенных выше, доносились раскаты грома и звуки снежных лавин, воздух стал холоднее и затем, как это случается в горных районах, превратился в пронзительно холодный. Шквал ветра и дождь, смешанный со снегом, вымочили всех и безмерно увеличили их дискомфорт, даже Конвей на одно мгновение почувствовал, что дальше идти было невозможно. Но вскоре после этого они, казалось, достигли вершины гребня и носильщики паланкина остановились, чтобы перераспределить свой груз. Состояние Бернарда и Меллисона, испытывавших сильные страдания, требовало дальнейшей задержки, но тибетцы нетерпеливо настаивали на спешном продолжении пути, знаками показывая, что остаток дороги будет менее утомительным.
После таких заверений вдвойне разочаровывающим было увидеть их разматывающими веревки.
— Они что, уже собираются повесить нас? — с отчаянным весельем, ухитрился объяснить их поведение Бернард, но проводники вскоре доказали, что их намерения были менее зловещи, они собирались всего-навсего связать всех друг с другом на обыкновенный альпинистский манер. Увидев, что их методы хорошо знакомы Конвею, они стали оказывать ему больше уважения и позволили ему распределить людей так, как он сочтет нужным. Он привязал себя к Меллисону, перед собой и сзади него тибетцев, затем Бернарда и мисс Бринклоу, и в конец оставшихся тибетцев. И тут он заметил, что мужчины, пока спит их руководитель, склонны считать его заместителем. Он почувствовал знакомое ему чувство власти, если их и ожидает что-то трудное, то он сможет всех обеспечить тем, чем, как он знал, он в состоянии обеспечить — уверенностью и командованием. В свое время он был первоклассным альпинистом и все еще, несомненно, мог считаться хорошим.
— Вы должны присматривать за Бернардом, — сказал он мисс Бринклоу, полушутя, полусерьезно, на что она ответила с орлиной скромностью: — Я постараюсь сделать все как можно лучше, но Вы ведь знаете, я никогда раньше не ходила в связке.
Но следующий этап, несмотря на случайные волнения, оказался менее трудным, чем ожидалось, и принес облегчение легким, которые от подъема уже начали гореть. Дорожка представляла собой боковой срез вдоль каменной стены, вершина которой у них над головами, терялась в дымке. Возможно из милосердия та же самая дымка скрывала пропасть с другой стороны, хотя Конвей, обладавший хорошим глазомером, хотел бы видеть, где он находится. Местами ширина дорожки не превышала двух футов и умение, с которым носильщики маневрировали паланкином в таких местах, восхищало так же, как и крепость нервов человека, сидящего в нем и спавшего всю дорогу. Тибетцы были вполне надежны, но и они казались более счастливыми, когда дорожка стала шире и стала слегка понижаться. Потом они начали петь песни, производя при этом такие первобытные звуки, что Конвей начал представлять себе Массне, оркестрованного для какого-то тибетского балета. Дождь прекратился и воздух стал теплее.
— Ну, определенно, самостоятельно мы бы не нашли дорогу сюда, — сказал Конвей, стараясь быть веселым, но Меллисон не нашел это замечание слишком утешительным.
Он был действительно сильно испуган и, поскольку наихудшее было уже позади, был почти готов выплеснуть это.
— А что, мы много бы потеряли от этого? — ответил он горько.
Дорожка стала снижаться еще резче и на одной из полянок Конвей нашел несколько эдельвейсов, первый благоприятный знак более гостеприимных высот. Но это сообщение еще меньше успокоило Меллисона.
— Бог мой, Конвей, ты что же воображаешь, что отдыхаешь в Альпах? В какую чертову кухню мы влезли, хотел бы я знать? И какой у нас есть план на случай, если понадобится действовать? Что мы собираемся делать?
Конвей спокойно ответил:
— Если бы ты имел такой же опыт как у меня, ты бы знал, что в жизни бывают такие моменты, когда удобнее всего ничего не делать. Все с тобой происходит само, а ты просто позволяешь всему этому происходить. Война — типичный пример. Счастье в том, что, как в данном случае, прикосновение новизны смягчает неприятности.
— По мне, так ты чертовски рассудителен. Во время заварушки в Баскуле у тебя было совсем другое настроение.
— Конечно, потому что тогда был шанс, что я смогу что-нибудь изменить своими действиями. Но теперь, как минимум в этот момент, такого шанса нет. Мы здесь, потому что мы здесь, если тебе нужна причина. Я обычно нахожу это утешительным.
— Я предполагаю, что ты сознаешь, какую ужасную работу нам придется проделать для того, чтобы вернуться обратно тем же путем. Последний час, как я заметил, мы соскальзывали по вертикальной поверхности горы.
— Я тоже.
— Ты тоже? — Меллисон возбужденно откашлялся. — Я смею сказать, что был весьма надоедлив, но я с этим ничего не могу поделать. Я становлюсь подозрительным от всего этого. По-моему, мы уже сделали слишком много из того, что им от нас надо. Они загоняют нас в угол.
— Даже если это и так, единственной альтернативой было бы остаться там, где мы были и погибнуть.
— Я знаю, что это логично, но это не помогает. Боюсь, я не могу принять все это так легко как ты. Я не могу забыть, что два дня назад мы были в консульстве в Баскуле. Мысли обо всем случившемся с тех пор немного давят на меня. Я сожалею. Я переутомлен. Все это заставляет меня осознать, насколько мне повезло, что я не попал на войну, подозреваю, что впал бы в истерику от происходящего. Мне кажется, весь мир вокруг меня сошел с ума. Должно быть дико с моей стороны, говорить тебе об этом.
Конвей покачал головой.
— Мой дорогой мальчик, совсем нет. Тебе двадцать четыре года и ты находишься на высоте в две с половиной мили. Этих причин достаточно для объяснения того, что ты можешь чувствовать в настоящее время. Я думаю, ты прошел через это испытание удивительно хорошо, лучше чем я в твоем возрасте.
— Но неужели ты не чувствуешь безумие всего этого. Способ, посредством которого мы перелетели через эти горы, это ужасное ожидание на ветру и умирающий пилот, а затем встреча с этими людьми. Не кажется ли тебе все это кошмарным и невероятным сном, когда ты оглядываешься назад?
— Конечно кажется.
— Тогда я хотел бы знать, как ты умудряешься хранить спокойствие при всем происходящем.
— Ты действительно хочешь знать это? Что ж, если так, я расскажу тебе, хотя, возможно, ты сочтешь меня циником. Все потому, что есть еще много такого, что можно счесть кошмарным, если оглянуться назад. Это не единственная безумная часть света, Меллисон. В конце концов, ты должен, думая о Баскуле, вспомнить, что произошло прямо перед тем, как мы улетели оттуда — помнишь, как революционеры пытали своих пленных, чтобы получить от них информацию? Как говорится не мытьем так катаньем, хотя конечно достаточно эффективно, но не думаю, что когда-либо видел что-нибудь более комически ужасное. А не припомнишь ли ты последнее сообщение, пришедшее перед тем, как связь оборвалась? Это был циркуляр из Манчестерской текстильной фирмы запрашивающий нас об имеющихся в Баскуле возможностях по продаже корсетов! Это недостаточно безумно для тебя? Поверь мне, что самое наихудшее, связанное с нашим прибытием сюда, это то, что мы сменили одну форму безумия на другую. А что касается войны, то если бы ты там был, то бы делал то же самое, что и я — научился бы бояться со сцепленными зубами.
Они все еще говорили, когда резкий, хоть и недолгий подъем, перехватил у них дыхание, на несколько шагов напомнив им тяготы начала путешествия. Вскоре поверхность дорожки вновь стала ровной и они вышли из дымки на чистый, солнечный воздух. Невдалеке перед ними лежал ламазери Шангри-Ла.
Конвею, впервые увидевшему его, он мог показаться дрожащим видением, выпавшим из единого ритма, в который недостаток кислорода заключил все его способности. Действительно, это был странный и наполовину невероятный вид. Группа раскрашенных павильонов примостилась на горном склоне, и ни один из них не напоминал мрачную правильность Рейнлендского замка. Все это больше походило на изысканность случайным образом прикрепленных к скале цветочных лепестков. Это было изыскано и великолепно. Строгое чувство увлекало за собой взгляд вверх с молочно-голубых крыш к серому бастиону скал над ними, громадному как Уоттерхорн над Грюндвальдом {Уоттерхорн — гора в Альпах, высота 3700 метров. Грюндвальд — город в Швейцарии.}. А за всем этим ослепительной пирамидой парили снежные склоны Каракала. Должно быть, думал Конвей, это самый ужасающий горный пейзаж на свете, он представил огромное давление снега и ледника, против которых скалы играли роль удерживающих их стен. Возможно, когда-нибудь гора расколется и половина ледяного великолепия Каракала скатится в долину. Он начал обдумывать насколько возбуждающим было сочетание малой вероятности такого риска и самой его ужасающей возможности.
Панорама самого склона была не менее впечатляющей, горная стена продолжала свое падение почти вертикально в ущелье, которое могло образоваться только из-за какого-то катаклизма в далеком прошлом. Сама долина, туманно далекая, радовала глаз зеленью, укрытая от ветров, и ламазери скорее обозревал ее, чем доминировал над ней. Конвею она показалась весьма удачно расположенным местом, хотя ее обитатели были полностью изолированы от внешнего мира величественными и отвесными, неприступными горными цепями с дальней ее стороны. Только к ламазери, казалось, существовал единственный доступный проход. Конвей почувствовал, пока разглядывал все это, слегка усилившееся опасение, возможно опасениями Меллисона не стоило полностью пренебрегать. Но это ощущение было мгновенным и скоро исчезло в более глубоком чувстве, полумистическом полувизуальном, достижения какой то конечной точки путешествия, его финала.
Он никогда не мог точно вспомнить как он и остальные прибыли в ламазери, с какими формальностями их встретили, освободили от веревок и завели в его окрестности. Разреженный воздух соответствовал изящно-голубому небу, как будто явившемуся из какого то сна, с каждым вдохом и каждым взглядом он погружался в глубокий обезболивающий покой, делающий его невосприимчивым к опасения Меллисона, остроумию Бернарда и к виду мисс Бринклоу — леди, готовой к наихудшему. Он смутно помнил свое удивление тем, что помещения внутри были просторны, хорошо протоплены и довольно чисты, но времени на большее, чем просто заметить все эти достоинства у него не было из-за того, что китаец покинул свой паланкин и уже возглавлял их путь через различные проходные комнаты. Теперь он был довольно любезен.
— Я должен извиниться, — сказал он. — Что предоставил на время пути Вас самим себе, но, по правде сказать, подобного рода путешествия не подходят для меня, а мне нужно беречь себя. Я думаю, что оно не было слишком утомительным для Вас?
— Мы справились, — сказал, криво улыбаясь, Конвей.
— Отлично, а теперь, если вы пойдете со мной, я покажу Вам Ваши комнаты. Без сомнения Вам хотелось бы принять ванну. Наше жилище скромно, но, я надеюсь, вполне отвечает Вашим требованиям.
В этот момент Бернард, все еще страдавший от разреженного воздуха, испустил астматический смешок.
— Ну, — прохрипел он. — Не могу сказать, что мне уже нравится Ваш климат, воздух как будто немного застревает у меня в груди, но у Вас определенно чертовски отличный вид из окон на фасаде. Нам придется выстраиваться в очередь в ванную или это американский отель?
— Я думаю, вы найдете все вполне удовлетворительным, мистер Бернард.
Мисс Бринклоу чопорно кивнула.
— Я тоже на это надеюсь.
— И потом, — продолжил китаец. — Я сочту большей честью, если Вы присоединитесь ко мне за обедом.
Конвей вежливо согласился. Только Меллисон не подал и знака, как он относится ко всем этим неожиданным любезностям. Он, как и Бернард, страдал от воздействия высоты, но сейчас, собрав все свои силы, он нашел достаточно воздуха, чтобы воскликнуть:
— И после этого, если у Вас нет возражений, мы начнем планировать наше отбытие отсюда. И, думаю, чем скорее мы отправимся отсюда, тем лучше.

Глава четвертая

— Итак, как Вы видите, — говорил Чанг. — Мы не такие уж варвары, как Вы ожидали.
Позднее тем же вечером Конвей усомнился в этом. Он наслаждался приятным чувством смешения физической легкости и ясности ума, казавшейся ему наиболее цивилизованным из всех чувств. Пока что все, с чем он столкнулся в Шангри-Ла, было тем, чего он мог бы пожелать и даже намного большим, чем он мог бы ожидать. Этот тибетский монастырь имел систему центрального отопления, которая, впрочем, не была особенно примечательной в наш век, снабдивший телефонами даже Лхасу, хотя соединение принадлежностей западной гигиены со многим восточным и традиционным поразило Конвея своим крайним своеобразием. Например, ванна, в которой он недавно блаженствовал, из изящного зеленого фарфора, была изготовлена, если верить надписи на ней, в Акроне, штат Огайо. Но местный слуга обслуживал его в традиционном китайском стиле, очищая его уши и ноздри, и проводя тонким шелковым тампоном по его нижним векам. Интересно, думал он, оказано ли остальным его компаньонам такое же внимание.
Конвей почти десять лет прожил в Китае, причем не всегда в крупных городах, и, в общем, считал эти годы счастливейшим периодом своей жизни. Ему нравились китайцы, он чувствовал себя уютно, живя по их обычаям. Особенно ему нравилась китайская кухня, с ее тонкими вкусовыми полутонами, и поэтому первый ужин в Шангри-Ла подарил ему ощущение приятного знакомства. Он подозревал, что в пищу добавлена какая-то травка или наркотик, облегчающий дыхание, так как он не только сам заметил разницу, но и отметил, что и его товарищам стало намного легче. Чанг, как он заметил, не ел ничего, кроме небольшой порции зеленого салата и совсем не пил вина.
— Я прошу прощения у Вас, — объяснил он свое поведение в самом начале ужина. — Но моя диета очень строга, я должен заботиться о себе.
Так как эту же причину он уже представлял раньше то Конвей задумался, какой же болезнью он страдает. Сейчас, разглядывая его вблизи, он с трудом мог определить его возраст, маленькие и какие-то лишенные деталей черты его лица вместе с кожей, похожей на мокрую глину, делали его похожим на преждевременно состарившегося юношу или хорошо сохранившегося старика. Он совсем был лишен привлекательности, определенная традиционная вежливость витала вокруг него, как некий аромат, слишком тонкая для того, чтобы ее можно было определить до тех пор, пока не перестанешь о ней задумываться. В вышитом халате из голубого шелка, традиционной юбке с боковым разрезом светло-голубого оттенка и туго обтягивающих его ноги штанах такого же цвета, на шее холодно поблескивал металлический амулет, который Конвей нашел красивым, хотя он и сознавал, что его чувство разделят не все.
Атмосфера создалась, однако, скорее китайская, чем специфически тибетская, и это дало Конвею ощущение приятное ощущение, что он дома, хотя опять-таки оно было не из тех, которые он мог разделить с другими. Комната также нравилась ему, восхитительно пропорциональная, на стенах было несколько гобеленов и одна-две лаковые миниатюры. Освещалась она бумажными фонариками, неподвижно висевшими в тихом воздухе. Он чувствовал успокоительный комфорт разума и тела и вновь вернувшиеся мысли о возможном наркотике уже не пугали. Чем бы он не был, если он вообще существовал, он облегчил дыхание Бернарда, и уменьшил ярость Меллисона, оба они хорошо пообедали, находя большее удовлетворение от еды, чем от разговора. Конвей тоже был достаточно голоден и не жалел, что этикет требовал постепенности в приближении к более важным делам. Он никогда не заботился о том, чтобы ускорить ситуацию, приятную саму по себе, так что такой подход его вполне устраивал. И лишь когда он закурил сигарету, он позволил себе легкое проявление любопытства, обращаясь к Чангу он заметил:
— Вы кажетесь мне самым счастливым обществом, очень гостеприимным к посторонним. Хотя, я не думаю, что Вы часто принимаете их.
— И в самом деле, редко, — ответил китаец с вымеренным достоинством. — Это не самая часто посещаемая часть света.
Конвей улыбнулся в ответ.
— Вы слишком преуменьшаете. Когда я увидел ее, она показалась мне самой изолированной частью света, какую я когда-либо видел. Здесь должна процветать культура изолированная от загрязнения воздействиями внешнего мира.
— Загрязнения, Вы сказали?
— Используя это слово, я имел в виду танцевальные группы, кинематограф, электрическую рекламу и прочее подобное. Ваш водопровод настолько современен насколько это возможно — единственное, на мой взгляд, благо которое Восток может позаимствовать у Запада. Я часто думаю, что римлянам повезло — их цивилизация знала горячие ванны без того, чтобы особенно увлекаться механическими приспособлениями.
Конвей помолчал. Он говорил с искусственной беглостью, которая хотя и не была неискренней, главным образом предназначалась для создания и управления атмосферой беседы. Он довольно хорошо умел делать это. И лишь желание ответить на чрезмерную вежливость ситуации предохраняло его от более открытого проявления любопытства.
Мисс Бринклоу не была, однако, настолько щепетильна.
— Пожалуйста, — сказала она, хотя слово это совсем не прозвучало смиренно. — Не расскажете ли Вы нам о монастыре?
Чанг приподнял бровь в легком неодобрении такой спешки.
— Это доставит мне величайшее удовольствие, мадам, рассказать Вам все, в той степени, в какой смогу. Что конкретно Вы хотели бы знать?
— Прежде всего, сколько Вас здесь и какой вы национальности.
Ясно было, что ее методичный ум действовал здесь с такой же профессиональностью, как и в миссии в Баскуле.
Чанг ответил:
— Полностью посвященных нас примерно пятьдесят, и есть еще несколько других не достигших полного посвящения, таких как я. Нужно надеяться, что это произойдет надлежащим образом. До тех пор мы полуламы, послушники, как Вы можете сказать. Что касается нашего расового происхождения, то среди нас есть представители многих национальностей, хотя вполне естественно, что тибетцы и китайцы составляют большинство.
Мисс Бринклоу никогда не увиливала от заключений, даже ошибочных.
— Я понимаю. Значит это действительно местный монастырь. Ваш главный лама тибетец или китаец?
— Нет.
— Есть ли среди Вас англичане?
— Несколько.
— Неужели? Это весьма интересно, — мисс Бринклоу помолчала, чтобы передохнуть и затем продолжила. — А теперь расскажите мне, во что Вы все верите.
Конвей откинулся назад с ожиданием чего-то забавного. Он всегда любил наблюдать за столкновением противоположных складов ума. И столкновение девичьей прямоты мисс Бринклоу с ламаистской философией обещало быть увлекательным. С другой стороны, ему бы не хотелось беспокоить хозяина.
— Это довольно сложный вопрос, — сказал он, чтобы протянуть время.
Но мисс Бринклоу была не в настроении откладывать. Вино, подействовавшее на других успокаивающе, казалось придало ей излишнюю живость.
— Конечно, — сказала она с великодушным жестом. — Я верю в истинную религию, но у меня достаточно широкие взгляды для того, чтобы признать, что другие люди, я имею в виду иностранцев, довольно часто искренни в своих убеждениях. И естественно, здесь, в монастыре я не надеюсь найти понимание.
Такая ее уступка вызвала у Чанга официальный поклон.
— Но почему бы и нет, мадам? — ответил он на своем точном и замечательном английском. — Мы должны вас понять так, что если одна религия истинна, то все остальные обязаны быть ложными?
— Ну конечно, это ведь очевидно, не так ли?
Конвей опять вмешался.
— В самом деле, я думаю, нам лучше не спорить. Но я разделяю любопытство мисс Бринклоу о мотивах этого уникального заведения.
Чанг отвечал медленно и почти шепотом:
— Если бы я должен был уложить все это в несколько слов, мой дорогой сэр, я сказал бы, что нашим основным принципом является умеренность. Мы прививаем добродетель избегания любых крайностей — включая, простите за парадокс, крайности самой добродетели. В долине, которую Вы видите и в которой под управлением наших порядков живет несколько тысяч жителей, мы нашли, что этот принцип принес весьма много счастья. Мы правим с умеренной строгостью и, в свою очередь, удовлетворяемся умеренным послушанием. И, думаю, можно утверждать, что наши люди умеренно сдержаны, умеренно целомудренны, умеренно честны.
Конвей улыбнулся. Он подумал, что мысль выражена отлично и, кроме того, до некоторой степени она соответствует его собственному темпераменту.
— Думается, я понимаю Вас. И полагаю, что парни, встретившие нас сегодня утром, принадлежат к жителям долины.
— Да. Я думаю, за время путешествия у Вас не было с ними проблем?
— О, нет, совсем нет. И, тем не менее, я рад, что они были умеренно уверены в том, куда нужно идти. Вы, кстати, были весьма осторожны, сказав, что правила умеренности применимы к ним — значит ли это, что они не применимы также к Вашему монашеству?
В ответ Чанг только покачал головой.
— К сожалению, сэр, но Вы коснулись предмета, который я не могу обсуждать. Могу только добавить, что в нашем обществе существуют различные веры и обычаи, но большинство из нас умеренные еретики в этом вопросе. Я глубоко огорчен, что в настоящий момент не могу сказать Вам больше.
— Пожалуйста, не извиняйтесь. Я с удовольствием поразмыслю об этом.
Что-то в его собственном голосе, а, кроме того, и в ощущениях тела, заставило Конвея вспомнить, что на него слегка действует наркотик. На Меллисона, похоже, он тоже подействовал, хотя он и воспользовался моментом, чтобы вставить собственное замечание:
— Все это было очень интересно, но я, в самом деле, думаю, что сейчас самое подходящее время обсудить планы нашего отбытия отсюда. Мы хотим вернуться в Индию настолько быстро, насколько это возможно. Скольких носильщиков Вы можете нам выделить?
Такой практический и бескомпромиссный вопрос, пробился через всю толщу учтивости только затем, чтобы обнаружить, что для него там нет никакой устойчивой почвы. Чанг ответил только после длительного молчания:
— К несчастью, мистер Меллисон, я не тот человек, с которым стоит решать этот вопрос. Но, в любом случае, не думаю, что такой вопрос может решиться немедленно.
— Но что-то должно быть решено! Все мы должны вернуться к своей работе и наши друзья и родственники будут о нас беспокоиться. Мы просто обязаны вернуться. Мы благодарны вам за такой прием, но мы действительно не можем лодырничать здесь и ничего не предпринимать. Если это возможно, мы должны отправиться в путь не позднее завтрашнего дня. Надеюсь, здесь найдется достаточное количество людей, которые согласятся сопровождать нас — мы, конечно, хорошо заплатим за это.
Меллисон закончил свою речь, явно нервничая, как будто он надеялся получить ответ еще до того, как он сказал так много, но ему не удалось извлечь из Чанга большего, чем спокойная и почти укоризненная фраза:
— Но, как вы уже знаете, это вне моей компетенции.
— Разве? Ну, тогда, возможно, Вы сможете хоть что-нибудь сделать. Если бы Вы помогли нам раздобыть крупномасштабную карту этой местности. Это могло бы помочь нам. Так как нам, кажется, предстоит длительное путешествие, то тем больше причин чтобы тронуться отсюда как можно раньше. Я полагаю, что у Вас есть карты?
— Да, у нас их очень много.
— Мы позаимствуем у Вас некоторые из них, если Вы не возражаете. Мы их Вам потом вернем. Я предполагаю, что время от времени у Вас должна быть связь с внешним миром. И было бы неплохо предварительно послать сообщение нашим друзьям, чтобы успокоить их. Насколько далеко отсюда находится ближайшая телеграфная станция?
Морщинистое лицо Чанга, казалось, приняло выражение бесконечного терпения, но он ничего не ответил.
Меллисон секунду подождал и затем продолжил.
— Хорошо, но куда вы обращаетесь в случае, если Вам что-нибудь нужно? Я имею в виду что-нибудь из благ цивилизации. — В его голосе и глазах начал проявляться легкий страх. Внезапно он оттолкнулся от кресла и встал. Он был бледен, и устало провел рукой по лбу. — Я страшно устал, — запинаясь произнес он, обводя взглядом комнату. — Я не чувствую чтобы кто-нибудь из вас действительно пытался помочь мне. Я задал только простой вопрос. Очевидно, что Вы должны знать ответ на него. Когда Вы установили все эти современные ванны, как они попали сюда?
Ответа опять не последовало.
— То есть, Вы не хотите отвечать мне. Это часть всей этой загадочной истории, я полагаю. Должен сказать, Конвей, что ты — проклятый бездельник. Почему ты не докапываешься до истины? Все это время я делаю это, но завтра, предупреждаю, завтра мы должны выйти отсюда, это главное…
Меллисон соскользнул бы на пол, если бы Конвей не подхватил его и не помог сесть обратно в кресло. Потом он пришел в себя, но больше ничего не говорил.
— Завтра ему будет намного лучше, сказал Чанг. — В здешнем воздухе тяжело с непривычки, но постепенно все привыкают.
Конвей почувствовал себя как бы выходящим из какого-то транса.
— Все это было для него немного утомительным, — с печальной мягкостью прокомментировал он и, с большей живостью, добавил. — Думается, мы все испытываем что-то похожее. Лучше будет прекратить это обсуждение и пойти спать. Бернард, не приглядишь ли ты за Меллисоном? И я уверен, Вам, мисс Бринклоу, тоже нужно поспать.
Похоже при этом были отданы какие-то сигналы, поскольку в этот момент появился слуга.
— Да, мы последуем за вами… Доброй ночи… Доброй ночи… я последую за вами очень скоро.
Конвей почти вытолкнул их из комнаты и затем, без церемоний, что резко отличалось от его прошлой манеры, повернулся к хозяину. Упрек Меллисона подстегнул его.
— А теперь, сэр, я не хотел бы Вас долго задерживать, поэтому перейдем к делу. Мой друг слишком импульсивен, но я не хочу ругать его потому, что он действительно прав, пытаясь все понять и все прояснить. Наш обратный путь нужно подготовить и мы не сможем этого сделать без Вашей помощи и помощи других, живущих здесь. Конечно, я прекрасно понимаю, что отправиться завтра невозможно и со своей стороны надеюсь, что минимальная задержка здесь будет довольно интересной. Но это, похоже, не привлекает моих компаньонов. Так что если Ваши слова о том, что ничего не можете сделать для нас сами, правда, то, пожалуйста, помогите нам встретиться с теми, кто сможет сделать это.
— Вы мудрее, чем Ваши друзья, мой дорогой сэр, и потому менее нетерпеливы. Я рад этому, — сказал китаец.
— Это не ответ.
Чанг рассмеялся отрывистым высоким смешком, в котором настолько явно чувствовалась натужность, что Конвей сразу распознал в нем тот вежливый притворный смех над кажущейся шуткой, с каким китайцы пытаются ‘спасти лицо’ в неприятный момент.
— Я уверен в том, что у вас нет причин волноваться по этому поводу, — последовал, через некоторое время, ответ. — Несомненно в соответствующий момент мы сможем помочь Вам всем, чем нужно. Как Вы сами можете представить, существуют определенные трудности. Но если все мы разумно подойдем к проблеме, без чрезмерной спешки…
— Я и не предлагаю действовать поспешно. Я просто пытаюсь получить информацию о носильщиках.
— Ну, мой дорогой сэр, это поднимает другой вопрос. Я сильно сомневаюсь, что Вам легко удастся найти мужчин, желающих участвовать в таком переходе. У них в долине есть дома, и у них нет желания покидать их ради долгого и трудного странствования вне ее.
— Их можно убедить сделать это, а иначе почему и куда они сопровождали Вас этим утром?
— Этим утром? О, это совсем другое дело.
— В каком смысле? Разве вы не собирались совершить путешествие, когда мне и моим друзьям посчастливилось столкнуться с вами?
На этот вопрос не последовало ответа и тогда Конвей продолжил уже более спокойным голосом.
— Я понял. Это не было случайной встречей. Фактически я все время думал об этом. Вы специально вышли, чтобы перехватить нас. Это предполагает, что Вы должны были знать о нашем появлении заранее. Возникает интересный вопрос. Как?
Его слова прозвучали напряженно среди совершенного спокойствия этой сцены. Свет фонариков освещал лицо китайца, оно было недвижным, как у статуи. Внезапно, легким движением руки Чанг нарушил повисшее напряжение. Отодвинув шелковый гобелен, он открыл стеклянную дверь, ведущую на балкон. Затем, прикоснувшись к руке Конвея, он вывел его на холодный, кристально-чистый воздух.
— Вы умны, — сказал он мечтательно. — Но не совсем правы. Поэтому я должен попросить Вас не тревожить ваших друзей этими абстрактными рассуждениями. Поверьте мне, ни Вам, ни им не угрожает никакой опасности в Шангри-Ла.
— Но нас беспокоит не опасность, а задержка.
— Я понимаю это. И конечно, определенная задержка может случиться, это неизбежно.
— Если эта задержка на короткое время, и она действительно неизбежна, тогда, естественно, мы должны смириться с ней наилучшим образом.
— Это очень благоразумно. Мы не хотим ничего другого, кроме того, чтобы Вы и Ваши компаньоны получили бы удовольствие от нахождения здесь.
— Все это замечательно и, как я уже говорил Вам, я лично не нахожу возражений против. Это новый и интересный опыт, да и в любом случае нам нужен отдых.
Он посмотрел вверх, на мерцающую пирамиду Каракала. Сейчас, в ярком лунном свете, до нее, казалось, можно дотянуться рукой, она была такой хрупко-ясной на необъятном синем фоне.
— Завтра, — сказал Чанг. — Вы, может быть, найдете ее даже более интересной. Что же до всего остального, то если Вы утомлены, на свете вряд ли найдется лучшее место для Вас.
И действительно, в то время, как Конвей продолжал вглядываться в окружающий мирный пейзаж, глубокое спокойствие переполнило его, как если бы все это зрелище скорее предназначалось для души, нежели для глаз. Не чувствовалось ни ветерка, что составляло разительный контраст с бешеными порывами ветра прошлой ночью, вся долина, как он понял, была закрыта со всех сторон на манер какой-то наземной гавани, с Каракалом, господствовавшим над ней, на манер маяка. Он начал улыбаться, когда во время таких размышлений увидел, что его вершина действительно светится, синее мерцание льда соответствовало тому великолепию, которое оно отражало. Что-то побудило его получить дословный перевод названия горы и ответ Чанга прозвучал, как шепчущее эхо его собственных размышлений:
— Каракал, на языке жителей долины, означает Голубая Луна, — ответил китаец.
Конвей не стал делиться своим выводом о том, что появление его и его компании в Шангри-Ла в какой-то мере ожидалось его обитателями. Он знал, что должен помнить об этом и принимал во внимание всю важность этого вопроса, но, когда наступило утро, его осведомленность уже мало беспокоила его, да и то лишь в каком-то теоретическом смысле, так что он не стал поднимать этой проблемы, чтобы не вызывать у остальных еще большего беспокойства. Какая-то часть его настаивала на том, что было что-то определенно странное в этом месте, и поведение Чанга в прошлый вечер было далеко не успокаивающим, и что они, по сути, были пленниками, до тех пор, пока местные власти не решат, что с ними делать. И, несомненно, его обязанностью было заставить их принять решение. В конце концов, он был никем иным, как представителем Правительства Британии, и со стороны обитателей Тибетского монастыря было бы ужасающе неразумным отказывать ему в любом надлежащем требовании… Такова, несомненно, должна быть нормальная официальная точка зрения, которой и следовало бы руководствоваться, и эта часть Конвея была и нормальной и официальной. Никто в данных обстоятельствах не смог бы лучше сыграть сильного мужчину, во время тех последних дней перед эвакуацией, (как с неудовольствием вспоминал он), он вел себя так, как если бы это должно было принести ему не менее чем посвящение в рыцарское звание с вручением школьного приза — повести Хенти под названием ‘С Конвеем в Баскуле’. Взять на себя руководство над группой состоящей из множества разнообразных гражданских лиц, в том числе женщин и детей, укрыть их в маленьком консульстве во время кровавой революции, вдохновляемой настроенными против иностранцев агитаторами и, с помощью угроз и лести, добиться у революционеров разрешения на эвакуацию всех по воздуху — это, как он чувствовал, было неплохим достижением. Возможно, что с помощью интриг и написания бесконечных отчетов об этом он смог бы добиться чего-нибудь во время следующих новогодних награждений. Но, в любом случае, это завоевало ему горячее восхищение Меллисона. К сожалению, сейчас юноша должно быть все больше разочаровывается в нем. Жаль, конечно, но Конвей привык к тому, что люди любили его только потому, что неправильно его понимали. На самом деле он не был одним из тех решительных, энергичных, с квадратными челюстями строителей Империи, сходство с ними у него было просто небольшой одноактной пьесой, повторяющейся раз от раза, под режиссурой судьбы и Министерства Иностранных Дел, за зарплату, с которой любой мог бы появиться на страницах Уитекера.
Правдой же было то, что загадка Шангри-Ла и его собственного появления здесь начала действовать на него с какой-то чарующей привлекательностью. В любом случае, он не ожидал никаких персональных неприятностей. Служебные обязанности всегда забрасывали его в странные части света и, чем более странными они были, тем меньше, как правило, он страдал от скуки, так зачем тогда роптать на то, что случай, а не приказ Уайтхолла прислал его в это самое странное место из всех?
И на самом деле, он был далек от недовольства. Когда он проснулся утром и увидел мягкую лазурную синеву неба в окне, то почувствовал, что ни за что не захотел бы оказаться в другом месте на земле, будь то Пешавар или Пикадилли. Он был рад обнаружить, что на других ночной отдых также подействовал благотворно. Бернард был в состоянии весьма весело шутить по поводу кроватей, ванн, завтраков и других приятностей гостеприимства. Мисс Бринклоу согласилась, что самый тщательный осмотр ее комнаты не открыл никаких недостатков, она нашла ее хорошо подготовленной для себя. Даже у Меллисона был вид легкого полуугрюмого довольства.
— Предполагаю, что сегодня нам не удастся отправиться отсюда, — пробормотал он. — Разве что кто-нибудь очень позаботиться об этом. Эти парни типичные представители Востока — нельзя побудить их сделать что-либо быстро и эффективно.
Конвей согласился с его замечанием. Меллисон уже год, как не был в Англии, несомненно достаточно долго для того, чтобы оправдать это, сделанное им, обобщение, которое он, наверняка, будет повторять и после двадцати лет, проведенных здесь. И конечно, в какой-то степени, оно было верным. И все же Конвей не мог согласиться с тем, что восточные нации медлительны до ненормальности, он скорее был согласен с тем, что англичане и американцы носятся по свету в какой-то постоянной и бессмысленной горячке. Эту точку зрения, как он знал, вряд ли разделит с ним кто-нибудь из западной расы, но он все более склонялся к ней становясь старше и опытней. С другой стороны, было ясно, что Чанг до некоторой степени уклоняется от ответа и что нетерпению Меллисона существовало множество оправданий. Конвею тоже слегка хотелось чувствовать нетерпение, но мальчику это было намного легче.
Он сказал:
— Я думаю, нам лучше подождать и посмотреть, что принесет сегодняшний день. Было бы слишком оптимистичным ожидать, что они что-нибудь сделали со вчерашнего вечера.
Меллисон резко взглянул на него.
— Полагаю, ты думаешь, что я веду себя как дурак, проявляя такое нетерпение? Я ничего не могу с этим поделать, я думал, что этот китайский парень весьма подозрителен, да и до сих пор так считаю. Тебе хоть что-нибудь удалось из него вытащить после того, как я пошел спать?
— Мы с ним недолго разговаривали. Он был весьма неопределенным и необщительным в большинстве вопросов.
— Сегодня мы должны попытаться расшевелить его.
— Несомненно, — согласился Конвей, хоть и без особого энтузиазма к этой перспективе. — Между прочим, восхитительный завтрак.
Он состоял из грейпфрутов и лепешек, отлично приготовлен и сервирован. Ближе к концу завтрака вошел Чанг и с легким поклоном, начал обмен обычными вежливыми приветствиями, которые, будучи выражены на английском языке, звучали слегка тяжеловесно. Конвей предпочел бы разговаривать на китайском, но к настоящему времени он не хотел демонстрировать свое знание восточных языков, он чувствовал, что эту полезную карту лучше держать в рукаве. Он серьезно выслушал вежливые приветствия Чанга и, в свою очередь, заверил его, что ему спалось хорошо и чувствует он себя намного лучше. Чанг выразил свое удовольствие этим и добавил: ‘Как верно сказал Ваш национальный поэт: ‘Сон, который тихо сматывает нити с клубка забот {Шекспир, ‘Макбет’, II, 2, перевод Б. Пастернака}».
Это проявление эрудиции не было тепло встречено. Меллисон ответил с легким оттенком презрения, которое здравомыслящий молодой англичанин должен выказывать при упоминании поэзии.
— Полагаю, Вы имеете в виду Шекспира, хотя я и не узнаю цитаты, но мне известна другая, гласящая: ‘Вставайте без чинов и расходитесь.{Шекспир, ‘Макбет’, III, 4, перевод Ю. Корнеева}’. Не хочу показаться невежливым, но это как раз то, что все мы хотим сделать. И я хочу заняться поиском носильщиков прямо сейчас, этим же утром.
Китаец бесстрастно выслушал этот ультиматум, ответив довольно пространно:
— К сожалению должен сказать Вам, что это будет не очень легким занятием. Боюсь, что у нас нет подходящих для этого мужчин, которые захотели бы сопутствовать Вам в путешествии, уводящим их так далеко от своих домов.
— Но, Боже мой, не имеете же Вы в виду, что мы примем это за ответ, не так ли?
— Я искренне сожалею, но другого предложить Вам не могу.
— Похоже Вы с прошлой ночи успели все рассчитать, — вставил Бернард. — Тогда у Вас не было этой твердой уверенности.
— Я не хотел разочаровывать Вас, когда Вы так устали от путешествия. Сейчас, после того, как Вы отдохнули ночью, я надеюсь, что Вы видите проблему в более подходящем свете.
— Послушайте, — резко вмешался Конвей. — Все эти Ваши увиливания и неясности не могут больше продолжаться. Вы знаете, что мы не можем находиться здесь бесконечно. Также очевидно, что мы не сможем уйти отсюда без Вашей помощи. Что же тогда Вы предлагаете?
Чанг улыбнулся улыбкой, смысл которой был понятен только одному Конвею.
— Мой дорогой сэр, я с удовольствием выскажу предположение, имеющееся у меня в голове. На вопрос Вашего друга у меня нет ответа, но требование мудрого человека всегда получает ответ. Возможно, Вы помните слова, сказанные, как мне кажется, опять-таки Вашим другом вчера, что, от случая к случаю, мы имеем контакт с внешним миром. Это весьма точно. Время от времени мы заказываем определенные вещи у далеких посредников, и мы получаем их путем согласным с нашими обычаями, соблюдая все порядки и формальности, которыми я не хочу затруднять Вас. Самое важное заключается в том, что такой груз ожидается прибытием вскоре и, так как люди доставившие товар будут впоследствии возвращаться то, как мне кажется, Вы могли бы прийти к какому-то соглашению с ними. Хотя я и не думаю, что это наилучший план, но когда они прибудут…
— Когда они прибудут? — грубо оборвал его Меллисон.
— Конечно, точную дату предсказать невозможно, Вы сами прочувствовали трудности передвижения в этой части света. Могут случиться сотни вещей и внести неопределенность — опасности погоды…
Конвей вновь вмешался.
— Давайте все проясним. Вы предполагаете, что мы сможем нанять в качестве носильщиков этих людей, которые вскоре ожидаются сюда с товаром. Похоже это неплохая идея, но нам нужно знать немного больше обо всем этом. Во-первых Вас уже спрашивали, когда эти люди ожидаются здесь? И во-вторых, куда мы отправимся с ними?
— Этот вопрос вам нужно будет задать им.
— Смогут ли они отвести нас в Индию.
— Вряд ли я могу ответить на этот вопрос.
— Ну, давайте попробуем ответить на другой вопрос. Когда они будут здесь? Я не спрашиваю точную дату, я просто хочу узнать, ждут ли их на следующей неделе или в следующем году.
— Они должны быть здесь примерно через месяц. Но не позднее чем через два месяца.
— Или три, четыре или пять месяцев, — горячо прервал Меллисон. — И Вы думаете, мы собираемся ждать здесь этот конвой или караван или еще что-то, что возьмет нас с собой Бог знает куда, в какое-то полностью неопределенное время в отдаленном будущем?
— Я думаю, сэр, фраза ‘неопределенное будущее’ вряд ли подходит. Если не произойдет ничего непредвиденного, то период ожидания не превысит тот, что я уже называл.
— Но два месяца! Два месяца в этом месте! Это невероятно! Конвей, это, конечно, не входит в твои намерения! Почему, ведь двух недель было бы вполне достаточно!
Чанг подобрал свой халат жестом, обозначающим конец разговора.
— Мне очень жаль. Я не хотел Вас обидеть. Пока Вы будете иметь несчастье находится здесь, ламазери будет продолжать оказывать Вам максимальное гостеприимство. Большего я не могу сказать.
— Вам и не нужно, — яростно возразил Меллисон. — И если вы думаете, что полностью забрали нас себе в руки, то Вы скоро поймете, что чертовски сильно ошиблись! Не беспокойтесь, мы сами найдем всех нужных нам носильщиков. Вы можете кланяться, расшаркиваться и говорить все, что Вам угодно…
Конвей, удерживая его, положил свою ладонь ему на руку. Меллисон в гневе был похож на ребенка, он был способен сказать все, что приходило ему в голову, не обращая внимания на суть вопроса и приличия. Конвей считал это легко извинимым, зная его натуру и учитывая обстоятельства, но он боялся, что это может оскорбить более деликатного и восприимчивого китайца. К счастью, с восхитительным тактом, Чанг вышел из комнаты, как раз вовремя, чтобы избежать наихудшего.

