— Домой! — приказал Павел Арсеньевич кучеру, усаживаясь в карету.
Пара вороных, слегка севших на передние ноги, но все же щеголеватых рысаков с места пошла крупной рысью. Большая, тяжелая карета глухо постукивала на выбоинах мостовой. Павел Арсеньевич забился в самый угол и плотно запахнул бобровый воротник шинели. Мысли одна за другой так и кружись у него в голове. Во-первых, ему сейчас очень вежливо, как-то изысканно вежливо отказали в деньгах. Это был даже не отказ, а просьба не брать, не занимать, не запутываться еще больше, а постараться перетерпеть тяжелую полосу и, так сказать, подумать о будущем. Как ни старались позолотить ему пилюлю, но она вышла очень горька. Денег не было, а нужны они были, как никогда. Еще каких-нибудь десять тысяч рублей — и все будет сделано, все окончено… Но где достать эти десять тысяч? Он должен был везде, где только можно было задолжать, не роняя своего достоинства. Каждый дальнейший шаг теперь будет уже насчет его репутации и может не только не помочь, а даже помешать и испортить все дело…
Во-вторых, он сейчас только узнал, что ‘им недовольны’, что им недовольны там. Странное впечатление произвело это известие на Павла Арсеньевича. Когда ему намекнули, что ‘там им недовольны’, он вздрогнул и похолодел… и обрадовался. Да, почти обрадовался. Те сферы казались ему всегда такими далекими, недосягаемыми, что он никак себе и представить не мог, чтобы там могли говорить про него, обратить на него хотя бы малейшее внимание, ну, просто даже произнести его имя и фамилию — Павел Арсеньевич Масловский. И вдруг ему теперь говорят, что там не только знают о его существовании, но даже внимание на него обратили. ‘Им недовольны’. Павел Арсеньевич, конечно, отлично понимал, что это нехорошо, что это страшно, но… он еще не мог освоиться хорошенько с этим, он еще не умел отнестись к этому реально. Павел Арсеньевич всегда боялся тех сфер, но боялся как-то отвлеченно, как некоторые боятся призраков, привидений, предчувствий. Но бояться сознательно, как, например, теперь он боялся того, что если он не достанет денег — все дело его может пойти прахом — он еще не умел.
Таким образом, сегодняшний отказ в деньгах на Павла Арсеньевича произвел впечатление удручающее, а намек на то, что ‘там им недовольны’ он принял как-то смутно, почти с трепетом, но не без примеси некоторой радости. Ведь если недовольны, стало быть, могут быть и довольны… Значит, он может заслужить и расположение… О! Он готов для этого сделать все, пожертвовать чем угодно, но как сделать это? Чем пожертвовать? Уехать из Петербурга? Увезти дочь опять в деревню? Оборвать все сразу? Конечно, это он может сделать, но чего достигнет он этим? Там успокоятся и забудут его, т. е. не будут знать его так же, как не знали прежде… А что скажет Лидия на это? Что за жизнь ждет ее там, в глуши, в деревне, особенно после того, как счастье улыбнулось ей так близко, поманило ее. Она и прежде изнывала в деревне, в своей провинциальной безызвестности, а теперь это для нее будет ссылка, каторга, пытка… Так что же делать?
— Достать во что бы то ни стало денег и доводить все до конца, — почти вслух проговорил Павел Арсеньевич и даже слегка утвердительно махнул рукой.
Карета остановилась у небольшого особняка на Захарьевской. Не дождавшись швейцара, Павел Арсеньевич сам отворил дверцу и позвонил у подъезда.
— Где же швейцар? — спросил он у встретившего его лакея.
— Должно, что куда-нибудь отослан, — ответил тот, подхватывая сброшенную ему на руки шинель.
Нервно стаскивая с себя перчатки и покашливая сухим, коротким кашлем, Павел Арсеньевич быстро прошел несколько ступенек лестницы, ведшей из вестибюля в жилые комнаты, и направился прямо к себе в кабинет.
Каждый раз, когда он возвращался к себе домой, т. е. в этот особнячок на Захарьевской, который он нанимал вот уже около года за несоразмерно высокую с его бюджетом цену, Павел Арсеньевич неизменно наталкивался на разные упущения в домашнем обиходе: то, как сегодня, например, швейцара нет на месте, то пахнет дымом от печей, давно не ремонтированных домовладельцем, ожидавшим, что жилец сделает это на свой счет, то он замечал, что ковер на лестнице пробился до такой степени, что ступени сквозь него просвечивают, то ему казалось даже, что откуда-то пахнет кушаньями, совсем как в их деревенском доме. Павла Арсеньевича все это раздражало, почти мучило и тем более, что жена его, Наталья Христофоровна, видимо ничего этого не замечала, да и не умела заметить. И Павлу Арсеньевичу приходилось самому вмешиваться во все мелочи домашней жизни, а у него и без этого было немало забот. Да к тому же каждая мелочь требовала денег и денег, а деньги день ото дня иссякали и доставать их было все труднее и труднее. Несколько раз уже приходило Павлу Арсеньевичу в голову желание бросить всю эту затею, бросить эту непомерно дорогую жизнь, уехать опять к себе в деревню и отдохнуть на приволье. А отдохнуть Павлу Арсеньевичу хочется. За год напряженной сутолоки он постарел на десять лет. Его и без того худое, желтое лицо совсем осунулось и приобрело даже какой-то землистый оттенок. Бакенбарды поседели почти совсем, да и на висках засеребрились белые нити, которых прежде не было. И спина болит, и каждое утро он просыпается с головной болью… Но как сделать это? Как бросить? Дело уже затянулось настолько, что отступление почти невозможно. Прежней жизни нельзя вести и в деревне: нет прежних средств. Они совсем подорваны одним этим годом петербургской жизни. Имение сдано в аренду, вместе с усадьбой и домом. Жить в губернском городе? Но и там предстоит немало расходов, а средства их истощены… иссякли… Дело было поставлено сразу ребром, стало быть его надо доводить до конца. Лидия должна выйти замуж — и выйти именно так, как они наметили, как они обдумали, вне этого — нет спасения. Цель уже близка, с часу на час они ждут предложения… и тогда… вся их жизнь вступит в новую колею…
— Денег нет и там недовольны, — почти вслух проговорил Павел Арсеньевич, присаживаясь к письменному столу и принимаясь распечатывать письма, только что поданные ему камердинером.
— Денег надо достать во что бы то ни стало, довести дело до конца и потом уже заслужить милость и расположение, хотя бы ценою жизни, — закончил он и потом настойчиво прошептал несколько раз: — Надо… надо… надо…
II
Супруга Павла Арсеньевича, Наталья Христофоровна, была из рода князей Листопад-Древлянских, рода старого, но давно уже сошедшего со сцены и захудалого. Многие Древлянские даже и не знали полностью своей фамилии. Не знала этого и Наталья Христофоровна до выхода замуж за Павла Арсеньевича. Но он, разбираясь в ее бумагах, откопал, что она не только Древлянская, но и Листопад-Древлянская. Положим, эта прибавка ничего не прибавила к приданому молодой княжны, но Павел Арсеньевич не хотел пренебрегать ничем и указал своей супруге писаться во всех случаях, где это допускало приличие: ‘рожденная княжна Листопад-Древлянская’. Наталья Христофоровна родилась и выросла в Москве, в семье дальних, но довольно видных родственников, Уртминцевых. Там она встретилась и познакомилась с молодым еще тогда Павлом Арсеньевичем Масловским, только что вышедшим из военной службы и причисленным к канцелярии генерал-губернатора. Это был брак по любви. Масловскому понравилась молоденькая, тихая княжна, с веселеньким, свежим личиком, с наивной, почти детской речью. Он знал, что за ней нет никакого приданого, кроме крошечного и запущенного именьица где-то в средней полосе России, но ее княжеское происхождение в его глазах значительно пополняло этот ущерб. Сам же он понравился добренькой Наталье Христофоровне сразу, без всяких размышлений, рассуждений и критики. Судьба с первых же шагов начала улыбаться молодой чете. Во-первых, не прошло и года, как у них родился ребенок, прелестная девочка, которую они, в честь старухи Уртминцевой, окрестили Лидией. А вслед за ребенком пришло и состояние: умер какой-то дядя Павла Арсеньевича и оставил ему большое, хорошее имение, чуть ли не в той же губернии, где были маленькие угодья Натальи Христофоровны. Масловские покинули Москву и перебрались в провинцию. Павел Арсеньевич стал заниматься хозяйством и довольно удачно. Был выбран в уездные предводители дворянства, не без основания метил в губернские, причем не забывал поддерживать свои связи в обеих столицах, связи, приобретенные им, главным образом, благодаря браку на княжне Древлянской, воспитаннице влиятельных и богатых Уртминцевых. Одна из подруг Натальи Христофоровны, Вера Уртминцева, была давно уже замужем за одним видным петербургским сановником, но ни на минуту не забывала своей приятельницы, Наташи, и вела с ней деятельную переписку, а муж ее, сановник, проезжая как-то по делам через губернию, в которой было имение Масловских, завернул к ним и прогостил несколько суток в их усадьбе.