Глава пятая

Остаток утра они провели в обсуждении этой проблемы. Для четырех людей, которые при обычном раскладе сидели бы в роскошных клубах и миссионерских домах в Пешаваре, ситуация была шокирующей, — они столкнулись с перспективой прожить два месяца в тибетском монастыре. Но такова уж природа вещей, что первоначальный шок от самого их появления здесь оставил малые резервы как для негодования, так и для удивления, даже Меллисон, после первой вспышки, впал в состояние полусмущенного фатализма.
— С меня хватит споров, по этому поводу, Конвей, — сказал он, с нервной раздражительностью затягиваясь сигаретой. — Ты знаешь, что я сейчас чувствую. Я говорил, что все, связанное с этим делом, весьма странно. Это не честно. Мне не хочется быть здесь в данный момент.
— Я не порицаю тебя за это, — сказал Конвей. — К сожалению, вопрос не в том, чего бы хотелось каждому из нас, а в том, с чем всем нам придется смириться. Честно говоря, если эти люди заявляют, что не будут или не могут помочь нам с поиском необходимых носильщиков, то нам ничего другого не остается, как только ждать когда сюда придут другие парни. Жаль, конечно, что приходится признавать нашу беспомощность, но, боюсь, что это правда.
— Ты хочешь сказать, что нам придется остаться здесь на два месяца?
— Я не вижу, что еще мы можем сделать.
Меллисон стряхнул пепел с сигары с наигранным равнодушием.
— Тогда все в порядке. Два месяца, так два месяца. Давайте по этому поводу дружно прокричим ‘Ура’.
Конвей продолжил:
— Не понимаю, почему провести два месяца здесь это хуже, чем в любой другой изолированной части света. Людей нашей профессии обычно посылают в странные места, думаю, это можно сказать про всех нас. Конечно, для тех из нас у кого есть друзья и родственники это плохо. Но лично мне в этом вопросе повезло, я не могу никого припомнить, кто бы сильно беспокоился обо мне, а моя работа, в чем бы она не заключалась, легко может быть сделана любым другим.
Он повернулся к остальным, как бы приглашая их высказать свои соображения. Меллисон не предложил ничего, но Конвей примерно представлял, что он чувствует. У него в Англии были родители и девушка, а это сильно затрудняло дело.
Бернард же отнесся к делу с изрядной долей хорошего юмора.
— Ну, я подозреваю, что в этом вопросе мне крупно повезло, и два месяца в этой тюрьме, не убьют меня. А что касается парней из моего родного города, то они и глазом не моргнут. Я никогда не умел писать писем.
— Ты забыл о том, что наши имена появятся в газетах, — напомнил ему Конвей. — Нас всех сочтут пропавшими без вести, а люди обычно предполагают наихудшее.
На мгновение Бернард задумался, но затем, с легкой усмешкой, он ответил:
— О да, действительно, но заверяю тебя — ко мне это не относится.
Конвей был рад этому, хотя ситуация так и оставалось несколько запутанной. Он повернулся к мисс Бринклоу, которая до этого была поразительно молчалива, она не высказывала никаких собственных мнений во время беседы с Чангом. Он предполагал, что у нее тоже вряд ли могут быть личные причины для беспокойства. Она живо ответила:
— Как сказал мистер Бернард, из-за двух месяцев, проведенных здесь, не стоит подымать такой шум. Все равно, где ты находишься, если ты находишься на службе у Господа. Провидение послало меня сюда. В этом я вижу его призыв.
Конвей подумал, что в подобных ситуациях, эта позиция очень удобна.
— Я уверен, — ободряюще сказал он. — Что Ваше миссионерское общество будет довольно, когда Вы, наконец, вернетесь. Вы сможете предоставить ему много полезной информации. В этом отношении у всех нас должен быть некоторый опыт. Это должно хоть немного утешать нас.
Разговор после этого стал общим. Конвей был весьма удивлен той легкостью, с которой Бернард и мисс Бринклоу приспособились к новым перспективам. Однако, он также почувствовал облегчение, потому что у него оставался только один недовольный субъект, с которым придется иметь дело. Но даже Меллисон после всех этих споров стал несколько апатичным, он все еще нервничал, но все же начал видеть светлые стороны ситуации.
— Одно небо знает, чем мы будем заниматься здесь, — восклицал он, но сам факт такого замечания указывал на то, что пытается примириться с собой.
— Первым правилом должно стать такое — не играть на чужих нервах, — ответил Конвей. — К счастью, это место кажется достаточно просторным, и отнюдь не перенаселенным, кроме слуг нам довелось увидеть всего одного обитателя ламазери.
Бернард нашел еще одну причину для оптимизма.
— В любом случае, мы не умрем с голода, да и наша еда до сих пор была весьма неплохой. Знаешь, Конвей, таким местом невозможно управлять без большого количества наличных. Эти ванны, например, стоят приличных денег. А я еще не видел, чтобы кто-то зарабатывал здесь деньги, если только не работают парни из долины, но даже тогда они вряд ли могут производить достаточно для экспорта. Похоже у них есть какие-то горные разработки.
— Все это место в целом — одна смущающая загадка, — сказал Меллисон. — Смею сказать, что у них должно быть уйма спрятанных горшочков с деньгами, как у иезуитов. А что касается ванн, то их, наверное, подарил какой-нибудь миллионер, исповедующий их религию. И как только я отсюда вырвусь, я перестану задумываться об этом. Хотя должен признать, что вид здесь, все-таки, очень хорош. Отличный центр для зимнего спорта, если его надлежащим образом оборудовать. Интересно, можно ли кататься на лыжах вон на тех склонах.
Конвей бросил на него испытующий и слегка удивленный взгляд.
— Вчера, когда я нашел эдельвейсы, ты напомнил мне, что я не в Альпах. Думается, сейчас моя очередь, сказать тебе то же самое. Я не советовал бы тебе испытывать какой-нибудь из своих Wengen-Scheidegg приемов в этой части света.
— Вряд ли кто-нибудь здесь видел прыжок на лыжах с трамплина.
— Или хотя бы хоккейный матч, — добродушно ответил Конвей. — Ты можешь попытаться натренировать несколько команд. Как насчет матча ‘Джентльмены против Лам’.
— Конечно, это могло бы научить их этой игре, — с искренней серьезность вставила мисс Бринклоу.
Соответствующий комментарий к этой фразе трудно было бы представить, но в этом и не было необходимости, так как в этот момент был сервирован ланч и его характер, и связанные с ним перспективы, объединившись, создали приятное впечатление. После того, как вошел Чанг, особого желания продолжать перебранку уже не было. С огромной тактичностью китаец дал понять, что все еще находится со всеми в хороших отношениях и четверо похищенных позволили этому предположению остаться в силе. Более того, когда Чанг предположил, что, возможно, они хотят несколько больше знать о строениях в ламазери и, если это так, то он с удовольствием выступит в качестве экскурсовода. Его предложение было с готовностью принято.
— А почему нет, конечно, — сказал Бернард. — Мы можем еще раз все осмотреть, пока мы здесь. Думается мне, что пройдет немало времени, пока кто-нибудь из нас вновь появится здесь.
Мисс Бринклоу высказала более обдуманное замечание.
— Когда мы покинули Баскул на этом аэроплане, я не могла и мечтать о том, что мы когда-нибудь попадем в такое место, — пробормотала она, когда они вышли сопровождаемые Чангом.
— И мы до сих пор не знаем, почему мы здесь, — пробурчал Меллисон.
У Конвея никогда не было ни расовых предубеждений и ни предубеждений по поводу цвета кожи человека, для него было неестественным притворяться, как ему иногда приходилось делать в клубах и вагонах первого класса, что он предпочитает ‘белизну’ красного от солнца лица под тропическим шлемом. Позволяя себе это притворство, он избегал проблем быть не так понятым, особенно в Индии, а Конвей сознательно старался уклониться от любых проблем. Но в Китае это было не так необходимо, у него было множество друзей китайцев и ему и в голову не приходило обращаться с ними, как с людьми второго сорта. Поэтому общаясь с Чангом, он старался, в значительной степени, рассматривать его как пожилого джентльмена с изысканными манерами, который не может быть полностью искренним, хотя он определенно обладает высоким интеллектом. Меллисон же, как ему казалось, старался видеть его через прутья воображаемой клетки, мисс Бринклоу была резка и энергична, считая его язычником, погрязшим в темноте, тогда как остроумное bonhomie {Добродушие — фр.} Бернарда было того вида, которое он мог бы практиковать с лакеем.
Между тем эта большая экскурсия по Шангри-Ла была весьма интересной, чтобы не обращать внимания на эти отношения. Конвей не впервые посещал монастырское заведением, но это, несомненно, было крупнейшим, и если отстраниться от нынешней ситуации, самым замечательным. Сама процессия через комнаты и внутренние дворы была неплохим послеобеденным моционом, хотя он, в действительности, осознавал, что, несмотря на то, что им было продемонстрировано столько комнат, существовали целые строения, в которые Чанг им не предлагал зайти. Им, однако, было показано достаточно, чтобы закрепить впечатление, которое каждый из них уже имел, Бернард уверился еще больше, что ламы страшные богачи, мисс Бринклоу открыла изобильные доказательства их безнравственности. У Меллисона, после того, как прошли первые впечатления новизны, проявилась та усталостью, какую наводили на него многие осмотры достопримечательностей и на более низких высотах, не похоже, думал он, что ламы могут стать его героями.
Один лишь Конвей покорился нарастающему богатому очарованию. На него воздействовал не столько каждый предмет в отдельности, сколько постепенное раскрытие элегантности, скромного, безупречного вкуса, гармонии настолько очаровательной, что казалось, она радует взор, но не бросается в глаза. Только благодаря сознательному усилию воли он смог вернуться из созерцательного состояния художника в состояние ценителя, и лишь тогда узнал сокровища, за которые и музеи и миллионеры, устроили бы торговлю, изысканная перламутрово-голубая керамика династии Синь, хранящиеся уже более тысячелетия рисунки тушью, лаковые миниатюры в которых холодные прелестные детали сказочной страны были не столько нарисованы, сколько сыграны. Мир несравненной изысканности робко трепетал на фарфоре и глазури, уступая на мгновение эмоции, чтобы тут же раствориться в чистой мысли. Это не было ни хвастовством, ни попыткой произвести впечатление, ни стремлением к броскому эффекту. Эти хрупкие совершенства оживляли воздух вокруг себя подобно трепещущим лепесткам цветка. Они свели бы с ума любого коллекционера, но Конвей не увлекался собирательством, у него для этого не хватало ни денег, ни инстинкта стяжательства. Его любовь к китайскому искусству была скорее рассудочной, и в мире всевозрастающего шума и гигантомании, он в глубине души обращался к благородным, точным и миниатюрным изделиям. И когда он проходил комнату за комнатой, какой-то душевный подъем коснулся его при мысли о высящейся над этим хрупким великолепием далекой великолепной громаде Каракала.
Однако ламазери было еще что показать, кроме коллекции китайского искусства. Одной из его удивительных особенностей, например, была великолепная библиотека, высокая и просторная, содержащая множество книг, скромно расставленных в нишах и пролетах, так что атмосфера здесь была скорее наполнена мудростью, чем сухой ученостью, чувство хороших манер преобладало над серьезностью. Конвей, бегло просмотрев некоторые из полок, нашел много поразительного для себя, здесь была лучшая мировая литература, а, кроме того, множество непонятных и любопытных вещей, которые он не мог оценить. Было множество томов на английском, немецком и русском языках, а также большое количество рукописей на китайском и других восточных языках. Секция, заинтересовавшая его больше всего была посвящена тибетиане, если так можно выразиться. Он заметил несколько раритетов и среди них ‘Novo Descubrimento de grao catayo ou dos Regos de Tibet’ Антонио де Андрада (Лиссабон, 1626), ‘China’ Атанасиуса Керчера (Антверпен, 1667), ‘Voyage a la Chine des Peres Grueber et d’Orville’ Тевенота и ‘Relazione Inedita di un Viaggio al Tibet’ Белигатти. Просматривая последнюю, он заметил, что взгляд Чанга остановился на нем с вежливым любопытством.
— Вы, видимо, ученый? — последовал вопрос.
Конвею затруднился прямо ответить на этот вопрос. Период его преподавательства в Оксфорде давал ему некоторое право на то, чтобы ответить утвердительно, но он знал, что это слово для китайца является величайшим комплиментом, хотя для европейского уха и звучит слегка педантично, и он, главным образом из уважения к своим компаньонам, уклонился от прямого ответа. Он ответил:
— Мне, конечно, нравится читать, но в последние годы моя работа предоставляла мне мало возможностей для занятий наукой.
— А Вам хотелось бы этого?
— О, я бы так не сказал, хотя, конечно, в этом есть что-то привлекательное.
Меллисон, вытащивший какую-то книгу, прервал их:
— Здесь есть кое-что для твоих занятий наукой, Конвей. Это карта местности.
— В нашей коллекции их несколько сотен, — сказал Чанг. — Все он доступны для Вашего изучения, но возможно я избавлю Вас от одной проблемы. Ни на одной из них Вы не найдете Шангри-Ла.
— Любопытно, — прокомментировал Конвей. — Интересно почему?
— На это есть очень серьезная причина, но боюсь я не могу назвать Вам ее.
Конвей улыбнулся, но Меллисон опять стал проявлять признаки раздражительности.
— Все нагромождаете загадки, — сказал он. — Пока что мы не много увидели из того, что стоило бы скрывать.
Внезапно оживилась молчаливая и озабоченная мисс Бринклоу.
— А Вы не хотите показать нам лам за работой? — проговорила она тем звенящим тоном, который запугал многих людей Кука {Вероятно имеется в виду английское туристическое агентство Кука, а может капитан Кук, не знаю}. Также чувствовалось, что голова ее забита туманными видениями народных изделий ручной работы, плетеных ковриков для молитв или чего-то живописно примитивного, о чем она, вернувшись домой, могла бы порассказывать. У нее было удивительное умение никогда не казаться сильно удивленной, и, кроме того, она всегда выглядела слегка возмущенной и это устойчивое сочетание ответ Чанга никоим образом не смог потревожить.
— К сожалению должен сказать, что это невозможно. Ламы никогда, или лучше сказать, крайне редко показываются на глаза тем, кто не принадлежит к их кругу.
— Полагаю, что нам не придется увидеть их, — согласился Бернард. — Хотя этого мне действительно жаль. Вы не представляете, как мне хочется пожать руку вашему главе.
Чанг принял это замечание с кроткой серьезностью. Однако, мисс Бринклоу все не могла угомониться.
— А чем занимаются ламы? — продолжала спрашивать она.
— Они, мадам, посвятили себя размышлениям и постижению мудрости.
— Но это означает не делать ничего.
— Тогда, мадам, они ничего не делают.
— Я так и думала. — Ей подвернулся удачный случай подвести итог. — Ну, мистер Чанг, Вы доставили всем нам удовольствие, я уверена, показав все это, но Вы не убедили меня, что место подобное этому приносит какую-нибудь реальную пользу. Я предпочитаю что-либо более практичное.
— Может быть, Вы хотите чаю?
Конвей сначала подумал, что было ироничное предложение, но вскоре стало ясно, что это не так, полдень наступил незаметно, и Чанг, хотя и умеренный в еде, имел типичную китайскую любовь к частым чаепитиям. Мисс Бринклоу тоже созналась, что посещение картинных галерей и музеев всегда вызывает у нее легкую головную боль. Поэтому все остальные согласились с предложением и последовали за Чангом через несколько внутренних двориков к площадке поразившей всех своей неожиданной и несравненной прелестью. От колоннады ступени спускались в сад, в котором находился не огороженный пруд с лотосами, листья которого находились так близко друг к другу, что создавалось впечатление пола покрытого влажными зелеными плитками. По берегам пруда был рассажен целый зверинец бронзовых львов, драконов и единорогов, каждый из которых своей стилизованной дикостью скорее усиливал, чем нарушал окружающий покой. Вся картина была пропорциональной до такого совершенства, что взгляд не торопился перейти от одной ее части к другой, не было ни соперничества, ни суетности, и даже вершина Каракала, парившая несравненно выше голубых черепичных крыш, казалась вставленной в рамку высокого художественного мастерства.
— Миленькое местечко, — заметил Бернард, когда Чанг привел их в открытый павильон, где, к еще большему восхищению Конвея, был клавесин и большое современное пианино. Он решил, что это самое изумительное завершение в целом изумительного утра. На все его вопросы Чанг отвечал с полной искренностью пока они не касались определенных тем, как он объяснил, ламы очень уважают западную музыку, а особенно Моцарта, в ламазери было собрание нот всех великих европейских композиторов и некоторые из лам были искусными исполнителями, играющими на разных инструментах.
Бернарда больше всего поразил вопрос транспортировки.
— То есть, вы хотите сказать, что это пианино доставили сюда тем же путем, каким вчера пришли мы?
— Другого нет.
— Ну, тогда это определенно превосходит все остальное! Теперь Вам осталось заиметь еще фонограф и радио и вы будете в полностью оснащены! Хотя, наверное, Вы еще незнакомы с современной музыкой?
— О да, нам сообщали об этих изобретениях, но нам сказали, что из-за гор радиоприем сигналов будет невозможен, а что касается фонографа, то это предложение уже представлено нашему руководству, а они не видят необходимости спешить в этом вопросе.
— Я бы поверил в это, даже без Ваших слов, — усмехнулся Бернард. — Предполагаю, что девизом Вашего общества является — ‘Не спешить’. — Он громко рассмеялся и продолжал. — Ну, теперь перейдем к деталям — предположим, что наконец-то Ваши боссы решили, что им действительно нужен фонограф, какой будет дальнейшая процедура? Производители, это очевидно, сюда их не поставляют. У Вас должен быть агент в Пекине или Шанхае или еще где-нибудь, и могу поспорить, что потребуется уйма времени пока он появится здесь.
Но из Чанга, как и в прошлый раз, не удалось ничего вытянуть.
— Ваши догадки умны, мистер Бернард, но, боюсь, обсуждать с Вами я их не могу.
Таким образом, размышлял Конвей, они опять подошли к невидимой границе того, что можно и что нельзя раскрыть. Он решил, что вскоре сможет мысленно представить себе эту линию, однако, под влиянием новой неожиданности отложил этот вопрос в сторону. Слуги уже вносили неглубокие чашки с ароматным чаем, когда вместе с проворными и юркими тибетцами очень незаметно вошла девушка в китайской одежде. Она подошла прямо к клавесину и стала играть гавот Рамо. Первый же чарующий звенящий звук вызвал у Конвея удовольствие превышавшее удивление от него, эти серебристые мелодии Франции времен восемнадцатого века, казалось хорошо сочетались с элегантными вазами династии Синь, лаковыми миниатюрами и расположенному под ними пруду с лотосами, над ними витал тот же неподвластный смерти аромат, давая им бессмертие в том веке, которому их дух был чужд. Затем он обратил внимание на исполнительницу. Ее тонкий, продолговатый нос, высокие скулы и бледность, цветом напоминавшая яичную скорлупу, выдавали в ней представительницу народности Манчжу, ее черные волосы были заплетены и туго закручены на затылке, выглядела она очень законченно и миниатюрно. Рот ее походил на розовый вьюнок и она сидела неподвижно, если не считать длинных тонких пальцев на руках. Как только гавот закончился она слегка поклонилась и вышла.
Чанг улыбнулся ей вослед и затем с легким торжеством повернулся к Конвею:
— Вам понравилось? — спросил он.
— Кто она такая? — встрял Меллисон, до того как Конвей смог ответить.
— Ее зовут Ло-Цзен. Она замечательно играет западную клавирную музыку. Она, так же как и я, еще не достигла полного посвящения.
— Действительно, нужно думать, что нет! — воскликнула мисс Бринклоу. — Она выглядит еще совсем ребенком. Так значит, у Вас есть ламы-женщины?
— У нас не принимаются во внимание половые различия.
— Необычайные вещи все это, касающееся ваших лам, — после паузы надменно промолвил Меллисон.
Остаток чаепития прошел без разговоров, клавесинное эхо казалось все еще витает в воздухе воздействуя на всех со странным очарованием. Чанг, перед тем как уйти из павильона, высказал предположение, что экскурсия доставила им удовольствие. Конвей, отвечая за всех, рассыпался в обычных знаках вежливости. После чего Чанг заверил всех, что он получил не меньшее удовольствие и высказал надежду, что они могут считать музыкальную комнату и библиотеку в находящимися в полном своем распоряжении на все время пребывания здесь. Конвей, с уже большей искренностью, поблагодарил его еще раз.
— Но как же ламы? Разве они совсем не пользуются ими?
— Они с большой радостью уступают их своим почетным гостям.
— Вот это как раз то, что я называю настоящим гостеприимством, — сказал Бернард. — И более того, это доказывает, что ламы действительно знают о нашем пребывании здесь. Как бы то ни было это шаг вперед и он заставляет меня с большей степенью чувствовать себя как дома. У Вас тут в самом деле замечательное место, Чанг, и эта Ваша маленькая девушка очень мило играет на пианино. Интересно, сколько ей лет?
— Боюсь, что не могу сказать Вам этого.
Бернард рассмеялся.
— Вы не выдаете секретов о возрасте леди, не так ли?
— Точно, — ответил Чанг с едва заметной улыбкой.
Тем же вечером, после ужина, Конвей нашел повод оставить остальных и пойти побродить по прохладным, залитым луной внутренним дворикам. Шангри-Ла выглядел прекрасным, слегка укрытым той тайной, которая лежала в основе всей его прелести. Воздух был холоден и неподвижен, могучий шпиль Каракала казался ближе, намного ближе, чем при дневном свете. Конвей всем телом ощущал счастье, эмоциональное удовлетворение и душевное спокойствие, но его интеллект, который не был тем же, чем его разум, находился в легком замешательстве. Он был сбит с толку. Линия, отделяющая секреты, которую он начал нащупывать становилась все более очевидной, но только лишь затем, чтобы открыть непроницаемый задний план. Вся серия событий, происшедших с ним и с тремя его спутниками, казалась каким-то удачно провернутым фокусом, которого он пока что еще не понял, но был уверен, что когда-нибудь обязательно поймет.
Пройдя по крытой аркаде, он выбрался на террасу, нависшую над долиной. Аромат туберозы обрушился на него, полный утонченных ассоциаций, в Китае его называли ‘запах лунного света’. У него родилась причудливая мысль, что если бы лунный свет имел также бы и звук, то им бы был тот самый гавот Рамо, который он так недавно слышал, и это заставило его вспомнить маленькую Манчжу. Ему и в голову не приходило представить, что в Шангри-Ла есть женщины, их присутствие никак не ассоциируется с обычной практикой монашества. Хотя, размышлял он, это не было бы неприятным нововведением, несомненно, женщина, играющая на клавесине могла бы быть украшением любого общества, которое (по словам Чанга) было ‘умеренно еретическим’.
Он взглянул за край, в иссиня-черную пустоту. Склон казался призрачным, длиной, возможно, с милю или около того. Интересно, подумал он, разрешат ли ему спуститься в долину и осмотреть ее цивилизацию, о которой ему рассказывали. Представление об этой изолированной культуре, скрытой между неизвестными горными цепями, и управляемой какой-то странной формой теократии интересовало его как студента-историка, вместе с любопытными и, вероятно, как-то связанными с ней тайнами ламазери.
Внезапно, с легким колебанием воздуха, до него донеслись звуки далеко снизу. Внимательно вслушавшись, он смог различить звуки гонга и труб и (хотя может быть только в его воображении) причитания множества голосов. Звуки, под воздействием ветра, то возвращались, то снова пропадали. Но признаки жизни и оживленности этих скрытых глубин только усилили суровое спокойствие Шангри-Ла. Его пустынные дворики и бледные павильоны мерцали в покое, от которого отхлынули все беспокойства существования, оставив тишину, как будто эти мгновения едва осмеливались проходить мимо. Затем из окна, находящегося высоко над террасой, упал розово-золотой свет лампы, не это ли было тем местом, где ламы посвящали себя размышлению и постижению мудрости, и насколько они в этом преуспели? Проблема эта казалась одной тех, которые он мог бы решить, просто войдя в ближайшую дверь и исследуя галерею и коридор пока не узнает всей правды, но он знал, что свобода его иллюзорна, и что в самом деле за каждым его движением наблюдают. Двое тибетцев мягко прошли через террасу и встали около парапета. Они выглядели добродушными парнями, небрежно набросившими разноцветные накидки на обнаженные плечи. Вновь послышался шепот гонга и труб и Конвей услышал, как один из мужчин задал своему товарищу вопрос. В ответ раздалось: ‘Они похоронили Талу’. Конвей, чье знание тибетского было очень слабым, надеялся, что они продолжат разговор, из одного замечания он не мог извлечь ничего полезного. После паузы спрашивавший, которого не было слышно, продолжил разговор и получал ответы, к которым Конвей прислушивался и с трудом понял следующее:
— Он умер за пределами долины.
— Он слушался высших из Шангри-Ла.
— Он пролетел по воздуху над высокими горами на птице, которая держала его.
— Он также привез с собой чужих.
— Талу не боялся ни ветра снаружи, ни холода снаружи.
— Хоть он ушел очень давно, долина Голубой Луны до сих пор помнит его.
Больше не было сказано ничего, что бы мог перевести Конвей, и, подождав еще некоторое время, он вернулся к себе в комнату. Он услышал достаточно для того, чтобы сделать еще один поворот ключа в двери, за которой была скрыта тайна, и этот ключ так хорошо подошел к замку, что Конвей удивлялся тому, что не смог этого вычислить с помощью собственных заключений. Конечно, это приходило ему на ум, но принять некую первоначальную и фантастичную безрассудность этой идеи было слишком трудным для него. Сейчас он понял, что эта безрассудность, хотя и фантастичная должна все-таки быть принята. Их полет из Баскула не был бессмысленным предприятием безумца. Он был чем-то спланированным, подготовленным и завершенным под водительством Шангри-Ла. Погибшего пилота знали по имени жители долины, он был, в какой-то мере, одним из них, смерть его была оплакана. Все указывало на высший, руководящий интеллект, преследующий собственные цели, и тогда и сейчас существовало определенное истолкование намерений измеряющих все эти необъяснимые часы и мили. Но что это было за намерение? По какой возможной причине четыре случайных пассажира в Британском Правительственном аэроплане могли быть заброшены в эти трансгималайские пустыни?
Конвей был несколько ошеломлен этой проблемой, хотя, несомненно, не был раздражен ею. Она бросала ему вызов в той единственной области, которую он был готов послушно принять — такая значительная работа требовала только определенной ясности рассудка. Но одну вещь он решил немедленно, его слабое возбуждение от открытия не должно пока что передаться ни его компаньонам, которые не могли помочь ему, ни его хозяевам, которые, несомненно, не захотят.

Глава шестая

— Думается мне, некоторым парням, приходилось приспосабливаться к более худшим местам, — заметил Бернард, ближе к концу их первой недели в Шангри-Ла, и это, несомненно, был один из многих усвоенных ими уроков.
К этому времени в их группе установилось что-то вроде ежедневного распорядка и, при содействии Чанга, скука была не большей чем на любом из спланированных праздников. Все они привыкли к атмосфере, найдя ее весьма бодрящей, если только избегать тяжелых усилий. Они узнали, что дни здесь теплые, а ночи холодные, что ламазери практически полностью укрыт от ветров, что снежные лавины на Каракале наиболее часты к середине дня, что в долине выращивается хороший сорт табака, что одни блюда и напитки приятнее других, что у каждого их них есть свои вкусы и свои особенности. Фактически, они многое открыли друг в друге, как будто они были четырьмя новыми учениками в школе, в которой все остальные таинственно отсутствовали. Чанг был неутомим в своих стараниях сгладить острые углы. Он устраивал экскурсии, предлагал занятия, рекомендовал книги, заговаривал со своей медленной, аккуратной беглостью, когда возникали пугающие паузы во время еды и в каждом случае был мягок, вежлив и находчив. Разделительная линия между информацией предоставляемой с готовностью и вежливо отклоняемой была видна настолько отчетливо, что отказы перестали вызывать раздражение у всех, кроме Меллисона. Конвей удовлетворялся наблюдением, добавляя по фрагменту к своим постоянно накапливающимся данным. А Бернард даже ‘подшучивал’ над Чангом в традициях и манерах принятых в клубах на Среднем Западе.
— Знаете, Чанг, у Вас чертовски плохой отель. Получаете ли Вы хоть когда-нибудь газеты? Я променял бы все книги из Вашей библиотеки на сегодняшнюю ‘Геральд Трибьюн’
Ответы Чанга всегда были серьезны, хотя они и не означали, что он всерьез воспринимает любой вопрос.
— У нас есть подшивки ‘Таймс’, мистер Бернард, вплоть до нескольких последних лет. Но, к сожалению, должен сказать, только лондонский ‘Таймс’.
Конвей с радостью нашел, что долина не ‘отрезана от их мира’, хотя трудности спуска делали посещение ее без сопровождающих невозможным. В компании с Чангом они провели целый день в изучении ее зеленого дна, так привлекательно выглядевшего с края скалы, и, по крайней мере, для Конвея путешествие было захватывающе интересным. Они передвигались в бамбуковых портшезах, опасно повисающими над пропастями, пока их носильщики спереди и сзади беспечно выбирали дорогу вниз по крутой тропинке. Это была дорога не для слабонервных, но, когда наконец они добрались до нижних уровней леса и холмов, они осознали насколько удачным было расположение ламазери. Долина была ни чем иным, как огороженным от всех горами раем удивительной плодородности, в котором разница высот в несколько тысяч футов охватывала зоны от умеренной до тропической. Культуры необычного разнообразия выращивались в изобилии поблизости друг от друга так, что не оставался свободным ни один клочок земли. Вся возделанная площадь простиралась примерно на дюжину миль, изменяясь по ширине от одной до пяти и, несмотря на свою узость, была так удачно расположена, что была залита солнечным светом в самую жаркую часть дня. И в самом деле, воздух был приятно теплым, даже когда солнца не было, хотя маленькие ручейки, образовавшиеся в результате таяния снегов и увлажнявшие землю, были холодными как лед. Рассматривая колоссальную горную стену Конвей снова почувствовал, что во всей этой сцене таится некая величественная и утонченная опасность. Было очевидно, что не будь такого, случайно возникшего барьера, эта долина была бы озером, постоянно подпитываемым окружающими его ледяными высотами. Сейчас же через барьер просачивалось несколько ручьев, заполнявших резервуары и орошающих поля и плантации с такой добросовестностью, что она достойна была быть творением какого-нибудь инженера, занимающегося проектированием ирригационных объектов. В целом система была почти сверхъестественно удачной, пока каркас окружающего барьера не был сдвинут землетрясением или оползнем.
Но такие неопределенные будущие страхи лишь усиливали всю красоту настоящего. Вновь Конвей был пленен теми же самыми очарованием и изобретательностью, которые сделали года, проведенные им в Китае, более счастливыми, чем остальные. Окружающий гигантский массив создавал безукоризненный контраст с крохотными лужайками и ухоженными садиками, разноцветными чайными беседками у ручья и ‘фривольными’, выглядевшими игрушечными, домиками.
Их обитатели показались ему очень удачным смешением китайцев и тибетцев, они были светлее и симпатичнее чем средний человек из любой их расы и, казалось, мало пострадали от неизбежных в таком маленьком обществе близкородственных связей. Они улыбались и смеялись, проходя мимо несомых в портшезах незнакомцев, и у каждого из них было в запасе дружеское слово для Чанга, они были веселы и слегка любознательны, вежливы и беззаботны, заняты бесконечными делами, но без излишней торопливости. В общем Конвей счел их одним из приятнейших обществ, которые он когда-либо видел и даже мисс Бринклоу, искавшая признаки языческого разложения, вынуждена была признать, что ‘на поверхности’ все выглядит вполне пристойно. Она с облегчением обнаружила, что местные жители ‘полностью’ одеты, даже несмотря на то, что женщины носили обтягивающие лодыжки китайские брюки и самый ее внимательный осмотр изображений в буддийском храме выявил лишь несколько образчиков, которые только с натяжкой можно было бы счесть фаллическими. Чанг объяснил, что в храме есть собственные ламы, находившиеся под слабым контролем Шангри-Ла, и не похожие на живущих там. Также выяснилось, что далее вниз по долине существуют таоистский и конфуцианский храмы.
— У бриллианта существует несколько граней, — сказал китаец, — и, возможно, что многие религии умеренно истинны.
— Я согласен с этим, — горячо подхватил Бернард. — Я, в действительности, никогда не верил в сектантскую ревность. Чанг — Вы философ, мне вспоминается Ваше замечание. ‘Многие религии умеренно истинны’. Ваши товарищи, там наверху в горах, должно быть очень мудрые парни, раз смогли додуматься до этого. Так что Вы правы, я твердо уверен в этом.
— Но мы, — задумчиво ответил Чанг, — только умеренно убеждены в этом.
Мисс Бринклоу не могло не беспокоить такое замечание, ей оно казалось признаком обычной лени. Как бы то ни было, но ее захватила собственная идея.
— Когда я вернусь, — упрямо проговорила она. — Я попрошу свое Общество отправить сюда миссионера. И если они начнут бурчать про затраты, я просто прижму их так, что им придется дать свое согласие.
Это, несомненно, было более здравой мыслью, и даже Меллисон, как ни мало он симпатизировал зарубежным миссиям, не смог устоять перед восхищением.
— Они должны будут послать Вас, — сказал он. — Если, конечно, Вам нравятся такие места, как это.
— Вопрос не в том, что мне нравится, — резко возразила мисс Бринклоу. — Естественно оно вряд ли может кому-то понравиться — и это бесспорно. Вопрос в том, что эту задачу нужно выполнить.
— Думаю, — сказал Конвей, — что если бы я был миссионером, то предпочел бы это место множеству других.
— В таком случае, — резко ответила мисс Бринклоу, — бесспорно, не было бы никакой заслуги.
— Но я и не думал о заслугах.
— Что ж, очень жаль. Нет ничего хорошего в том, чтобы делать то, что Вам самому нравиться делать. Взгляните на здешних людей!
— Все они кажутся очень счастливыми.
Точно, — ответила она с легкой яростью и добавила. — Так или иначе, не вижу, почему бы мне не начать изучать местный язык. Не могли бы Вы дать его учебник, мистер Чанг?
Чанг был сейчас наиболее медоточив.
— Несомненно, мадам, с величайшим удовольствием и, если я могу заметить, думаю, что Вас посетила великолепнейшая идея.
Тем же вечером, когда они вернулись в Шангри-Ла, он подошел к этому вопросу как к вопросу величайшей важности. Сначала мисс Бринклоу была слегка обескуражена массивным томом на тяжеловесном немецком языке девятнадцатого века (она, вероятно, представляла себе что-нибудь более легкое типа ‘Освежите свой тибетский’), но с помощью китайца и вдохновляемая Конвеем она неплохо начала и скоро обнаружила, что получает мрачное удовлетворение от своей задачи.
Конвей тоже нашел много чего интересного для себя, несмотря на волновавшую его возрастающую тайну, поглощавшую все его внимание. Во время теплых солнечных дней он вовсю пользовался библиотекой и музыкальной комнатой, укрепив свое впечатление о необычной культуре лам. Их книжные пристрастия были по любым меркам всеобъемлющими: Платон на греческом соприкасался с Омаром на английском, Ницше соседствовал с Ньютоном, также там имелись Томас Мор вместе с Ханной Мор, Томасом Муром, Джорджем Муром и даже Олдом Муром. По оценкам Конвея в библиотеке находилось от двадцати до тридцати тысяч томов, и сложно было понять принцип их отбора и приобретения. Он решил исследовать когда же произошли последние приобретения, но не нашел ничего новее, чем дешевое переиздание ‘Im Westen Nichts Neues’. Однако во время следующего посещения Чанг рассказал ему, что есть и другие книги, выпущенные в середине 1930 года, которые, несомненно, будут выставлены на полки, они уже прибыли в ламазери.
— Как Вы видите, мы стараемся идти в ногу со временем, — прокомментировал Чанг.
— Существуют люди, которые вряд ли согласятся с вами, — улыбаясь ответил Конвей. — Как вы знаете, с прошлого года в мире произошло довольно много событий.
— Ничего важного, мой дорогой сэр, ничего, что нельзя было бы предсказать в 1920 году или того, что нельзя будет понять до 1940 года.
— То есть развитие мирового кризиса Вас не интересует?
— В свое время сильно интересовало бы.
— Знаете, Чанг, мне думается, что я начинаю понимать Вас. Вы по другому устроены, в этом то все и дело. Время для Вас значит меньше, чем для большинства других людей. Если бы я был в Лондоне, то не думаю, что всегда горел бы желанием иметь свежую, только что вышедшую газету, а Вы в Шангри-Ла не больше желаете видеть и прошлогоднюю. Оба этих взгляда кажутся мне довольно разумными. Кстати как давно были у Вас последние посетители?
— К несчастью, мистер Конвей, я не могу ответить на этот вопрос.
Это было обычным концом для их разговора, но Конвей считал его менее раздражающим, чем противоположное этому явление, от которого он в свое время страдал больше всего — разговор, который как он ни старался, все никак не мог завершить. По мере того как их встречи участились, Чанг нравился ему все больше, хотя для него все еще было загадкой почему он повстречал так мало жителей ламазери, даже приняв во внимание невозможность увидеть самих ламам, разве здесь не было других послушников, кроме Чанга?
Конечно, была еще маленькая Манчжу. Он иногда встречал ее во время своих посещений музыкальной комнаты, но она не знала английского, а он все еще не хотел открывать свое знание китайского. Трудно было понять играет ли она для собственного удовольствия или она была, так сказать, ученицей. Ее игра, как и ее поведение в целом, была изысканно формальной, и выбор ее всегда падал на образцовые композиции — Баха, Корелли, Скарлатти и иногда — Моцарта. Она предпочитала клавесин пианино, но когда Конвей подходил к последнему она слушала его серьезным и почтительным уважением. Невозможно было понять, что у нее на уме, трудно было даже предположить ее возраст. Он не мог решить больше ли ей тридцати или меньше тринадцати, и еще, что любопытно, такая очевидная неопределенность не исключала ни того, ни другого как полностью невероятного.
Меллисон, иногда приходивший послушать музыку, по той причине, что не мог найти лучшего занятия, считал это очень озадачивающим вопросом.
— Не могу понять, что она делает здесь, — неоднократно говорил он Конвею. — Дела всех этих лам хорошо подходят для стариков таких, как Чанг, но что в них привлекательного для девушки? Интересно, сколько времени она уже живет здесь?
— Мне это тоже интересно, но это один из тех вопросов на которые нам, похоже, не ответят.
— Ты думаешь ей нравится жить здесь?
— Думаю лучше сказать, так — непохоже, что ей не нравится жить здесь.
— Не похоже, что у нее есть вообще хоть какие-либо собственные чувства вообще на этот счет. Она больше похожа на куколку из слоновой кости, чем на живое существо.
— Как бы то ни было, на прелестную куклу.
— В определенной степени.
Конвей улыбнулся.
— А степень эта слишком широка, Меллисон, если начнешь думать о ней. Кроме того, у этой куколки из слоновой кости есть манеры, хороший вкус в одежде, она выглядит привлекательной, мило играет на клавесине и не движется по комнате так, как будто она играет в хоккей. Насколько я могу припомнить, в Восточной Европе слишком много женщин, у которых эти качества отсутствуют.
— Ты слишком цинично относишься к женщинам, Конвей.
Конвей привык к таким обвинениям. На самом деле он не часто имел дело с противоположным полом и во время случайных выходов с Индийских станций репутацию циника поддерживать было так же легко, как и любую другую. По правде сказать, у него было несколько восхитительных связей с женщинами, которые с удовольствием вышли бы за него замуж, если бы он попросил их об этом, но он не просил. Однажды он дошел даже до объявления в ‘Морнинг Пост’, но девушка не захотела жить в Пекине, а он не хотел жить в Танбридж Уэллс, и от этого взаимного нежелания, оказалось невозможно избавиться. На сегодняшний день это был весь его опыт обращения с женщинами, он был пробный, прерывистый и какой-то незавершенный. Но, все-таки, циником он не был.
Он со смехом сказал:
— Мне тридцать семь — тебе двадцать четыре. И этим все сказано.
После недолгой паузы Меллисон внезапно спросил:
— О, кстати, а сколько лет ты дал бы Чангу?
— Сколько угодно, — легко ответил Конвей, — между сорока девятью и ста сорока девятью.
Однако такой ответ заслуживал меньше доверия, чем многое из того, что было доступно новоприбывшим. Тот факт, что их любопытство временами оставалось неудовлетворенным приводило к тому, что большое количество данных, которые Чанг с готовностью сообщал, лишь затемняло тайну. Например в, вопросах касающихся обычаев и привычек жителей долины секретов не было, и Конвей, которому они были интересны, из своих бесед мог извлечь довольно полезные сведения. Особенно он интересовался, как человек изучающий искусство управления, способами, которыми управляется население долины. Постепенно выяснилось, что это свободная и гибкая автократия, управление велось из ламазери с благожелательностью доходящей почти до небрежности. Это, конечно, и создавало те прочные успехи правления, которые сразу были видно при любом спуске в этот изобильный рай. Конвей был озадачен первичными основами закона и порядка, очевидно, что они не обеспечивались ни солдатами, ни полицией, однако должно же было существовать какое-либо средство для неисправимых? Чанг ответил, что преступления здесь были очень редкими, отчасти потому, что только серьезные вещи считались таковыми, и частично потому, что каждый было в достатке всего, что он мог разумно пожелать. У слуг ламазери также имелось крайнее средство — возможность изгнать нарушителя за пределы долины, ужасное наказание, приводимое в исполнение крайне редко. Но главным фактором управления долиной Голубой Луны, как сообщил Чанг, было внушение хороших манер, которые заставляли людей чувствовать, что определенные вещи ‘неприличны’, и совершая их они автоматически попадали в низшую касту.
— Вы, англичане, внушаете те же чувства, — говорил Чанг, — в своих общеобразовательных школах, но, боюсь, в отношении к совсем другим вещам. Например, обитатели нашей долины чувствуют, что ‘неприлично’, быть негостеприимным к незнакомцам, раздражительно спорить или стремиться к главенству над другими. А то, что Ваши директора школ называют военными играми, показалась бы им абсолютно варварской — несомненно, они сочли бы ее бессмысленным возбуждением самых низких инстинктов.
Конвей спросил не случались ли у них споры из-за женщин.
— Весьма и весьма редко, потому что увести женщину, на которую претендует другой мужчина, нельзя рассматривать, как проявление хороших манер.
— Предположим, кто-то возжелает ее так сильно, что ему будет глубоко безразлично, считается ли это хорошими манерами, или нет?
— Тогда, мой дорогой сэр, хорошей манерой, со стороны другого мужчины, будет позволить ему увести ее, а со стороны женщины согласиться на это. Вы бы удивились, Конвей, как с помощью небольшой учтивости можно сгладить такие проблемы.
И действительно, во время визитов в долину Конвей встречал только дух доброжелательства и довольства, который нравился ему все больше, потому что он знал, что любое искусство правления обычно далеко от совершенства. Однако, когда он сделал по этому поводу лестное замечание, Чанг ответил:
— Ах, видите ли, мы верим, что для безупречного правления необходимо избегать слишком сильной руки.
— И при этом у Вас нет никаких демократических механизмов — голосования и прочего?
— О, нет. Наши люди были бы весьма шокированы, если бы им объявили, что одна система полностью справедлива, а другая полностью несправедлива.
Конвей улыбнулся. Он нашел что эта позиция хоть и необычна, но весьма привлекательна.
Тем временем мисс Бринклоу продолжала находить своеобразное удовольствие от изучения тибетского, Меллисон продолжал брюзжать и раздражаться, а Бернард продолжал сохранять хладнокровие, которое было замечательным, вне зависимости от того было ли оно настоящим или показным.
— По правде говоря, — сказал Меллисон, — его веселость начинает действовать мне на нервы. Понятно, что он изо всех сил пытается веселиться, но его постоянные шуточки начинают раздражать меня. Он был бы жизнью и душой любой компании, кроме нашей.
Конвей тоже пару раз удивлялся легкости, с которой американец ухитрился приспособиться к окружающим условиям.
— А разве нам не повезло, что он действительно так легко смотрит на вещи?
— Лично я считаю, что это чертовски необычно. Что ты знаешь о нем, Конвей? Я имею в виду кто он такой и так далее.
— Не намного больше, чем ты. Я знаю, что он прибыл из Персии и предположительно занимался разведкой нефти. Смотреть на все легко — вполне в его духе, когда планировалась эвакуация по воздуху мне пришлось сильно постараться, чтобы уговорить его присоединиться к нам. Согласился он только тогда, когда я сказал ему, что американский паспорт не защитит его от пули.
— Кстати, а ты вообще когда-нибудь видел его паспорт?
— Наверное, видел, не помню. А что?
Меллисон рассмеялся.
— Боюсь, ты подумаешь, что я лезу не в свое дело, но почему я не должен лезть в него? За два месяца житья в этом месте все наши секреты все равно раскроются, если, конечно, они у нас есть. Предупреждаю сразу, это была чистая случайность в том, как все произошло, и понятно, что я никому другому не сказал ни слова. Я не хотел говорить даже тебе, но раз уж мы затронули эту тему, то придется сказать.
— Да, конечно, но мне хотелось бы знать, что конкретно ты имеешь в виду.
— А вот что. Бернард путешествовал с поддельным паспортом и вообще он не Бернард.
Конвей с интересом поднял брови, причем интерес в нем намного пересиливал беспокойство. Ему нравился Бернард, если можно сказать, что он вызывал в нем какие-либо эмоции, но для него было невозможным слишком сильно задумываться о том, кем тот был или не был в действительности. Он сказал:
— Ну, и как ты думаешь, кто же он?
— Чалмерс Брайант.
— Черт побери! Что заставляет тебя так думать?
— Он этим утром обронил свою записную книжку, Чанг подобрал ее и отдал мне, думая, что она моя. Я не смог не заметить, что она битком набита газетными вырезками и, пока я держал ее в руках, некоторые из них выпали и, не буду отпираться, я заглянул в них. В конце концов газетные вырезки не относятся к личной информации. Все они были о Брайанте и его розысках, а на одной из них была фотография, человек на которой выглядел совершенно как Бернард, только без усов.
— Ты сказал о своем открытии самому Бернарду?
— Нет, я просто вернул ему его собственность без каких-либо комментариев.
— Итак, вся эта история держится только на твоем отождествлении газетной фотографии.
— Ну, к настоящему моменту, да.
— Думаю, не стоит обвинять кого-либо только на основании этого. Конечно, может быть ты и прав — я не говорю, что нельзя исключить вероятность того, что он Брайант. Если так, то это хорошо объясняет его удовлетворение пребыванием здесь, вряд ли он нашел бы лучшее место, чтобы скрыться.
Меллисон выглядел слегка разочарованным такой небрежной встречей новости, которую сам он считал поистине сенсационной.
— Ну, и что ты собираешься со всем этим теперь делать? — спросил он.
Конвей ненадолго задумался, а потом ответил:
— У меня нет мыслей по этому поводу. Скорее всего, совсем ничего. А, в любом случае, что можно сделать?
— Но, черт возьми, если этот человек действительно Брайант…
— Мой дорогой Меллисон, даже если бы этот человек был Нерон, то, в настоящий момент, это для нас не имело бы никакого значения. Святой он или жулик, пока мы здесь, мы должны держаться друг друга, и не думаю, что сможем как-то помочь разрешению нынешней ситуации занимая враждебную позицию. Если бы я подозревал, кто он есть, в Баскуле, то, конечно же, постарался бы сообщить о нем в Дели — это было бы обычным гражданским долгом. Но, думаю, сейчас я могу заявить, что нахожусь не при исполнении каких-либо обязанностей.
— А ты не думаешь, что ты слишком небрежен, рассматривая все в таком свете?
— Мне все равно, кажется ли это небрежностью или нет, пока это является разумным.
— То есть, ты советуешь мне забыть о том, что я обнаружил?
— Конечно, ты не сможешь сделать этого, но на самом деле я думаю, что мы оба можем скрыть свою осведомленность в этом вопросе. Не из предупредительности к Бернарду, Брайанту или кем он там еще может быть, а для того чтобы сохранить себя от чертовски неприятной ситуации, когда мы отправимся отсюда.
— Ты имеешь в виду, что мы должны позволить ему просто уйти?
— Ну, я бы выразил то же самое немного по другому, мы должны доставить кому-нибудь другому удовольствие поймать его. После того как несколько месяцев проживешь в тесном общении с человеком, мне кажется несколько неуместным бежать за наручниками.
— Не могу с тобой согласиться. Этот человек не кто иной, как вор, причем вор в больших масштабах — я знаю многих людей, потерявших из-за него деньги.
Конвей пожал плечами. Его восхищал простой черно-белый взгляд Меллисона на мир, этика, прививаемая в общеобразовательных школах, могла быть грубой, но зато, как минимум, честной. Если человек нарушает закон, то обязанность каждого — передать его правосудию, считая, что этот то закон нарушать нельзя. И закон, относящийся к чекам, акциям и бухгалтерским балансам, несомненно, был таковым. Брайант нарушил его и, хотя Конвей никогда особенно не интересовался этим случаем, у него сложилось впечатление, что дело определенно было плохо. Он знал только, что произошедший крах гигантской компании Брайанта привел к потерям примерно в сто миллионов долларов — рекордный крах даже в мире, бьющем все рекорды. Так или иначе (Конвей не был экспертом в финансовых вопросах) Брайант выкидывал фокусы на Уолл Стрит, результатом чего явился ордер на его арест, его бегство в Европу, и ордера на его экстрадицию в полудюжине стран.
Наконец Конвей сказал:
— Ну, если ты последуешь моему совету, то ты ничего не скажешь об этом — не ради него, а ради нас. Ты, конечно, можешь тешиться своим открытием, но не забывай, что есть возможность, что он совсем не Брайант.
Но это был он, что выяснилось этим же вечером после ужина. Чанг оставил их, мисс Бринклоу вернулась к своей тибетской грамматике, и трое мужчин, оставшихся в одиночестве, оказались лицом к лицу за кофе и сигарами. Во время еды разговор прекращался несколько раз, но благодаря такту и любезности китайца, опять возобновлялся. И сейчас, в его отсутствие, повисла довольно гнетущая тишина. В первый раз Бернард не шутил. Конвей ясно понимал, что Меллисон не в состоянии был общаться с американцем так, как будто ничего не произошло, и ему так же было ясно, что Бернард трезво сознает, что все-таки что-то произошло.
Внезапно американец отбросил свою сигару.
— Подозреваю, что вы знаете, кто я такой, — сказал он.
Меллисон покраснел, как девушка, но Конвей ответил с самым спокойным тоном:
— Да, мы с Меллисоном, считаем, что знаем.
— Было чертовски беспечным оставить эти вырезки валяться там.
— Временами мы все бываем беспечны.
— Ну, что-то уж вы слишком спокойны, а это уже кое-что.
Снова наступила тишина, прерванная через некоторое время пронзительным голосом мисс Бринклоу.
— Уверена, что не знаю, кто Вы такой, мистер Бернард, хотя должна сказать, что подозревала, что все это время Вы путешествовали инкогнито.
Все вопросительно посмотрели на нее, а она продолжала:
— Помню, когда мистер Конвей сказал, что наши имена должно быть появятся в газетах, Вы сказали, что Вас это не коснется. Тогда я и подумала, что Бернард, должно быть, не настоящее Ваше имя.
Зажигая новую сигару обвиняемый смог выдавить лишь слабую улыбку.
— Мадам, — сказал он наконец, — Вы не только умный детектив, но и поистине дали точное и вежливое название моему нынешнему положению, я путешествую инкогнито. Вы сказали это и Вы совершенно правы. А что касается вас, ребята, то я не очень жалею, что вам удалось разоблачить меня. До тех пор пока никто из вас не подозревал меня все было совсем неплохо, но теперь мне кажется не совсем добрососедским продолжать темнить. Вы, парни, были чертовски милы со мной и мне не хочется создавать вам множество проблем. Похоже, что всем нам предстоит, к добру или к худу, еще некоторое время прожить вместе и нам стоит помогать друг другу настолько, насколько это возможно. А насчет того, что случится потом то, полагаю, мы можем позволить этому утрястись, как утрясется, самостоятельно.
Конвею это показалось настолько очевидным и разумным, что он посмотрел на Бернарда со значительно большим интересом, и, несмотря на то, что в данный момент это было не совсем уместным, с легким чувством признательности. Любопытно было представить этого большого, тучного, добродушного, и по отцовски выглядевшего мужчину в роли крупнейшего мирового мошенника. С большим основанием он, если бы добавить ему еще немного образования, напоминал бы известного директора общеобразовательной школы. За его веселостью угадывались признаки недавних напряжений и волнений, но это не означало, что его веселость была принужденной. Он, очевидно, был тем, чем казался — ‘хорошим парнем’ в широком смысле, по природе ягненок и акула по профессии.
Конвей сказал:
— Да, я уверен, это наилучшее решение.
Тогда Бернард рассмеялся. Похоже он обладал еще более глубокими запасами добродушия, откуда он только начал его черпать.
— Мой Бог, это чрезвычайно странно, — воскликнул он, растянувшись в кресле. — Я имею в виду все это проклятое дело. Напрямик через Европу, Турцию, Персию в это ужасно маленькое поселение! Все это время полиция висела у меня на хвосте и, говорю вам, — они почти взяли меня в Вене! Поначалу погоня кажется весьма восхитительной, но через некоторое время начинает действовать на нервы. Я хорошо отдохнул в Баскуле, хотя я думал, что буду в безопасности в центре революции.
— Вы и были, — сказал Конвей с легкой улыбкой, — если только не считать пуль.
— Да, это-то и стало, наконец, беспокоить меня. Могу сказать вам, что это был очень нелегкий выбор — остаться в Баскуле и быть пристреленным, или отправиться с вами на правительственном самолете и встретиться с наручниками, ожидающими меня на другом конце пути. Меня слабо привлекало и то, и другое.
— Я помню твою неуверенность.
Бернард опять рассмеялся.
— Ну, вот так-то все и было, и можете представить, почему изменение планов, приведшее меня сюда, не очень-то беспокоит меня. Это первоклассная загадка, и, между нами говоря, вряд ли она могла бы быть лучшей. Не в моих правилах ворчать, если я доволен.
Улыбка Конвея стала еще более сердечной.
— Очень разумный подход, хотя, думается, ты переборщил. Всем нам интересно, как тебе удается быть таким удовлетворенным.
— Ну, я был удовлетворен. Это неплохое место, когда к нему привыкнешь. Сначала воздух кажется несколько сухим и холодным, но нельзя же получить сразу все. И потом, тут тихо и спокойно. Каждую осень я отправлялся в Палм Бич, чтобы отдохнуть и подлечиться, но в таких местах это невозможно — там тот же самый шум. Здесь же у меня, кажется, есть все, что прописывал мне доктор, и я это здорово чувствую. У меня другая диета, я не могу принимать телеграфные сообщения и мой брокер не может поймать меня по телефону.
— Думаю, что ему этого очень хотелось.
— Конечно. Я знаю, что есть маленькая неразбериха, с которой нужно разобраться.
Он сказал это так просто, что Конвей не смог не ответить:
— Я не большой авторитет в том, что люди называют большими деньгами.
Это был вызов, и американец принял его без малейшего колебания.
— Большие деньги, — сказал он, — это по большей части большой вздор.
— Как я часто и подозревал.
— Слушай, Конвей, я объясню. Человек занимается тем, что он и другие делают уже множество лет и внезапно рынок восстает против него. Он ничего не может сделать, но крепится и ждет другого случая. Но иногда этот случай не приходит, как он всегда это делал и тогда человек теряет десять миллионов долларов или около того, и читает в газетах, что шведский профессор думает, будто это конец света. А теперь, спрошу тебя, поможет ли это рынку? Конечно, это его несколько шокирует, но ничем не может ему помочь. И человек сидит там, пока не приходят полицейские, если, конечно, он ждет их. Я же не стал.
— То есть, ты утверждаешь, что все это просто следствие неудач?
— Да, и, похоже, у меня их было много.
— Но Вы также потеряли деньги других людей, — вставил Меллисон резко.
— Да, это так. А все почему? Потому что все они хотели получить что-то из ничего и не имели мозгов, чтобы сделать это самостоятельно.
— Не согласен. Это все потому, что они верили Вам и думали, что их деньги в безопасности.
— Ну, в безопасности то они как раз и не были. И не могли быть. Безопасности вообще не существует, и те, кто думает, что она есть, похожи на дураков, пытающихся спрятаться от тайфуна под зонтиком.
Конвей сказал успокаивающе:
— Ну, как мы все поняли, ты не смог избежать тайфуна.
— Я не мог даже притворяться, что могу — не более чем ты бы смог изменить то, что случилось с нами после вылета из Баскула. То же самое поразило меня, когда я наблюдал за тобой, хранящим полное спокойствие, тогда как Меллисону не сиделось на месте. Ты знал, что ничего не можешь с этим поделать, и тебе было на это наплевать. То же самое чувствовал я, когда начался крах.
— Это нонсенс! — кричал Меллисон. — Каждый мог открыть обман. Это вопрос игры по правилам.
— Которая и так то чертовски трудна, а тут она еще и распадается на части. Кроме того, в мире нет ни одного человека, который знал бы эти правила. Все профессора Гарварда и Йеля не смогут объяснить их вам.
Меллисон ответил весьма презрительно.
— Я имел в виду несколько довольно простых правил обычного поведения.
— Значит, как мне кажется, твое обычное поведение не включает в себя управление трастовыми компаниями.
Конвей поспешил вмешаться.
— Лучше нам не спорить. Я не возражаю, что в сравнении моих дел с твоими действительно много общего. Все мы, в последнее время, летели вслепую, в прямом и переносном смысле, но сейчас, что важно, мы здесь вместо того, соглашусь с тобой, чтобы оказаться в месте, заслуживающем больших нареканий. Интересно, если задуматься, что из четырех случайно выбранных и угнанных за тысячу миль людей, трое смогли найти какое-то удовлетворение от этого. Ты хочешь отдохнуть и полечиться в укромном месте. Мисс Бринклоу следует зову обращения языческого Тибета.
— А кто же третий, по твоим расчетам? — прервал Меллисон. — Надеюсь не я?
— Я посчитал себя, — ответил Конвей. — И моя собственная причина самая простая — мне очень нравится жить здесь.
И действительно, по прошествии некоторого времени, отправившись в свою обычную одинокую прогулку по террасе или около пруда с лотосами, он чувствовал удивительное состояние физического и умственного покоя. Это было чистой правдой — ему понравилось жить в Шангри-Ла. Его атмосфера успокаивала, тогда как его тайна возбуждала, и в цело это было приятное ощущение. Уже несколько дней он осторожно и постепенно приходил к любопытному заключению о ламазери и его обитателях, его мозг был все еще занят этим, хотя где-то глубоко царила полная невозмутимость. Он был похож на математика занимающегося трудной проблемой, она занимала его, но занимала спокойно и отвлеченно.
Что же касается Брайанта, о котором он решил думать и обращаться как с Бернардом, то вопрос о его подвигах и личности мгновенно ушел на задний план, кроме разве что одной фразы — ‘игра распадается на части’. Конвей поймал себя на том, что возвращается и повторяет ее с более широким значением, чем вероятно имел в виду американец, он чувствовал, что это было правдой не только в отношении к американской банковской системе и управлению трастовой компанией. Это происходило в Баскуле, Дели и Лондоне, во время ведения войны и строительства империи, в консульстве, торговых объединениях и званых обедах в Доме Правительства, запах тления стоял над всем, что называлось миром и крах Бернарда был, возможно, всего лишь более драматизирован, чем его собственный. Несомненно, игра в целом начала распадаться на части, но, к счастью, игроков за это не отдавали под суд, за те части, которые они не сумели сохранить. В этом отношении финансистам просто не повезло.
Но здесь, в Шангри-Ла, стоял глубокий покой. В безлунном небе сияли полным светом звезды и бледно-голубой отсвет лежал на куполе Каракала. Конвей вдруг понял, что если по какому-то случаю планы носильщиков из внешнего мира изменятся и они придут прямо сейчас, то он не будет вне себя от радости, что ожидание так сократилось. Так же, как и Бернард, подумал он с улыбкой. Это действительно было забавно, и тут он внезапно понял, что ему все еще нравится Бернард и он не смог не найти это забавным. Каким-то образом потеря ста миллионов долларов показалась ему слишком большой для того, чтобы кинуть человека за решетку, было бы проще, если бы он украл чьи-нибудь часы. В конце концов, как может кто-нибудь потерять сто миллионов? Возможно только таком же случае, в каком министр во всеуслышание заявляет, что ‘потерял Индию’.
И затем он снова задумался о времени, когда он покинет Шангри-Ла вместе с возвращающимися носильщиками. Он представил длинный, тяжелый путь и, в конце концов, прибытие на какое-нибудь плантаторское бунгало в Сиккиме или Балтистане — момент который, как он чувствовал, должен быть безумно веселым, но который будет слегка разочаровывающим. Потом первые рукопожатия и взаимопредставления, первые выпивки на клубных верандах, загорелые бронзовые лица, уставившиеся на них с плохо скрываемым недоверием. Несомненно в Дели их ожидает интервью для Висероя и Си-Ай-Си, приветствия слуг в тюрбанах, и бесконечные отчеты, которые надо будет готовить и отправлять. Возможно даже возвращение в Англию и Уайт-Холл, карточные игры в P.&O., вялая кисть помощника секретаря, интервью в газетах, тяжелые, насмешливые, сексуально озабоченные голоса женщин — ‘А это действительно правда, мистер Конвей, что когда Вы были в Тибете…?’ Не было сомнения только в одном: он как минимум целый сезон сможет обедать в тех местах, где ему захочется. Но будет ли он рад этому? Он вспомнил сентенцию, придуманную Гордоном во время его последних дней в Харторуме — ‘Я бы предпочел жить как дервиш-махди, чем каждый вечер ужинать вне дома в Лондоне’. Антипатия Конвея была менее определенного характера — простое предчувствие того, что рассказывать свою историю в прошедшем времени будет не только невыносимо скучно, но и немного грустно.
Внезапно, в самый разгар своих размышлений, он почувствовал, что подходит Чанг.
— Сэр, — начал он своим медленным шепотом, который по мере разговора ускорялся. — Я горжусь тем, что принес важную новость…
И все-таки носильщики пришли раньше времени, была первая мысль Конвея, странно, он как раз думал об этом так недавно. Он почувствовал боль от того, что оказывается не смог полностью подготовиться к этой вести.
— Итак? — спросил он.
Состояние Чанга было почти на пределе возможного для него восторга.
— Мой дорогой сэр, поздравляю Вас, — продолжал он. — И я счастлив думать, что сам, какой-то мере, причастен к этому — после моих настойчивых и неоднократных рекомендаций Высший Лама принял решение. Он желает видеть Вас немедленно.
Взгляд Конвея стал насмешливым.
— Вы менее собраны чем обычно, Чанг. Что случилось?
— Высший Лама послал за Вами.
— Так я готов. Но к чему вся эта спешка?
— Потому что удивительно и беспрецедентно — даже я, ожидавший этого не думал, что все произойдет так скоро. Две недели назад Вас еще здесь не было, а сейчас вы почти приняты им! Никогда раньше этого не происходило так скоро.
— Знаете, я все еще не очень понимаю. Я должен увидеть Вашего Высшего Ламу — это мне хорошо понятно. Но что в этом выдающегося?
— А разве этого не достаточно?
Конвей рассмеялся.
— Совершенно достаточно, уверяю Вас, — не считайте меня невежливым. Откровенно говоря, я сначала подумал о другом. Однако сейчас это не имеет значения. Конечно я польщен и для меня большая честь встретиться с этим джентльменом. Когда состоится встреча?
— Прямо сейчас. Меня послали, чтобы привести Вас к нему.
— А разве уже не поздно?
— Это не имеет значения. Мой дорогой сэр, Вы многое поймете очень скоро. И, к своему удовольствию, добавлю, что начальный период, всегда неловкий, наконец-то закончился. Поверьте, мне было очень неудобно отказывать Вам в информации во многих случаях — очень неудобно. Я рад тому, что знаю — эти предосторожности больше не понадобятся.
— Интересный вы человек, Чанг, — ответил Конвей. — Но давайте пойдем, и не задумывайтесь о дальнейших объяснениях. Я полностью готов и благодарен за Ваши милые замечания. Показывайте дорогу.