Года через четыре после Лидии, Наталья Христофоровна родила еще дочку, названную Наташей.
Время шло, дети росли, Павел Арсеньевич метил в губернские предводители.
Дочери Масловских получали, так называемое, домашнее воспитание. У них были гувернантки англичанки, француженки. К ним ездили учителя гимназии — по зимам они жили в губернском городе. Старушка итальянка, когда-то примадонна итальянской оперы, доживавшая теперь век в пригревшей ее России, учила их пению и музыке. Болезненно напряженная любовь, с которой Масловские относились к старшей дочери с самого дня ее рождения, не допускала и мысли о разлуке, об отдаче детей в какой-нибудь институт. Лидия росла, действительно, необычайным ребенком: грациозная, изящная, она с пяти уже лет обращала на себя общее внимание. В ней сказывалась порода князей Древлянских. От отца же она приобрела быстрый ум и сообразительность. Все в ней души не чаяли. Вторая, Наташа, росла при сестре. Ее любили, ласкали, но относились к ней гораздо проще и она обещала в будущем повторить свою мать. Лидию, еще в детстве, в шутку прозвали ‘принцессой’, а Наташу звали ‘mademoiselle’.
Когда Лидии минуло шестнадцать лет, ее свозили в Москву и в Петербург, показали родственникам, и везде она произвела самое сильное впечатление своей красотой, грацией и сдержанностью. А в Петербурге жена сановника Вера, урожденная Уртминцева, так была очарована молодой девушкой — своих детей у нее не было — что не хотела ее отпускать от себя. И только благодаря слишком юному возрасту дала родителям отсрочку на два года, взяв с них слово, что по истечении этого времени они привезут ее обратно и поселят хотя на один сезон у нее.
Два года пролетели быстро, и родители сдержали слово. Как ни грустно им было расставаться с Лидией, но счастье дочери — а жена сановника сулила ей большое счастье — подсказало им это решение.
Вот тут-то, т. е. в доме сановной приятельницы Натальи Христофоровны, создался и созрел план замужества Лидии: ее заметил такой жених, какого даже в самых пылких мечтах своих Павел Арсеньевич не мог бы придумать. Правда, молодой человек обратил на нее внимание сначала совсем просто, как на очень красивую и мило воспитанную девушку, но для жены сановника, опытной в таких делах, было довольно этого, чтобы предугадать будущее. Она стала давать Лидии такие умелые и тонкие советы, а Лидия так ловко и находчиво пользовалась ими, что молодой человек, и сам не замечая того, все сильнее и сильнее запутывался в сетях юной красавицы. Но для того, чтобы довести дело до конца, Лидии нельзя было оставаться долее в доме сановника, на положении милой родственницы. Жених должен был взять невесту из недр ее семьи. Павла Арсеньевича вызвали в Петербург, объяснили ему все — он сразу все сообразил и взвесил, и к началу зимнего сезона вся семья его жила уже в Петербурге.
— Последнюю копейку поставлю ребром, а составлю счастье дочери! — повторял Павел Арсеньевич, широко устраиваясь в нанятом им особняке на Захарьевской улице.
Начались выезды, вечера, приемы, рауты. Благодаря фамилии своей жены и дружбе ее с княгиней Верой, урожденной Уртминцевой, Павлу Арсеньевичу удалось собрать у себя почти безукоризненное общество, а благодаря красоте дочери и ее тонкому, наивному кокетству, в их доме появился, наконец, правда, после некоторого колебания, и намеченный молодой человек. Появился он сначала нерешительно, как бы робко осматриваясь и спрашивая себя: место ли ему здесь? Но молодая девушка живо сумела приучить его к их дому. Молодой человек стал бывать часто. Другие женихи не только игнорировались, но даже не подпускались близко.
Прошла зима, лето Масловские провели в окрестностях Петербурга, в месте, наиболее часто посещаемом молодым человеком по его официальному положению, — с осени они переехали опять в особняк на Захарьевской и стали ожидать начала конца. В обществе начали уже говорить о возможности брака молодого человека с Лидией Масловской. Слухи эти дошли и до его важной семьи, жившей в другом государстве. Семья всполошилась и сделала негласный запрос. А когда убедилась в справедливости этих слухов, то хотела было отозвать молодого человека из Петербурга к себе домой, но тот, всегда покорный и почтительный к старшим родственникам, на этот раз вдруг заупрямился. Об этом упрямстве было доведено и до высших петербургских сфер. Там это вызвало легкое неудовольствие и по отношению к сановнику, в доме которого Лидия встретилась с молодым человеком, и по отношению к неведомому дотоле Павлу Арсеньевичу Масловскому. Дело приняло дурной оборот. Молодой человек хоть и упрямился, и не хотел уезжать из Петербурга, но с предложением тоже почему-то медлил.
У Павла Арсеньевича голова шла кругом.
III
Лидия, как и отец ее, постоянно замечала разные недочеты в их домашнем обиходе и тяготилась ими. Нервы ее были напряжены до последней крайности. Она знала, что, в случае неудачи, в дальнейшем будущем ничего хорошего ждать ей нельзя. Она знала, что их и без того небольшое состояние подорвано вконец, что они почти на краю полного разорения, а перспектива неудавшейся невесты страшила ее не менее самой смерти. Несмотря на всю красоту и обаяние, ей уже трудно будет выйти замуж, даже так, как она мечтала, еще не ведая о настоящем женихе. Конечно, ею может увлечься какой-нибудь старик, и важный, и богатый, но старик. А Лидия еще не была так развращена, чтобы в девушках уже думать об измене будущему мужу. Может на ней жениться и один из тех молодых людей, которых дюжинами она встречает на разных вечерах, приличных и корректных, но с маленькой карьерой и ничтожным состоянием. Она знает, что на нее засматривается и молодой богач С., но она также знает, что отец этого С. неизлечимо душевнобольной, старший брат его какой-то мрачный пьяница, а сам С. обещает быть и тем, и другим. Что за ужас!.. Нет, нет… Она выйдет или за того, за кого хочет, или ни за кого. Она лучше умрет, чем откажется от намеченной цели…
Лидии доложили о приезде того, о ком она сейчас только думала. Она осмотрела себя в зеркале и вышла в небольшой салон, где мать ее принимала гостей. При ее входе молодой человек, в военном сюртуке, с свежим, красивым лицом, коротко остриженными белокурыми волосами, быстро поднялся с кресла и вежливо, но с оттенком легкой фамильярности поздоровался с ней. Он перед этим разговаривал с Натальей Христофоровной, сидевшей на маленьком кресле, и, видимо повторяя только что сказанные им слова, быстро проговорил, обращаясь к Лидии:
— Я заехал проститься. Сегодня вечером я уезжаю.
Лидия почувствовала, как захолонуло у нее сердце, даже в глазах слегка потемнело и дрогнули ее длинные, густые ресницы.
— Вот как! И надолго? — возможно простым голосом вымолвила она.
— Нет, нет, — заторопился молодой человек, — всего дня на три, на четыре и самое большее на неделю. Мы едем на охоту, в западные губернии, в имение графа Пирвиц фон-Лихтенштраль.
Сердце молодой девушки забилось быстро-быстро, но успокаиваясь с каждым ударом.
— Эта охота обещает много интересного, — продолжал молодой человек, занимая свое место, после того, как и Лидия села возле матери. — Я хочу испытать моих новых мраморных такс. На вид они такие хрупкие… И туда же приедет из Германии мой дядя, Людвиг-Эрнест, и брат мой, Карл, приедет с ним. Мы проведем вместе несколько дней, поохотимся, поговорим…
Опять сжалось сердце у Лидии. Она поняла, что охота эта не больше, как предлог, а на самом деле назначен семейный съезд и разговор будет о ней.
Пристально, пристально посмотрела она в глаза молодому человеку, словно стараясь прочесть в них всю свою судьбу. Он весело улыбался, смотрел приветливо и нежно, и как будто совсем не заметил ее взгляда.
‘Однако, если дело дошло до семейного съезда, стало быть он ведет его настойчиво и серьезно’, — соображала Лидия, и ей страшно хотелось прочесть подтверждение этой мысли хоть в каком-нибудь намеке с его стороны, но он опять заговорил о мраморных таксах, о прекрасном, серебристом скоч-терьере которого ему только что прислали из Англии… ‘О! Эти люди умеют прятать свои мысли и чувства глубоко!’ — думала она.
Прошло еще несколько минут. Молодой человек продолжал говорить такие же незначительные, малоинтересные вещи. Лидия все ждала чего-то. Но вот молодой человек сделал движение, как бы собираясь уходить, и как раз в это время в комнату вошел Павел Арсеньевич, сделавший вид, что он сейчас только приехал домой, а потому не успел встретить дорогого гостя.
— А я заехал проститься. Сегодня уезжаю, — заговорил опять тот и повторил и о мраморных таксах, я о дяде Людвиге-Эрнесте, и о брате Карле, и о предстоящей охоте.
Павел Арсеньевич почтительно и внимательно слушал его, и когда тот кончил, пожелал ему благополучного путешествия и счастливой охоты. Дамы повторили то же и прибавили еще пожелания скорого возвращения.
Молодой человек уехал.
Павел Арсеньевич, проводивший гостя до вестибюля, возвратился в салон, где жена и дочь дожидались его. Наталья Христофоровна как сидела на кресле, так и осталась, Лидия стояла возле окна и задумчиво смотрела на улицу. Павел Арсеньевич прошелся раза два взад и вперед по комнате и приостановился перед другим окном.
— Этот Людвиг-Эрнест, говорят, человек очень строгого характера и имеет на племянника большое влияние, — как бы про себя проговорил он, после некоторого молчания.
— Однако, они не вызвали же его к себе, а сами приехали сюда, — тоже после небольшой паузы отозвалась Лидия.
Павел Арсеньевич опять помолчал немного.
— Лидия, поди во мне! — сказал он и направился к себе в кабинет.
Лидия пошла следом.
Наталья Христофоровна осталась одна, но не сдвинулась с места и как-то задумчиво-грустно продолжала рассматривать не то лежащие на столике безделушки, не то ковер под ногами.
— Видишь ли, Лидия, — заговорил Павел Арсеньевич, придя с дочерью в кабинет и прислонившись к своему большому письменному столу, — видишь ли, дитя мое, я тебе должен прямо сказать, дела приняли очень дурной оборот: с его стороны нет еще ничего ясного… Не правда ли, ведь он… никаких таких… ясных намеков не сделал еще?
Лидия молчала.
— Ну, а неприятностей уже немало, — продолжал Павел Арсеньевич, не дождавшись от дочери ответа. — Во-первых, нет денег… а во-вторых… ‘там’, кажется, нами не совсем довольны… Так вот, — Павел Арсеньевич закурил папиросу, — так вот я счел долгом все прямо тебе так и сказать, чтобы ты… знала…
— Вам это Лев Степанович сказал, что там недовольны? — спросила Лидия.
— Нет, не Лев Степанович, но во всяком случае это достоверно.
— Съездите к Льву Степановичу.
— Да, да, я сегодня же буду у него. Сегодня же вечером. Я уже предупредил.
— Я напишу княгине Вере Борисовне. Вы передайте ей письмо.
— Хорошо, хорошо.
— А денег надо достать непременно. Это главное, — деловито проговорила Лидия.
— Ты все-таки надеешься? — тихо спросил отец.
— Надеюсь… только достаньте денег… Ну, я пойду к себе. — И Лидия, кивнув головой, пошла из кабинета. Высокая, статная, медленными шагами проходила она комнату за комнатой, упорно и строго глядя вперед. Она прошла мимо матери, все еще сидевшей на том же месте, и даже не взглянула на нее. В одной из комнат ей встретилась сестра Наташа. Лидия, кажется, и ее не заметила. Девочка даже попятилась слегка: так поразило ее сосредоточенное и строгое лицо старшей сестры.
Придя к себе в комнату, Лидия бросила мимолетный взгляд на зеркало, отразившее ее красивое бледное лицо, с большими темными глазами, и подсела к письменному столику.
‘Во всяком случае этот семейный съезд для нее шанс за, а не против, — думала Лидия, доставая листик почтовой бумаги. — Он-то, стало быть, относится серьезно. А если серьезно, то возможен и успех’. И она стала припоминать и комбинировать все более или менее значительные слова, сказанные им в разное время. Всегда сдержанный, всегда умеренный, он иногда прорывался. А несколько раз даже и очень серьезно. Раз, после обеда у княгини Веры Борисовны, когда они остались наедине, у него сорвались следующие слова, что: если когда-нибудь ему придется жениться, он желал бы, чтобы его будущая жена походила во всем на нее… Затем на балу в посольстве, танцуя с ней, он сказал: ‘Как жаль, что все имеет свой конец и мазурка эта не может продолжаться вечно’. Но главное, в своих отношениях к ней он не допускал никогда ни малейшей вольности, что довольно часто позволили себе другие люди его положения. Правда, он несколько раз поцеловал ее руку, но это было всегда так почтительно и мило… совсем не то, что другие. А между тем княгиня Вера говорила, что до встречи с ней он был гораздо развязнее с другими женщинами… Нет! Он серьезен и это не шалость.
Лидия взяла перо и принялась писать длинным, красивым почерком.
IV
Павел Арсеньевич тоже писал в это время. Несколько только что закуренных, но уже забытых папирос лежало возле него на пепельнице. Очевидно, что настоящее письмо давалось ему с трудом. Жутко и стыдно было ему обращаться с ‘покорнейшей просьбой’ к человеку, которого он едва удостаивал поклоном. Он знал, что этот Лазарь Давидович Боцарис только один из всех может выручить его в настоящем положении. Он знал, что этот делец грек не преминет поломаться над ним, не постеснится сболтнуть где-нибудь в клубе, что он только что облагодетельствовал Масловского, но он также отлично знал, что, кроме Боцариса, денег достать ему негде, а не достать денег — значить проиграть всю партию и остаться ни с чем, загубить судьбу любимой дочери, дочери, которую он любил с самой колыбели и всегда мечтал о ее счастии.
Когда она родилась, он почему-то был уверен, что у него родится дочь и сына как-то даже боялся, — он чуть ли не в первый же день решил, что этот ребенок предназначен для большой роли, что через нее устроится вся его жизнь, и потому всю свою жизнь он обещался посвятить ей. Сыновья ему представлялись сначала сорванцами-кадетами, потом офицерами, делающими долги и попадающими в разные неприятности, одним словом, чем-то очень хлопотливым и даже разорительным. А дочь, особенно если она будет красива, — а в кого бы могла быть некрасивой Лидия? — может сделать свою карьеру гораздо скорее и спокойнее. И раньше предоставить родителям возможность тихого отдыха… Так почему-то мечтал Павел Арсеньевич, и трепетно, и ревниво следя за развитием своей девочки.
‘Мы будем друзья’, — часто говорил он сам себе. А когда родилась вторая, он обрадовался и той, как возможности уделить что-нибудь и для Натальи Христофоровны. Девочки так и назывались: Лидия — папина, а Наташа — мамина дочки.
Павел Арсеньевич любил и Наташу, но уже не тою любовью. Она, конечно, была тоже его дочь и в своем роде премилый ребенок, но, одним словом, Лидия была ‘принцесса’, а Наташа — ‘mademoiselle’.
И вот теперь, когда один только шаг — и все мечты, все даже самые смелые мечты Павла Арсеньевича превзойдены, он наталкивается на разные препятствия и неприятности. А, преодолевая одни из них, он знал, что можно наделать новые, труднее исправимые.
И в письме Павла Арсеньевича Лазарь Боцарис назывался то ‘добрейшим’, то ‘почтеннейшим’, то ‘любезнейшим’, то все эти три эпитета зачеркивались и заменялись одним ‘многоуважаемым’ или даже просто ‘уважаемым’. Просьбу свою Павел Арсеньевич именовал то ‘большою’, то ‘некоторою’, то ‘маленькою’, то более определенно ‘покорнейшею просьбой’. Сначала Павел Арсеньевич написал было ‘покорною просьбой’, но сейчас же нашел, что ‘покорная просьба’ более унизительна, чем ‘просьба покорнейшая’. Трудно давалось Павлу Арсеньевичу письмо к Лазарю Боцарису…
— Мама, ты тут одна? — проговорила Наташа, войдя в гостиную и едва различая мать при слабом свете сгущавшихся петербургских сумерек.
— Да, одна. Поди, посиди со мной.
Наташа проскользнула между мебелью и хотела было присесть возле матери, но в это время вошел лакей и начал зажигать лампы. Свет неприятно резнул по глазам Натальи Христофоровны.
— Нет, Наташа, пойдем лучше ко мне! — предложила она, поднимаясь с кресла.
— Пойдем, мама, там у тебя уютнее, — согласилась Наташа, и они обе отправились в комнату Натальи Христофоровны.
Там топился камин и горела одна большая лампа под шелковым абажуром в виде китайской пагоды.
— Мама, это не будет сумерничать, — заговорила Наташа, завертывая огонь в горелке и присаживаясь бок о бок с Натальей Христофоровной на маленьком, уютном диванчике против камина. — Чтобы сумерничать, нужно, чтобы в окна лился тихий, серый, зимний свет и погасал бы понемногу, а в комнате чтобы становилось все темнее и темнее. Сначала чтобы пропали стены, потом чтобы все пропало и только одни окна неясно чтоб серели. Помнишь, мама, как мы с тобой сумерничали в Клекотках?
Наталья Христофоровна ничего не ответила, только ласково погладила Наташу по ее темно-русой головке. Наташа взяла руку матери и приложила ее к своим губам.