Глава седьмая

Следуя за Чангом через пустые внутренние дворики, Конвей казался весьма невозмутимым, однако за его внешним поведением скрывалось растущее нетерпение. Если слова китайца значат что-либо, то сейчас он находится на пороге открытия и скоро он будет знать — была ли его теория, пока еще сформировавшаяся только наполовину, более вероятной, чем казалась.
Кроме того, беседа обещала быть интересной. В свое время он встречал много своеобразных властителей и, как правило, беспристрастно интересуясь ими, он был проницателен в своих оценках. Он также обладал способностью беззастенчиво употреблять вежливые выражения на языках, которые в действительности он знал очень слабо. Хотя, скорее всего, в этом случае он будет в основном слушателем. Он замечал, что Чанг ведет его через комнаты, в которых он бывал раньше, они были несколько сумрачными, но прелестными в свете фонариков. Затем по спиральной лестнице они поднялись к двери, в которую китаец постучал, и тибетский слуга открыл ее с такой предупредительностью, что Конвей заподозрил, что тот стоял за ней. Эта часть ламазери, его верхние этажи, были украшены с неменьшим вкусом, чем все остальные, но самой поразительной ее особенностью было сухая, покалывающая жара, как будто все окна были плотно закупорены и на полную мощь работала некая система центрального отопления. По мере продвижения вперед становилось все более душно, и, наконец, Чанг остановился перед дверью, которая, если доверять ощущениям тела, вполне могла бы вести в турецкую баню.
— Высший Лама, — прошептал Чанг, — примет Вас одного.
Открыв дверь, чтобы Конвей мог войти, он затем закрыл ее так тихо, что его уход был почти незаметен. Конвей стоял в нерешительности, вдыхая знойный воздух, в сумерках, таких глубоких, что потребовалось некоторое время, чтобы его глаза привыкли к сумраку. Затем постепенно стала прорисовываться задрапированная темной тканью комната, низкий потолок, незатейливые столом и кресла. На одном из них сидел, недвижной тенью, маленький, бледный и морщинистый человек, производящий впечатление древнего портрета написанного в стиле кьяроскуро {Изобразительное представление в жанре светотени не принимающее во внимание цвет.} Если бы существовала такая вещь как присутствие духа, отделенного от плоти, то это было именно оно, украшенное классическим величием, скорее эманация, чем действительность. Конвея больше занимало его собственное напряженное восприятие происходящего и было интересно реально ли оно или же это реакция на сильную жару и сумерки, от пристального взгляда этих древних глаз у него закружилась голова, он сделал несколько шагов вперед и остановился. Очертания сидящего в кресле стали менее смутными, но едва ли более материальными, он был маленьким стариком в китайской одежде, складки и отделка которой свисали с его вялого, истощенного тела.
— Вы мистер Конвей? — прошептал он на отличном английском.
Голос его, с легким оттенком какой-то мягкой меланхолии, приятно успокаивал, вызывая у Конвея странное блаженство, хотя его внутренний скептицизм опять приписал это действию температуры.
— Да, — ответил он.
Голос продолжил.
— Мистер Конвей, видеть Вас удовольствие. Я послал за вами, потому что подумал, что нам нужно как следует поговорить друг с другом. Пожалуйста, садитесь рядом со мной и не бойтесь. Я старый человек и не смогу причинить Вам никакого вреда.
Конвей ответил:
— Для меня большая честь быть принятым вами.
— Благодарю Вас, мой дорогой Конвей, — я буду называть Вас так, согласно Вашей английской манере. Это, как я уже сказал, миг величайшего удовольствия для меня. Я плохо вижу, но поверьте мне, я могу видеть вас в своем сознании, так же хорошо, как и глазами. Думаю, Вам было удобно в Шангри-Ла со дня Вашего появления здесь?
— Очень даже.
— Я рад. Чанг, несомненно, делал для Вас все, что мог. Для него это тоже было величайшим удовольствием. Он рассказывал мне, что Вы задаете много вопросов о нашем обществе и его делах?
— Мне действительно это интересно.
— Тогда, если Вы сможете уделить мне немного времени, я с удовольствием расскажу Вам о нашем обществе.
— Нет ничего, чего бы мне хотелось больше.
— Именно об этом я думал — и надеялся… Но прежде всего, перед нашей беседой…
Он сделал легчайший жест рукой и мгновенно, с помощью какой то техники вызова, которую Конвей не смог определить, вошел слуга, начавший готовить все необходимое для изящной церемонии чаепития. На лакированном подносе были поданы крохотные, тоньше яичной скорлупы чашки, наполненные почти бесцветной жидкостью. Конвей, знавший церемонию чаепития, всегда уважал ее. Голос, между тем, продолжал:
— Значит вам знакомы наши обычаи?
Поддавшись импульсу, который он не мог проанализировать и которому он не хотел сопротивляться, Конвей ответил:
— Я несколько лет прожил в Китае.
— Вы не рассказывали об этом Чангу?
— Нет.
— Тогда чем я заслужил это?
Конвей редко не мог объяснить мотивов своих поступков, но в этом случае он не мог найти ни одной причины для этого. Через некоторое время он ответил:
— Честно говоря, у меня нет ни одной мысли о том, почему вдруг я рассказал это Вам, кроме разве что той, что мне просто захотелось сделать это.
— Я уверен, что эта наилучшая причина для тех, кто должен стать друзьями… А теперь скажите мне, разве у этого чая не тонкий аромат? Чаев в Китае много и все они ароматны, но этот, который специально выращивается в нашей долине, по моему не уступит ни одному из них.
Конвей поднес чашку к губам и попробовал. Вкус был тонким, неуловимым, ускользающим, призрачный букет, который не жил на языке, а скорее посещал его. Он ответил:
— Он очень восхитительный и весьма нов для меня.
— Да, как и подавляющее большинство трав из нашей долины он неповторим и драгоценен. Конечно, его нужно распробовать медленно — не только из-за почтения и любви, но чтобы получить полнейшее удовольствие. Этому знаменитому уроку мы научились у Коу Кай Чоу, жившем пятнадцать веков назад. Когда он ел сахарный тростник, то не спешил сразу добраться до сочной его сердцевины, потому что, как объяснял он — ‘я постепенно вхожу в область удовольствия’. А Вы изучали кого-нибудь из великих китайских классиков?
Конвей ответил, что немного знал некоторых из них. Ему было известно, что согласно этикету, отвлеченный разговор будет продолжаться до тех про, пока не унесут чайные чашки, но он не находил это раздражающим, несмотря на сильное желание услышать историю Шангри-Ла. Несомненно, в нем самом было некоторое количество неторопливости, которым обладал Коу Кай Чоу.
Через некоторое время, не менее загадочно, чем раньше, опять был подан сигнал, слуга походил туда-сюда убирая посуду, и без каких-либо предварительных вступлений Высший Лама начал.
— Вероятно вы знакомы, мой дорогой Конвей, с основными моментами истории Тибета. Чанг сообщал мне, что Вы обстоятельно пользовались нашей библиотекой и я не сомневаюсь, что скудные, но чрезвычайно интересные летописи этих мест Вами изучены. Так или иначе, напомню Вам, что Несторианское христианство в средние века было настолько широко распространено в Азии, что память о нем держалась еще долго после фактического его упадка. В семнадцатом века восстановление христианства направлялось прямиком из Рима, через посредство обществ тех героических иезуитских миссионеров, описания странствий которых, позволю себе заметить, читать намного интереснее, чем описания странствий Святого Павла. Постепенно Церковь утвердилась на огромном пространстве и известен замечательный факт, в котором большинство европейцев не дают себе отчета, что в Лхасе тридцать восемь лет существовала христианская миссия. Однако не из Лхасы, а из Пекина в 1719 году отправились четыре монаха-капуцина в поисках остатков несторианской веры, которая в глубине страны еще могла существовать.
Они много месяцев двигались на юго-запад, по Ланчоу и Коко-Нору, сталкиваясь с трудностями, которые Вы хорошо можете себе представить. Во время этого пути трое умерли, а четвертый тоже был близок к смерти, когда по воле случая он забрел в скалистое ущелье, которое и сегодня остается фактически единственным путем в долину. Здесь, к своей радости и удивлению, он нашел дружелюбное и процветающее общество, первейшим правилом которого было то, что я всегда считал нашей древнейшей традицией — гостеприимство к незнакомцам. Он быстро восстановил свое здоровье и приступил к выполнению цели своей миссии, проповеди. Местные люди были буддистами, но не без интереса слушали его и его проповеди имели большой успех. Здесь существовал древний ламазери, стоявший на этом же самом горном склоне, находившийся в состоянии упадка как физически, так и духовно, и по мере того, как плоды труда капуцина возрастали, у него крепла идея создать на этом величественном месте христианский монастырь. Под его наблюдением старые строения были отремонтированы и значительно перестроены и он начал жить в нем с 1734 года, когда ему исполнилось уже тридцать три года.
А теперь позвольте мне рассказать Вам побольше об этом человеке. Его звали Перро, родом он был из Люксембурга. Перед тем, как посвятить себя дальневосточным миссиям, он учился в Париже, Болонье и других университетах, и был, в какой-то мере, ученым. О раннем периоде его жизни существует всего несколько записей, но в них нет ничего необычного для любого человека его возраста и рода занятий. Он увлекался музыкой и искусствами, имел особую склонность к языкам, и пока не утвердился в своем призвании, успел испробовать все обычные удовольствия мира. Битва при Мальплакэ произошла когда он был уже юношей, и он на собственном опыте знал ужасы войны и вторжений. Он был крепок физически, во время своих первых лет здесь он, как и любой другой мужчина, работал собственными руками, возделывал собственный сад, и столько же учился у местных жителей, как и они у него. В долине он обнаружил залежи золота, но они не искушали его, его больше интересовали местные растения и травы. Он вел себя скромно и ни в коей мере не фанатично, он не одобрял полигамии, но не видел причин яростно бороться с широко распространенной здесь склонностью к ягоде тангатсе, которая имела лечебные свойства, но местными жителями употреблялась, главным образом, как легкий наркотик. Фактически Перро сам пристрастился к ней, это был его способ принятия из местной жизни всего, что она предлагала, а он находил безвредным или приятным, отдавая взамен духовные сокровища Запада. Он не был аскетом, любил все, что было в мире хорошего, и с осторожностью учил своих обращенных как катехизису, так и приготовлению пищи. Я хочу, чтобы вы представили очень искреннего, занятого, образованного и простого человека полного энтузиазма, который наравне со своими священническими обязанностями не брезговал одевать фартук каменщика и помогать настоящим строителям в постройке этих самых комнат. Конечно, это была очень тяжелая работа, и любой, у кого не было гордости и упорства, не смог бы с ней справиться. Я сказал, гордость, потому что это, несомненно, было основным мотивом в начале — гордость за свою Веру, которая заставила его решить, что если Гаутама смог вдохновить людей на постройку храма на гребне Шангри-Ла, то и Рим в состоянии сделать не меньше.
Но время шло, и было бы неестественным, если бы этот мотив постепенно не уступил свое место более спокойным стремлениям. Соперничество, прежде всего, это юношеский дух, а Перро к тому моменту, когда монастырь был полностью построен, уже вступил в пору зрелости. Вы должны помнить, что строго судя, он не всегда проповедовал регулярно, хотя у того, чьи духовные наставники находятся на расстоянии измеряемом скорее годами, чем милями, должна наличествовать некоторая свобода. Но народ из долины и сами монахи не сомневались в нем, они любили и подчинялись ему, и по мере того, как шли года стали даже благоговеть перед ним. Время от времени он, конечно, отправлял отчеты епископу Пекина, но они частенько не достигали его и можно было предположить, что гонцы пали жертвой трудного и опасного пути. Перро чувствовал все большее и большее нежелание подвергать опасности их жизни и примерно к середине столетия он прекратил эту практику. Однако, некоторые из его ранних посланий должно быть дошли и породили сомнение в его действиях и в 1769 году какой-то незнакомец принес ему письмо, написанное двадцатью годами ранее, вызывающее Перро в Рим.
Ему было уже за семьдесят, когда был отдан приказ явиться немедленно, когда же он был получен ему уже исполнилось восемьдесят девять. Долгий путь через плато и горы был немыслим, он ни за что не смог бы вынести пронзительных ветров и жестокого мороза необитаемой страны за пределами долины. Поэтому он отправил вежливый ответ, объясняющий ситуацию, но пересекла ли эта записка барьер великих гор, он никогда не узнал.
Итак, Перро остался в Шангри-Ла и причиной было не неповиновение приказу, отданному свыше, а физическая невозможность выполнить его. Он, в любом случае, был уже стариком и скоро смерть положила бы конец и его существованию и его непослушанию. Но к этому времени в созданном им сообществе начали происходить слабые изменения. Это было печальным, но не таким уж невероятным фактом, потому что вряд ли можно было ожидать, что один беспомощный человек сможет полностью уничтожить традиции и обычаи эпохи. Рядом с ним не было ни одного товарища с Запада, который мог бы удержать поводья, когда его собственная рука ослабла, да и само строительство монастыря в месте, о котором сохранились такие древние и отличающиеся от нынешних порядков воспоминания возможно было ошибкой. Потребовалось бы слишком много усилий, чтобы избавиться от них, но стоило ли ожидать, что седовласый ветеран, только что перешедший девяностолетний рубеж, осознает сделанные им ошибки? В любом случае Перро был слишком стар и счастлив. Его последователи продолжали подчиняться ему даже тогда, когда его учение забылось, а люди из долины выказывали ему такое почтительное уважение, что он со все большей легкостью прощал им их возврат к старым привычкам. Он был все еще довольно активен и его способности отличались удивительной силой. В возрасте девяноста восьми лет он начал изучать буддийские рукописи, оставленные в Шангри-Ла его предыдущими обитателями и намеревался посвятить остаток жизни написанию книги, критикующей на буддизм с точки зрения ортодоксального христианства. Он почти что завершил свою работу (у нас есть его полная рукопись), но критика получилась очень мягкой, к этому времени его возраст достиг круглой даты — века — возраста, когда ослабевают даже самые острые колкости.
Тем временем, как вы можете предположить, многие из числа его первых последователей умерли и из-за того, что мало кто приходил им на смену, количество жителей, находящихся под управлением старого капуцина постоянно уменьшалось. От восьмидесяти, в самом начале, оно постоянно уменьшалось и сейчас составляло примерно дюжину, многие из которых тоже были в преклонном возрасте. Жизнь Перро в это время стала спокойным и тихим ожиданием конца. Он был слишком стар для болезней и недовольств, его ожидал теперь только вечный сон, а его он не боялся. Люди из долины с большой душевной добротой поставляли ему пищу и одежду, а его библиотека давала ему работу. Он стал хрупким, но у него все еще оставалось достаточно энергии для того, чтобы исполнять главный обряд монастыря, остаток своих дней он проводил со своими книгами, своими воспоминаниями под мягким воздействием наркотика. Его рассудок был сверхъестественно ясным, так что он взялся за изучение определенных мистических занятий, которые индусы называют йогой, и которые основываются на различных особенных методах дыхания. Для человека его возраста эти занятия могли показаться опасными, что вскоре и подтвердилось, в том памятном 1789 году в долину спустилась новость, что Перро все-таки умирает.
Он лежал в своей комнате, мой дорогой Конвей, из окна которой он мог видеть белое пятно, все, что его угасающее зрение воспринимало от Каракала, но научился видеть его своим разумом, и мог представить четкие и ни с чем не сравнимые очертания той горы, что он впервые увидел полвека назад. И перед ним проходили странные процессии многих событий из его жизни, годы странствий через пустыни и горы, огромные толпы в западных городах, блеск и шум войск Мальборо. Его разум превратился в снежно-белое безмолвие, он был готов, желал и был рад умереть. Он собрал вокруг себя друзей и слуг, попрощался с ними и попросил всех оставить его одного на некоторое время. Его тело тонуло в этом одиночестве, а разум возносился к блаженству, которому он надеялся отдать свою душу… но этого так и не случилось. Много недель пролежал он без звука и без движения и потом начал выздоравливать. Ему было уже сто восемь.
Шепот ненадолго прекратился, и Конвею, слегка пошевелившемуся, показалось, что Высший Лама медленно возвращается из какого-то личного и далекого сна. Через некоторое время он продолжал.
— Как и другие, слишком долго ждавшие на пороге смерти, Перро удостоился важного видения, которое он принес с собой обратно в мир, и об этом видении я более подробно расскажу позже. Сейчас же я ограничу свой рассказ его действиями и поведением, которые действительно удивительны. Потому что вместо того, чтобы предаваться безделью во время выздоровления, как ожидалось, он немедленно установил для себя суровую самодисциплину, как-то странно соединяющуюся со снисходительностью к наркотикам. Их употребление и упражнения по глубокому дыханию — все это кажется не очень подходящим режимом для противодействия смерти, но факт остается фактом, когда в 1794 году умер последний старый монах, сам Перро был все еще жив.
Все это могло бы вызвать улыбку, если бы у здесь, в Шангри-Ла, был кто-нибудь с искаженным чувством юмора. Изборожденный морщинами капуцин, не более дряхлый, чем он был дюжину лет назад, сохранился таким благодаря своей тайной методике, которую он упорно продолжал развивать, но для жителей долины все это было скрыто завесой тайны. Он был отшельником, овладевшим сверхъестественной мощью, живущим в одиночестве на этом грозном утесе. Но все еще существовало традиционное уважение к нему и стало считаться поступком достойным и приносящим удачу взобраться в Шангри-Ла и оставить там какой-нибудь скромный дар или выполнить какую-нибудь нужную там ручную работу. Всем таким пилигримам Перро давал свое благословение — забывая, может быть, о том, что они брошенные и заблудшие овцы. И в храмах долины одинаково теперь звучали ‘Te Deum Laudamus’ и ‘Om Mane Padme Hum’.
К приближению его нового столетия легенда обросла богатым и фантастическим фольклором — говорили, что Перро стал богом, что он творит чудеса и в определенные ночи прилетает на вершину Каракала чтобы поставить свечу Небу. На вершине горы в полнолуние всегда появляется бледное пятно, но мне не нужно уверять Вас, что ни Перро, ни кто бы то ни было еще, туда не поднимался. Я упомянул об этом, хоть в этом и нет необходимости, потому что существует масса ненадежных свидетельств о том, что Перро делал или мог делать любые невозможные вещи. Например, предполагалось, что он практиковал искусство самолевитации, о котором так много известно из описаний буддийского мистицизма, но вся правда в том, что хотя он и провел много экспериментов в этом направлении, но все они не увенчались успехом. Однако он открыл, что ослабление обычных чувств, в какой-то мере возмещается развитием дотоле не существующих, он овладел искусством телепатии, которое, наверное, было замечательным, и хотя он не обладал никакой особенной силой исцеления, в некоторых случаях его простое присутствие приносило некоторую пользу больным.
Вы захотите узнать, чем он занимался во время этих беспрецедентных лет. Подытожив можно сказать, что он чувствовал, что раз он не умер в обычном возрасте, то нет никакой объяснимой причины почему он сможет или не сможет умереть какой-нибудь другой момент в будущем. А подтвердив свою необычайность легко было поверить в то, что эта необычайность в любой момент времени может прекратиться, а может и продолжать идти своим ходом. Поверив в это, он перестал заботиться о неминуемом, и стал вести тот образ жизни, который всегда казался ему желанным, но который он редко находил возможным для себя — сквозь все превратности жизни в своем сердце он пронес тягу к спокойной жизни ученого. Память его была замечательной, казалось, что она ускользнула от физических помех в какие-то высшие сферы безграничной ясности, и ему почти казалось, что он может научиться всему с намного большей легкостью, чем во время своих студенческих дней он мог научиться чему-нибудь. Конечно, вскоре он почувствовал нужду в книгах, которых у него было очень мало, только те, что он принес с собой, и среди них были, если Вам это интересно, английская грамматика и Монтень в переводе Флорио. Работая с ними он умудрился постичь сложности Вашего языка и у нас в библиотеке до сих пор хранится рукопись одного из его первых лингвистических упражнений — перевод эссе Монтеня о ‘Суетных ухищрениях’ на тибетский — несомненно, уникальная вещь.
Конвей улыбнулся.
— Интересно было бы как-нибудь взглянуть на нее, если можно.
— С величайшим удовольствием. Вы можете подумать, что это было необыкновенно непрактичное достижение, но помните, что Перро достиг совершенно непрактичного возраста. Без подобных занятий он чувствовал бы свое одиночество — в любом случае до четвертого года девятнадцатого века, который отмечен важным случаем в жизни нашего общества. Потому что именно тогда второй иностранец из Европы добрался до долины Голубой Луны. Им был молодой австриец по имени Хеншель, во время войны с Наполеоном служивший в Италии солдатом, юноша благородного происхождения, высококультурный и очень очаровательных манер. Войны уничтожили его состояние и он странствовал через Россию в Азию со смутными надеждами на его восстановление. Интересно было бы узнать, как он добрался до плато, но он сам не мог ясно вспомнить это, он уже почти умирал, когда добрался сюда, как когда-то добрался Перро. И снова Шангри-Ла оказала свое гостеприимство и иностранец выздоровел, но на этом сходство кончается. Перро прибыл сюда, чтобы проповедовать и обращать в свою веру, тогда как Хеншеля вел более прозаический интерес к золотым залежам. Первейшим его намерением было как можно быстрее обогатиться и вернуться в Европе.
Но он не вернулся. Произошла странная вещь — хотя с тех пор она случалась так часто, что сейчас мы можем согласиться с тем, что она, в конце концов, не такая уж и странная. Долина, со своей умиротворенностью и совершенной свободой от мировых проблем, заставляла его снова и снова откладывать свой отъезд, и однажды, услышав местную легенду, он взобрался в Шангри-Ла и встретился с Перро.
Это была историческая встреча, в полном смысле этого слова. Перро, хоть и возвышался уже над такими человеческими страстями, как дружба и участливое внимание, был все же богато одарен добрым умом, и эта доброта подействовала на юношу как вода на иссохшую почву. Я не пытаюсь описать те отношения, которые возникли между этими двумя людьми, один из них выказывал полнейшее поклонение, другой же делился своими знаниями, своей неистовостью и своей необузданной мечтой, оставшейся для него теперь единственной реальной вещью в этом мире.
Наступило молчание, и Конвей очень тихо сказал:
— Извините за то, что прерываю Вас, но мне это не совсем ясно.
— Знаю, — ответствовал полный сочувствия шепот. — Было бы поистине удивительным, если б это было так. Я буду рад прояснить этот вопрос до того, как наша беседа завершится, но сейчас, надеюсь Вы простите меня, я ограничусь более простыми вещами. Факт, который несомненно заинтересует Вас, состоит в том, что именно Хеншель начал собирать нашу коллекцию китайского искусства, а также нашу библиотеку и музыкальные принадлежности. Он совершил памятное путешествие в Пекин и вернулся обратно с первой партией товаров в 1809 году. Больше он никогда не покидал долины, но с помощью своей изобретательности создал сложную систему, с помощью которой с этого времени ламазери смог получать все необходимое из внешнего мира.
— Предполагаю, что Вам легче всего платить золотом?
— Да, нам повезло, у нас есть месторождения этого металла, который так высоко ценится в других частях света.
— Так высоко, что Вам очень повезло, что Вы смогли избежать золотой лихорадки.
Высший Лама склонил голову с полнейшим выражением согласия.
— Это, мой дорогой Конвей, был постоянный страх Хеншеля. Он заботился о том, чтобы никто из людей, приносящих книги и произведения искусства, не мог слишком близко подойти к долине. Он заставлял их оставлять свой груз на расстоянии дневного перехода от нее. Он даже поставил часовых, чтобы постоянно наблюдать за входом в ущелье. Но вскоре он понял, что существует более легкая и надежная охрана.
— Да? — голос Конвея выдавал сдержанное нетерпение.
— Видите ли, нам нет необходимости бояться вторжения какой-либо армии. Этого никогда не сможет произойти благодаря природе и расстояниям этой местности. Максимум, что можно ожидать, это появление нескольких наполовину заблудившихся странников, которые даже если они вооружены, скорее всего будут настолько ослаблены, что не смогут представлять опасности. Поэтому было решено, что незнакомцы отныне могут приходить так свободно, как им заблагорассудится, но при выполнении одного важного условия.
И в течение всего этого периода такие странники появлялись. Китайские торговцы, пытавшиеся пересечь плато, иногда попадали на этот, единственный из возможных, путь. Тибетские кочевники, отставшие от своих племен, блуждали здесь как усталые животные. Всех их встречал радушный прием, хотя некоторые добирались до долины только чтобы умереть. В год битвы при Ватерлоо два английских миссионера путешествующие через горы в Пекин, пересекли гребень по неизвестному проходу и им так повезло, что они были похожи на наносивших визит вежливости, когда появились в долине. В 1820 греческий купец в компании больных и голодных слуг был найден умирающим в самой высокой точке перехода через гребень. В 1822 три испанца, услышавшие смутную историю о золоте, после долгих блужданий и разочарований добрались сюда. В 1830 снова был большой наплыв. Двое немцев, русский, англичанин и швед совершили ужасный переход через Тянь-Шань вдохновляемые наиболее частым мотивом — научными исследованиями. Ко времени их появления произошли небольшие изменения в отношении Шангри-Ла к своим посетителям — их не только радушно встречали если им удавалось найти путь в долину, но стало обычаем встречать их даже если они бродили на определенном расстоянии от нее. Все это произошло по причине о которой я расскажу позже, но самое важное в том, что ламазери не был больше равнодушно гостеприимным, а он уже желал и нуждался во вновь прибывающих. И действительно, в последующие годы случалось, что не одна партия исследователей, упивавшиеся далеким блеском Каракала, встречала посланцев, несущих радушное приглашение, и редко кто от него отказывался.
Тем временем ламазери начал принимать многие из теперешних черт. Должен подчеркнуть, что Хеншель, был очень умелым и талантливым человеком, и что сегодняшний Шангри-Ла такое же его создание, как и основателя. Да, думаю, в равной степени. У него была твердая, но добрая рука, такая в какой часто нуждается любое учреждение на определенной стадии своего развития, и его утрата была бы полностью невозместима, если бы если бы до своей смерти он не успел завершить той работы, на которую потребовалась бы не одна жизнь.
Конвей скорее откликнулся эхом на последние слова, чем задал вопрос:
— Он умер!
— Да. И очень неожиданно. Его убили. Это произошло в годы Вашего индийского мятежа. Незадолго до его смерти один китайский художник сделал с него набросок, и сейчас я могу показать Вам его портрет — он в этой комнате.
Повторился легкий жест руки и в комнату снова вошел слуга. Конвей, как находящийся в трансе наблюдатель, смотрел как тот отодвинул маленькую занавеску в дальнем конце комнаты и оставил там качающуюся среди теней лампу. Затем он услышал шепот, предлагающий ему подойти к нему поближе, и было поразительным, каких трудов стоило ему сделать это.
С трудом он поднялся на ноги и подошел к дрожащему кругу света. Набросок был небольшим, едва ли больше миниатюры, сделанным цветной тушью, но художнику удалось передать восковую тонкость текстуры живой плоти. Черты его были полны прелести, почти девической красоты, и в их привлекательности Конвей почувствовал странный личный призыв, донесшийся сквозь барьеры времени, смерти и искусства. Но самым странным было то, что он осознал только когда прошел первый приступ восхищения — это было лицо молодого мужчины.
Возвращаясь назад, он запинаясь произнес:
— Но Вы сказали, что портрет был сделан незадолго до его смерти?
— Да, и он очень похож.
— Тогда, если как вы сказали, он умер…
— Да.
— И, как вы сказали, он пришел сюда в 1803, когда был юношей.
— Да.
Конвей некоторое время не мог говорить, потом с трудом заставил себя проговорить:
— И он был убит, как вы говорите?
— Да. Его застрелил англичанин. Это произошло через несколько недель после того, как тот появился в Шангри-Ла. Он был еще одним из исследователей.
— Что же послужило причиной этого?
— Произошла ссора из-за каких-то носильщиков. Хеншель только что рассказал ему о том важном условии, которое связано с нашим приемом гостей. Это до сих пор вопрос некоторой сложности, и с того момента, несмотря на собственную дряхлость, я вынужден сам выполнять это.
Высший Лама сделал еще одну, на этот раз более продолжительную паузу, с легким намеком на вопрос, висящий в этой тишине. Затем он спросил, продолжая:
— Интересно ли Вам, мой дорогой Конвей, что это за условие?
Конвей тихим голосом медленно ответил:
— Думаю, я уже догадался.
— В самом деле? А можете вы еще о чем-нибудь догадаться после моей длинной и любопытной истории?
Конвей почувствовал путаницу в голове, когда искал ответ на этот вопрос, комната превратилась в вихрь теней, с какой-то материализовавшейся древней добротой в центре. Напряженное внимание, с которым он слушал эту историю, наверное, заслонило от него основное ее значение и сейчас, сознательно пытаясь подобрать выражения, он был переполнен изумлением, и увеличивающаяся уверенность в его мозгу почти потухла превратившись в слова.
— Это кажется невероятным, — проговорил он запинаясь. — Я не мог и подумать об этом — это изумительно — и сверхъестественно — и весьма невероятно — и все же не могу сказать, что я в это абсолютно не могу поверить…
— Во что, сын мой?
И Конвей, дрожа от душевного волнения, для которого он не мог найти объяснения и которое не пытался скрыть, ответил:
В то, что вы еще живы, отец Перро.

Глава восьмая

Возникла пауза, так как Высший Лама нуждался в отдыхе, Конвея это не удивило, напряжение от такой длительной речи должно было быть значительным. Да и сам он был рад передышке. Он чувствовал, что этот перерыв был желательным как с артистической, так и с любой другой точки зрения и чашки с чаем, за которым они обменивались обычными импровизированными любезностями, служили тем же самым, что и каденция в музыке. {Каденция — гармонический оборот, сообщающий музыкальной фразе характер заключения, остановки.}. Это сравнение (если оно не было простым совпадением) подтвердило наличие странных телепатических возможностей Высшего Ламы, так как он сразу начал говорить о музыке и выразил удовольствие тем, что вкусы Конвея в этой области Шангри-Ла не оставил полностью неудовлетворенными. Конвей ответил с соответствующей случаю вежливостью и добавил, что он был удивлен обнаружив, что библиотека ламазери обладает таким полным собранием европейских композиторов. Комплимент это был произнесен между глотками чая.
— Ах, мой дорогой Конвей, к счастью среди нас есть одаренный музыкант, он, кроме того, был учеником Шопена — и мы с радостью передали в его руки полное управление нашим салоном. Вам обязательно нужно встретиться с ним.
— Мне бы хотелось этого. Кстати, Чанг сказал мне, что Ваш любимый западный композитор это Моцарт.
— Это так, — прозвучал ответ. — Моцарт обладает строгой элегантностью, которую мы находим весьма соответствующей нашим правилам. Он строит дом, не слишком большой, не слишком маленький, и украшает его с очень совершенным вкусом.
Такой обмен замечаниями продолжался до тех пор, пока не унесли чайные чашки и к этому времени Конвей уже довольно спокойно смог заметить:
— Итак, возвращаясь к нашему предыдущему разговору, Вы намереваетесь удержать нас здесь? Это, как предполагаю, и есть то важное и неизменное условие?
— Ваши предположения правильны, сын мой.
— Другими словами, мы останемся здесь навсегда?
— С большим желанием я бы использовал Вашу отличную английскую идиому и сказал, что все мы здесь for good {Навсегда, окончательно (англ.).}.
— Что во всей этой истории озадачивает меня, так это то, что из всего населения мира, были выбраны именно мы четверо.
Вернувшись к своей предыдущей, более последовательной манере изложения Высший Лама продолжал:
— Это непростая история, хотя вы наверняка захотите выслушать ее. Как Вы уже знаете, нашей целью является поддерживание нашей численности, насколько это возможно, с помощью постоянных пополнений — так как, кроме прочих причин, приятно иметь в своей среде людей разных возрастов и периодов. К сожалению, после последней европейской войны и русской революции путешествия и исследования Тибета почти полностью прекратились, фактически последний наш посетитель, японец, появился в 1912 и не был, если говорить откровенно, очень ценным приобретением. Видите ли, мой дорогой Конвей, мы не мошенники и не шарлатаны, мы не гарантируем и не можем гарантировать успех, некоторые из наших гостей не получают никакой пользы от того, что остаются здесь, другие просто доживают до того, что можно назвать обыкновенной долгой жизнью и затем умирают от какой-нибудь незначительной болезни. В общем мы обнаружили, что тибетцы, благодаря своей привычке к высоте и другим местным условиям, намного менее чувствительны, чем расы извне, они очаровательные люди, мы приняли многих из них, но я сомневаюсь, что кто-то, кроме отдельных счастливцев, перешагнет столетний рубеж. Китайцы немного лучше, но и даже среди них у нас большой процент неудач. Несомненно, наши наилучшие представители — это нордические и латинские европейские расы, хотя, скорее всего, американцы будут так же подходящими, и я считаю большой удачей то, что у нас, наконец, в лице одного из Ваших спутников, появился гражданин этой нации. Но я должен продолжать отвечать на Ваш вопрос. Как я объяснял, сложилась такая ситуация, что в течение двух десятилетий к нам не приходили новые люди, а среди нас случилось несколько смертей поэтому ситуация стала становиться критической. Однако, несколько лет назад одному из нас пришла в голову некая идея, это был молодой парень, местный житель из долины, абсолютно надежный и полностью симпатизирующий нашим целям, но как и всем жителям долины, ему по природе не достался тот шанс, который так часто достается пришедшим издалека. Он предложил покинуть нас, добраться до какой-нибудь ближайшей страны и привести к нам новых коллег с помощью способа, который ранее был невозможен. Это было во многих отношениях революционное предложение, но после надлежащего рассмотрения он получил наше согласие. Потому что, как Вы знаете, даже в Шангри-Ла мы должны жить в ногу со временем.
— Вы хотите сказать, что отправили его во внешний мир обдуманно, чтобы он доставил кого-нибудь по воздуху?
— Ну, видите ли, он был очень одаренным и изобретательным юношей и мы очень верили в него. Это была его собственная идея и мы дали ему полную свободу действий для ее исполнения. Мы знали точно только то, что первым этапом его плана было обучение в американской летной школе.
— Но как он мог устроить все остальное? Чистая случайность, что в Баскуле оказался этот аэроплан…
— Правду сказать, мой дорогой Конвей, многие вещи происходят по чистой случайности. Но в конце концов, это произошло, и это был именно тот шанс, который искал Талу. Не отыщи он его, шанс мог бы подвернуться через год или два, а может быть и никогда. Признаюсь, что был удивлен, когда наши часовые принесли новость о его посадке на плато. Прогресс в авиации стремителен, но мне казалось, что потребуется больше времени, пока средняя машина сможет совершить такой перелет через горы.
— Это и не была средняя машина. Это был специально сконструированный самолет для полетов в горах.
— Снова случайность! Наш молодой друг был действительно удачлив. Жаль, что мы не можем обсудить этот вопрос с ним — мы все оплакивали его смерть. Он бы Вам понравился, Конвей.
Конвей слегка кивнул. Он чувствовал, что это вполне могло бы произойти. Помолчав, он спросил:
— Но какая же идея лежит за всем этим?
— Сын мой, Ваш способ задавать вопросы доставляет мне бесконечное удовольствие. На протяжении всего моего долгого жизненного опыта никогда еще подобные вопросы не задавались таким спокойным тоном. Мои откровения встречались с самыми разнообразными чувствами — с негодованием, страданиями, яростью, недоверием, истерикой — но до этой ночи никогда с простым интересом. Однако, такое отношение, я сердечно приветствую. Сегодня Вы заинтересованы, завтра почувствуете беспокойство, и, может быть, в конце концов, я смогу провозгласить Ваше посвящение.
— Это максимум, что я могу обещать.
— Меня радует Ваше сильное сомнение — оно основа крепкой и глубокой веры… Но давайте не спорить больше. Вы заинтересованы и для Вас сейчас это уже немало. Все, о чем я попрошу дополнительно, так это то, чтобы все, о чем я Вам сейчас рассказал, осталось пока неизвестным троим Вашим компаньонам.
Конвей молчал.
— Придет время и они, как и Вы, узнают все, но в данный момент, ради их же собственного блага, лучше не торопить этот момент. Я настолько уверен в Вашей мудрости в этом вопросе, что прошу Вашего обещания, я знаю, что Вы будете действовать так, как мы оба считаем наилучшим… А теперь позвольте мне набросать Вам очень приятную картину. Должен сказать, Вы еще очень молодой человек по мировым стандартам, как говорят, Ваша жизнь лежит перед Вами, по обычным нормам Вас ждет еще лет двадцать-тридцать легко и постепенно снижающейся активности. Несомненно отнюдь не безрадостная перспектива и я не жду, что вы сможете увидеть ее так, как вижу ее я — скудный, душный и очень безумный эпизод. Первые четверть века Вашей жизни несомненно прожиты в облачной тени того, что Вы слишком молоды, тогда как последние четверть века обычно затеняются еще более темной тучей того, что вы слишком стары и между этими то двумя тенями лежит узкий, залитый солнцем промежуток, называемый человеческой жизнью! Но может быть вы более удачливы, так как по меркам Шангри-Ла Ваши солнечные года еще только начались. И, может быть, еще десятилетия вы будете чувствовать себя не более старым, чем сегодня — Вы сможете сохранить, как Хеншель, долгую и удивительную юность. Но, поверьте мне, это только начальная и поверхностная фаза. Настанет время, когда и Вы, как и все остальные, начнете сдаваться возрасту, хотя и намного медленнее и в состоянии бесконечно более благородном — в восемьдесят вы все еще будете способны карабкаться по тропе с юношеской ловкостью, но когда Вам исполнится два раза по восемьдесят, вряд ли стоит ожидать, что это чудо будет продолжаться. Мы не совершаем чудес, и ни смерть, ни упадок сил не побеждены нами. Все, что нам удается сделать — это замедлить скорость этого краткого периода называемого жизнью. Делаем мы это с помощью методов настолько же простых здесь, насколько невозможны они где-либо в другом месте, но не обольщайтесь — конец у всех один.
И все-таки перспектива гораздо большего очарования, чем развернутая мной перед Вами, ждет Вас — долгое спокойствие, во время которого вы будете наблюдать за закатами так, как во внешнем мире следят за секундной стрелкой, и с намного меньшим беспокойством. Годы будут приходить и уходить, а Вы будете переходить от плотских удовольствий к более простым, но не менее удовлетворяющим интересам, может быть вы потеряете крепость мышц и аппетит, но получите равноценную утраченному замену, вы достигнете глубины и спокойствия, зрелости и мудрости, очарования ясной памяти. И, что самое ценное из всего этого, у Вас будет Время — этот редкий и ценный дар, который в Ваших западных странах тем больше теряется, чем больше они гонятся за ним. Задумайтесь на мгновение. У Вас появится время читать — Вам не нужно будет больше пропускать страницы, чтобы сберечь себе минуты, избегать какого-нибудь исследования если оно будет казаться слишком долгим. Вы имеете музыкальный вкус — здешние ноты и инструменты вместе со Временем, неспешным и неизмеряемым, отдадут Вам свои богатейшие оттенки. На наш взгляд, Вы любите хорошие отношения — разве Вас не зачаровывают мысли о мудрой и безмятежной дружбе, долгая и добрая общность мыслей из которой смерть не сможет вырвать Вас со своей обычной спешкой? Или же если вы предпочитаете одиночество, неужели наши павильоны не смогут обогатить мягкость одиноких размышлений?
Голос умолк и Конвей не стремился заполнить возникшую паузу.
— Вы молчите, мой дорогой Конвей. Прошу прощения за собственное красноречие — я принадлежу к тому времени и нации, которая никогда не считала умение выражать мысли плохим… Но, возможно, Вы думаете о жене, родителях, детях оставшихся там, в мире? Или стремлениях сделать то-то и то-то? Поверьте, что хотя поначалу боль и будет острой, но десятилетие спустя даже призраки извне не посетят Вас. Хотя если я правильно понял Ваши мысли, с этой стороны никакие сожаления Вас не тревожат.
Конвея поразила такая точность суждений.
— Это так, — ответил он. — Я не женат, у меня мало близких друзей и нет никаких стремлений.
— Нет стремлений? Каким же образом удалось избежать Вам этой широко распространенной болезни?
Конвей в первый раз почувствовал, что действительно принимает участие в разговоре. Он ответил:
— Мне всегда казалось, что слишком большие успехи в работе весьма разочаровывающи, и она требовала от меня больших усилий, чем, как я чувствовал, я мог отдать ей. Я был на консульской службе — пост довольно втростепенный, но он очень мне подходил.
— А работа была Вам по душе?
— Не по душе, не по сердцу, я даже отдавал ей не больше половины своей энергии. По природе я весьма ленив.
Морщины на лице собеседника стали глубже и путанее, и Конвей решил, что Высший Лама, скорее всего, улыбается.
— Лень при выполнении глупых дел может быть очень большим достоинством, — продолжил шепот. — В любом случае, вряд ли Вы найдете, что мы требуем подобных вещей. Я уверен, что Чанг объяснил вам наши принципы умеренности, и одна из тех вещей, в которых мы всегда умеренны — это деятельность. Например, лично я способен выучить десять языков, десять могли бы превратиться в двадцать, если бы я работал неумеренно. Но такого не случилось. То же самое в любом другом направлении, Вы не сочтете нас ни аскетами, ни расточителями. Пока мы не достигаем возраста в котором необходима и желательна осторожность, мы с удовольствием принимаем радости хорошей кухни, в то время как, к выгоде наших более молодых коллег, женщины из долины счастливы применить принцип умеренности к своей целомудренности. Приняв во внимание все аспекты, я уверен, что Вы привыкнете к нашим условиям без особого труда. Конечно, Чанг был очень оптимистичен, хотя после этой встречи, я тоже. Но должен признать в Вас есть какое-то странное качество, которого я до сих пор не встречал ни у кого из своих посетителей. Это не совсем цинизм, и даже не горечь, а скорее частичная разочарованность, но так же у вас есть ясность ума, которую я не ожидал встретить ни у кого моложе, пожалуй, чем сто лет или около того. Если описать это одним словом, то я бы сказал — бесстрастность.
Конвей ответил:
— Без сомнения, такое же хорошее слово, как и все остальные. Не знаю, классифицируете ли Вы прибывающих сюда людей, но если да, то можете повесить на меня табличку ‘1914-18’. Это, должен думать, делает меня уникальным экземпляров в Вашем музее древностей — трое остальных, прибывших вместе со мной, не входят в эту категорию. Я истратил большую часть моих страстей и энергии во время упомянутых мною лет и, хотя я не часто говорю об этом, главное, о чем я прошу у мира с тех пор — оставить меня в покое. В этом месте я нахожу определенное очарование и покой, и, как Вы заметили, несомненно, я привыкну к нему.
— Это все, сын мой?
— Надеюсь, я хорошо придерживаюсь Вашего же правила умеренности.
— Вы умны, как и говорил мне Чанг, очень умны. Но разве в перспективе нарисованной мною ничего не вызывает у вас более сильных чувств?
Конвей помолчал некоторое время и затем ответил:
— Меня сильно поразила Ваша история прошлого, но, откровенно говоря, нарисованное Вами будущее вызывает у меня лишь абстрактный интерес. Я не умею заглядывать настолько далеко вперед. Мне действительно было бы жаль покинуть Шангри-Ла завтра или на следующей неделе, или даже в следующем году, но что я буду чувствовать по этому поводу доведись прожить мне сто лет — непредсказуемый вопрос. Я могу встретить это будущее также как и любое другое, но для того, чтобы я сильно захотел этого, нужна цель. Я иногда сомневаюсь в том существует ли она в жизни вообще, и если нет, то длинная жизнь будет еще более бесцельной.
— Друг мой, традиции этого заведения, как буддийские, так и христианские, очень утешительны.
— Может быть. Но боюсь, я все еще жажду более определенной причины для того, чтобы завидовать столетним людям.
— Причина есть, и она действительно очень определенная. Она в том, что эта колония случайно встретившихся иностранцев живет дольше, чем каждый из них в отдельности. Мы не следуем пустому опыту или одной лишь прихоти. У нас есть мечта и видение. То самое видение, впервые представшее перед старым Перро, когда он лежал при смерти в своей комнате в 1789 году. Как я уже рассказывал, он оглядывался тогда на свою долгую жизнь и ему казалось, что все самые прекрасные вещи были преходящими и тленными, что когда-нибудь война, вожделение и жестокость смогут разрушить их совсем, так что их больше не останется в мире. Он вспоминал места, которые видел собственными глазами, другие же он рисовал себе внутренним взором, видел нации становящиеся сильнее, но не становящиеся мудрее, увлекшиеся вульгарными страстями и склонностью к разрушению, видел мощь механизмов умножающуюся до таких пределов, что один вооруженный человек сможет сравниться целой армией Великого Монарха {По-видимому имеется в виду Луи XIV, Le Grande Monarque}, он понял, что превратив в руины землю и море, они затем примутся за воздух… Можете ли Вы сказать, что это видение не было правдой?
— Чистейшая правда.
— Но это еще не все. Он предвидел время, когда люди, преуспевшие в своем умении убивать, до такой степени разойдутся, что каждая драгоценная вещь в мире будет в опасности, каждая книга, картина, созвучие, сокровища, собранные за два тысячелетия — маленькие, хрупкие, беззащитные — будут утрачены, как утрачены книги Ливия или разрушены, как был разрушен англичанами Летний дворец в Пекине.
— Я разделяю Ваше мнение.
— Конечно. Но что значит мнение разумных людей против железа и стали? Поверьте мне, видение старого Перро станет правдой. И поэтому, сын мой, я нахожусь здесь, поэтому Вы находитесь здесь, и мы можем молиться, чтобы пережить обреченность надвигающуюся со всех сторон.
— Пережить ее?
— Есть шанс. Все это случится еще до того, как вы достигнете моих лет.
— Думаете Шангри-Ла избежит этого?
— Возможно. Мы не можем ожидать пощады, но у нас есть слабая надежда, что нами пренебрегут. Здесь мы должны остаться с нашими книгами, нашей музыкой, нашими размышлениями сохранив хрупкие изящества умирающего века, в поисках той мудрости, в которой люди будут нуждаться, когда их страсти утихнут. У нас есть что хранить и завещать в наследство. Давайте получать от этого удовольствие пока, у нас еще есть время.
— А затем?
— Затем, сын мой, после того как сила пожрет силу, христианская этика сможет, наконец, восторжествовать и кроткие наследуют землю {Мф. V, 5}.
Легкая тень выразительности появилась в шепоте и Конвей поддался ее очарованию, он снова почувствовал море мрака, раскинувшееся вокруг, но теперь в символическом смысле, как будто бы на мир находящийся извне уже надвигалась буря. А затем увидел, что Высший Лама стоит на ногах, поднявшись со своего кресла, стоит совершенно прямо, как какой-то полувоплотившийся дух. Обычная вежливость заставила его попытаться прийти на помощь, но внезапно его охватил более сильный импульс, и он сделал то, чего не делал еще никогда и не перед кем — он упал на колени, вряд ли понимая, почему он это сделал.
— Я понимаю вас, отец, — сказал он.
Конвей не мог точно сказать насколько поздно он ушел оттуда, он был во сне, из которого долго еще потом не мог выйти. Он помнил холод ночного воздуха после жарких верхних комнат, присутствие Чанга, спокойную ясность, когда они вместе пересекали залитые звездным светом внутренние дворики. Никогда еще Шангри-Ла не демонстрировал такой концентрированной красоты его глазам, за краем скалы картиной лежала долина, и походила она на необычно спокойный пруд, который соответствовал покою его собственных мыслей. Конвей находился далеко за пределами удивительного. Долгий разговор с его разнообразными фазами, опустошил его полностью, оставив только удовлетворение, затрагивающее в равной степени и разум, и эмоции, и душу, и все остальное, его не беспокоили теперь даже сомнения, ставшие частью тонкой гармонии. Чанг ничего не говорил, молчал и Конвей. Было очень поздно и он был рад, что все остальные уже легли спать.