Наташе было уже пятнадцать лет. Такая же миловидная и тихая, как и мать ее в молодости, она была только ростом немножко повыше Натальи Христофоровны, обещая в будущем развиться в довольно высокую, статную женщину.
— Мама, неужели мы еще долго будем жить в Петербурге? — заговорила опять Наташа, плотнее прижимаясь к матери.
— Не знаю, моя девочка. Я бы так хоть сейчас готова уехать в Клекотки.
— И я, мама. Я так соскучилась и о нашем доме, и о моем Ваське, — Васька был клепер, верховая лошадка Наташи, носившая еще другое, официальное имя: Роб-Рой, — и об Елене Марковне соскучилась… И о Кате Селищевой… Обо всех соскучилась. Мама, когда мы туда уедем?
— Не знаю, моя девочка, — опять повторила Наталья Христофоровна. — Теперь туда и ехать-то нельзя, в нашем доме живет арендатор.
— Неужели, мамочка, они так в самом деле и живут там?
— Да, так в самом деле и живут, — улыбнулась Наталья Христофоровна.
— И ходят по нашим комнатам, и обедают, и спят там чужие люди… Мамочка, ведь когда Лидия замуж выйдет, мы непременно вернемся в Клекотки.
— Вероятно, вернемся, — подтвердила Наталья Христофоровна и вздохнула.
— А Лидия уедет туда, за границу?
— На первое время, вероятно… А может быть, и не уедет… не знаю.
— Как это страшно!
— Что страшно?
— Да вот так выходить замуж и сделаться совсем не тем, чем был. Ведь это совсем другие люди… Даже не русские. Другие обычаи, другой язык… Страшно!
В глубине души Наталье Христофоровне тоже было страшно за свою старшую дочь, но высказать этого она никогда не смела. Она смотрела на Лидию, удивлялась ей, почти перед ней благоговела, как перед существом другой породы. Какой жалкой, какой потерянной чувствовала она себя здесь, в Петербурге, в том свете, в который попала теперь! Каждую минуту она боялась сказать что-нибудь не так или сделать какую-нибудь бестактность, а когда приезжал этот молодой человек, этот, может быть, будущий муж Лидии и ее будущий зять, она так терялась и так робела, несмотря на всю простоту и приветливость его, что после каждого его посещения у нее разбаливалась голова. Вот и сегодня тоже: левый висок слегка ноет, и левый глаз подергивается, и только тихий полусвет комнаты, слабо освещенной тлеющими углями в камине, да нежное воркование Наташи, так ласково прижавшейся к ней, слегка успокаивают ее.
— Когда мы вернемся в Клекотки, мама, я останусь в прежней моей комнатке, а в комнату Лидии перейдешь ты, а в твоей комнатке можно поселить Елену Марковну, — продолжала мечтать Наташа, совсем с ножками взобравшись на диван и положив головку на плечо матери. — А на лето выпишем к нам гостить Ермолинцевых… Только все-таки без Лидии будет скучно… Неужели же она никогда к нам не будет приезжать?
— Кушать подано, — доложила горничная.
И мать, и дочь вздрогнули и нехотя приподнялись с дивана.
V
В столовой больше, чем где-либо, и Павел Арсеньевич, и Лидия замечали упущения и недочеты домашнего обихода. Когда не было гостей, проскальзывало всегда какое-то неряшество: то скатерть с пятном накроют на стол, то кушанье окажется испорчено поваром, но тем не менее подано, на том основании, что ‘свои-де, ничего, а добро не выбрасывать же’. При посторонних же бывало еще хуже: чувствовалось какое-то напряженное беспокойство. Павел Арсеньевич то и дело зорко осматривал стол и, заметив беспорядок, нервно комкал салфетку. Наталья Христофоровна робела и совсем терялась, Лидия хмурилась, а Наташа в такие минуты всегда готова была расплакаться. Прислуга не дорожила непостоянным местом — все почему-то знали, что все это временное: и особняк, и эта обстановка — и позволяла себе фыркать. В большинстве случаев гости и не замечали никаких упущений, но и Павлу Арсеньевичу, и Лидии казалось, что они опозорены…
Наталья Христофоровна и Наташа первыми пришли в столовую. Затем явился Павел Арсеньевич — Лидия немного запоздала. Павел Арсеньевич не любил этого и нахмурился, но сделать замечание старшей дочери он на этот раз почему-то не решился.
Молча сидела за столом их маленькая семья. Каждый был занят своими мыслями.
— Вы сегодня едете куда-нибудь? — спросил наконец Павел Арсеньевич, ни к кому особенно не обращаясь.
— Да, я с мамой сегодня у Волкушиных, — ответила Лидия.
— А ты? — спросил отец, взглянув на Наташу.
— У меня урок английского языка с мисс Джонс, — отозвалась та.
Опять наступило молчание.
‘Странная вещь, — рассуждал Павел Арсеньевич, — как Лидия отдаляется и отдаляется от семьи. Она и теперь уж почти чужая. Как брезгливо она посматривает и на наш стол, и на всю обстановку. Словно и впрямь создана она для иной доли и все это считает временным, преходящим… И это в ней было всегда, и там, в деревне, она и чувствовала и держала себя так же… Любит ли она нас? Каждое движение говорит в ней: я знаю, что для вас это все очень трудно, что вам приходится напрягаться из последних сил, но что делать? Я ведь тоже не виновата, что родилась в вашей семье. Потерпите немного, я скоро освобожу вас от этой обузы… — И Павел Арсеньевич почти неприязненно посмотрел на старшую дочь. — Все для нее и для нее одной. И эта натянутая жизнь не по средствам, и эти унизительные хлопоты о деньгах, и раболепство перед разными несимпатичными людьми, все для нее одной. Как это случилось? Ведь они сами же сделали все это, и никто в этом не виноват… Да и они не виноваты. Разве любовь — проступок? А они только любили ее… А любит ли их она?’ — опять задал вопрос Павел Арсеньевич и опять взглянул на Лидию.
Молодая девушка задумчиво смотрела перед собой и почти ничего не ела. Но, как бы почувствовав на себе взгляд отца, она медленно вскинула на него глазами.
‘Какой у папы серый цвет лица и жесткие волосы на бороде!’ — мелькнуло у нее при этом в голове и отразилось, должно быть, во взгляде, потому что холоден показался этот взгляд Павлу Арсеньевичу.
‘Любит, но как-то по-своему, обдуманно и сухо’, — решил он, и опять чувство недовольства дочерью шевельнулось в нем, и он перевел глаза на жену и на Наташу. И те обе, так похожие друг на друга, словно заробели под его пытливым взглядом.
Обед окончился. Павел Арсеньевич первым встал из-за стола и поцеловал у жены руку, что в последнее время делал редко. А Наташу, когда та потянулась губками к его щеке, ласково потрепал по плечу.
Когда не было посторонних, кофе Павлу Арсеньевичу подавали в кабинете и там же он выкуривал свою послеобеденную сигару.
— Надо… надо… надо, — твердил Павел Арсеньевич, полуразвалясь на большом сафьянном диване и прихлебывая из маленькой чашки горячий кофе. — ‘Le vin est tir — il faut le boire’ [(фр.) вино открыто, надо его выпить, т. е. раз дело начато, приходится доводить его до конца, взялся за гуж, не говори, что не дюж.], надо довести дело до конца. А затем уж можно и отдохнуть… С Наташей много хлопот не предвидится. С ней, наверное, все устроится и тихо, и просто… А Лидию… да! Надо, надо, надо… Выйдет она замуж, уедет за границу, а мы даже не будем приняты в ее семью… И фамилии мужа она носить не будет… А выдумают для нее какое-нибудь графство… И вся жизнь, в будущем, предстоит такая же выдуманная… Ну, что ж? Она не боится этого и смело идет на встречу всем возможным неприятностям’…
— Можно к тебе? — раздался за портьерой голос Натальи Христофоровны.
— Можно, — отозвался Павел Арсеньевич, не двигаясь с места.
— Мы скоро едем с Лидией к Волкушиным… Ты часам к одиннадцати пришли за нами карету, — проговорила Наталья Христофоровна, входя в кабинет.
— Да, хорошо. Я часов в девять сам поеду к Льву Степановичу. Тоже, вероятно, просижу часов до одиннадцати… Ну, ничего! Я могу вернуться на извозчике.
Наталья Христофоровна постояла несколько минут молча и потом, кивнув головой, сказала:
— Ну, an revoir.
— Аn revoir, — отозвался Навел Арсеньевич.
И она вышла ив кабинета.
‘Как здесь стало скучно и сухо! — думала Наталья Христофоровна, идя по большим, слабо освещенным комнатам к себе в уборную. — Совсем не то, что у нас было в Клекотках. И Павел Арсеньевич поседел и осунулся, словно после болезни какой… А уж эти выезды скучнее всего… Наташу жаль… Совсем закисла девчурка’…
— Мама, я уже готова, — встретила ее Лидия.