Глава девятая

Утром он долго размышлял, было ли все то, что он смог припомнить, явью или сонным видением.
Но вскоре он припомнил все. Когда он появился за завтраком его встретил шквал вопросов.
— Ты весьма долго разговаривал с местным боссом прошлой ночью, — начал американец. — Мы собирались дождаться тебя, но устали ждать. Что он за парень?
— Он сказал что-нибудь о носильщиках? — нетерпеливо спросил Меллисон.
— Надеюсь, Вы сказали ему, о том, что здесь должен поселиться миссионер, — сказала мисс Бринклоу.
Эта бомбардировка вызвала у Конвея обычную защитну реакцию. Он ответил, с легкостью подчиняясь этому настроению:
— Боюсь, что, вероятно, разочарую всех вас, но я не обсуждал с ним вопросов о миссии, он вообще не упоминал о носильщиках, а что касается его внешнего вида, могу сказать только, что он очень старый человек, говорящий на великолепном английском и весьма интеллигентный.
Меллисон нетерпеливо прервал его:
— Главное для нас — можно ли ему доверять или нет. Как ты думаешь, не подведет ли он нас?
— Он не показался мне нечестным человеком.
— Почему, ради всего святого, ты не задал ему вопрос о носильщиках?
— Не возникло случая.
Меллисон недоверчиво уставился на него:
— Не могу поверить, Конвей. Ты был так чертовски хорош в той Баскульской заварушке, что я с трудом могу поверить, что ты тот же самый человек. Мне кажется, ты совсем расклеился.
— Весьма сожалею.
— Не зачем сожалеть. Ты должен встряхнуться и выглядеть так, как если бы тебя беспокоило, все происходящее.
— Ты не понял меня. Я имел в виду, что мне жаль разочаровывать тебя.
Голос Конвея был отрывисто-груб, как будто он старался скрыть свои чувства, которые в действительности были в таком хаосе, что их вряд ли поняли бы остальные. Та легкость, с которой он увиливал от разговора, немного удивляла его самого, было ясно, что он собирается последовать просьбе Высшего Ламы и хранить секрет. Его также смущала та естественность, с которой он занял позицию, которую его компаньоны определенно и с некоторым правом на это, могли бы счесть предательской. Как сказал Меллисон, вряд ли она была той, которую ждали от героя. Конвей внезапно ощутил какую-то полуженскую нежность к юноше, но напомнив себе, что люди, поклоняющиеся героям должны быть готовы к разочарованиям, ожесточил себя. Меллисон в Баскуле был слишком уж юным мальчиком, обожающим симпатичного капитана команды, а сейчас этот капитан уже начал шататься, если вообще не упал с пьедестала. В крушении идеала, даже фальшивого, всегда есть что-то трогательное, и обожание Меллисона могло служить хотя бы частичным утешением того напряжения, с которым он притворялся тем, кем на самом деле не был. Но дальше притворяться было невозможно. В воздухе Шангри-Ла, возможно из-за высоты его расположения, было что-то, запрещающее пытаться изображать фальшивые чувства.
Он сказал:
— Слушай, Меллисон, незачем постоянно твердить одно и тоже о Баскуле. Конечно тогда я был другим — там была совсем другая ситуация.
— И, по моему мнению, намного более здоровая. По крайней мере мы знали, что там все против нас.
— Убийства и насилия — если быть точным. Если хочешь, ты можешь назвать ее более здоровой.
Голос юноши поднялся до визга, когда он отвечал:
— Ну, я действительно называю ее более здоровой — с одной стороны. Я бы лучше противостоял той ситуации, чем всем этим местным тайнам. — Неожиданно он добавил, — Например, эта китайская девушка — как она попала сюда? Говорил ли тебе тот парень об этом?
— Нет. А почему бы он был должен?
— Ну, а почему бы и не должен? И почему бы тебе не спросить, если этот вопрос тебе вообще интересен? Разве это обычная вещь — найти молодую девушку, живущую среди монахов.
Вряд ли до этого Конвей задумывался над этим вопросом с такой точки зрения.
— Это не обычный монастырь, — было лучшим ответом, который он смог дать по некотором размышлении.
— Боже мой, неужели?
Повисло молчание, так как спор определенно зашел в тупик. Конвею история Ло Цзен казалась далекой от сути вопроса, маленькая Манчжу настолько спокойно сидела у него голове, что он вряд ли осознавал ее присутствие там. Но при одном упоминании о ней мисс Бринклоу внезапно выглянула из-за своей тибетской грамматики, которую он изучала даже за обеденным столом (как будто, подумал знавший тайну Конвей, у нее не было для этого впереди всей жизни). Разговор о девушке и монахах напомнил ей все те рассказы об индийских храмах, которые мужчины-миссионеры рассказывали своим женам, а те, в свою очередь, пересказывали своим незамужним подругам.
— Конечно, — процедила она сквозь зубы, — мораль в этом месте весьма ужасна — мы должны были ожидать этого.
Она повернулась к Бернарду, как бы приглашая его поддержать ее, но американец только ухмыльнулся:
— Не думаю, парни, что вы оцените мое мнение по вопросам морали, — сухо заметил он. — Но я должен сказать, что в ссорах вреда не меньше. Раз уж мы должны пребывать здесь вместе некоторое время давайте не будем демонстрировать наши настроения, а будем думать об удобстве других.
Конвей подумал, что это хороший совет, но Меллисон все никак не мог успокоиться.
— Я полностью уверен в том, что вам тут намного удобнее, чем в Дартмуре, — сказал он многозначительно.
— Дартмуре? А, это ваша главная тюрьма? Понимаю тебя. Ну да, я конечно никогда не завидовал людям, находящимся в таких местах. И вот еще что — твои намеки о ней меня не задевают. Толстая кожа и доброе сердце — так я устроен.
Конвей взглянул на него с благодарностью, а на Меллисона с некоторым порицанием, но затем внезапно почувствовал, что все они играют на большой сцене, и лишь он один находится за кулисами и знает сюжет, и это знание, такое непередаваемое, неожиданно вызвало у него желание побыть одному. Он кивнул им и вышел во внутренний дворик. При виде Каракала неприятности позабылись и беспокойство о судьбах троих его компаньонах затерялось в сверхъестественном принятии нового мира, о котором они не могут даже догадываться. Он понял, что бывают моменты, когда общая неизвестность ситуации усиливает трудность осознания неизвестности частной, когда все становится само собой разумеющимся просто потому, что изумление одинаково утомительно как для тебя так и для других. Так сейчас он воспринимал Шангри-Ла, и он вспомнил, что чувство подобной невозмутимости, хотя и менее приятной он испытывал во время войны.
Ему потребуется невозмутимость, хотя бы для того, чтобы приспособиться к той двойной жизни, которую ему придется вести. До этого он, со своими товарищами-изгнанниками, жил в мире, обусловленном прибытием носильщиков и возвращением в Индию, теперь же горизонт поднимался как занавес, время растягивалось, а пространство сжималось, и название — Голубая Луна — принимало символическое значение, так как такое, настолько мало вероятное, будущее могло произойти лишь однажды, во время голубой луны {once in a blue moon (англ.) — очень редко, почти никогда}. Он размышлял о том, какая из двух жизней была более реальной, однако это не было проблемой первостепенной важности, и он снова вспомнил войну, когда во время сильных бомбежек у него возникало такое же успокаивающее чувство, что у него есть несколько жизней, из которых только одна может быть отобрана смертью.
Конечно, теперь Чанг разговаривал с ним совершенно открыто и они много беседовали о порядках и законах ламазери. Конвей узнал, что первые шесть лет жизни он будет вести обычную жизнь, без какого-либо особенного режима, так делалось всегда по словам Чанга ‘чтобы позволить телу приспособиться к высоте, а также дать время для полного успокоения желаний разума и души’.
Конвей с улыбкой заметил:
— То есть вы уверены, что ни одна человеческая привязанность не может длиться более пяти лет?
— Несомненно, может, — ответил китаец, — но только как благоухание, грусть по которому приносит нам удовольствие.
После пяти испытательных лет, продолжал объяснять Чанг, начнется процесс замедления старения и если он будет успешным, Конвей примерно полвека будет внешне выглядеть на сорок лет — неплохой период жизни, особенно если она остановилась на нем.
— А как насчет Вас? — спросил Конвей. — Как это сработало в Вашем случае?
— Ах, мой дорогой сэр, мне сильно повезло, что я попал сюда довольно молодым — мне было всего двадцать два. Я был солдатом, хотя вряд ли вы могли так подумать, командовал войсками действующими против разбойничающих племен в 1855 году. Занимаясь тем, что можно было бы назвать рекогносцировкой, если бы я вернулся когда-нибудь к старшему офицеру для доклада, но, по правде сказать, я заблудился в горах и только семеро из ста моих людей смогли перенести здешний суровый климат. Когда наконец меня спасли и привели в Шангри-Ла я был настолько болен, что выжил только благодаря своему крайнему мужеству и молодости.
— Двадцать два, — эхом откликнулся Конвей, произведя вычисления. — Значит сейчас вам девяносто семь?
— Да. Очень скоро, если ламы дадут свое согласие, я приму полное посвящение.
— Понимаю. Вам нужно дождаться круглой даты.
— Нет. Мы не ограничены определенным возрастным пределом, но в целом столетие рассматривается как возраст, после которого страсти и настроения обычной жизни исчезают.
— Именно так я и думал. А что происходит потом? Сколько Вы планируете прожить?
— При тех возможностях, что дает Шангри-Ла, есть возможность надеяться, что в возрасте лам я смогу прожить еще лет сто-двести.
Конвей кивнул.
— Не знаю, должен ли поздравить Вас — кажется вам досталось лучшее из обоих миров, за плечами долгая и приятная юность, а впереди одинаково длинная и приятная старость. Когда Вы стали замечать, что стареете?
— Когда мне было за семьдесят. Так часто случается, но думаю, что могу претендовать на то, что я все еще выгляжу моложе своего возраста.
— Конечно. А предположим, что Вы должны будете покинуть долину, что тогда произойдет?
— Смерть, если я останусь за ее пределами больше нескольких дней.
— Значит, главным образом, это воздействие местных условий?
— Существует только одна долина Голубой Луны и те, кто надеются найти другую, слишком многого требуют от природы.
— Ну, а что случилось бы, если бы Вы покинули долину, скажем, лет тридцать назад, во время Вашей продленной юности?
Чанг ответил:
— Вероятно я тогда же бы и умер. В любом случае, я очень быстро бы стал выглядеть на свои настоящие годы. У нас был любопытный пример несколько лет назад, хотя такие случаи бывали и раньше. Один из нас ушел из долины, чтобы встретить группу путешественников, которые, как нам сказали, находились поблизости. Этот человек, русский, появился у нас в расцвете лет, и наши методы воздействовали на него так хорошо, что в свои почти восемьдесят он выглядел как минимум вдвое моложе. Он должен был находиться в отсутствии не более недели (что никак не повлияло бы на него), но, к несчастью, попал в плен к бродячей шайке и его увели на приличное расстояние. Мы предположили несчастный случай и сочли его пропавшим без вести. Однако, тремя месяцами позже он сумел сбежать и вернуться к нам. Но это был уже совсем другой человек. Каждый год его возраста отражался на его лице и в его поведении, и вскоре он умер, как умирает обычный старый человек.
Конвей некоторое время молчал. Они разговаривали в библиотеке и на протяжении большей части рассказа он смотрел в окно на проход, ведущий во внешний мир, и за это время небольшое облачко пересекло гряду гор.
— Очень грустная история, Чанг, — откликнулся он наконец. — Наводит на мысль, что Время похоже на какого-то сидящего в засаде монстра, ждущего у выхода из долины, чтобы напасть на тех бездельников, умудряются избегать его воздействия больше положенного.
Бездельников? — переспросил Чанг. Его знание английского было очень хорошим, но иногда разговорные выражения были ему незнакомы.
— ‘Бездельник’, — объяснил Конвей, — сленговое слово, означающее ленивого парня, никчемного человека. Конечно, я воспользовался им не всерьез.
Чанг поклонился, благодаря за эту информацию. Он сильно интересовался языками и ему нравилось взвешивать новое слово с философской точки зрения.
— Как многозначительно, — сказал он, помолчав, — что англичане видят в лености порок. Со своей стороны, мы отдаем ей больше предпочтения, чем напряженности. Не слишком ли много в современном мире напряженности, и не лучше было бы иметь побольше бездельников?
— Я склонен согласиться с Вами, — ответил Конвей с серьезным изумлением.
После беседы с Высшим Ламой примерно за неделю Конвей познакомился с некоторыми из своих будущих коллег. Чанг не настаивал на новых знакомствах и не возражал против них и Конвей начал чувствовать новую и довольно привлекательную для него атмосферу в которой не было места ни шуму спешки, ни разочарованию отсрочки.
— Некоторые из лам, — как объяснял Чанг, — действительно не смогут встретиться с Вами в течение длительного времени, может быть даже лет, но Вас не должно это удивлять. Тогда, когда это знакомство должно будет случиться, они будут готовы к нему и то, что они не спешат в этом вопросе ни в коей мере не означает их нежелания.
Конвей, и сам испытывавший подобные чувства, когда получал новые назначения в иностранные консульства, счел такой подход вполне разумным.
Однако знакомства, которые все-таки произошли, были весьма удачными и беседа с людьми, втрое старше его, совсем не имела светских затруднений, которые непременно возникли бы в Лондоне или Дели. Первый человек, с которым он познакомился, был добродушный немец по имени Мейстер, появившийся в ламазери в восьмидесятых годах, единственный уцелевший из исследовательской группы. Он хорошо, хоть и с акцентом, говорил по-английски. Днем или двумя позже произошло второе знакомство и Конвей получил удовольствие от беседы с человеком, которого высший Лама особенно вспоминал, — Альфонсом Бриаком, жилистым, невысокого роста французом, который не выглядел особенно старым, хоть и представлялся учеником Шопена. Конвей подумал что и он и немец представляют собой весьма приятную компанию. Он уже полуосознанно анализировал все происходящее и через несколько следующих встреч он пришел к одному-двум важным заключениям — он понял, что хотя ламы, встреченные им, имеют индивидуальные различия, все они имели некое качество, название ‘безвозрастность’ для которого, хоть было и не особенно хорошим определением, но тем единственным, которое можно было подобрать. Кроме того, все они были одарены спокойным интеллектом, приятно перетекающим во взвешенные и хорошо обдуманные мнения. Конвей мог дать точную оценку такого подхода, и он знал, что им это тоже известно и доставляет удовольствие. Он нашел, что с ними также легко сойтись, как и с любой другой группой культурных людей, которую он мог бы встретить, хотя его часто посещало чувство странности при слушании воспоминаний столь далеких и очевидно таких привычных. Например, один седой и благожелательно выглядевший человек после недолгого разговора спросил Конвея не интересуется ли он Бронте. Конвей сказал что, в некоторой степени, да, и его собеседник ответил:
— Видите ли, когда в сороковых годах я был помощником приходского священника в Вест Райдинг, я однажды посетил Хайворс остановившись в Парсонадже. С тех пор, как я попал сюда я полностью изучил проблему Бронте и, кстати сказать, работаю над книгой посвященной этому вопросу. Может быть, Вам было бы интересно как-нибудь взглянуть на нее?
Конвей вежливо ответил ему и потом, когда они с Чангом остались одни, заметил, что у лам необычайно живая память о своей дотибетской жизни. Чанг ответил ему, что это тоже часть обучения.
— Видите ли, мой дорогой сэр, один из первых шагов к прояснению разума — получение панорамы собственного прошлого, которая, как и любая другая, более точна при рассмотрении в перспективе. Когда Вы проживете среди нас достаточно долго, Вы найдете, что Ваша старая жизнь постепенно фокусируется, как будто Вы настраиваете линзы у телескопа. Все станет неподвижным и ясным, в верных пропорциях и значениях. Ваш новый знакомый, например, считает, что действительно важный момент в его жизни произошел тогда, когда он посетил дом, в котором жил старый священник со своими тремя дочерьми.
— То есть, полагаю, я должен буду заняться работой по воспоминанию моих личных важных жизненных моментов.
— Это не будет сложной задачей. Они придут к Вам сами.
— Не знаю, буду ли рад им, — ответил Конвей без воодушевления.
Но что бы ни принесло ему прошлое, он открывал счастье в настоящем. Когда он сидел читая в библиотеке или играл Моцарта в музыкальной комнате, он часто чувствовал вторжение глубокого душевного чувства, будто Шангри-Ла был на самом деле живым существом, избавленным от пут возраста и чудесным образом сохраненным от времени и смерти. В такие моменты он мысленно возвращался к разговору с Высшим Ламой, чувствовал спокойный разум обдумывающий каждое отклонение, шепотом предлагавший тысячи доказательств для уха и глаза. Так, слушая как Ло Цзен пробирается через запутанный ритм какой-нибудь фуги, он размышляя о том, что же скрывается за легкой бесстрастной улыбкой, придающей ее губам сходство с распускающимся цветком. Она говорила очень мало, хотя знала, что Конвей может говорить на ее языке, и Меллисону, любившему иногда посещать музыкальную комнату, она казалась почти немой. Но Конвей видел очарование, в совершенстве выражаемое ее молчанием.
Однажды он попросил Чанга рассказать ее историю и узнал, что она родом из королевской семьи Манчжу.
— Она была помолвлена с одним Туркестанским принцем, и направлялась в Кашгар, чтобы встретиться с ним, когда ее сопровождающие потеряли дорогу в горах. Все они, конечно, должны были бы погибнуть, если бы их, как обычно, не встретили наши посланцы.
— Когда это произошло?
— В 1884. Тогда ей было восемнадцать.
— Восемнадцать тогда?
Чанг кивнул.
— Да, нам с ней очень повезло, как вы сами можете судить. Ее успехи были всегда превосходны.
— Как она восприняла все происходящее по прибытии?
— Возможно, чуть больше, чем неохотно — она не протестовала, но мы знали первое время ей было тяжело. Конечно, необычный случай, перехватить молодую девушку во время ее пути на собственную свадьбу… Все мы переживали, будет ли она счастлива здесь. — Чанг ласково улыбнулся. — Боюсь волнения любви не так легко забываются, хотя первые пять лет подтвердили, что они верно служат той цели к которой их предназначили.
— Полагаю, она была сильно привязана к человеку за которого должна была выйти замуж?
— Вряд ли, мой дорогой сэр, так как она никогда не видела его. Знаете ли, это была старая традиция. Волнения из-за ее привязанности были совершенно обезличенны.
Конвей кивнул, и уже более нежно подумал о Ло Цзен. Он представил ее, какой она была полвека назад, словно статуэтка в изукрашенном паланкине, который сопровождающие с трудом несут через плато и глаза ее устремлены к выметенному ветрами горизонту, который должен был казаться таким грубым после садов и прудов с лотосами дома, на Востоке.
— Бедный ребенок, — сказал он, думая о том, что такое изящество находилось в плену столько лет.
Знание ее прошлого скорее усилило, чем уменьшило его заинтересованность ее спокойствием и молчаливостью, она походила на холодную прекрасную вазу, на которую никогда не падал солнечный луч.
Совсем иное удовольствие ему доставляли разговоры с Бриаком о Шопене и его блестящее исполнение знакомых мелодий. Оказалось, что француз знает несколько сочинений Шопена, которые никогда не публиковались, и после того как он записал их, Конвей провел несколько приятных часов разучивая их. Он находил определенную пикантность в размышлении о том, что ни Кортоту, ни Пачману не повезло так. Но воспоминания Бриака на этом не останавливались, в его памяти то и дело всплывал какой-нибудь небольшой фрагмент мелодии, которые композитор выбросил или использовал для импровизации в каком-либо случае, он записывал их на бумагу, когда они приходили ему в голову и некоторые из этих фрагментов были восхитительны.
— Бриак, — объяснил Чанг, — долго не был посвящен, поэтому вы должны простить его, если он слишком много говорит о Шопене. Молодые ламы, обычно поглощены своим прошлым, это необходимый шаг к тому, чтобы предвидеть будущее.
— Что, как я понимаю, занятие более старших лам?
— Да. Высший Лама, например, всю свою жизнь проводит в провидческой медитации.
Конвей на мгновение задумался и затем сказал:
— Кстати, как вы думаете, когда я снова увижу его?
— Несомненно, по истечении первых пяти лет, мой дорогой сэр.
Но Чанг ошибался давая такое уверенное пророчество, ибо меньше чем через месяц после своего появления в Шангри-Ла, Конвей получил второе приглашение посетить знойную верхнюю комнату. Чанг рассказывал, что Высший Лама никогда не покидает своих апартаментов и что жаркая атмосфера необходима для существования его тела, и Конвей, будучи к этому готов, был меньше смущен этим, чем в первый раз. И действительно, сразу после того как он отвесил поклон и заметил ответное оживление в тусклых глазах, ему стало легче дышать. Он почувствовал сходство этих глаз со скрывающимся за ними разумом, и не смотря на то, что приглашение на вторую беседу так скоро после первой было необычайной честью, он совсем не нервничал и не старался быть официальным. Возраст для него был не более значимым фактором, чем звание или цвет кожи, он никогда не чувствовал, что ему не должны нравиться люди только потому, что они слишком юны или слишком стары. К Высшему Ламе он относился с самым сердечным уважением, и не видел причины почему их светские отношения должны быть всего лишь вежливыми.
Они обменялись обычными любезностями и Конвей ответил на множество вежливых вопросов. Он сказал, что находит жизнь здесь очень приятной и уже успел завязать несколько знакомств.
— Вы сохранили наш разговор в тайне от трех своих компаньонов?
— Да, до сих пор храню. Временами мне было неловко, но пожалуй не до такой степени, как если бы я рассказал им все.
— Как я и предполагал, Вы ведете себя так, как считаете наилучшим. И эта неловкость, в конце концов, временна. Чанг сказал мне, что не думает, что с двумя из них будет много проблем.
— И это на самом деле так.
— А третий?
Конвей отвечал:
— Меллисон — беспокойный юноша, он очень хочет вернуться.
— Вам он нравится?
— Да, очень.
В это момент внесли чашки с чаем и беседа, разбавляемая глотками ароматной жидкости, стала менее серьезной. Это был удачный обычай, придававший словесному потоку оттенок почти легкомысленный, и Конвей принял его. Когда Высший Лама спросил его не является ли Шангри-Ла чем-то уникальным в его опыте и может ли Западный мир предложить что-нибудь хотя бы похожее на него, он ответил с улыбкой:
— Ну, да — буду откровенным, он очень напоминает мне Оксфорд, где я читал лекции. Вид там конечно не так хорош, но предметы исследования часто такие же непрактичные, и хотя даже старейшие преподаватели не настолько стары, они, кажется, даже стареют каким-то похожим способом.
— У Вас есть чувство юмора, мой дорогой Конвей, — ответил Высший Лама, — за которое все мы будем благодарны Вам в грядущие годы.

Глава десятая

— Непостижимо, — сказал Чанг, когда услышал о том, что Конвей вновь встречался с высшим Ламой. И от того, что это слово прозвучало из уст того, кто с большой неохотой использовал превосходную степень, оно прозвучало весьма весомо. С тех пор как в ламазери установились определенные порядки, подчеркивал он, никогда еще Высший Лама не изъявлял желания встретиться еще раз до тех пор, пока пятилетнее послушничество не очистит все эмоции у человека. — Потому что, видите ли, ему очень трудно говорить с каждым вновь прибывшим. Простое присутствие человеческих страстей создает нежелательное, а в его возрасте почти не переносимое, неудобство. Но не думайте, что в Вашем случае я сомневаюсь в его мудрости. Просто это, на мой взгляд, дает нам урок величайшей важности — даже незыблемые законы нашего общества только умеренно незыблемы. И все равно это непостижимо.
Для Конвея это же было не более непостижимым, чем все остальное и, когда он посетил Высшего Ламу в третий и четвертый раз он перестал чувствовать какую-либо сверхъестественность вообще. Казалось существовала какая-то предопределенность в той легкости с которой два разума сходились друг с другом, как будто вся скрытая напряженность в Конвее уходила, давая ему ощущение беспредельного спокойствия. Временами он чувствовал, что полностью зачарован высоким интеллектом хозяина, и в такие моменты над светло-голубыми чашками с чаем возникала атмосфера тонкого, почти миниатюрного празднества, своею хрупкостью напоминающее теорему растворяющуюся в сонете.
Они беседовали о многом и не знали опасений, все философии лежали раскрытыми, длинные дороги истории открывались для изучения, открывая новые возможности. Это опыт завораживал Конвея, но он не оставлял своего критического взгляда, и однажды, выслушав его точку зрения, Высший Лама ответил:
— Сын мой, Вы еще молоды по годам, но я чувствую в Вашей мудрости зрелость возраста. Несомненно, что-то необычное произошло в Вашей жизни?
Конвей улыбнулся.
— Не более необычное, чем со многими из моего поколения.
— Я не встречал раньше никого похожего на Вас.
Конвей помолчав ответил:
— В это нет особой тайны. Та часть меня, которая кажется Вам старой, износилась в результате сильного и преждевременного опыта. С девятнадцати до двадцати двух я, без сомнения, прошел отличную, правда, очень изнуряющую школу.
— Вам очень тяжело было на войне?
— Не особенно. Я волновался, совершал самоубийственные поступки, боялся, был безрассуден, иногда зверски разъярен — фактически, как и несколько миллионов других людей. Напивался до беспамятства, убивал, развратничал — все в больших количествах. Это было некое самооскорбление собственных чувств и каждый проходил через это, раз уж так случилось, с чувством всепоглощающей скуки и раздражения. Именно это сделало последующие мои годы такими трудными. Не подумайте, что я рисую слишком трагичную картину — в целом мне с тех пор довольно часто везло. Но все это сильно напоминало мне школу с плохим директором — уйма веселья, если у Вас есть желание веселиться, но постоянная нервотрепка и прочее, без особенного удовлетворения.
— То есть, Ваше образование продолжалось?
Конвей пожал плечами.
— Возможно, угасание страстей — начало мудрости, можно так сказать несколько изменив пословицу.
— В этом, сын мой, также и смысл учения Шангри-Ла.
— Знаю. И это заставляет меня чувствовать себя здесь как дома.
Он говорил искренне. Проходили дни и недели и он, начал испытывать страстное желание слияния разума и тела, как Перро, Хеншель и другие он поддался очарованию этого места. Голубая Луна захватила его не давая возможности сбежать. Горы мерцали вокруг, оградой недосягаемой чистоты, от которой его глаза в смущении опускались к зеленым глубинам долины, картине ни с чем не сравнимой, а когда слушал монотонные серебряные звуки клавесина, плывущие над лотосовым прудом, то чувствовал как сплетается воедино совершенный образчик пейзажа и звука.
Он знал, что тихо влюблен в маленькую Манчжу. Его любовь ничего не требовала в ответ, она была данью разума, которой его чувства лишь добавляли некий привкус. Ло Цзен представлялась ему символом всего, что есть в мире тонкого и хрупкого и ее традиционная вежливость и прикосновение пальцев к клавишам давали ему вполне удовлетворяющую близость. Иногда он обращался к ней так, что при ее желании могла бы возникнуть менее формальная беседа, но ответы ее никогда не нарушали изысканное уединение ее мыслей и, в некотором смысле, он и не желал этого. Неожиданно ему открылась одна из граней той обещанной ему драгоценности — у него есть Время, Время для всего желаемого им, такое Время, когда уже само желание непременно свершится. Пройдет ли год или десять все равно остается Время. Видение росло, наполняя его счастьем.
Потом он ненадолго входил в другую жизнь, сталкиваясь с нетерпением Меллисона, доброжелательностью Бернарда, упорными намерениями мисс Бринклоу. Он чувствовал, что был бы рад, если бы они все знали столько же, сколько и он, как и Чанг тоже считал, что ни американец, ни миссионерка не создадут никаких трудностей. А однажды Бернард даже позабавил его своими словами:
— Знаешь, Конвей, я уверен, что не прочь задержаться в этом миленьком местечке. Поначалу я думал, что не смогу прожить без газет и фильмов, но теперь вижу, что это вполне возможно.
— Думаю, вполне возможно, — согласился Конвей.
Позже он узнал, что Чанг сопровождал Бернарда, по его просьбе, в долину, где тот предался всем возможным там развлечениям, которые смогли предоставить ему возможности долины. Меллисон выразил свое презрение к этому:
— Приспичило, наверное, — заметил он Конвею, а самому Бернарду прокомментировал. — Конечно, это не мое дело, но, знаете ли, Вам бы стоило сохранить себя в форме для путешествия обратно. Носильщики должны быть здесь недели через две и не думаю, что обратный путь будет увеселительной прогулкой.
Бернард кивнул, соглашаясь.
— Я никогда и не думал так, — ответил он. — А что касается поддержания себя в форме, то, полагаю, я сейчас в лучшей форме, чем был все эти годы. Ежедневная зарядка, отсутствие всяких волнений, а что касается кабачков в долине, то там вам не позволят зайти слишком далеко. Знаешь ли, умеренность — девиз местной фирмы.
— Да, не сомневаюсь, Вы умеренно весело проводите свое время, — сказал Меллисон ядовито.
— Конечно. В этом заведении есть развлечения на все вкусы — некоторым нравится ухлестывать за маленькими китаянками, играющими на пианино, не так ли? Нельзя осуждать людей за то, что им нравится.
Это замечание явно не относилось к Конвею и Меллисон покраснел как школьник.
— Однако тех, кто развлекается с имуществом других людей нужно засадить в тюрьму, — огрызнулся он в бешенстве, задетый за живое.
— Конечно, если ты сможешь их поймать, — учтиво усмехнулся американец. — Что наводит меня на мысль, которой, парни, я хочу поделиться с вами прямо сейчас, раз уж мы затронули этот вопрос. Я решил, что не пойду с этими носильщиками. Они приходят сюда довольно регулярно и я подожду следующего их появления, а может и следующего за ним. Если, конечно, монахи поверят моему слову об оплате гостиничных издержек.
— Ты хочешь сказать, что не пойдешь с нами?
— Именно. Я решил остаться здесь. Вам хорошо — вас будут встречать с оркестром, когда вы доберетесь до дома, но меня встретит только строй полицейских. И чем больше я об этом думаю, тем все менее привлекательным это кажется мне.
— Другими словами, ты боишься встретиться с опасностью?
— Ну, в действительности, я никогда особенно не любил музыки {Игра слов. В первом случае используется идиома — face the music — встретиться с опасностью. Во втором случае Бернард обыгрывает ее в прямом смысле — услышать музыку при встрече.}.
Меллисон ответил с холодным отвращением:
— Полагаю, это Ваше личное дело. Мы не будем отговаривать Вас, можете, если хотите, оставаться здесь хоть на всю жизнь. — Однако когда он осмотрелся по сторонам, взгляд его призывно горел. — Конечно не каждый сделает такой выбор, но понятия у всех разные. А ты что скажешь, Конвей?
— Согласен. Мнения действительно у всех разные.
Меллисон повернулся к мисс Бринклоу, которая неожиданно отложила свою книгу и заметила:
— Кстати, думаю я тоже останусь.
Что? — воскликнули все вместе.
Она продолжила с яркой улыбкой, которая скорее казалась наклеенной, чем освещавшей ее лицо.
— Видите ли, я думала о том, что произошло и что привело нас сюда и смогла прийти к единственному заключению. Есть таинственная, действующая за кулисами сила. А вы не думаете так, мистер Конвей?
Конвей вряд ли смог бы ответить на этот вопрос, но мисс Бринклоу продолжала набирать обороты:
— Кто я такая, чтобы задавать вопросы о предписаниях Провидения? Меня послали сюда для определенной цели и я останусь здесь.
— Вы имеете в виду, что хотите основать здесь миссию? — спросил Меллисон.
— Не только надеюсь, но и имею серьезные намерения. Я не знаю только как вести себя с этими людьми — но я должна пройти свой путь, ничего не боясь. Ни у одного из них нет настоящей твердости духа.
— А вы намереваетесь ее привнести?
— Да, намереваюсь, мистер Меллисон. Мне очень не нравится эта идея умеренности, о которой мы так много слышали. Вы можете назвать ее широтой взглядов, если хотите, но, по-моему, она ведет к наихудшему виду расхлябанности. Вся проблема местного населения в их, так называемой, широте взглядов, и я приложу все свои силы для борьбы с ней.
— А у них настолько широкие взгляды, что они позволят Вам сделать это? — сказал Конвей улыбаясь.
— Или, другими словами, она настолько упряма, что им не удастся остановить ее, — вставил Бернард. И добавил со смешком. — Это как раз то, о чем я вам говорил — в этом заведении есть развлечения удовлетворяющие любые вкусы.
— Возможно, если Вам нравятся похожие на тюрьму заведения, — огрызнулся Меллисон.
— Ну, есть два взгляда на это. Господи, только представь всех тех людей из внешнего мира, которые ничего не пожалели бы ради того, чтобы вырваться из окружающего их шума и оказаться в месте, похожем на это, но они не могут выбраться оттуда! Так кто же в тюрьме — мы или они?
— Успокоительное рассуждение для обезьяны в клетке, — возразил все еще разгневанный Меллисон.
Потом, наедине, он сказал Конвею, когда они шли через внутренний дворик:
— Это человек все еще действует мне на нервы. Я не жалею, что он не пойдет с нами, когда мы будем возвращаться. Ты можешь подумать, что я обиделся, но его подколки насчет китайской девушки не вызвали у меня смеха.
Конвей взял Меллисона за руку. Ему все яснее становилось, что этот юноша ему очень нравится, и последние недели углубили это чувство, несмотря на постоянное раздражение Меллисона. Он ответил:
— Мне думается, что это скорее касалось меня, а не тебя.
— Нет, думаю, он собирался задеть меня. Он знает, что она мне интересна. Конвей, я не могу понять почему она здесь, и на самом ли деле ей тут нравится. Боже мой, если бы я мог говорить на ее языке, как ты, я быстро бы вызнал все у нее.
— Интересно, как бы ты сделал это. Она ни с кем помногу не разговаривает, как ты знаешь.
— Меня озадачивает, почему ты не пристаешь к ней со всевозможными вопросами.
— Не знал, что должен заниматься этим.
Ему очень хотелось сказать больше, и его, словно туманная дымка, заполнило чувство жалости и иронии — это юноша, такой пылкий и энергичный, воспринял бы все очень тяжело.
— На твоем месте я не стал бы так переживать о Ло Цзен, — добавил он. — Она вполне счастлива.