— Сейчас и я, — ответила Наталья Христофоровна и, позвонив горничную, принялась переодеваться.
Через полчаса мать и дочь выходили уже из подъезда своего дома. Выездной лакей, впрочем, исполнявший много других обязанностей, в несколько мешковатой ливрее, — она была шита на другого, уволенного с месяц тому назад за грубость, — подсадил дам в карету, захлопнул дверцу и, взобравшись на козлы, сказал кучеру:
— Пошел!
— И без тебя знаю! — огрызнулся тот.
Лошади дернули сразу. Наталья Христофоровна сначала сильно покачнулась, потом прижалась в угол кареты и довольно громко зевнула.
Лидия задумчиво смотрела в окно, на мелькавшие по сторонам улицы тусклые фонари.
Письмо к Лазарю Давидовичу Боцарису было написано Павлом Арсеньевичем еще до обеда, но он решил его не посылать, не повидавшись с князем Львом Степановичем. ‘Может быть, как-нибудь еще и обойдется, — размышлял он, дремля на своем диване. — Может быть, Лев Степанович посоветует что-нибудь другое и можно будет обойтись без унизительных просьб и заискивания у этого биржевого кулака’. Лев Степанович всегда являлся для Павла Арсеньевича в критические минуты последним прибежищем. Он давал ему основательные и веские советы, двумя-тремя словами освещал возможные перспективы… Правда, всякие денежные затруднения он старался обходить в разговорах, словно считал непозволительным для себя знать, что Павел Арсеньевич может нуждаться в деньгах, — но на этот раз Масловский решил заговорить и о Боцарисе. ‘Может быть, что-нибудь и посоветует, — размышлял он, — а ведь и сам бы мог помочь. При его состоянии это пустяки, о которых говорить не стоит’, — мелькало в голове у Павла Арсеньевича, хотя он и отлично знал, что ни за что не решится заговорить с князем о деньгах. ‘Нет, главное сообщить ему о том, что там недовольны, и спросить: как это надо понимать… Хорошо, если бы с своей стороны и княгиня Вера Борисовна заговорила… Ведь, в сущности, этот брак — ее затея… Лев же Степанович держался в этом деле как-то уклончиво, но тем не менее, кажется, не без легкого сочувствия. Еще бы! В случае удачи, это и ему было бы на руку’… Вдруг Павлу Арсеньевичу стало казаться, что сам-то он тут совсем ни при чем, что это они вовлекли его в эту интригу, а теперь, вот, умывают руки… А теперь-то их помощь и нужнее всего… Ах! Если бы можно было бросить все и уехать… Да нет, как бросишь? Куда уедешь? Le vin est tirИ, il faut le boire…
— Карета вернулась, — доложил лакей.
Павел Арсеньевич встал и медленной и нерешительной походкой, словно раздумывая о чем-то, прошел в свою спальню, служившую ему и уборной, чтобы привести в порядок свой костюм.
‘Письмо Боцарису я опущу сам, поговорив уже с Львом Степановичем’, — соображал он, через несколько минут, спускаясь уже по лестнице.
Ввиду того, что ему домой предстояло возвращаться на извозчике, Павел Арсеньевич приказал дать себе пальто. Распорядившись, куда ехать и когда послать экипаж за Натальей Христофоровной, Павел Арсеньевич уселся в карету.
И вдруг ему представилось громадное, снеговое поле, все залитое лунным светом, а по узкой проселочной дороге, ныряя из ухаба в ухаб и скользя по лоснящимся раскатам, быстро несется славная дорожная кибитка. Тройка ретивых киргизских лошадок лихо скачет, словно стараясь обогнать тень свою, несущуюся рядом по снегу. Весело позвякивают колокольчики под дугой коренника и гудят глухари у пристяжек. Скрипят полозья кибитки, ямщик, приткнувшись на облучке, покрикивает на коней и волочит за собою длинный, словно змея извивающийся, кнут. А в кибитке сидит сам он, Павел Арсеньевич, и свежий морозный воздух покалывает ему щеки и леденит усы и бороду, осаживаясь пушистым инеем на воротнике его дорожной шубы. Путь предстоит далекий… Славно спать, откинувшись на большие тиковые подушки, славно ехать по беспредельному полю в лунную, морозную ночь…
Электрические фонари Невского проспекта заставили Павла Арсеньевича очнуться — словно и в самом деле лунный свет, ворвался к нему в карету… Но вот еще два-три поворота, и лошади остановились у подъезда.
VI
Князь Лев Степанович сидел у себя в кабинете, когда ему доложили о Павле Арсеньевиче Масловском.
— Проси, — сказал он, отодвигая лежавший перед ним французский иллюстрированный журнал, и, не торопясь, встал на встречу гостю.
Князь, высокий, статный человек, с коротко-остриженными белокурыми волосами, с гладковыбритым, еще свежим лицом, казался гораздо моложе своих пятидесяти пяти лет. Движения его сохраняли еще пластичность и гибкость молодости, руки были мягки и нежны, голос несколько глухой, но приятного тембра. В нем ничего не было того, что принято называть ‘чиновничьим’, но не было и барской изнеженности и лени. Это был сановник, сановник нашего времени, приветливо-сдержанный и сдержанно-общительный.
— Здравствуйте, Павел Арсеньевич, — заговорил он, протягивая Масловскому руку. — Рад вас видеть, садитесь. Здоровье вашей супруги? Девочек?
Павел Арсеньевич чувствовал себя всегда несколько сконфуженным в этом большом, строго-убранном кабинете, где не было ни одной лишней или ненужной вещи и где, тем не менее, было так много всего. Все прорехи Павла Арсеньевича как бы выступали наружу, когда он входил в эту комнату: и костюм его казался ему как бы неподходящим ни к месту, ни к его возрасту. Зачем, например, он заколол булавку в свой галстук? Да и булавку-то дрянненькую, претенциозную… И к чему он носит на цепочке столько брелоков? Совсем не к лицу это ему…
— Благодарю вас, благодарю вас, князь, — несколько растерянно говорил он, опускаясь на указанное ему кресло, почти с отвращением замечая, как выпячиваются при этом его большие, костлявые колени.
— Курите пожалуйста! — предложил князь, сам ставя возле него ящик с сигарами.
Павел Арсеньевич протянул было руку, но сейчас же отдернул ее назад. Он знал, что Лев Степанович, не куривший сам, не любил табачного дыма в своих комнатах.
— А нами недовольны, — начал князь, усаживаясь около своего гостя.
Павел Арсеньевич всколыхнулся.
— Стало быть, вам это уже известно? — проговорил он, вопросительно взглядывая в большие бледно-голубые глаза Льва Степановича.
— Да, известно, — совсем просто ответил тот.
— Ну, и что же? — спросил Масловский и замер в ожидании.
— Нехорошо, — так же просто ответил князь. — Нехорошо, — повторил он после маленькой паузы. — Нехорошо уж по одному тому, что это так затянулось.
— Но как же было раньше… то есть, я хочу сказать, как же можно было ускорить это? Ведь нельзя же насильно… — сбиваясь и путаясь, нервно заговорил Павел Арсеньевич. — Ведь не от нас же зависело это! Это была его добрая воля…
Князь молчал.
— Но вы сказали, что ‘нами недовольны’, стало быть и вами тоже? — вдруг оборвавшись и переменив тон, спросил Масловский.
— Да, и мной.
‘Ну, и слава Богу, — мелькнуло в голове у Павла Арсеньевича. — Если тебя затронут, так ты не останешься таким безучастным, а как-нибудь да выпутаешься’.
— Да, и мной, — повторил князь. — И, может быть, мне придется представить свои объяснения.
Сухо и холодно прозвучали последние слова, и опять ёкнуло сердце у Павла Арсеньевича.
‘Он-то вывернется, он-то представит свои объяснения, а нас утопит, — утопит, потому что и деваться больше некуда… Ведь все, все поставлено ребром’…
— Что же делать? — тихо и как-то покорно спросил он.
— Завтра, — и князь назвал имя предполагаемого жениха, — завтра он уезжает на охоту… Там у них будет семейный совет, на котором все и… решится… то есть, может быть, и не в окончательной форме, но во всяком случае видно будет, как вам поступать в дальнейшем. Может быть, придется совершенно отказаться от мысли… от этой мысли… А может быть, вы, не теряя еще совсем надежды, уедете куда-нибудь, за границу, где еще молодые люди могут опять встретиться и…
‘Как же я поеду за границу, когда у меня уже гроша ломаного нет больше? — почти со злобой думал в то же время Павел Арсеньевич. — Да на поездку за границу мне никто и копейки не даст. Ведь это Улита, которая едет, да неизвестно когда будет… А кто же под Улиту поверит что-нибудь?..’
— Видите ли, Павел Арсеньевич, — продолжал между тем князь, — самая большая ошибка в этом деле с вашей стороны была та, что вы позволили себе очень преждевременно намекнуть кое-где о возможности этого брака… Даже в смысле кредита, я не думаю, чтобы это было необходимо… Ведь вы еще не нуждались в кредите, когда уже кое-где заговорили об этом.
‘Заглядывал в будущее… Знал, что буду нуждаться’, — мысленно каялся и в то же время оправдывал себя Павел Арсеньевич.
— И дело стало слишком гласно. Если бы все это делалось так, что вам самим как бы не было известно, то, полагаю, обошлось бы без малейших неприятностей… Но, повторяю, все зависит от того решения, к которому придут члены семьи на предстоящей охоте.
‘Значит, там-то не особенно недовольны, если он так говорит… А насчет денег-то как же? Вдруг тот окажется настойчивым и ни на какие убеждения Людвига-Эрнеста не пойдет… Может быть, ведь и в самом деле любит?.. А как увезут они его с охоты прямо домой — мы-то куда? А ведь все они затеяли… Главным образом, княгиня Вера Борисовна… А теперь представят свои объяснения, и пиши пропало’, — сбивчиво мелькало в голове Павла Арсеньевича во все время плавной, размеренной речи князя.
— Я вам не помешаю? — раздался голос из-за тяжелой опущенной портьеры.
— Нет, нет, Вера, нисколько, — предупредительно ответил Лев Степанович.
Масловский быстро встал с кресла и, сделав несколько шагов навстречу княгине Вере Борисовне, поцеловал протянутую ему руку.
Княгиня сделала вид, что целует его в голову.
— Ну, как ваши? Здоровы? Отчего Лидия не приехала? Мне нужно с ней поговорить! — быстро заговорила эта маленькая черноволосая женщина, с очень моложавым и смелым личиком.
— Ах, княгиня! — спохватился Павел Арсеньевич. — У меня к вам есть письмо от нее… Сию минуту… виноват, не это…
И Масловский быстро, почти вырвал из рук княгини письмо, на котором был четко написан адрес Боцариса, но князь, стоявший возле них, кажется, успел прочитать фамилию грека.
— Вот, вот, княгиня, письмо дочери! — поправился Павел Арсеньевич, вынимая из кармана другой конверт и передавая его Вере Борисовне.
— Что за глупости? Зачем она пишет? Лучше бы приехала сама, — проговорила та и, отойдя к письменному столу, где горела большая лампа, распечатала письмо и принялась торопливо его читать.
Мужчины молча, тихими шагами похаживали в это время взад и вперед по кабинету.
— Вздор и пустяки! Ничего этого не нужно! — резко проговорила княгиня, окончив чтение письма и вкладывая его обратно в конверт.
Павел Арсеньевич приостановился, насторожившись, но княгиня даже не взглянула на него.
— Пойдемте чай пить, — проговорила она и быстрой походкой пошла вперед.
— Вы, Павел Арсеньевич, скажите Лидии, что все, что она замышляет — пустяки, — продолжала Вера Борисовна, сидя уже в столовой за самоваром и сама разливая чай. — Скажите ей, что я и без нее все это продумала и нашла, что… Нет, лучше ничего не говорите, я ей напишу подробно… Да и не напишу даже, а пусть она ко мне завтра сама утром приедет…
Княгиня говорила быстро и отрывисто, проворно переставляя маленькими ручками стаканы, чашки, позвякивая ложками, словно торопясь куда, открывая и завертывая снова кран у самовара и в то же время перебегая своими небольшими, но красивыми черными глазками с предмета на предмет.
— Наталье Христофоровне скажите, чтобы та тоже не беспокоилась. Ни из чего не нужно делать grand cas…[ (фр.) важное дело] Все придет на свое место, в свое время… Молодого человека я люблю — он с принципами и не тряпка… А если есть неприятности, так что делать? Они есть у всех… Pour tre belle, il faut souffrir… [(фр.) Красота требует жертв] Я ничего не понимаю насчет денег и это меня не касается… Но оставьте мне мое дело… И ты, Лев, — обратилась она к мужу, — ты тоже, пожалуйста, молчи… Странная манера у мужчин все преувеличивать… Что говорить о том, чего нет? Если нужно будет, я съезжу и поговорю… А вы все делаете большие глаза и собираете на лбу морщины… Я знаю, это дает вам вид глубокомысленности, но положительно ни к чему не ведет. Пишите ваши бумаги, а живых людей оставьте мне…
Все это княгиня сыпала почти без умолку, словно боясь, что вот-вот ее сейчас перебьют и не дадут ей договорить главного. Но ни Павел Арсеньевич, ни князь перебивать ее не думали. Они почти не слушали ее. Павел Арсеньевич, задумчиво мешая в стакане ложечкой, схватывал только несвязные обрывки ее речи и горько и желчно внутри себя улыбался.
‘Да, да, — думал он, — насчет денег ты не хочешь ничего понимать! Это тебя, конечно, не касается… Кашу-то заварила, а расхлебывать мне приходится… Принципы… А куда с ними без денег уедешь? Деньги-то в этом деле главное и есть’… И чувство глубокой неприязни шевелилось в нем против этой маленькой, говорливой женщины, которую он считал главной виновницей своего настоящего безвыходного положения. Конечно, он не верил ей. Не верил тому, что, когда нужно будет, она съездит и поговорит. To есть может быть, и съездит, и поговорит, да толку-то из этого никакого не выйдет… Она представлялась ему маленькой хвастливой синицей, похвалившейся зажечь море. И в эту минуту он сердился и на жену, и, главным образом, на дочь, поддавшихся ее болтовне, ее птичьим планам настолько, что даже завлекли и его самого во всю эту неприятную историю.
Князь, напротив, был очень спокоен. Он уже по опыту знал, что все, казавшееся и ему, и многим другим совершенно несбыточным, постоянно удавалось его маленькой, торопливой и часто даже бестактной жене. Казалось даже, что бестактностью-то этой она и брала иногда там, где другие, действовавшие более осмотрительно и осторожно, всегда проигрывали. Вот она сейчас сказала, что напишет туда письмо. Туда, на охоту, в имение графа Пирвиц-фон-Лихтенштраль и самому дяде Людвигу-Эрнесту. У каждого другого подобную мысль он счел бы почти безумной. А она действительно напишет, и он не помешает ей. Конечно, и советовать не будет, но предоставит ей просто действовать, как она там знает. Да за советом она и не придет. И отлично сделает, потому что посоветовать ей подобную сумасбродную выходку он бы никогда не мог. Княгиня действует всегда на свой риск и страх, а ему приходится только обыкновенно приятно улыбаться, выслушивая подчас совершенно неожиданные комплименты уму, находчивости и энергии его супруги. В глубине души князь сознавался даже, что и в блестящей своей карьере он многим обязан ее неосторожным, неожиданным, а иногда и бестактным выходкам. Случалось, что она вмешивалась в дела, для нее, казалось бы, самые неподходящие, но князь и тут не препятствовал ей и в этих случаях он был просто пассивен и ожидал результатов. Вот только в свои денежные дела он не допускал ее вмешательства. Тут уж он был непреклонен и упрям. Вера Борисовна, сделав две-три неудачных попытки, сама отказалась от всякого влияния в вопросах финансовых, хорошо зная, что в денежных делах муж ее доверяет несравненно более опытности управляющего, Ильи Пузырькова, чем ее уму, находчивости и даже счастливой звезде.
‘А может быть, все это и к лучшему, — думал князь, прислушиваясь только одним ухом к неумолкаемой болтовне своей супруги. — Если Вера так убеждена в успехе, то еще не было случая, чтобы ей не удалось. А удастся это…’ И в голове князя начали складываться разные более или менее приятные перспективы.
Но Павел Арсеньевич чувствовал себя все более и более подавленным. Когда же, перед уходом, князь, оставшись с ним с глазу на глаз, довольно прозрачно посоветовал ему быть осторожнее в денежных делах и не связываться с разными сомнительными личностями, он почти обозлился. Ему захотелось крикнуть этому спокойному, холодному человеку, что хорошо ему, имеющему чуть не сто тысяч годового дохода, рассуждать так, а что он, вот, не сегодня-завтра по миру пойдет, что у него ни кола, ни двора не останется, что он и теперь уже в долгу чуть не по уши, что у него на руках судьба двух дочерей и что по милости именно князя и его болтливой синицы он и попал в такое ужасное положение, что на его месте было бы несравненно деликатнее не советы давать, а просто предложить несколько тысяч, для того ничего не значащих и могущих спасти всю его ни в чем неповинную семью…
Но, конечно, ничего подобного Павел Арсеньевич не крикнул и не сказал даже, а совет князя он принял чуть не с благодарной улыбкой и почтительно пожал несколько раз протянутую ему руку.
VII
Но когда Павел Арсеньевич вышел на улицу, лицо его сразу изменилось: брови хмуро сдвинулись и углы губ нервно оттянулись вниз.