* * *

Решение Бернарда и мисс Бринклоу остаться казалось Конвею весьма правильным, хоть оно и привело к тому, что он с Меллисоном, в настоящее время, совершенно очевидно оказались в противоположном лагере. Это была чрезвычайная ситуация и у него не было определенных планов, позволяющих ее разрешить.
К счастью явной необходимости разрешать ее и не возникало. Пока не прошли два месяца, мало чего можно было ожидать, а потом кризис будет слишком острым, чтобы хоть как-то к нему подготовиться. По этой и некоторым другим причинам у него не было желания беспокоиться о неизбежном, хотя однажды он заметил Чангу:
— Знаете, Чанг, я беспокоюсь о юном Меллисоне. Боюсь, что когда он узнает все, ему будет очень тяжело.
Чанг, с некоторой симпатией, кивнул:
— Да, нелегко будет заставить его поверить в свою счастливую участь. Но эти трудности, в конце концов, временные. Через двадцать лет наш друг будет весьма счастлив.
Конвей почувствовал, что это слишком философский взгляд на вещи.
— Интересно, — сказал он, — прямо сейчас правда вот-вот откроется ему. Он считает дни до прибытия носильщиков и если они не придут…
— Но они придут.
— О? А я думал, что все Ваши разговоры о них — приятная ложь, чтобы мягко удержать нас здесь.
— Ни в коем случае. Хотя ни в одном вопросе мы не являемся фанатиками, в Шангри-Ла принято быть умеренно правдивыми, и могу заверить Вас, что мои утверждения о носильщиках были почти точными. В любом случае, мы ждем людей примерно к тому времени, как я Вам сказал.
— Тогда вам трудно будет удержать Меллисона от того, чтобы он присоединился к ним.
— Но мы и не собираемся этого делать. Он просто узнает, несомненно на личном опыте, что носильщики вряд ли согласятся взять кого-либо с собой.
— Понятно. Итак это и есть Ваш метод? А чего вы ждете затем?
— Затем, мой дорогой сэр, после периода разочарования, он, благодаря своей юности и оптимизму, начнет надеяться на другую партию носильщиков ожидающуюся через девять-десять месяцев, и на то, что они будут более благосклонны. И нам, если мы мудры, не стоит развеивать в нем эту надежду.
Конвей ответил резко:
— Я совсем не уверен, что он так и поступит. Я скорее думаю, что он попытается сбежать самостоятельно.
Сбежать? Вы считаете, что это действительно самое подходящее слово? В конце концов, проход открыт для любого и в любое время, у нас нет охраны, кроме той, что создала сама природа.
Конвей улыбнулся.
— Ну, Вы должны согласиться, что она очень хорошо выполнила свою работу. Но все же не могу представить, что Вы всегда зависите только от нее. Как насчет различных исследовательских партий, приходивших сюда? Всегда ли проход для них открыт, когда они пытаются уйти?
Наступила очередь Чанга улыбаться.
— Особые случаи, мой дорогой сэр, иногда требуют особых мер.
— Отлично. Итак, вы только тогда даете людям шанс сбежать, когда уверены, что они достаточно глупы, чтобы воспользоваться им? И даже если это так, думаю, некоторые все же сбегали.
— Ну, это происходило крайне редко и, как правило, беглецы были рады вернуться после того, как проводили одну единственную ночь на плато.
— Без укрытия и соответствующей одежды? Если так, то я хорошо понимаю, почему ваши мягкие методы, настолько же эффективны, как и жесткие. А как насчет тех нестандартных случаев, тех, кто не вернулся?
— Вы сами ответили на этот вопрос, — ответил Чанг, — они не вернулись. — Но он тут же поспешил добавить. — Однако, смею заверить Вас, что на самом деле тех, кому так не повезло очень мало, и я верю в то, что Ваш друг не будет слишком спешить увеличить их число.
Конвея не очень успокоил такой ответ, и будущее Меллисона продолжало волновать его. Ему бы хотелось, чтобы юноше удалось уйти мирным путем, и это не было бы беспрецедентным случаем из-за недавнего случая с Талу, летчиком. Чанг допускал, что руководство имеет власть делать все, что сочтет мудрым.
— Но были бы мы мудры, мой дорогой сэр, полностью вверяя свое будущее чувству благодарности Вашего юного друга?
Конвей не мог отрицать уместность этого вопроса, так как в позиция Меллисона не оставляла сомнений в том, чем займется юноша по прибытии в Индию. Это была его любимая тема и он часто развивал ее.
Но все это, конечно, было в другом мире, который постепенно выталкивался из рассудка сильным и всеобъемлющим миром Шангри-Ла. Кроме размышлений о Меллисоне ничто не беспокоило его, медленно развертывающаяся ткань нового окружения продолжала восхищать его своим запутанным рисунком, так странно совпадающим с его собственными вкусами и нуждами.
Однажды он сказал Чангу:
— Кстати, как вы, местные жители, вписываете любовь в свой жизненный распорядок? Полагаю, что иногда случается, что между приходящими сюда возникает близость?
— Очень часто, — ответил, широко улыбаясь, Чанг. — Ламы, конечно, не подвержены ей, так же как и многие из нас, достигших более зрелых лет, но до этого мы мало чем отличаемся от обычных людей, кроме того разве, что, на мой взгляд, мы более умерены в своем поведении. И смею заверить Вас, мистер Конвей, что гостеприимство Шангри-Ла имеет всеобъемлющее свойство. Ваш друг, мистер Бернард, уже сумел воспользоваться им.
Конвей улыбнулся в ответ.
— Спасибо, — сказал он сухо, — не сомневаюсь, что так, но мои склонности в данный момент не настолько напористы. Мне интересен скорее эмоциональный нежели физический аспект.
— Вы считаете, что их так легко разделить? Возможно это потому, что Вы влюблены в Ло Цзен?
Конвей был несколько смущен, хотя и надеялся, что не показал этого.
— Что заставляет Вас спрашивать об этом?
— Потому что, мой дорогой сэр, это было бы вполне естественно для Вас, как всегда, конечно, в умеренной степени. Ло Цзен не ответила бы Вам ни каплей страсти, хотя вряд ли Вы ожидали этого, но это был бы очень восхитительный опыт, уверяю Вас. Я говорю об этом с некоторым авторитетом потому, что сам был влюблен в нее, когда был намного моложе.
— На самом деле? И она отвечала вам взаимностью?
— Лишь самой прекрасной формой приема комплиментов, которые я ей говорил и дружбой, которая за эти годы стала еще более ценной.
— Другими словами — взаимности не возникло?
— Если вы предпочитаете это слово, то да, — и Чанг, несколько сентиментально, добавил. — Это ее обычный способ — давать поклонникам момент насыщения, который и есть достижение абсолюта.
Конвей рассмеялся.
— В Вашем случае все очень хорошо, в моем, возможно, тоже, но как насчет отношения к молодому парню, с горячей кровью, к Меллисону?
— Мой дорогой сэр, это самая лучшая вещь, которая могла бы случиться! Не в первый раз, уверяю Вас, Ло Цзен утешила бы печального изгнанника, после печальной вести, что уйти отсюда нельзя.
— Утешила?
— Да, хотя Вы, должно быть, не понимаете моего использования этого слова. Ло Цзен не дарит никаких ласок кроме, пожалуй, такого прикосновения, которое заставляет сердце сильнее биться от одного ее присутствия. Что Ваш Шекспир говорит о Клеопатре: ‘Она тем больше возбуждает голод, чем меньше заставляет голодать. {Шекспир, ‘Антоний и Клеопатра’, II, 2, перевод М. Донского}’. Несомненно частый тип среди рас движимых страстями, но, заверяю вас, такая женщина была бы совсем неуместна в Шангри-Ла. Ло Цзен, если Вы позволите несколько изменить цитату, удовлетворяет голод там, где меньше всего насыщает. Это более изящное и длительное достижение.
— И, как я понял, одно из тех, в которых она очень искусна?
— О, определенно — у нас много было примеров этому. Это ее способ приглушать биение страстей до шепота, который не становится менее приятным от того, что остается безответным.
— Значит, с этой точки зрения, вы считаете ее частью подготовительных упражнений этого заведения.
Вы, если хотите, можете считать ее таковой, — ответил Чанг с протестующей вежливостью. — Но более изящным и не менее точным было бы сравнение ее с отражением радуги в стеклянной чашке или каплями росы на цветках фруктового дерева.
— Совершенно согласен с Вами, Чанг. Это намного более изящно, — Конвей наслаждался взвешенными, но не менее живыми меткими ответами китайца, вызванными его добродушным гневом.
Но в следующий раз, когда он был наедине с маленькой Манчжу, он понял что в замечаниях китайца есть большая доля проницательности. Был в ней какой-то аромат, проникавший в его собственные эмоции, освещавший его душу огнем, который не обжигал, а просто грел. И в это момент он внезапно ощутил все совершенство Шангри-Ла и Ло Цзен, и что не желал бы большего, чем слабый отклик раздающийся в этом покое. Годами его страсти были похожи на раздражаемый нерв и, наконец, сейчас боль угасла и он растворился в любви не приносящей ни скуки, ни страданий. Когда он ночью проходил мимо пруда с лотосами то иногда представлял ее в своих объятиях, но чувство времени стирало это видение, успокаивая его бесконечным мягким нежеланием этого.
Он думал, что никогда не был так счастлив, даже в те годы своей жизни, которые остались там, за огромным барьером войны. Ему нравился безмятежный мир, который Шангри-Ла предлагал ему, он не властвовал, а скорее успокаивал своим уникальной и огромной идеей. Ему нравилось то основное настроение, когда чувства облекались в мысли, а мысли — преломляясь речью переходили в блаженство. Конвей, которого опыт научил, что грубость ни в коей мере не гарантирует истинности, еще меньше склонялся к тому, что красивая фраза — признак неискренности. Ему нравилась та изящная, неспешная атмосфера, в которой разговор был не просто привычкой, но некоторым достижением. И ему нравилось сознавать, что не нужно задумываться о бесцельной трате времени размышляя о праздных вещах и из-за этого самых хрупкие мечты встречали в его голове самый доброжелательный прием. Шангри-Ла всегда хранил покой, и всегда был прибежищем для неторопливых занятий. Ламы жили так, как будто время и в самом деле было у них в руках, однако время это весило не больше перышка. Конвей не встречался больше ни с одним из них, но постепенно начал сознавать обширность и разнообразие их занятий, и, как выяснилось, кроме изучения языков, некоторые из них настолько углубились в науку, что могли бы вызвать большое удивление в западном мире. Многие писали рукописи по различным вопросам, один (по словам Чанга) провел ценные исследования в области чистой математики, другой, объединяя Гиббона и Шпенглера в обширную диссертацию, писал историю европейской цивилизации. Но не все и не всегда занимались подобными вещами, кроме них существовало множество спокойных каналов для воспоминаний, погружение в которые было простой прихотью, как например у Бриака, извлекавшего из памяти фрагменты старых мелодий или составления, как у бывшего английского священника, новой теории Wuthering Heights. Были и еще более непрактичные занятия. Однажды, когда Конвей сделал какое-то замечание по этому поводу, Высший Лама ответил ему притчей о китайском художнике, жившем в третьем веке до нашей эры, который, потратив несколько лет на вырезание драконов, птиц и лошадей на вишневой косточке, предложил свою работу принцу королевской крови. Сначала принц не видел ничего, кроме косточки, но художник попросил его ‘построить стену, сделать в ней окно, и рассматривать косточку при великолепии утренней зари’. Принц так и сделал и понял тогда, что косточка и в самом деле была очень красива. Разве это не очаровательная история, мой дорогой Конвей, и не кажется ли Вам, что она дает нам очень важный урок?
Конвей согласился, он с удовольствием сознавал, что спокойная цель Шангри-Ла может охватить бесконечное количество странных и, на первый взгляд, незначительных занятий, он и сам всегда испытывал влечение к таким вещам. Так, размышляя о своем прошлом, он видел себя засыпанным делами слишком переменчивыми или громоздкими, чтобы их можно было выполнить, но сейчас, даже без особого напряжения, они вполне могли бы быть исполненными. Он был в таком восхищении от осознания этого, что у него не возникло желания смеяться, когда Бернард решил по секрету поведать ему нечто, на его взгляд, интересное о Шангри-Ла.
Оказалось, что прогулки Бернарда в долину, в последнее время участившиеся, не были посвящены полностью выпивке и женщинам.
— Видишь ли, Конвей, я рассказываю тебе это потому, что ты совсем не такой как Меллисон — он, как ты наверное догадался, приставил мне нож к горлу. Но мне кажется, ты лучше понимаешь ситуацию. Странная вещь — вы, британские официальные лица такие чертовски чопорные и натянутые поначалу, но на вас можно положиться когда все уже сказано и сделано.
— Не слишком ли ты уверен, — сказал Конвей улыбаясь. — Меллисон ведь тоже такое же официальное британское лицо, как и я.
— Да. Но он еще просто мальчишка. Он не может смотреть на вещи разумно. Мы с тобой — люди, умудренные жизненным опытом — мы принимаем вещи такими, какие они есть. Возьмем к примеру это заведение, мы все еще не можем понять все входы и выходы из него, почему мы попали сюда, но не является ли все происходящее обычным порядком вещей? Кроме того, знаем ли мы зачем мы вообще существуем на этом свете?
— Возможно некоторые из нас и не знают этого, но к чему ты клонишь?
Бернард понизил голос до хриплого шепота.
— Золото, друг мой, — ответил он в некотором исступлении. — Только и всего. В долине его буквально тонны. В молодости я был горным инженером и не забыл, как выглядит золотоносная жила. Поверь мне, она настолько же богатая, как в Рэнде, но ее в десять раз легче разрабатывать. Предполагаю, ты думал, что я просто прохлаждался, когда меня таскали в паланкине туда сюда. Нисколько. Я знал, что делаю. Я предположил, как ты знаешь, что эти парни не могли бы получать все товары, отправляемые им из внешнего мира, без того, чтобы не платить за них безумно дорого, а чем еще они могут платить кроме как золотом, серебром, алмазами или чем-то подобным. Простая логика, в конце концов. И когда я начал разведку, мне не понадобилось много времени, чтобы раскрыть все их уловки.
— Ты сам все это обнаружил? — спросил Конвей.
— Ну, не могу сказать этого, но я строил предположения, а потом выложил их Чангу, заметьте прямо, как мужчина мужчине. И поверь мне, Конвей, этот китаец не такой уж плохой парень, как мы могли бы подумать.
— Лично я вообще никогда и не считал его плохим парнем.
— Конечно, знаю, что он всегда нравился тебе, так что ты не удивишься тому, как мы с ним сошлись. И это просто отлично. Он показал мне все разработки долины, и может быть тебе интересно будет узнать, что я получил от властей полное разрешение на исследования в масштабах какие сочту нужным и составление подробного доклада об этом. Ну, парень, что ты теперь думаешь? Кажется, они рады были воспользоваться услугами специалиста, особенно когда я сказал, что, возможно, смогу помочь им увеличить выход.
— Вижу, что ты собираешься устроиться здесь совсем как дома, — сказал Конвей.
— Ну, должен сказать, что я, по крайней мере, нашел себе здесь работу, а это уже кое-что. В конце концов, никогда нельзя знать как кости лягут. Может парни у меня дома уже не будут так страстно желать упрятать меня за решетку, когда узнают, что я могу показать им путь к новой золотой шахте. Единственная трудность — поверят ли они мне на слово?
— Могут поверить. Удивительно во что только люди могут поверить.
Бернард с энтузиазмом кивнул.
— Рад, что ты разделяешь эту точку зрения, Конвей. Теперь мы с тобой можем провернуть дельце. Конечно все доходы пополам. Все, что от тебя требуется — поставить свое имя на моем отчете — Британский консул и все такое прочее. Это придаст ему весу.
Конвей рассмеялся.
— Это дело нужно обдумать. Напиши сначала отчет.
Его забавляла эта, такая маловероятная ситуация, и в то же время он был рад тому, что Бернард нашел себе дело, которое мгновенно вернуло ему краски жизни.
И еще существовал Высший Лама, с которым Конвей стал все чаще и чаще встречаться. Нередко он посещал его поздно вечером и оставался с ним на много часов, надолго после того как уносили чайные чашки и слуги распускались на ночь. Высший Лама всегда спрашивал его о состоянии и благополучии трех его компаньонов и однажды он прямо спросил Конвея, какой род деятельности у каждого был так неизбежно прерван их прибытием в Шангри-Ла.
Поразмыслив Конвей ответил:
— Меллисон мог бы сделать блестящую карьеру — он энергичен и честолюбив. Двое остальных… — он пожал плечами. — Откровенно говоря, похоже, что их вполне устраивает возможность остаться здесь, по крайней мере, ненадолго.
В этот момент он заметил вспышку света в занавешенном окне, когда он пересекал внутренний дворик, направляясь к знакомой ему теперь комнате, то слышал бормотание грома. Но сейчас не слышалось ни единого звука извне, и вспышка молнии была превращена тяжелыми гобеленами в бледные искры.
— Да, — последовал ответ. — Мы сделали все возможное для того, чтобы они чувствовали себя здесь как дома. Мисс Бринклоу желает обратить нас, а мистер Бернард хочет превратить нас — в компанию с ограниченной ответственностью {Игра слов: to convert — обращать язычников, превращать}. Безвредные проекты — а они проведут время с приятностью для себя. Но Ваш молодой друг, которого не привлекают ни золото, ни религия, как насчет него?
— Да, он становится проблемой.
— Боюсь, он становится Вашей проблемой.
— А почему моей?
Немедленного ответа не последовало, в этот момент подали чашки с чаем, а с их появлением Высший Лама начал проявлять лишь сухое, еле заметное гостеприимство.
— В это время года Каракал посылает нам грозы, — заметил он, традиционно делая разговор менее серьезным. — Люди из долины Голубой Луны верят в то, что их вызывают демоны, свирепствующие в огромном пространстве за пределами долины. Как вам наверно известно, они называют весь остальной мир словом ‘Там’. Конечно, им ничего не известно о таких странах как Франция, Англия или даже Индия — в их представлении то жуткое плато простирается безгранично, да в принципе это почти так и есть. Им так уютно, на их теплом и безветренном уровне, что кажется немыслимым, чтобы у кого-то из долины могло возникнуть желание покинуть ее, несомненно, они думают что все, находящиеся ‘там’ страстно желают попасть в нее. Хотя это всего лишь вопрос точки зрения.
Конвею вспомнилось сходное замечание Бернарда и он процитировал его.
— Как тонко замечено, — прокомментировал Высший Лама. Кроме того, что он у нас первый американец, нам с ним действительно повезло.
Конвею показалось до некоторой степени пикантным думать о том, что удачей ламазери стал человек, которого разыскивает полиция в дюжине стран, ему хотелось бы поделиться этой пикантностью ситуации, но он чувствовал, что лучше предоставить Бернарду возможность самому рассказать свою историю должным образом. Он сказал:
— Без сомнения, он прав и в мире сейчас есть много людей, которые были бы ужасно рады оказаться здесь.
Слишком много, мой дорогой Конвей. Мы единственная лодка, в бушующем море, мы можем взять лишь нескольких, случайно оказавшихся в живых, но если к нам хлынут все потерпевшие кораблекрушение, то мы сами утонем… Но давайте сейчас не думать об этом. Я слышал вы подружились с нашим непревзойденным Бриаком. Мой очаровательный соотечественник, хотя я и не разделяю его мнения, что Шопен величайший из всех композиторов. Как Вы знаете, лично я предпочитаю Моцарта.
Лишь после того, как унесли чайные чашки и слуга был отпущен на ночь, Конвей осмелился вернуться к неотвеченному вопросу.
— Мы обсуждали Меллисона и Вы сказали, что он становится моей проблемой. Почему именно моей?
— Потому, сын мой, что я скоро умру.
Это заявление было настолько необычным, что на некоторое время Конвей совсем потерял дар речи. Наконец Высший Лама продолжил:
— Вы удивлены? Но конечно, друг мой, все мы смертны — даже в Шангри-Ла. Возможно, что у меня есть еще несколько мгновений, а может быть, кто знает, и несколько лет. Все, что я сказал — чистая правда, и я уже вижу конец. Так утешительно видеть Ваше волнение и не буду скрывать, даже в моем возрасте я испытываю легкую тоску размышляя о смерти. К счастью во мне осталось мало того, что может умереть физически, а что до остального, то все наши религии демонстрируют в это вопросе приятный единодушный оптимизм. Я доволен, но мне нужно приучить себя к странному ощущению в течение оставшихся мне часов — мне нужно понять, что времени у меня осталось только на одно. Можете догадаться на что?
Конвей молчал.
— Это касается вас, сын мой.
— Вы оказываете мне великую честь.
— Я собираюсь сделать намного больше чем это.
Конвей слегка поклонился, но ничего не сказал и Высший Лама, подождав немного, продолжил:
— Возможно Вы знаете, что частота наших бесед весьма необычна здесь. Но наша традиция, если я могу позволить себе некоторый парадокс, заключается в том, чтобы не быть рабами традиции. У нас нет ни жестких правил, ни незыблемых законов. Мы действуем так, как считаем наилучшим, слегка руководствуясь образцами прошлого, но по большей части нашей современной мудростью и нашим предвидением будущего. Именно это дает мне смелость совершить эту последнюю вещь.
Конвей продолжал молчать.
— Я отдаю в Ваши руки, сын мой, наследие и судьбу Шангри-Ла.
Наконец напряжение оборвалось, и Конвей почувствовал за ним силу мягкого и доброго убеждения, эхо таяло в тишине, пока не осталось ни одного звука кроме стука его сердца, звенящего как гонг. И тогда, обрывая его ритм, пришли слова:
— Я ждал Вас, сын мой, очень долго. Я сидел в этой комнате и видел лица вновь появившихся, всматривался в их глаза, слушал их голоса и всегда надеялся, что может быть однажды я встречу Вас. Мои коллеги постарели и помудрели, но Вы, такой молодой годами, мудры не меньше их. Друг мой, я завещаю Вам не очень трудную задачу, ибо порядки наши — шелковые узы. Быть мягким и терпеливым, заботиться о богатстве ума, руководить мудро и незаметно, во время бушующей вокруг грозы — все это будет очень приятным и простым для Вас и, несомненно, Вы будете очень счастливы.
И снова Конвей безуспешно пытался найти ответ, пока через некоторое время яркая вспышка молнии не высветила бледных теней, заставив его воскликнуть:
— Гроза… Эта гроза о которой вы говорили…
— Это будет такая гроза, сын мой, какой еще никогда не видел свет. Не защитит армия, не спасут власти, не поможет наука. Она будет свирепствовать до тех пор, пока все цветы культуры не будут растоптаны, и все человеческое не превратится в хаос. У меня уже было такое видение, в ту пору, когда имя Наполеона было еще неизвестным, и с каждым часом оно становится все отчетливее. Может вы скажете, что я ошибаюсь?
Конвей ответил:
— Нет, думаю, скорее всего, Вы правы. Такое уже происходило однажды — когда наступили Темные Века, длившиеся пять сотен лет.
— Параллель не совсем точная. Те Темные Века не были в действительности совсем уж темными — они были освещены мерцающими огоньками и даже если огни совсем гасли в Европе, то оставались другие источники света, от Китая до Перу, где они в буквальном смысле слова зажигались вновь. Но грядущие Темные Века накроют весь мир единым покровом, невозможно будет сбежать, негде будет укрыться, спасение будет лишь в таких убежищах, которые слишком хорошо укрыты, чтобы их можно было найти или слишком скромны для того, чтоб на них обратили внимание. И мы надеемся, что Шангри-Ла окажется среди них. Летчик, несущий смертоносный груз на крупные города, не сможет найти дорогу к нам, а если случайно и обнаружит нас, то может счесть нас слишком незначительным объектом для бомбардировки.
— И вы думаете, все это случится в мое время?
— Я верю, что Вы переживете эту грозу. И затем во время длительного запустения, Вы будете все еще жить, становиться старше, мудрее и терпимее. Вы сохраните аромат нашей истории, добавив к ней собственные мысли. Гостеприимно встретите странника, обучив его правилам старения и мудрости и, может быть один из этих странников, наследует Вам, когда Вы сами станете слишком стары. Дальше мое видение слабеет, но я вижу, далеко-далеко, новый мир, восстающий из руин, восстающий с трудом, но полный надежды, ищущий свои потерянные легендарные сокровища. А все они будут здесь, скрытые далеко в горах, в долине Голубой Луны, тайно сбереженные для нового Возрождения…
Голос умолк, и Конвей увидел перед собой лицо, полное далекой и неземной красоты, но сияние померкло не оставив ничего, кроме маски, скрытой темной тенью и похожей на крошащееся старое дерево.
Конвею захотелось увязать ситуацию с каким-либо действием, чтобы она, как минимум, не выглядела такой неправдоподобной, и он инстинктивно взглянул на свои наручные часы. Была четверть после полуночи. Идя через всю комнату к двери, он внезапно понял, что не знает где и у кого просить помощи. Как он знал все тибетские слуги разошлись на ночь и он не имел ни малейшего понятия, где бы ему найти Чанга или кого-нибудь еще. Он нерешительно стоял на пороге темного коридора, в окно которого он видел чистое небо, хотя молния еще временами превращала горы в картинку, вырезанную из серебряной фольги. И вдруг, все еще пребывая как бы во сне, он почувствовал себя хозяином Шангри-Ла. Его окружали любимые им вещи, те, что принадлежали его внутреннему миру, в котором все больше проходила его жизнь, вдали от мирской суеты. Блуждающий в темноте взгляд останавливался на мерцающих в темноте богатыми золотыми оттенками рельефных, лаковых миниатюрах, а запах туберозы, такой легкий, что растворялся на самой грани ощущения, манил его из комнаты в комнату. В конце концов он задержался во дворике с прудом, остановившись на его берегу, над Каракалом висела полная луна. Было без двадцати два.
Позже он припомнил, что здесь Меллисон оказался около него, держал его за руку и куда-то тащил его в сильной спешке. Он не понимал, что происходит, но слышал, что юноша что-то говорит ему в сильном возбуждении.

Глава одиннадцатая

Они добрались до комнаты с балконом, где они принимали пищу. Меллисон продолжал цепляться за его руку и почти что тащил его.
— Давай, Конвей, до рассвета нам нужно упаковать все, что сможем и уйти. Замечательная новость, парень, — интересно, что старина Бернард и мисс Меллисон подумают утром, когда обнаружат, что нас нет… Но это их собственный выбор — остаться здесь и без них, скорее всего, нам будет намного лучше… Носильщики стоят лагерем в пяти милях от прохода — они пришли вчера с грузом книг и вещей, завтра они отправляются обратно… Все это доказывает как эти парни пытались провести нас, они ничего нам не сказали, и нам пришлось бы тут сидеть еще Бог знает сколько времени… Да что с тобой? Ты не болен?
Конвей, упав в кресло, наклонился вперед, уперевшись локтями в стол. Он провел рукой по глазам.
— Болен? Нет. Не думаю. Просто… сильно… устал.
— Это, наверное, из-за грозы. Где ты пропадал все это время? Я ждал тебя несколько часов.
— Я… Я посещал Высшего Ламу.
— О, у него! Ну, слава Богу, как бы там не было, это в последний раз.
— Да, Меллисон, в последний раз.
Что-то в голосе Конвея и еще больше в последовавшем за тем молчании вызвало у юноши приступ раздражительности.
— Ну, мне бы хотелось, чтобы ты не говорил так чертовски лениво — как ты знаешь, нам нужно пройти весьма много за сегодня.
Конвей сжался, пытаясь острее почувствовать ситуацию.
— Извини, — сказал он. Частично для того, чтобы проверить свои нервы и реальность своих ощущений он зажег сигарету. Руки и губы у него дрожали. — Боюсь, что скорее всего, не пойду… И скажи носильщикам…
— Да, носильщикам, парень — соберись же ты, в конце концов!
— Думаешь, ты доберешься до них?
Думаю? Да я чертовски уверен в этом — они находятся сразу же за гребнем. И мы должны отправиться к ним немедленно.
Немедленно?
— Да, да — почему бы и нет?
Конвей сделал вторую попытку перейти из одного мира в другой. Но только частично преуспев в этом, он, помолчав, сказал:
— Полагаю, ты сознаешь, что это не так просто, как кажется?
Меллисон, одевая пару высоких, доходящих до колен, тибетских горных ботинок, ответил язвительно:
— Я все сознаю, но это нужно сделать, нам повезет и мы все сделаем, если, конечно, не будем задерживаться.
— Не вижу как…
— О, Господи, Конвей, почему ты всего избегаешь? Осталась ли в тебе хоть капля мужества?
Это полустрастный полупрезрительный призыв помог Конвею собраться.
— Есть ли, нет ли сейчас это не вопрос, но если ты хочешь объяснений с моей стороны, что ж, объясню. Предположим, что тебе действительно удастся выбраться за проход и найти там носильщиков, почему ты так уверен, что они возьмут тебя с собой? Чем ты расплатишься с ними? И уверен ли ты, что они, как ты мечтаешь, захотят взять тебя с собой? Ты не можешь просто представиться и потребовать, чтобы они тебя сопровождали. Все это требует подготовки, предварительной договоренности…
— Или еще чего-нибудь, влекущего задержку, — воскликнул Меллисон горько. — Боже, ну что ты за человек! К счастью, мне не нужно рассчитывать на тебя в улаживании всего этого. Потому что все уже улажено. Носильщикам заплатили вперед и они согласны взять нас с собой. Здесь одежда и снаряжение для путешествия, все уже готово. Так что все твои отговорки исчезают. Давай же, давай, сделай что-нибудь.
— Но… я не понимаю…
— Я и не жду этого, какая разница.
— Кто же провел всю эту подготовку?
Меллисон бесцеремонно ответил:
— Ло Цзен, если тебе это так нужно знать. Она уже с носильщиками. И ждет нас.
Ждет?
— Да. Она идет с нами. Полагаю ты не против?
При упоминании Ло Цзен два мира соприкоснулись и сплавились воедино в голове Конвея. Он резко и полупрезрительно выкрикнул:
— Вздор. Это невозможно.
Меллисон также был на грани раздражения.
— Почему это невозможно?
— Потому что… ну, потому что это так. Для этого есть множество причин. Поверь моему слову — этого не может быть. Слишком невероятно уже одно то, что она там. Я поражен твоими словами, но мысль, что она пойдет дальше — абсурдна.
— Не вижу, почему, в конце концов, она абсурдна. Для нее так же естественно желать уйти отсюда, как и для меня.
— Но она не хочет уходит. Здесь ты ошибаешься.
Меллисон натянуто улыбнулся.
— Должен сказать, ты думаешь, что знаешь о ней больше меня, — заметил он. — Так вот, может быть в этом-то ты и не прав.
— Что ты имеешь в виду.
— Кроме знания кучи языков есть и другие способы человеческого общения.
— Ради Бога, к чему ты клонишь? — потом, более спокойно, Конвей добавил. — Абсурд. Ни к чему нам спорить. Скажи мне, Меллисон, к чему все это? Я все еще не понимаю.
— Тогда за чем ты поднимаешь такой ужасный шум?
— Скажи мне правду, пожалуйста, скажи мне правду.
— Ну, все достаточно просто. Ребенок ее возраста, запертый здесь с несколькими странными стариками — естественно, что она сбежала бы, подвернись случай. До настоящего момента такого случая не выпадало.
— А тебе не кажется, что ты рассматриваешь ее положение со своей точки зрения? Как я тебе всегда говорил, она совершенно счастлива.
— Тогда почему она сказала, что хотела бы уйти?
— Она так сказала? Как она могла сказать тебе? Она же не говорит по-английски.
— Я спрашивал ее по-тибетски, мисс Бринклоу написала мне несколько слов. Конечно, у нас не получилось достаточно беглого разговора, чтобы привести нас к полному пониманию, — Меллисон слегка покраснел. — Черт побери, Конвей, не смотри на меня так, можно подумать я браконьерил в твоем заповеднике!
Конвей отвечал:
— Надеюсь, никто бы и не подумал так, но это замечание раскрывает мне больше, чем ты, возможно, собирался мне сказать. Могу сказать только, что мне очень жаль.
— Почему же, черт побери?
Конвей позволил сигарете выскользнуть из пальцев. Он чувствовал усталость, беспокойство и чувство глубокой противоречивой нежности, которой он не мог противостоять. Он сказал мягко:
— Не хотелось бы мне всегда так противостоять друг другу. Знаю, Ло Цзен очень очаровательна, но почему мы должны ссориться из-за нее?
Очаровательна? — эхом презрительно откликнулся Меллисон. — Она намного лучше. Не считай, что все такие же хладнокровные в этих делах, как и ты сам. Может ты и считаешь, что она заслуживает лишь восхищения ею, как будто она экспонат в музее, но я более практичен и если вижу, что человек, нравящийся мне, попал в нехорошую ситуацию, то пытаюсь и делаю что-нибудь.
— Но, конечно, существует и такая вещь, как чрезмерная пылкость. Ты задумывался о том, куда она пойдет, если уйдет отсюда?
— Полагаю, у нее должны быть друзья в Китае или еще где-нибудь. Как бы то ни было лучше ей уйти, чем жить здесь.
— Как ты можешь быть таким уверенным?
— Ну, если ей некуда будет пойти, я возьму ее к себе. И, в конце концов, если ты спасаешь людей из ада, то обычно не останавливаешься, чтобы спросить есть ли куда им идти.
— А ты считаешь, что Шангри-Ла такой уж ад?
— Определенно. В нем есть что-то темное и злое. Это чувствовалось с самого начала — способ, которым мы попали сюда, совершенно без цели, по прихоти какого-то сумасшедшего и способ которым нас удерживали здесь, придумывая разные предлоги. Но больше всего меня пугает то влияние, которое он оказывает на тебя.
— На меня?
— Да, на тебя. Ты просто обезумел, как будто для тебя не существует ничего другого и ты желаешь остаться в нем навсегда. Боже, ты даже признался, что тебе нравится это место… Конвей, что с тобой случилось? Разве ты не можешь заставить себя опять стать самим собой? Нам так здорово было вместе в Баскуле — в те дни ты был совсем другой.
— Мой дорогой мальчик!
Конвей протянул руку Меллисону и ответное пожатие было горячим, чувствовалось, что он взволнован. Меллисон продолжил:
— Не думаю, что ты поймешь, но в последние несколько недель я чувствовал ужасное одиночество. Казалось, что никого не беспокоит единственная действительно важная вещь, Бернард и мисс Бринклоу имели причины остаться, но когда я обнаружил, что и ты против меня, мне стало на самом деле плохо.
— Мне жаль.
— Ты все извиняешься, но это мало помогает.
Конвей, починившись внезапному импульсу, ответил:
— Может быть, поможет то, что я собираюсь рассказать тебе. Когда ты услышишь эту историю, то поймешь, надеюсь, многое из того, что сейчас кажется тебе таким странным и трудным. В любом случае ты поймешь, почему Ло Цзен, скорее всего, не сможет уйти с тобой.
— Не думаю, что что-то сможет убедить меня в этом. И давай покороче, потому что у нас действительно совсем нет времени.
Затем Конвей рассказал ему, как можно более сжато, все, что смог, всю историю Шангри-Ла, как рассказывал ему Высший Лама и расширенную последующими беседами с ним и Чангом. Это было последнее из всего, что он собирался сделать, но в настоящей ситуации такое решение было не просто оправданным, но и необходимым. То, что Меллисон стал его проблемой оказалось правдой, и теперь он должен был решить ее. Рассказ его тек легко и быстро, рассказывая он снова почувствовал магию этого странного, безвременного мира, чья красота переполняла его, пока он говорил о нем, и не один раз он чувствовал, что как будто читает со страниц своей памяти так ясно и легко удавалось ему облечь свои мысли в слова. Он не сказал только одного, поскольку еще сам не до конца понял свои собственные чувства, то, что Высший Лама умер этой ночью и перед смертью избрал его своим наследником.
Когда он добрался до конца рассказа, то почувствовал, что ему стало легче оттого, что проблема наконец-то разрешилась и разрешилась единственно возможным способом.
Меллисон, в течение всего рассказа постукивавший кончиками пальцев по столу, после долгого молчания сказал:
— И в самом деле не знаю, что тебе сказать, Конвей… Кроме разве того, что ты действительно сошел с ума…
Повисло долгое молчание, во время которого двое мужчин смотрели друг на друга, испытывая при этом противоположные чувства — Конвей, разочаровавшийся и ушедший в себя, и Меллисон пылкий, чувствующий себя неуютно в данной ситуации.
— Итак, ты думаешь, что я сумасшедший? — сказал помолчав Конвей.
Меллисон оборвал свое молчание нервным смешком.
— Ну, после такой истории, чертовски похоже на то. Я имею в виду… ну, действительно… такая полнейшая чушь… кажется мне весьма далекой от правды.
В словах и поведении Конвея явственно проглядывало сильное удивление.
— Ты думаешь, что это чушь?
— Ну… а как я еще могу расценить эту историю? Извини, Конвей, может я слишком сильно выразился, но любой здравомыслящий человек усомнится в ней.
— То есть, ты продолжаешь утверждать, что мы попали сюда по чистой случайности, из-за какого-то безумца, выстроившего такие точные планы угона самолета и полета на нем за тысячу миль, просто для того, чтобы повеселиться.
Конвей предложил Меллисону сигарету и тот принял ее. Наступила пауза, которой каждый из них был благодарен. Наконец Меллисон ответил:
— Слушай, у меня нет аргументов позволяющих обстоятельно оспорить твою версию. В действительности, твоя теория о том, что некий местный парень был отправлен во внешний мир для того, чтобы похитить из него нескольких первых попавшихся людей, что это парень в совершенстве научился летать и ждал походящего случая пока не наткнулся на подходящую машину, которая должна была вылететь из Баскула с четырьмя пассажирами на борту… Ну, не могу сказать, что это совершенно невозможно, но мне все это кажется сильно притянутым за уши. Сама по себе она еще имеет какой-то смысл, но когда ты соединяешь ее со всем остальным, что абсолютно невозможно — все эти россказни о ламах в возрасте нескольких сотен лет, открывших какой-то эликсир молодости или как ты там называешь его… Мне просто интересно какая же муха тебя укусила, вот и все.
Конвей улыбнулся.
— Да, должен признать, что во все это трудно поверить. Как, в принципе, и мне вначале — я тоже с трудом поверил. Конечно, это сверхъестественная история, но должен сказать, что ты сам был свидетелем того, что и само это место сверхъестественно. Подумай о том, что ты действительно видел, что мы оба видели — затерянная в неисследованных горах долина, монастырь, в библиотеке которого масса европейских книг…
— О, да, и центральное отопление с современным водопроводом, послеобеденный чай и все такое прочее — знаю, все это очень удивительно.
— Ну и что тогда ты думаешь об этом.
— Признаюсь, чертовски мало. Это совершеннейшая загадка. Но совсем нет причин верить в физически невозможные истории. Верить в горячие ванны, которые сам принимал, это одно, поверить же в людей, которым сотни лет, просто потому, что они сами говорят об этом, совсем другое, — он снова натянуто рассмеялся. — Слушай, Конвей, это место сильно подействовало на твои нервы, и на самом деле я не удивляюсь этому. Укладывай свои вещи и пошли. Закончим это спор через месяц-другой после небольшого веселенького ужина.
Конвей спокойно ответил:
— У меня нет желания возвращаться к той жизни.
— Какой?
— Жизни, о которой ты думаешь… ужины… танцы… поло… и все такое прочее…
— Но я никогда ничего не говорил о танцах или поло! И даже если бы и говорил, что в них плохого? Ты хочешь сказать, что не идешь со мной? Ты хочешь остаться здесь, как и те двое? Тогда хотя бы позволь мне убраться отсюда! — Меллисон бросил сигарету и, сверкая глазами, кинулся к двери. — Ты сошел с ума, — дико выкрикнул он. — Ты сумасшедший, Конвей, и это объясняет все! Знаю, что ты всегда спокоен, а я вечно возбужден, но, в любом случае, я в своем уме, а ты нет! Меня еще до Баскула предупреждали об этом, я думал, что они ошибаются, но сейчас вижу, что нет…
— И о чем же тебя предупреждали?
— Мне говорили, что с тех пор, как ты подорвался на войне, ты временами бываешь не в себе. Я знаю, что ты не виноват в этом и сам ничего не можешь с этим поделать, и, видит небо, мне мерзко говорить такие вещи… Что ж, я пошел. Все это отвратительно и страшновато и я должен уйти. Я обещал.
— Ло Цзен?
— Да, если тебе нужно знать.
Конвей встал и протянул ему руку.
— Прощай, Меллисон.
— Последний раз спрашиваю, ты идешь?
— Я не могу.
— Тогда прощай.
Они пожали друг другу руки и Меллисон ушел.
Конвей сидел один, при свете лампы. Ему казалось, что верна фраза, запавшая ему глубоко в память, о том, что все прекраснейшие вещи преходящи и беззащитны, и два мира слишком далеки друг от друга и один из них, как всегда, висит на волоске. Просидев так некоторое время, он взглянул на часы — было без десяти три.
Он все еще продолжал сидеть за столом докуривая последнюю сигарету, когда вернулся Меллисон. Юноша вошел в некотором смятении и заметив его остановился в тени, собираясь с мыслями. Он молчал и Конвей, подождав, спросил:
— Привет, что стряслось? Почему ты вернулся?
Естественность вопроса позволила Меллисону подойти ближе, он стяну свои тяжелые ботинки и сел. Его лицо было пепельного цвета, он весь дрожал.
— У меня сдали нервы, — выкрикнул он полуоправдываясь. — В том месте, помнишь, где мы связывались веревками. Я дошел только до него… Дальше не смог. Я не боюсь высоты, но при лунном свете оно выглядело пугающим. Глупо, не правда ли? — он сорвался в истерику, и Конвею пришлось успокаивать его. — Местные парни правильно не беспокоятся, никто и никогда из внешнего мира не сможет угрожать им. Но, Боже мой, я много бы дал за возможность пролететь над ним с грузом бомб.
— С чего это вдруг тебе захотелось этого, Меллисон?
— Потому что это место заслуживает, чтобы его стерли с лица земли. Оно нечисто и нездорово — и поэтому, если твоя невероятная история правдива, я буду ненавидеть его еще больше! Несколько высохших стариков ползают тут, как пауки, и любой подошедший слишком близко… Отвратительно… при любом раскладе. Кому бы захотелось дожить до такого возраста? А что до твоего драгоценного Высшего Ламы то, если он даже наполовину стар, как говорит, то самое время, чтобы кто-нибудь пресек его существование… Ох, почему ты не пошел со мной, Конвей? Черт возьми, ненавижу просить за самого себя, но я так молод и мы с тобой были хорошими друзьями — неужели моя жизнь меньше значит для тебя, чем жизни этих ужасных существ? И кроме меня, есть ведь Ло Цзен, она так молода, неужели она тебе безразлична?
— Ло Цзен совсем не молода, — сказал Конвей.
Меллисон взглянул на него и истерически захихикал.
— О, нет, конечно нет, не молода, совсем не молода. Она выглядит на семнадцать лет, но полагаю, что ты сможешь меня уверить, что ей девяносто.
— Меллисон, она появилась здесь в 1884.
— Ты бредишь, парень
— Меллисон, ее красота, как и все красоты мира, зависит от милости не умеющих ценить ее. Она настолько хрупка, что может жить лишь там, где ценят хрупкие вещи. Уведи ее из этой долины и ты увидишь, как она растает как эхо.
Меллисон грубо рассмеялся, как будто находя уверенность в собственных мыслях.
— Я не боюсь этого. Это здесь она не больше, чем эхо, если уж на то пошло, — и, помолчав, добавил. — Но подобные разговоры нас ни к чему не приведут. Лучше бросим все поэтические бредни и вернемся к реальности. Конвей, я хочу помочь тебе, знаю, что это полнейшая бессмыслица, но попробую переубедить тебя, если смогу. Предположим, я поверил в правдивость твоей истории, но она нуждается в дальнейшем подтверждении. А теперь скажи мне, какие серьезные доводы есть в ее пользу?
Конвей молчал.
— Только тот фантастический бред, который некто нашептал тебе. Даже от самого здравомыслящего человека, которого ты знал в своей жизни, ты не принял бы таких утверждений без проверки. А как ты проверял эту историю? Совсем никак, насколько мне известно. Рассказывала ли тебе когда-нибудь сама Ло Цзен свою историю?
— Нет, но…
— Тогда почему ты поверил в нее, услышав от кого-то другого? И весь этот вопрос долговечности — можешь ли ты указать хоть один объективный факт, подтверждающий ее?
Конвей на мгновение задумался, а затем упомянул о неизвестных произведениях Шопена, которые играл Бриак.
— Ну, для меня это ничего не значит, я не музыкант. Но даже если эти произведения действительно принадлежат Шопену, разве не мог он как-нибудь узнать их без того, чтобы вся эта история становилась правдивой?
— Без сомнения, вполне мог.
— А потом, тот метод, о котором ты упомянул как о существующем, продления молодости и так далее. Что это за метод? Ты говоришь об использовании какого-то наркотика — я хочу знать какой это наркотик. Ты его когда-либо видел или пробовал? Кто-нибудь когда-нибудь демонстрировал тебе реальные факты, касающиеся всего происходящего здесь?
— Признаю, что в подробностях, нет.
— И ты никогда не спрашивал о подробностях? И ты не думал, что подобная история нуждается в подтверждениях? Ты просто проглатывал все целиком? — развивая свой успех он продолжал. — А сколько ты в действительности знаешь об этом месте, кроме того, о чем тебе рассказали? Ты видел нескольких стариков и это все подтверждение? Кроме этого мы можем только сказать, что в этом месте имеются все удобства и им управляют с высоким искусством. Мы не знаем, каким образом и почему им удалось этого добиться, и почему они хотят, если все-таки хотят, удержать нас здесь, нам тоже неизвестно, но извини, верить из-за этого какой-то старой легенде!.. В конце концов, парень, ты же всегда критически смотрел на вещи — ты не стал бы сразу принимать на веру даже то, что тебе рассказали бы в английском монастыре — и мне на самом деле не понятно, почему ты сейчас поверил во все только из-за того, что ты в Тибете!
Конвей кивнул. Он не мог не согласиться с хорошо аргументированной точкой зрения, даже если она не соответствовала строю его мыслей.
— Верное замечание, Меллисон. Полагаю, что правда в том, что когда мы верим во что-то, не имея действительных доказательств, мы просто склонны принять то, что кажется нам наиболее привлекательным.
— Да будь я проклят, если нахожу хоть что-нибудь привлекательное в такой жизни, когда ты наполовину мертв. Дайте мне короткую, но веселую жизнь, вот мой выбор. А вся эта болтовня о будущей войне — мне она кажется весьма сомнительной. Как можно узнать когда начнется следующая война и на что она будет похожа? Не ошибочными ли оказались все пророчества о последней войне? — И так как Конвей не отвечал, то он добавил. — Как бы то ни было, я не верю в разговоры о неизбежном. И даже если так, нет смысла слишком бояться ее. Видит небо, по мне лучше участвовать в войне, пусть и перепугавшись до смерти, чем похоронить себя здесь.
Конвей улыбнулся.
— Меллисон, ты так ничего и не понял из того, что я тебе рассказал. Когда мы были в Баскуле ты думал, что я герой, а теперь ты обвиняешь меня в трусости. На самом деле я ни тот и ни другой, хотя, конечно, это не имеет значения. Когда ты вернешься в Индию, то можешь сказать людям, если захочешь, что я остался в тибетском монастыре испугавшись возможного участия в следующей войне. Хоть причина, на самом деле, и не в этом, но не сомневаюсь, что люди, уже считающие меня сумасшедшим, поверят в нее.
Меллисон очень грустно ответил.
— Знаешь, глупо говорить это. Что бы ни произошло, я не скажу ни слова против тебя. Можешь на это рассчитывать. Я не понимаю тебя, знаю это, но… но… я хотел бы понять. О, да, хотел бы понять. Конвей, может я могу помочь тебе? Есть хоть что-нибудь, что я мог бы сказать или сделать?
И вновь надолго повисло молчание, которое в конце концов прервал Конвей, сказав:
— Есть только один вопрос, который я хотел бы тебе задать, надеюсь, ты простишь меня за слишком личный его характер.
— Да?
— Ты любишь Ло Цзен?
Бледность в лице юноши быстро сменилась румянцем.
— Осмелюсь сказать, да. Знаю, ты скажешь, что это абсурдно и немыслимо, и вероятно это так, но я ничего не могу поделать со своими чувствами.
— Я совсем не считаю, что это абсурдно.
Спор, похоже, начал затихать исчерпав аргументы, и Конвей добавил:
— Я тоже ничего не могу поделать со своими чувствами. Так уж случилось, что ты и та девушка — двое людей о которых я беспокоюсь больше всего на свете… Хотя ты можешь подумать, что для меня это странно. — Внезапно он встал и прошелся по комнате. — Мы сказали друг другу все, что могли сказать, не так ли?
— Да, полагаю, все. — Но с неожиданным воодушевлением Меллисон продолжил. — Какая глупейшая бессмыслица, утверждать что она не молода! Глупейшая и ужасная бессмыслица. Конвей, ты же не можешь верить в нее! Это слишком уж нелепо. И как это вообще возможно?
— А как ты на самом деле можешь знать, что она молода?
Меллисон полуобернувшись, с лицом, на котором проступил стыдливый румянец, сказал:
— Потому что я действительно знаю это… Может ты подумаешь обо мне плохо… но я действительно знаю. Боюсь, Конвей, что ты так и не понял ее по настоящему. Она внешне холодна, но это результат жизни здесь — она замораживает все теплые чувства. Но они остались.
— Чтобы оттаять?
— Да… можно сказать и так.
— А ты настолько уверен в том, что она молода, Меллисон?
Меллисон мягко ответил:
— Боже мой, конечно да, она просто девочка. Мне было ее ужасно жаль и, полагаю, мы понравились друг другу. Не вижу, что в этом такого, чего бы стоило стыдиться. На самом деле, это самое приличное, что когда-либо случалось здесь…
Конвей вышел на балкон и уставился на сверкающую дымку Каракала, над застывшим океаном облаков высоко плыла луна. Он почувствовал, что его сон растаял, как все слишком красивые вещи мира, при первом же соприкосновении с реальностью, и все будущее мира, брошенное на другую чашу весов, не перевесит радостей юности и любви, став легче воздуха. Он чувствовал, что его разум существовал в особом мире, миниатюрном мире Шангри-Ла, и что мир этот тоже находится под угрозой. Потому как, собираясь силами он видел, как коридоры его воображения смещаются и гнутся от сильного давления, павильоны рушатся и все превращается в руины. Он был несчастлив только в какой-то отдельной своей части, а остальная его часть была поглощена каким-то бесконечным и грустным смущением. Он не знал, был ли он безумен раньше, а сейчас находится в здравом уме или наоборот был в здравом уме, а сейчас безумен.
Когда он повернулся в нем стала видна перемена, его голос стал жестче, почти резким, и его лицо слегка подергивалось. Сейчас он больше походил на того Конвея, который был героем в Баскуле. Решившись действовать он внимательно осмотрел Меллисона.
— Думаешь, что сможешь пройти тот сложный участок, если я буду рядом? — спросил он.
Меллисон бросился к нему.
Конвей, — закричал он, задыхаясь от волнения. — Ты хочешь сказать что идешь? К тебе наконец-то вернулся рассудок?
Они ушли, как только Конвей был готов к путешествию. Уйти оказалось удивительно легко — это действительно был уход, а не бегство, ничего не произошло пока они пересекали полосатые от лунного света и теней внутренние дворики. Могло показаться, что здесь совсем никого нет, думал Конвей, и мысль о такой пустоте производила опустошение в нем самом, все это время Меллисон, хотя Конвей вряд ли слушал его, болтал о предстоящем путешествии. Как странно, что их спор должен завершиться таким действием, и что это тайное убежище должно быть забыто тем, кто был там так счастлив! И где-то через час они остановились передохнуть на повороте дороги и в последний раз увидели Шангри-Ла. Глубоко внизу лежала похожая на облако долина Голубой Луны, и Конвею почудилось, что разбросанные там и сям крыши домов плывут к ним сквозь туман. Это был миг прощания. Меллисон, которого крутой подъем заставил на некоторое время замолчать, прохрипел:
— Давай, хорошее начало, продолжим!
Конвей улыбнулся, но ничего не ответил, он уже готовил веревку для прохода по узкому карнизу. Юноша сказал правду, ему нужно было все здраво обдумать, и это было все, что осталось от его мыслей. Это маленький, активный кусочек его разума теперь всецело господствовал, остальное же оказалось настолько утерянным, что вынести это было почти невозможно. Он был скитальцем между двух миров и должен был вечно странствовать в этом промежутке, но сейчас, во всеуглубляющейся внутренней пустоте, единственным его чувством было то, что ему нравился Меллисон и он должен был помочь ему, его судьбой, как и судьбой миллионов других, было бежать от мудрости, чтобы быть героем.
Меллисон над пропастью стал нервничать, но Конвей помог ему преодолеть этот участок традиционным альпинистским способом, и когда это испытание оказалось позади, они присели передохнуть, покуривая сигареты Меллисона.
— Конвей, должен сказать, что чертовски здорово с твоей стороны… Возможно ты догадываешься, что я сейчас чувствую… Не могу выразить как я рад…
— На твоем месте я не стал бы и стараться.
После долгого молчания, перед тем как они отправились дальше, Меллисон добавил:
— Но я на самом деле рад — и не только за себя, но также и за тебя… Здорово, что теперь ты сознаешь, что вся это история была полнейшей чепухой… Просто удивительно видеть тебя опять ставшего самим собой…
— Не совсем, — откликнулся Конвей, пытавшийся убедить себя в этом.
К рассвету они пересекли границу незамеченные часовыми, если они, конечно, были вообще, хотя Конвею и раньше было ясно, что, по правде говоря, этот путь наверняка охранялся только ‘умеренно’ тщательно. Теперь они уже достигли плато, выметенного бушующими здесь ветрами до чистоты кости, и, постепенно спускаясь вниз, увидели лагерь носильщиков. Все было так, как и говорил Меллисон. Они нашли людей, готовых сопровождать их, которые ждали их, укрываясь от свирепого ветра и желающих немедленно отправиться к Татсиен-Фу, лежащему одиннадцатью сотнями миль восточнее у китайской границы.
— Он идет с нами, — возбужденно закричал Меллисон, когда они встретились с Ло Цзен. Он забыл, что она не знает английского, но Конвей перевел ей.
Ему казалось, что никогда еще маленькая Манчжу не выглядела такой сияющей. Она подарила ему самую очаровательную улыбку, но глаза ее не отрывались от юноши.