Извозчиков по близости подъезда не оказалось, и Павел Арсеньевич пошел пешком. Падал мелкий снег, ветер налетал порывами, какой-то сырой, суливший оттепель. На улице было тихо, и потому отдельные звуки, голоса, раздавались как-то отчетливо и ясно. Очки Павла Арсеньевича замокли, ветер трепал полы его пальто. Медленно шагая, шел он по тротуару, глядя себе под ноги, и раздумывал: послать ли письмо Боцарису, или нет? Ведь все равно, кроме него достать денег негде, а деньги нужны… Боцарис даст вне всякого сомнения, но что из этого толку? Деньги опять уйдут в эту ненасытную прорву петербургской жизни, и опять он очутится в том же положении, даже в худшем… И тогда что?
— Помогите, пожалуйста, бездомному человеку, с малюткой! — раздался возле него хриплый голос, и запах винного перегара так и обдал Павла Арсеньевича.
Он сердито повернул голову: рядом с ним шел какой-то господин, довольно прилично, но совершенно уже не по сезону одетый — старенькая цилиндрическая шляпа была сдвинута несколько набекрень, легонькая, летняя ‘крылатка’ была накинута на его худые плечи и распахнута на груди. Белье на этом господине было крахмальное и галстук повязан как следует. На носу сидело стальное пенсне с длинной черной ленточкой. Он вел за руку мальчика лет восьми, одетого довольно заботливо, то есть, в тепленьком пальто, в барашковой шапочке, с завязанными даже наушниками. На ногах у мальчика Павел Арсеньевич разглядел высокие, теплые калошки, и лицо у мальчика было полненькое и даже свежее. И смотрел он спокойно, с некоторым только любопытством.
— Без приюта и без пристанища с семьей. Бывший помещик трех черноземных губерний, а теперь вот… дети на руках… больная жена… — тихо продолжал говорить господин в ‘крылатке’, умильно посматривая на Павла Арсеньевича через мокрое пенсне.
— Подвезти прикажете? — крикнул подъехавший к панели извозчик.
Павел Арсеньевич обрадовался ему и стал торопливо усаживаться в сани. Господин в крылатке сделал было попытку застегнуть полость, не переставая шептать:
— Помогите, пожалуйста… Положение самое безвыходное.
— Стыдитесь водить ребенка в такую погоду… Идите домой! — сердито проговорил Павел Арсеньевич и отвернулся.
Запах винного перегара нестерпимо раздражал его.
Извозчик дернул вожжами, и лошадь затрусила усталой, надорванной рысью. Господин в крылатке исчез во мгле, как сон, как мимолетный призрак. А у Павла Арсеньевича вдруг сжалось сердце.
‘Зачем я так оттолкнул его? Зачем не подал чего-нибудь? Наконец, просто почему не расспросил?’ — замелькало у него в голове, и длинное, худое лицо господина в крылатке, с большим носом и маленькими, полуседыми, получерными усиками и бородкой, ясно и четко вырисовалось перед его глазами. Павлу Арсеньевичу хотелось остановить и вернуть извозчика, но почему-то он не решился, словно не сумел этого сделать. И сани отъезжали все дальше и дальше от того места, где остался этот странный нищий.
‘Может быть, и впрямь это несчастие, большое несчастие, — раздумывал Павел Арсеньевич. — Может быть, и в самом деле господин этот — забитый, задавленный судьбою человек. Сам он одет по-летнему, а ребенок заботливо окутан, стало быть еще бережет свою семью. А если взял с собой мальчика, так что же? Ему, тепло одетому, все-таки лучше на улице, чем в каком-нибудь промозглом подвале… А что водкой пахнет, то и это естественно: слабый русский человек любит запивать с горя. Может быть, он давно бы удавился, если бы не пил’… И рядом с этими размышлениями, в голову Павла Арсеньевича полезли другие горькие, мрачные мысли: ему стало казаться, что и он может впасть в такое же тяжкое, безвыходное положение. Конечно, не сразу, но и не много времени нужно, чтобы опуститься до последней крайности. Он знал отлично, что в минуту нужды никто не поможет бескорыстно, а какая корысть помогать ему? И сам он человек вполне беспомощный… Он может быть уездным предводителем дворянства, даже губернским, но это при средствах… А без средств куда возьмут его?.. На что он способен? Стоит только ведь упасть, и уже не поднимешься… Это чувствовал он всю жизнь и всю жизнь цеплялся за все… В молодости, конечно, он был смелее, но с годами и с нарастанием семьи жуткое чувство ужаса перед жизнью чаще и чаще охватывало его… ‘Помещик трех черноземных губерний’… А может быть, и вправду этот худой, потерянный субъект был помещиком трех черноземных губерний… угощал соседей, бражничал с приятелями, жил не по средствам, протянул руки к какой-нибудь афере, оборвался и упал… И он, Павел Арсеньевич, тоже протянул руки и поставил последнюю копейку ребром и весь, со всем своим будущим, зависит от самого капризного случая… Оборвется волосок, и он полетит…
— Направо, направо к подъезду! — крикнул Павел Арсеньевич, заметив, что сани поравнялись с его домом.
Извозчик повернул к тротуару. Швейцар, стоявший на подъезде и разговаривавший о чем-то с дворником, бросился к нему и, отстегнув полость, высадил Павла Арсеньевича из саней. Дворник снял шапку.
— Барыня еще не возвращалась? — спросил Павел Арсеньевич, входя в вестибюль.
— Никак нет-с. Карета только что за ними поехала-с.
Каждый раз, когда Павлу Арсеньевичу приходилось спрашивать прислугу о жене, он всегда несколько заминался, не зная, как назвать ее. ‘Барыня’ в Петербурге звучит слишком вульгарно: всякая мелкая чиновница здесь называет себя барыней. ‘Ее превосходительство’… но хотя вся прислуга и величала их сама таким образом, Павел Арсеньевич, не имея генеральского чина, допуская это, сам не решался величать себя неподходящим титулом. ‘Наталья Христофоровна’ — ему казалось слишком фамильярным обращением к этой чужой, пришлой, временной прислуге. Как бы хорошо было, если б он был графом, князем, даже бароном! Как это красиво и коротко звучит: ‘Княгиня вернулась?’ — ‘Отнесите это графине’. Или: ‘доложите баронессе’.
Но на этот раз Павел Арсеньевич не думал об этом и совсем машинально сказал первое подвернувшееся ему слово — ‘барыня’. Его занимали другие мысли. ‘Вот я швейцара держу, — думал он. — Совершенно лишний, непроизводительный расход. А может быть, и года не пройдет, как этот же швейцар отгонит меня от какого-нибудь благотворительного подъезда. Ведь все они, вся эта челядь отлично чует, что дела мои плохи, что в доме нет денег… О! Это такой чувствительный барометр! По выражению их лиц можно прочитать, что тебя ждет впереди. Они там шепчутся между собой, судачат, пересмеиваются, а ты ходишь между ними, как балаганный король в мишурной мантии’.
Павел Арсеньевич прошел к себе в кабинет и тут только вспомнил, что он забыл опустить в почтовый ящик письмо Боцарису.
‘Отправлять или не отправлять?’ — задумался он на минуту, стоя перед письменным столом и вертя в руках слегка помявшийся в его кармане конверт. И вдруг чувство злобы задрожало в нем: ‘Как ни раздумывай, а ведь другого исхода нет, — прошептал он. — Ведь не с протянутой же рукой в самом деле идти на улицу. Ведь надо же давать деньги на текущие расходы’…
И Павел Арсеньевич надавил кнопку звонка.
— Вели сейчас же это письмо отнести по адресу. Сию же минуту! — сердито приказал он вошедшему лакею. — Постой, тут марка наклеена.
И Павел Арсеньевич, подсев к столу, взял новый конверт и, надписав на нем адрес, переложил письмо.
— Сейчас же отнести, — повторил он. — Ответа не ждать. Если дома нет, или спят, передать швейцару. Сейчас же.
Лакей взял письмо и вышел из кабинета.
VIII
В доме было томительно тихо. Наташа уже спала. В гостиных горело только по одной лампе. С улицы не доносилось ни звука. Павел Арсеньевич одиноко ходил взад и вперед по своему большому кабинету. Он старался думать о деле, о деньгах, а мысли его, как-то сами, против воли, перескакивали на разный вздор. То ему, ни с того, ни с сего, вспоминался их уездный исправник, с его таинственным подмигиванием одним глазом, то он вдруг начинал припоминать о том, как мучилась Наташа, когда у нее прорезывались первые зубки… Худой господин в крылатке, с сопровождавшим его мальчиком, мелькал у него в голове, как ни старался гнать его Павел Арсеньевич из своих мыслей… А за худым господином опять лезли разные ужасы.
‘Вздор, не об этом надо думать, — твердил Масловский про себя, приостанавливаясь то в том, то в другом углу кабинета. — Надо решить самые существенные вопросы: ну, даст Боцарис денег, даст, положим все десять тысяч, которые он просил… А дальше-то что же? Ведь на десять тысяч всю жизнь не проживешь… то есть, конечно, можно, но надо уже круто и бесповоротно решить с настоящим, т. е. выкинуть из головы всякие надежды на жениха, уехать куда-нибудь, замкнуться, съежиться и чинить сделанные бреши… Долго чинить придется… хватят ли у него силы и уменья? Он хоть и не стар, но здоровье его заметно начало пошаливать… Голова слишком часто болит… Вот и теперь он чувствует: начинает ныть висок, а с левого виска, — он знал уже — пойдет и дальше… Доктор говорил что-то насчет сердца, ну, да не в сердце дело… А вот что с дочерьми его станется? Как они это перенесут? Наташа еще ничего… эта безропотная, а Лидия?..’
— Ах, Лидия! — вслух уже выговорил он, видя, что к нему в кабинет входит его старшая дочь. — Это ты? — переспросил он, отступая даже несколько назад.
— Я. Что с тобой, папа? Ты как будто испугался? — проговорила Лидия, внимательно всматриваясь в отца и тоже приостанавливаясь на месте.
— Стало быть, вы вернулись уж… А я и не слыхал, как подъехала карета.
— Да, вернулись. Был ты у князя? Отдал мое письмо Вере Борисовне? Что она сказала? — говорила Лидия, уже смело подходя к отцу и прикладывая руку к его лбу.
— Что сказала Вера Борисовна? Представь себе: не помню… Но что-то она говорила… Должно быть, неважное что-нибудь…
— А у тебя горяча голова, папа. Ты здоров?
В голосе дочери скользнула какая-то не то заботливая, не то беспокойная нотка.
— Ничего, здоров, — ответил Павел Арсеньевич, чувствуя, что заботливость дочери его раздражает.
‘Она боится, — мелькнуло у него в голове, — чтобы я не захворал, не потому, что ей жаль меня, а потому, что она знает, что у нас сейчас нет денег, и дрожит за свое будущее’…
— Мама, посмотри, ты не находишь, что у папы горяча голова? — обратилась Лидия к вошедшей Наталье Христофоровне.
Та сейчас же всполошилась и испугалась. Она потрогала лоб мужа сначала рукой, потом, наклонив его голову, приложила к его виску свой глаз. Таким образом Наталья Христофоровна всегда измеряла температуру у своих детей прежде, чем поставить термометр. Она почему-то особенно верила в чувствительность своего века.
‘Эта вот не так боится’, — подумал Павел Арсеньевич, позволив проделать над собой эту странную манипуляцию.
— Ну, оставь, Наташа, — сейчас же рассердился он, освобождаясь из рук жены. — Оставь, пожалуйста! Никакого жара у меня нет и ничего не болит.
— А висок-то горячий, — чуть слышно проговорила Наталья Христофоровна, грустно-растерянным взглядом посматривая на мужа.
— Ну, и отлично! Ну, и пускай горячий! Идите вы к себе. Я тоже сейчас спать лягу, — нетерпеливо проговорил Павел Арсеньевич, прощаясь с дочерью, то есть, холодно, на этот раз, целуя ее в лоб.
— А все бы принял чего-нибудь, — нерешительно посоветовала Наталья Христофоровна и, поцеловав у мужа руку, вышла из кабинета вслед за Лидией.
Оставшись один, Павел Арсеньевич приложил руку к виску и на минуту задумался. Вошел камердинер с письмом на подносе.
— Это что такое? — спросил Масловский.
— Ответ от господина Боцариса.
— Как ответ? — испугался Павел Арсеньевич. — Зачем ответ? Ведь я сказал, чтобы ответа не дожидались.
— Не могу знать-с. Степан ходил и говорит, что господин Боцарис были дома и приказали подождать ответа.
— Ну, хорошо, хорошо. Иди, приготовь в спальне, я сейчас ложусь! — нетерпеливо крикнул Павел Арсеньевич, присев к столу и почти дрожащими руками срывая конверт.
Три раза подряд прочел он письмо Боцариса. Сомнения не было никакого: самый решительный и категорический отказ. Ссылки на то, что при его, Боцариса, больших делах, он не может заниматься разными мелкими ссудами, что для этого есть разные дисконтеры, к которым и рекомендуется обратиться высокоуважаемому Павлу Арсеньевичу, несколько извинений, несколько ничего не значащих пустых любезностей и затем довольно сухая подпись: ‘с почтением Лазарь Боцарис’.
Долго сидел около письменного стола Павел Арсеньевич, облокотив голову на обе руки. Письмо лежало перед ним, и он время от времени взглядывал на него.
‘Что же делать? Что же делать?’ — поминутно повторял он, и ни одного ответа не приходило ему на мысль.
Вошел камердинер и доложил, что все готово. Павел Арсеньевич встал и покорно направился в свою спальню. Он спал с женой на разных половинах. Сделав при помощи камердинера свой ночной туалет, он улегся на свежие, несколько холодные простыни и завернулся в одеяло.
— Что же делать? — почти вслух проговорил он, задувая свечу и поворачиваясь на правый бок.
Началась длинная, бессонная, тяжелая ночь. Павел Арсеньевич ворочался с боку на бок, сердито поправлял сбивавшиеся подушки, зажигал несколько раз свечу, курил и не мог уснуть. Мысли тяжелые, раздражающие, угнетали его и никак он не мог отделаться от них. Он пробовал мечтать — средство, к которому он прибегал всегда, чтобы скорей уснуть, — но это ему не удавалось. У Павла Арсеньевича были даже в обиходе уже совсем готовые мечты: так, иногда, он мечтал о том, что вдруг, неожиданно разбогатев, он займется хозяйством в широких размерах и совсем на новых началах и в самый короткий срок, что-то даже в очень короткий, сделает свое имение лучшим в целой России. Затем иногда он воображал себя министром внутренних дел, — тоже необычайно быстро и успешно вводившим разные благодетельные реформы. Иногда в своих мечтах он отправлялся в кругосветное путешествие и перед самым моментом засыпания открывал какой-то необитаемый, но премиленький островок, где можно отлично будет устроить виллу и проводить зимние месяцы. Но все эти мечты на этот раз оказывались бессильными, и голова Павла Арсеньевича словно не принимала их.
Было уже около семи часов утра, когда Павел Арсеньевич очутился на извозчичьих санках рядом с господином в крылатке и в цилиндре, а на коленях у него сидел мальчик в тепленьком пальто, в шапке с наушниками. Мальчик правил лошадью, а та, с страшной быстротой и как-то боком понеслась в зиявшую с левой стороны пропасть. Павел Арсеньевич громко вскрикнул, вскочил с постели и затрясся всем телом: что-то мучительно давило у него посредине груди и ныл висок.
— Опять! — прошептал он, зажигая свечу.
Все его тело сразу покрылось холодным потом и ходуном ходила под ним и кровать, и пол.
Подобные припадки с Павлом Арсеньевичем случались и раньше, но редко и никогда с такой силой. Обыкновенно он вскрикнет, вздрогнет, проснется и снова заснет. Мучительного же удушья и жжения в груди он никогда прежде не чувствовал, и это его сильно напугало. Павел Арсеньевич встал, отыскал валериановые капли и дрожащей, неверной рукой стал отсчитывать их в стакан, стоявший у него на столике. Голова его кружилась, горло сдавливала спазма, висок и сердце мучительно ныли.
Приняв лекарство, Павел Арсеньевич опять улегся в постель. Мысли его стали спокойнее — он даже почти ни о чем уж не думал — и скоро он забылся в тихом сне.
IX
Было уже довольно поздно, когда проснулся Павел Арсеньевич. Едва он успел открыть глаза, как чувство едкой тоски сдавило ему грудь. Он сразу вспомнил все, и весь вчерашний день, и мучительную ночь, и предстоящие неприятности, и хлопоты. Отказ Боцариса заставлял его подумать о приискании другого источника, а ему так не хотелось думать, так хотелось отдохнуть после пережитых уже волнений и неудач. Уехать бы куда-нибудь хотя на несколько дней… Выйти на время из колеи, все отложить, отсрочить, хотя немного забыться. Но ни уехать, ни отложить предстоящие дела не представлялось ни малейшей возможности. Павлу Арсеньевичу казалось, что даже серьезной, тяжкой болезни обрадовался бы он теперь, чтобы хотя этой ценой купить отдых на несколько дней. Тоскливо посматривал он в полумрак спальни, съежившись на боку под своим теплым одеялом. Но, пролежав таким образом с полчаса и видя, что ему не уснуть уже больше, Павел Арсеньевич вздохнул, повернулся и, нащупав на стене кнопку звонка, надавил ее. Через минуту вошел камердинер и поднял тяжелые занавески на окнах. Яркий свет морозного зимнего дня ворвался в спальню. Павел Арсеньевич взглянул на часы: было уже без четверти двенадцать.
— Что это, сегодня, кажется, холодно? — спросил он.
— Да-с, сильно подмораживает, — ответил камердинер, приготавливая умывальный прибор.
Голова у Павла Арсеньевича была тяжела и кружилась. Встав на ноги, он даже покачнулся. Умывание не освежило его — от холодной воды только лихорадочная дрожь пробегала по всему телу.