Эпилог

Я вновь встретился с Рутерфордом в Дели. Мы были гостями на ужине в Висерегале, но из-за церемоний и разделявшего нас расстояния никак не могли поговорить до тех пор, пока не получили свои шляпы из рук слуг в тюрбанах.
— Пойдемте, ко мне в отель, выпьем, — предложил он.
Мы поймали такси и проехали в нем несколько скучных миль отделявших спокойный Лутиенс от теплого и пульсирующего жизнью Старого Дели. Из газет я знал, что он только что вернулся из Кашгара. У него была одна из тех вышколенных репутаций, которые от всего получают по максимуму, любой нестандартно проведенный выходной принимает у них вид исследования, и хотя исследователь понимает, что не узнает ничего действительно нового, широкой публике об этом ничего неизвестно и она моментально увенчивает его лаврами почитания. Например, последнее путешествие Рутерфорда, во время которого по сообщению газет он открыл погребенные города Хотана, не показалось мне особенно эпохальным, в них не было ничего нового для тех, кто помнил Стейн и Свен Хедин. Я знал Рутерфорда достаточно хорошо, чтобы сообщить ему об этом. В ответ он лишь рассмеялся:
— Да, правда была бы лучшей историей, — критически согласился он.
Мы пришли в его комнату в отеле и налили себе виски.
— Итак, Вы действительно искали Конвея? — высказал я предположение в подходящий, на мой взгляд, момент.
— ‘Искал’ слишком сильное слово, — ответил он. — Невозможно обыскать страну, которая вполовину больше Европы, чтобы найти одного человека. Единственное, что я могу сказать, так это то, что посетил те места, где мог бы встретиться с ним или узнать о нем что-то новое. Как Вы помните, в последнем письме он сообщил, что отправляется из Бангкока на северо-запад. Я нашел его легкие следы во внутренних районах страны, думаю, он отправился в те районы, где люди до сих пор живут племенами, там, у китайской границы. Вряд ли он собирался в Бирму, где можно наткнуться на Британских официальных лиц. Одним словом, точный его след теряется где-то в Верхнем Сиаме, но я бы, конечно, не пошел бы так далеко.
— А Вы не думали, что возможно легче было бы попытаться найти долину Голубой Луны?
— Ну, это действительно кажется самым легким решением. Полагаю, Вы просмотрели мою рукопись?
— И не просто просмотрел. Кстати, я должен был вернуть ее Вам, но Вы не оставили адреса.
Рутерфорд кивнул.
— Интересно, что Вы с ней сделали?
— История показалась мне весьма замечательной, если конечно принять во внимание, что она полностью основывается на рассказе Конвея.
— Даю Вам честное слово. Я совсем ничего не придумал — там даже намного меньше моих собственных слов, чем Вы могли бы подумать. У меня хорошая память, а Конвей всегда умел описывать вещи. Не забывайте, что мы непрерывно разговаривали двадцать четыре часа.
— Ну, как я уже сказал, это удивительно.
Он откинулся назад и улыбнулся.
— Если это все, что вы собираетесь сказать, то, похоже, мне придется говорить самому. Полагаю, Вы считаете меня доверчивым человеком. Не думаю, что я такой. Люди часто в своей жизни совершают ошибки из-за того, что слишком сильно верят, но, не будь этой веры, она была бы чертовски скучна. Меня определенно захватила история Конвея, во всех смыслах, и поэтому мне хотелось бы извлечь из нее как можно больше, да и, кроме того, был шанс, что удастся найти и самого человека.
Он зажег сигару и продолжил.
— Это означало что мне придется совершить весьма много любопытных путешествий, но я люблю их, а мои издатели время от времени печатают путевые дневники. Как бы там ни было, я, должно быть, прошел несколько тысяч миль — Баскул, Бангкок, Чанг-Кианг, Кашгар — я побывал в них везде, а где-то внутри этого района скрыта и сама тайна. Но, знаете ли, это очень большой район и мои расследования открыли мало, краешек загадки если хочешь. Если же вам нужны только точные факты, то пожалуйста, насколько я могу подтвердить их — он покинул Баскул двадцатого мая и появился в Чанг-Кианге пятого октября, и мы еще знаем, что он снова отправился куда-то из Бангкока третьего февраля. Все остальное — возможность, вероятность, миф, легенда, как вам больше нравится называть это.
— Итак, вам ничего не удалось найти в Тибете?
— Мой дорогой друг, я никогда вообще не добрался до Тибета. Люди в правительстве даже и слышать не хотели об этом, добиться от них разрешения на это так же трудно, как и получить разрешение на восхождение на Эверест и когда я сказал им, что хочу побродить по Куен-Лунс, то в ответ получил такой взгляд, как будто предложил им написать биографию Ганди. Фактически они знали больше меня. Путешествие по Тибету в одиночку не самая удачная мысль, для этого нужна полностью экипированная экспедиция и проводник, знающий хотя бы слово-два на местном языке. Помню, когда Конвей рассказывал мне свою историю, то я не понимал, зачем поднимать столько шума из-за прибытия носильщиков, почему бы им просто взять и не уйти самим? Я очень скоро понял это, люди из правительства были правы — все паспорта в мире не помогли бы мне пересечь Куен-Лунс. Мне удалось зайти так далеко, что я видел их на расстоянии в очень ясный день, до них было примерно пятьдесят миль. Мало кто из европейцев может похвастаться этим.
— Разве они настолько запретны?
— Они выглядят снежно-холодными далеко на горизонте, и это все. В Ярканге и Кашгаре я спрашивал у каждого встречного о них, но я смог узнать о них удивительно мало. Должно быть, это самая малоисследованная горная цепь в мире. Мне повезло встретиться с американским путешественником, когда-то пытавшимся пересечь их, но он не смог найти прохода. Там есть проходы, сказал он, но они находятся ужасно высоко и ни один из них не нанесен на карту. Я спросил, как он думает, может ли там существовать долина типа описанной Конвеем, и он ответил, что не считает ее существования полностью невозможным, хотя вряд ли она существует, хотя бы по геологическим соображениям. Потом я спросил его, не слышал ли он о горе конической формы, с высотой почти такой же, как величайшие горы в Гималаях и ответ его был весьма интригующим. Существует легенда, сказал он, о такой горе, но сам он думает, что у нее нет никаких оснований. Ходили слухи о горах, сказал он, даже более высоких, чем Эверест, но он сам никогда не верил в них. ‘Сомневаюсь, что в Куен-Лунс какой-либо пик превышает двадцать пять тысяч футов, да и то вряд ли’, — сказал он. Но согласился с тем, что они не были по настоящему исследованы.
Потом я спросил его, что он знает о тибетских ламазери, он был в этой стране несколько раз, и он рассказал мне обычные вещи, о которых любой может прочесть в книгах. Это не самые прекрасные места, заверил он меня, и монахи в них, обычно, погрязли в разврате и в грязи. ‘А насколько долго они живут?’ — спросил я его и получил ответ, что да, они живут долго, если только не умрут от какой-нибудь неприличной болезни. Тогда я перешел прямо к делу и спросил, не слышал ли он чего-нибудь о чрезвычайном долголетии среди лам. ‘Много раз, — ответил он. — Такие истории Вы можете услышать везде, но ни одну не сможете проверить. Вам говорят, что какое-то отвратительно выглядящее существо на сотню лет замуровало себя в келью, и оно определенно выглядит именно на этот возраст, но Вы не можете потребовать от него свидетельства о рождении’. Я спрашивал, как, по его мнению, может ли у них быть какой-нибудь оккультный или медицинский способ продления жизни или сохранения молодости и он ответил, что, по их утверждениям, у них масса любопытных знаний о подобных вещах, но он подозревает, что, по тщательном изучении, все они будут весьма похожи на индийские веревочные фокусы, то, что кто-то и когда-то уже видел. Однако, сказал он, кажется ламы действительно имеют странные возможности по управлению собственным телом. ‘Я наблюдал за ними, — сказал он, — когда, они совершенно голые, сидели на берегу замерзшего озера, при температуре ниже нуля и ужасном ветре, в то время как слуги, разбив лед, мочат простыни и тут же обматывают их вокруг их тел. Так они делают до дюжине и больше раз, а ламы высушивают простыни своим телом. Сохранение тепла усилием воли, как можно было бы подумать, хотя это плохое объяснение’.
Рутерфорд налил себе еще виски.
— Но конечно, как признал он, это не имеет ничего общего с долголетием. Всего лишь демонстрирует насколько мрачные вкусы у лам в вопросе самодисциплины… На этом мы и закончили и, думаю, Вы согласитесь со мной, что на таких доказательствах трудно что-либо выстроить.
Я согласился, что все это малоубедительно и спросил, значили ли что-нибудь для американца названия ‘Каракал’ и ‘Шангри-Ла’.
— Спрашивал, абсолютно ничего. После того как я задал ему еще приличное количество вопросов он сказал: ‘Честно говоря, я никогда особенно не интересовался их монастырями, и однажды даже сказал одному парню, которого встретил там, в Тибете, что если смогу, то буду всеми способами избегать и близко подходить к ним, не говоря уж о том, чтобы заглянуть в них’. Это его случайное замечание натолкнуло меня на любопытную мысль, и я спросил, когда произошла эта встреча. ‘О, очень давно, — ответил он. — До войны, думаю, в тысяча девятьсот одиннадцатом’. Я продолжал выспрашивать у него детали и, насколько смог вспомнить, он рассказал мне все. Кажется в то время он путешествовал по заказу какого-то американского географического общества, с несколькими коллегами, носильщиками и прочими, короче говоря, первоклассная экспедиция. И где-то возле Куен-Лунс он и встретил этого человека, китайца, которого несли в паланкине местные слуги. И этот парень, очень хорошо говоривший по-английски, настоятельно советовал им посетить находящийся неподалеку ламазери и даже предложил проводить их туда. Американец сказал, что у них нет времени и им это не интересно, на чем все и кончилось.
Рутерфорд ненадолго замолк, а потом продолжил:
— Не думаю, что это что-то доказывает. Когда человек пытается вспомнить случайную встречу, происшедшую двадцать лет назад, вряд ли можно слишком многого выстроить на этом. Однако появляется возможность для обдумывания привлекательных версий.
— Да, хотя если бы хорошо снаряженная экспедиция и приняла это предложение, я не вижу, как их удержали бы в ламазери против их воли.
— О, все возможно. А может это был совсем не Шангри-Ла.
Мы еще немного поразмышляли об этом, но для спора информация была слишком расплывчатой и я спросил, удалось ли что-нибудь узнать в Баскуле.
— Баскул был безнадежен, а Пешавар и того хуже. Никто ничего не мог мне сказать, кроме того, что угон самолета действительно имел место. Они очень не очень охотно признавались в этом, случай был явно не из тех, которым можно гордиться.
— И никто больше не слышал о самолете?
— Ни единого словечка, ни даже слухов, ни о нем, ни об одном из его пассажиров. Правда я убедился в том, что он был достаточно мощным для того, чтобы лететь на такой высоте, которая позволила бы ему пересечь горы. Кроме того, я пробовал разыскать следы того парня, Бернарда, и обнаружил, что история его прошлого весьма таинственна, и я совсем не удивился бы, если бы он действительно оказался Чалмерсом Брайантом, как рассказывал Конвей. Да и вообще полнейшее исчезновение Брайанта в самый разгар его поисков не менее удивительно.
— А вы пытались выяснить что-нибудь об угонщике?
— Пытался. И опять безнадежно. Того человека из Воздушных сил, которого этот парень оглушил и за которого выдал себя, убили, так что и эта обещающая линия расследования оборвалась. Я даже написал одному своему другу в Америку, управляющему летной школой, спрашивая, не было ли в последнее время среди его учеников тибетцев, но его ответ был точным и разочаровывающим. Он сказал, что не может отличить тибетцев от китайцев, которых, в последнее время, у него было пятьдесят человек — всех их готовили к войне с япошками. Как видите и здесь ни малейшего шанса. Но я, однако, сделал одно весьма любопытное открытие, которое я мог бы сделать и не выезжая из Лондона. В середине прошлого века в Йене был один немец профессор, предпринявший кругосветное путешествие и посетивший Тибет в 1887. Он никогда не вернулся обратно, существует версия, что он утонул, переправляясь через реку. Его звали Фридрих Мейстер.
— О, Боже, одно из упоминавшихся Конвеем имен!
— Да, хотя это может оказаться всего лишь совпадением. Оно не вообще вряд ли подтверждает историю в целом, поскольку этот парень из Йены родился в 1845. Как видите ничего особенно интересного.
— Но все равно любопытно, — сказал я.
— О да, очень любопытно.
— А удалось ли Вам узнать что-нибудь о других?
— Нет, как ни жаль, мне не удалось пополнить свой рабочий список еще кем-то. Я не обнаружил никаких записей об ученике Шопена по фамилии Бриак, хотя, конечно, это опять таки ничего не доказывает. Если подумать, Конвей очень мало назвал имен — из пятидесяти лам, предположительно живших там, он назвал только одного-двух. Кстати, об Перро и Хеншеле тоже ничего не удалось разузнать.
— А как насчет Меллисона? — спросил я. — Пробовали ли Вы узнать что-нибудь о нем? И та девушка, китайская девушка?
— Мой дорогой друг, конечно пробовал. Как ни странно, из рукописи можно увидеть, что история Конвея обрывается в момент, когда он покидает долину с носильщиками. Что произошло потом он не смог или не захотел рассказать, хотя может быть, будь у нас больше времени, он мог бы это сделать. У меня есть ощущение, что за этим скрывается какая-то трагедия. Кроме совершенно очевидных трудностей путешествия существует риск разбоя или даже предательства со стороны сопровождающей их партии. Скорее всего, нам никогда не удастся узнать, что случилось, но вполне вероятно, что Меллисон так никогда и не добрался до Китая. Знаете, я даже пытался провести некое расследование. Я пытался выяснить подробности о книгах и прочем, отправленных в большие посреднические фирмы у тибетской границы, но во всех этих местах, таких как Шанхай или Пекин, мне ничего не удалось узнать. Конечно же, это тоже ничего не значит, так как ламы несомненно хранят свои способы транспортировки в большом секрете. Потом я побывал в Татсиен-Фу. Это таинственное место, нечто вроде рынка на краю света, куда чертовски трудно попасть, и где китайские торговцы из Юннани передают свои грузы чая тибетцам. Вы сможете подробнее прочесть об этом в моей новой книге, когда она выйдет в свет. Европейцы обычно не забираются так далеко. Я обнаружил там весьма цивилизованных и вежливых людей, но совсем никаких сведений о том, приходила ли сюда вообще партия Конвея.
— И как сам Конвей добрался до Чанг-Кианга все еще остается необъяснимым?
— Единственное мое предположение заключается в том, что он случайно вышел туда, как мог бы выйти куда угодно. Как бы там ни было, вернемся к твердо установленным фактам, он появился в Чанг-Кианге, и это уже что-то. Монахини в госпитале миссии были вполне искренними и таким же было восхищение Сивекинга на корабле, когда Конвей сыграл псевдо-Шопена, — Рутерфорд остановился и затем добавил, поразмыслив. — Все это лишь упражнения в балансировании между возможностями и, должен отметить, что ни одна из них не перевешивает другую. Конечно, если говорить искренне то, если Вы не верите в рассказ Конвея, то Вы либо сомневаетесь в его правдивости, либо в здравости его рассудка.
Он опять замолчал, как бы ожидая моего ответа и я сказал:
— Как Вы знаете, я никогда не встречал его после войны, но люди говорили, что она сильно изменила его.
Рутерфорд ответил:
— Да, не буду скрывать, он изменился. Нельзя в течение трех лет подвергать обычного мальчишку сильным физическим и эмоциональным стрессам без того, чтобы что-нибудь не оборвалось в нем. Полагаю, люди сказали бы, что он прошел войну без единой царапины. Но царапины все-таки были — внутри.
Мы еще немного поговорили о войне и ее воздействии на разных людей, и наконец он продолжил:
— Но есть еще один момент, о котором я должен упомянуть — и, наверное, в какой-то степени самый странный из всех. Случился он во время моих расспросов в госпитале миссии. Люди там старались помочь мне, чем могли, как вы можете себе представить, но они мало что могли вспомнить, так как в это время они были поглощены борьбой с эпидемией лихорадки. Одним из вопросов, которые я им задавал, был о том, каким образом Конвей появился в госпитале, сам ли пришел или его нашли больным и кто-нибудь доставил его туда. Они не смогли вспомнить точно, в конце концов это ведь было так давно, но внезапно, когда я уже подумывал устроить перекрестный опрос, одна из монахинь вдруг совершенно спокойно заметила: ‘Думаю, доктор сказал Вам, что его привела сюда женщина’. Это было все, что мне удалось узнать, а так как доктор уже покинул госпиталь, то подтвердить я ничего не смог.
Но зайдя уже так далеко, я не намерен был сдаваться. Я выяснил, что доктор уехал в более крупный госпиталь, в Шанхае. Я с трудом нашел его адрес и позвонил ему. Встретились мы с ним сразу после японского налета и общее настроение было очень мрачным. Я уже встречался с ним во время своего первого визита в Чанг-Кианг, и он был очень вежлив не взирая на то, что был ужасно загружен работой, впрочем ‘ужасно’ не то слово, и поверьте мне, немецкие налеты на Лондон ничто в сравнении с тем, что сделали японцы с китайским кварталом Шанхая. О, да, сразу же сказал он, я помню англичанина потерявшего память. Было ли правдой то, что в госпиталь его привела женщина, сказал я. О, да, конечно, женщина, китайская женщина. А помнит ли он что-либо о ней? Ничего, ответил он, кроме того, что она сама уже была больна или заболевала и почти сразу же после этого умерла… В этот момент нас прервали, принесли нескольких раненых и их положили прямо в коридоре на носилках, палаты были переполнены и я не мог продолжать отнимать у него время своими разговорами, особенно когда гул орудий в Вусанге подтвердил, что ему предстоит немало работы. Когда он вновь вернулся ко мне, то выглядел довольно веселым даже среди таких ужасов. И я просто задал ему последний вопрос, предполагаю, Вы догадываетесь какой. ‘А как насчет этой женщины’, — спросил я, — ‘она была молодой?’
Рутерфорд стряхнул пепел с сигары, как будто был настолько же увлечен своим рассказом, как он предполагал, увлечен я. После чего он продолжил:
— Этот невысокий парень некоторое время серьезно смотрел на меня, а потом ответил на том же смешном, урезанном английском, которым владеют многие образованные китайцы. ‘О, нет, она была стара, намного старше всех кого я когда-либо видел’.
Мы долго сидели в молчании, а затем снова начали говорить о Конвее, каким я запомнил его, мальчишкой, одаренным и полным очарования и о войне, изменившей его, и о том, как много существует загадок времени, возраста и ума, о маленькой Манчжу, которая была ‘очень стара’, и, наконец, о странном завершении мечты о Голубой Луне.
— Как Вы думаете, он когда-нибудь найдет ее? — спросил я его.
Вудфорд Грин
Апрель, 1933
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека