Д. И. Писарев. Сочинения в четырех томах. Том 3. Статьи 1864-1865
М., ГИХЛ, 1956
I
Постоянные читатели моих статей, вероятно, заметили, что при всех столкновениях моих с нашими литературными противниками я обыкновенно нападаю и почти никогда не защищаюсь. Я не люблю вести оборонительную войну, потому что защищаться — значит в большей части случаев повторять то, что уже было сказано прежде, и при этом повторении соскабливать с своих мыслей ту грязь, которая навалена на них тупоумием или недобросовестностью журнальных оппонентов. Это занятие скучное, кропотливое и бесплодное. Надо возиться с запутанною аргументациею противника, надо, как мошенника, ловить его с поличным на каждом софизме, надо сверять его лживые показания с подлинными документами, надо рассматривать в микроскоп такую дрянь, к которой гадко прикоснуться, и наконец, ценою всех этих трудов, располагающих к морской болезни, приходится купить тот тощий результат, что какой-нибудь N или M глуп, как пробка, или врет хуже всякого барона Мюнхгаузена. Покупать такой мизерный результат дорогою ценою тошнотворной работы особенно неприятно в том случае, когда льстишь себя надеждою, что этот результат достанется читателю даром, при первом взгляде на труды глупого или недобросовестного писателя. К сожалению, эта надежда часто оказывается слишком розовою. Читая самую поразительную дрянь, публика все-таки не умеет распознать ее специфических достоинств и обыкновенно нуждается в том, чтобы ей объяснили, что данное произведение — действительно не что иное, как жалкая помесь бессильной клеветы и самодовольного слабоумия. Умственная беззащитность нашей публики обнаруживается как нельзя нагляднее, например, в том крупном и ярком факте, что посредственность, подобная г. Каткову, может пользоваться сильным влиянием и репутациею умного человека, съевшего собаку в области государственной мудрости. Другой пример, гораздо более мелкий, но, быть может, еще более выразительный, состоит в том, что такой невероятно слабоумный субъект, как г. Николай Соловьев, имеет возможность печатать свои сочинения в журналах, которые даже, по всей вероятности, платят ему за эти сокровища некоторое количество денег. Не из милосердия же, в самом деле, держала его покойная ‘Эпоха’ и не из сострадания же унаследовали его от ‘Эпохи’ ‘Отечественные записки’.1Значит, есть даже и такие читатели, которые могут удовлетворяться г. Николаем Соловьевым, и к числу этих читателей принадлежат, очевидно, во-первых, редакции ‘Эпохи’ и ‘Отечественных записок’, а во-вторых, те люди, которые по своим умственным способностям стоят еще ниже этих двух редакций. Хотя этому трудно поверить, однако нет сомнения, что такие люди действительно существуют, потому что, если бы они не существовали, тогда обеим названным редакциям не было бы ни повода, ни возможности оставаться редакциями. Так как редакция ‘Эпохи’ перестала быть редакциею, то надо полагать, что она опустилась ниже возможного minimum’a человеческих способностей, а так как редакция ‘Отечественных записок’ еще продолжает быть редакциею, то остается предположить, что она держится еще выше этого minimum’a и еще не коснулась той роковой точки, на которой человек превращается в микроцефала. Стало быть, когда г. Н. Соловьев в ‘Отечественных записках’ разбирает мои статьи или, точнее, по поводу моих статей обнаруживает звонкую пустоту своего черепа и медный состав своего лба, тогда находятся читатели, которые верят г. Н. Соловьеву на слово, во-первых, в том, что он раскритиковал меня в пух, а во-вторых, в том, что он сам высказал или провел кое-какие идеи. Хотя мне, как человеку и гражданину, очень грустно иметь таких ограниченных ближних и соотечественников, однако я все-таки, даже из человеколюбия и из любви к согражданам, не унижу себя до того, чтобы защищаться против г. Н. Соловьева. Не унижу себя потому, что это унижение было бы совершенно бесполезно. Любители г. Н. Соловьева, очевидно, должны быть людьми настолько безнадежными в умственном отношении, что им нельзя ничего растолковать и что их ни в чем нельзя ни убедить, ни разубедить, потому что они говорят для процесса говорения, слушают для процесса слушания и вообще живут для превращения пищи в животное удобрение. Я вовсе не желаю приобретать себе благосклонность или уважение этих ходячих химических лабораторий, потому что их уважение и благосклонность никому ни на что не могут пригодиться. Поэтому-то я не намерен отступать, в отношении к г. Н. Соловьеву, от моей обыкновенной тактики презрительного молчания, несмотря на все плоские выдумки, которые он распространял, распространяет и будет распространять насчет моей литературной деятельности.
Но в последнее время у меня явился другой противник, в отношении к которому молчание неудобно и даже может сделаться опасным. Этот противник обращается к такой публике, которой мнение имеет для меня значительную цену. Он пишет в таком журнале, который, несмотря на множество странных и бестактных выходок, по общему составу своих сотрудников и по общему своему направлению имеет полное право считаться честным и умным журналом. Читатель, конечно, догадался, что журнал этот — ‘Современник’ и что противником моим является г. Антонович. В течение прошлого года я не раз предлагал ‘Современнику’ выяснить тот тип, который называется новым типом и который теперь пробивает себе дорогу как в обществе, так и в литературе. Мое желание возбудить дельную и плодотворную полемику завлекло меня слишком далеко, я позволил себе несколько резких выражений (между прочим, знаменитое лукошко),2которые действительно возбудили желанную полемику, но вместе с тем дали ей тотчас же самое ложное направление. Читатель, конечно, помнит, какая тут произошла печальная оргия личных перебранок и клеветливых импровизаций. Клеветал г. Посторонний сатирик, но бранились, разумеется, обе стороны, потому что когда человек лжет, тогда собеседник этого человека поневоле должен называть его лгуном или по меньшей мере сочинителем. Я не отказываюсь взять на себя некоторую долю ответственности за происходившее безобразие, я сознаюсь, что резкие выражения были неуместны, лукошко могло быть выброшено из моей статьи без всякого для нее ущерба, однако, принимая в соображение качества того писателя, который принял псевдоним Постороннего сатирика, — качества, обозначившиеся очень ярко в разгаре нашей полемики, я полагаю, что с этим писателем добросовестная и дельная полемика, клонящаяся к выяснению и всестороннему рассмотрению идей, вообще совершенно невозможна, и была бы невозможна даже в том случае, если бы я не позволил себе никакой резкой выходки. Как бы то ни было, я уклонился от полемики и стал желать ее прекращения, как только обозначился ее неблаговидный и совершенно бесплодный характер. Я решился молчать, когда г. Антонович в своей статье ‘Промахи’ разобрал по-своему мой ‘Нерешенный вопрос’. Не желая защищаться и поддерживать таким образом личный характер полемики, я, однако, с свойственной мне резкостью разобрал и осмеял те жалкие несообразности, которые были высказаны г. Антоновичем по поводу ‘Эстетических отношений’.3 Мои насмешки заставили г. Антоновича направить против ‘Русского слова’, и преимущественно против меня, статью ‘Лжереалисты’, помещенную в июльской книжке ‘Современника’. Эта статья налагает на меня обязанность защищаться, и защищаться очень серьезно.
II
В самом начале своей статьи г. Антонович отзывается о ‘Русском слове’ следующим образом: ‘До сих пор оно только пробавлялось чужими, подслушанными или напрокат взятыми фразами, не пускаясь в объяснение смысла их, и все были уверены, что оно понимает эти фразы и понимает их, как следует’… ‘Теперь же ‘Русское слово’ вызвали на объяснение, заставили его определенно высказаться, как оно понимает реализм и как прилагает его к различным частным вопросам’ (стр. 54). До сих пор и теперь! До каких это пор? и что значит это теперь? Когда именно ‘Русское слово’ пробавлялось чужими фразами, у кого были взяты напрокат эти фразы, с каких пор начинается разоблачение ‘Русского слова’ и кто заставил его определенно высказаться? Если для разрешения этих вопросов мы обратимся к печатным фактам, то тотчас увидим, что вся теория г. Антоновича о двух фразах в существовании ‘Русского слова’ есть не что иное, как плод игривого воображения. Если ‘Русское слово’ брало напрокат реалистические фразы, то, разумеется, оно могло брать их только у ‘Современника’. На самом же деле этого не было. ‘Русское слово’ уже в 1861 году не раз высказывало по поводу различных статей ‘Современника’ свои критические замечания. В майской книжке 1861 года, в статье ‘Схоластика XIX века’, я доказывал неуместность тех приемов, с которыми г. Антонович приступает к разбору лекций г. Лаврова. В сентябрьской книжке того же года, в статье под тем же заглавием, я опровергал некоторые мысли г. Чернышевского о падении Римской империи.4 Верны или ошибочны были мои идеи — об этом я, как автор, судить не могу, но во всяком случае если даже я ошибался, то я ошибался самостоятельно, то есть размышлял сам, а не брал напрокат чужих фраз. В том же 1861 году некоторые из наших журналов сильно нападали на меня за ‘Схоластику’ и за статью о ‘Физиологических эскизах’ Молешотта. Они тогда же пугали мною ‘Современник’ и говорили ему, что я довожу его идеи до абсурдов, которые, однако, составляют логическое следствие этих самых идей.5 Следовательно, если я вообще компрометирую реализм моею литературною деятельностью, то во всяком случае я занимаюсь этим компрометированием очень давно и постоянно, с первого моего появления на литературном поприще. Такого периода, когда я повторял чужие фразы, в моей литературной деятельности не было. Все, что я знаю, то, конечно, я не сам открыл, а вычитал в различных книгах, русских и иностранных. Но я полагаю, что точно таким же путем приобретали себе свои знания и Белинский, и Добролюбов, и г. Чернышевский, и все остальные представители нашего реализма. Все они не изобретали науку, а принимали ее в готовом виде от западных учителей и потом старались приспособлять ее к пониманию своих российских учеников. Я всегда поступал и поступаю до сих пор точно так же, в каком отношении находятся мои личные силы к силам названных мною писателей, об этом я судить не могу, но я говорю только, что в своей деятельности я постоянно работал и работаю мыслью так же самостоятельно, как работали они. Итак, повторения чужих фраз в ‘Русском слове’ никогда не было. Точно так же не было и тех вызываний на объяснения, которые будто бы, по словам г. Антоновича, заставили ‘Русское слово’ определенно высказаться. ‘Русское слово’ высказывалось постоянно по собственному желанию, высказывалось тогда, когда не было никаких полемических столкновений, вызывающих на объяснения. Г. Антонович сам признает этот факт и таким образом, сам того не замечая, собственноручно опрокидывает свое показание, будто бы ‘Русское слово’ сначала драпировалось в чужие фразы, а потом явилось в своей позорной наготе, когда посторонние люди сорвали с него эту драпировку. В числе главных преступлений ‘Русского слова’ против реализма г. Антонович отмечает мою статью о Базарове, напечатанную в 1862 году, и мои статьи: ‘Мотивы русской драмы’ и ‘Нерешенный вопрос’, напечатанные в 1864 году. Все эти статьи напечатаны до нашего столкновения с ‘Современником’,6 в самом столкновении инициатива принадлежала нам, а не ‘Современнику’. Стало быть, ясно, что мы совершали наши преступления сознательно, по собственному желанию, помимо всяких посторонних побуждений и вызываний на объяснение. Если бы мы брали напрокат чужие фразы и если бы вследствие этого мы нуждались в снисходительности и долготерпении того магазина, который снабжал нас этими фразами, то мы, конечно, тщательно уклонялись бы от всяких столкновений с ‘Современником’. Видя наше смирение, ‘Современник’, с своей стороны, постоянно молчал бы об нас, и при таком положении дел мы могли бы совершенно безопасно украшать себя чужими фразами до конца нашей жизни. Мы поступали как раз наоборот, и поэтому слова г. Антоновича о повторении чужих фраз и о вызывании на объяснение оказываются совершенно произвольною выдумкою, в которой нет даже отдаленного сходства с действительными фактами. Это — первое изобретение, заключающееся в статье г. Антоновича, и притом это одно из самых невинных. На той же странице г. Антонович говорит, что некоторые из противников реализма ‘забрасывают ‘Русскому слову’ весьма нехитрую удочку, на которую оно, однако, попадается: они иногда прихваливают ‘Русское слово’, говорят, что оно не останавливается на полдороге, а искренно и смело высказывает последние выводы реализма… Подстрекаемые этими похвалами, гг. Писарев и Зайцеы, наперерыв друг перед другом, стараются отличиться какой-нибудь оригинальной нелепостью’ и т. д. — Вот это второе изобретение, не имеющее за себя даже внешнего вида правдоподобия. Если мы с г. Зайцевым такие тщеславные и пустоголовые люди, что похвалы, достающиеся нам от врагов нашей идеи, не только радуют нас, но даже обнаруживают видоизменяющее влияние на нашу деятельность, то, очевидно, порицания, достающиеся нам от тех же самых врагов, должны действовать на нас так же сильно, но только в противоположном направлении. Если мы, как глупые ребятишки, выслушивая похвалу, охорашиваемся, куражимся и повышаем голос, то, разумеется, выслушивая порицание, мы должны опускать крылья, погружаться в уныние и понижать тон. Теперь я попрошу читателя подумать: что приходится нам чаще встречать себе в печати — похвалу или порицание? — Читатель, сколько-нибудь знакомый с нашею журналистикою, скажет конечно, что порицание составляет общее правило, а похвала — совершенно незаметное исключение. Каждая из наших статей возбуждает против себя негодование во всей нашей прессе, мы постоянно идем навстречу этому негодованию, не обращая на него никакого внимания, а г. Антонович умозаключает, что мы поступаем таким образом из тщеславия и что нас подстрекают похвалы, которых мы почти никогда не получаем. Это последнее замечание особенно верно в отношении к г. Зайцеву, с тех пор как он начал писать, о нем говорят постоянно, и до сих пор о нем не было сказано печатью ни одного доброго слова, а между тем г. Антонович, наперекор всем существующим фактам, осмеливается утверждать, что г. Зайцева подстрекают похвалы. Цель г. Антоновича понять не трудно: ему хочется доказать, что мы пишем без убеждения. Но как прикажете назвать те средства, которые употребляет наш противник, и ту логику, которою он старается обморочить своих читателей?
На стр. 55 начинается беглое перечисление наших преступлений. На первом плане стоит, разумеется, Базаров, вина моя заключается в том, что я принял и принимаю до сих пор Базарова не за карикатуру, а за превосходного представителя нашего поколения. Я уже давно приглашал г. Антоновича объяснить, посредством подробного и точного анализа, что именно он находит предосудительным в характере и в убеждениях Базарова, г. Антонович до сих пор ровно ничего не объяснил, и вследствие этого вопрос о том, верен или неверен мой взгляд на Базарова и чей взгляд вернее — мой или г. Антоновича, — остается попрежнему спорным или нерешенным вопросом. Но я теперь начинаю уже думать, что этот вопрос решен в мою пользу, потому что г. Антонович в своей статье ‘Промахи’, написанной им после полугодовых сборов и угроз, не представил против моего взгляда на характер Базарова ни одного состоятельного возражения. Г. Антонович говорит, что враги реализма, защищая роман Тургенева, ссылаются на меня, г. Антонович вспоминает здесь времена давно прошедшие. Враги реализма любили говорить о романе Тургенева три года тому назад, они надеялись тогда, что этот роман принесет им пользу, что он испугает молодых людей резкостью изображения и отбросит их назад к сентиментальному идеализму и благонравному чинопочитанию. Враги реализма скоро разочаровались в своих надеждах, когда ‘Русское слово’ объяснило молодым людям, что в резких чертах базаровскои физиономии нет ничего страшного, порочного или предосудительного, тогда роман Тургенева потерял для врагов реализма всю свою привлекательность. Тогда началось шумное, но краткое пирование систематической клеветы. Дело кончилось тем, что гг. Клюшников и Стебницкий своею тупостью и недобросовестностью окончательно уронили и втоптали в грязь те античные драгоценности, которые им желательно или приказано было охранять и расхваливать.7 О романе Тургенева враги реализма вспоминают теперь редко и неохотно, и то обстоятельство, что они до сих пор ссылаются на меня, существует только в воображении г. Антоновича.
‘Если вдруг, — говорится далее на той же странице, — г. Зайцев провозгласит, что философов за их философские ошибки нужно подвергать телесным и другим исправительным наказаниям, что рабство негров неизбежно и благотворно’. Читатель, незнакомый с статьями г. Зайцева, может подумать, на основании этих слов что г. Зайцев действительно серьезно доказывал необходимость сечь заблуждающихся философов. На самом же деле оказывается, что слова г. Зайцева о наказаниях брошены в виде восклицания {Подлинные слова г. Зайцева: ‘Если найдется упрямец, который хотя и готов согласиться с тем, что мир есть силлогизм, но которому сомнительно, откуда философ почерпнул свои познания о таких вещах, то философ укажет ему нанепосредственное усмотрение как на общий источник познания истины и на свой личный гений как на специальный источник. Собственно бы следовало ожидать, что за подобный ответ философа прогонят с пьедестала метлой, посадят водолечебницу или подвергнут исправительному наказанию, но, к стыду человечества и XIX века, это не только сходит им с рук, но даже заслуживает всяческое поощрение’.8}, выражающего просто глубокое презрение автора к шарлатанству немецких метафизиков. Такая риторическая фигура может казаться г. Антоновичу неуместною и неизящною в стилистическом отношении, но навязывать г. Зайцеву на основании этой фигуры мысль о необходимости телесных наказаний — это все равно, что придираться в книге к шрифту и к опечаткам, вместо того чтобы следить за идеями автора. Что риторические фигуры, подобные той, которую употребил г. Зайцев, действительно могут приходить в голову честному и умному человеку, желающему выразить как можно сильнее свое негодование, это я могу доказать следующею выпискою из книги Лассаля ‘Herr Bastiat-Schulze von Delitzsch’. {Господин Бастиа-Шульце фон Делич’.9— Ред.} Прусский либерал, депутат Фаухер, сказал в собрании берлинских работников, что барыш капиталиста есть награда за воздержание (Entbehrungslohn). ‘Работникам, — восклицает по этому поводу Лассаль, — бедным работникам, голодающим работникам они имеют дерзость публично бросать в лицо эту бесконечную насмешку, эту язвительную иронию?! Разве не существует более совести и разве же стыд убежал к зверям? — И притупление и оскопление народа уже теперь доведены с успехом до таких размеров, что сами работники, вместо того чтобы разразиться бурею негодования, терпеливо выслушивают это открытое глумление! Зачем в законе не положено наказаний за подобные проделки? разве систематическое притупление народного ума не есть преступление?’ (стр. 111). А на следующей странице Лассаль говорит Шульце-Деличу следующие любезности: ‘Но, господин Шульце, всему свое время, все наказывается еще в этом мире, и наступит тот день, когда общественная совесть заклеймит вас, и ваше лицемерие, и ваших клевретов так, как вы того достойны. Вам выжгут каленым железом на лбу слово ‘Entbehrungslohn!’ Теперь г. Антонович, очевидно, может и даже должен записать Лассаля в число свирепейших деспотов и тупоумнейших обскурантов, потому что Лассаль, как видите, желает обогатить уголовный закон особою статьей, направленною против заблуждающихся экономистов, и, кроме того, стремится при содействии каленого железа обучать Шульце-Делича элементарным истинам социальной науки. Если г. Зайцев согрешил против заповедей истинного реализма, то Лассаль согрешил еще сильнее. Г. Антонович возразит мне быть может, что экономисты, подобные Шульце-Деличу и Фаухеру, морочат работников умышленно. Но на это я отвечу, что, анализируя ошибочную доктрину, мы не имеем ни малейшей возможности установить ту пограничную черту, до которой простираются тупоумие и невежество и с которой начинается сознательная ложь. Шульце-Деличи и Фаухеры веруют в неприкосновенную святость лихоимства так же искренно или так же неискренно, как Шеллинги и Гегели веруют в свои абсолюты. В общем итоге как абсолюты, так и доктрины о святости лихоимства производят притупление общественного сознания. Значит, негодование г. Зайцева в своей исходной точке так же законно, как негодование Лассаля. Что же касается до внешней формы, в которой выразилось это негодование, то мы ею нисколько не дорожим и охотно отдаем ее на съедение тем критикам, которым угодно тратить время на мелкие стилистические замечания по неспособности к более серьезной работе.
Теперь о неграх. Г. Зайцев никогда не думал доказывать, что американским колонистам непременно следовало отправлять корабли к берегам Африки, воровать или покупать там негров, привозить их в Америку и превращать их на тамошних плантациях в рабочую машину. Г, Зайцев говорил только {Подлинные слова г. Зайцева: ‘Несомненно и признано всеми, что невольничество есть самый лучший исход, которого может желать цветной человек, придя в соприкосновение с белою расою, потому что он достается в удел только наиболее развитым и сильным расам, большая же часть их не могут вовсе существовать рядом с кавказским племенем и вскоре совершенно вымирают’. — ‘Сентиментальные враги невольничества умеют только цитировать тексты и петь псалмы, но не могут указать ни одного факта, который бы показывал, что образование и свобода могут превратить в умственном отношении негра в белого’.10} по поводу книги Катрфажа ‘Единство рода человеческого’, что когда белые и негры живут вместе в одной стране, тогда низшей расе, то есть черной, предстоит неизбежно или вымирание, или порабощение. Будет ли порабощение черной расы освящено законом или же оно будет только заключаться в безвыходной и безнадежной экономической зависимости, — это в сущности все равно для тех людей, которые способны понимать смысл общественных явлений, не останавливаясь на их внешней форме и не прельщаясь буквою либеральных узаконений.
Г. Зайцев высказал ту вовсе не эксцентрическую мысль, что закон Дарвина прилагается также и к человеческим расам. Если г. Антонович думает, что к человечеству этот закон не прилагается, то г. Антонович должен объяснить, на чем он основывает свое предположение. Спрашивается, какое свойство или какая сила человеческого организма обусловливает собою это изъятие из общего закона, распространяющегося на весь органический мир? Все известные исторические факты говорят самым красноречивым образом в пользу мнения г. Зайцева. Белая раса везде и всегда играла роль желтого таракана и пасюка: португальцы истребили гуанхов, жителей Канарских островов, испанцы истребили краснокожих обитателей Вест-Индии, англичане истребили или поработили индусов, австралийцев, новозеландцев и североамериканских индийцев, русские истребили алеутов и многое множество разных сибирских инородцев. Всякий желающий может проливать потоки слез над могилами этих истребленных разновидностей, но называть человека лжереалистом за то, что он спокойно констатирует существующий факт, — значит превращать науку в ребяческое и приторное прославление либеральных симпатий и сентиментальных иллюзий. Если г. Антонович гонится не за истиною, а за утешительностью, то ему следует сделаться не только идеалистом, а даже супранатуралистом. Супранатурализм11 гораздо утешительнее реализма — в этом не может быть никакого сомнения. Но если негры — низшая раса, обреченная на гибель самою природою, то, стало быть, рабство — явление неизбежное, законное и благотворное? Ничуть не бывало. Рабство все-таки остается явлением отвратительным и вредным. Дело в том, что рабство расслабляет ум и уродует характер тех белых людей, которые владеют рабами и которые живут в рабовладельческом государстве. Так, например, рабовладельцы, по самому своему положению, принуждены быть систематическими обскурантами, потому что распространение знаний в низшем классе народа подкапывает рабство в самом его основании. Далее, в рабовладельческом государстве не может быть равенства граждан перед законом, отправление правосудия должно постоянно извращаться политическими соображениями, далее, каждый рабовладелец окружает себя целым гаремом невольниц и, привыкнув обращаться по-султански со своими безответными одалисками, относится так же грубо к своей жене, искажая таким образом основной характер европейской семейственности. Далее, привыкнув к беспрекословному повиновению со стороны окружающих рабов, рабовладелец вносит во все свои общественные отношения ту необузданность, которую воспитала в нем плантаторская жизнь. Достаточно напомнить читателю, с одной стороны, подвиги глуповцев, плюющих друг другу в лохань,12 то есть в физиономию, а с другой стороны, полемические приемы американских плантаторов, пускающих в ход гуттаперчевые палки в заседаниях конгресса и сената. Все эти аргументы против рабства остаются совершенно неприкосновенными во всяком случае, каков бы ни был наш взгляд на отношения между белою и цветными расами. Если, как говорит г. Антонович, противники реализма, пользуясь словами г. Зайцева, приходят в восторг и кричат, что реализм освящает рабство, то эти восторженные крики доказывают только тупоумие или недобросовестность этих противников, на крики которых ни один порядочный реалист не будет обращать никакого внимания, тем более что к этому упражнению легких и голосовых хрящей давно пора привыкнуть.
Und ihres Bellens lauter Schall
Beweist nur, dass wir reitcn.*
* И громкий их лай
Только подтверждает, что мы едем верхом (нем.).13 — Ред.
С этими лающими противниками реализма г. Антонович, неизвестно для чего, вступает в разговор, стараясь им доказать, ‘что истинный реализм <...> требует во всем свободы и устранения всяких наказаний’. Во всем свободы — это неправда, потому что таким путем мы придем к принципу буржуазных экономистов: laissez faire, laissez passer, — к тому самому принципу, против которого неутомимо боролись все лучшие наши представители русского реализма (Н. Г. Чернышевский). Что же касается до устранения всяких наказаний, то эту идею ‘Русское слово’ постоянно выражало с такою твердостью и определенностью, с какою вряд ли когда-нибудь выражал ее ‘Современник’. Читатель может справиться по этому вопросу с статьею г. Зайцева ‘Естествознание и юстиция’, напечатанною в 1863 году, с статьею г. Т. З. об уголовных законах европейских государств, напечатанною в майской книжке 1864 года, и с другою статьею того же Т. З. о книге Моро-Кристофа ‘Le monde des coquins’, {‘Мир мошенников’ (франц.). — Ред.} напечатанною в январской книжке 1865 года.14 Тогда читатель увидит, имеет ли г. Антонович какое-нибудь право монополизировать в пользу ‘Современника’ идею невменяемости.
III
На стр. 56 г. Антонович ставит мне в вину то, что я заявил печатно мое несогласие с Добролюбовым почти на всех пунктах. По своему обыкновению г. Антонович стращает нас врагами реализма: ‘Указывая на г. Писарева, — говорит он, — эти враги могли бы сказать: так вот каков Добролюбов! Не прошло и пяти лет после его смерти, как в его писаниях самые горячие приверженцы его не могут найти уже ни одного почти пункта, с которым бы они могли согласиться’. Эти слова, если бы они действительно были кем-нибудь произнесены, оказались бы чистейшею нелепостью по той простой причине, что я никогда не был ни самым горячим, ни даже просто горячим приверженцем Добролюбова.
Я давно разошелся с Добролюбовым на многих пунктах. Добролюбов восхищался характером Инсарова в романе г. Тургенева ‘Накануне’. Я, напротив того, утверждал печатью в 1861 г., что Инсаров — нелепая и безжизненная картонная кукла.15 Добролюбов постоянно относился к г. Писемскому с полнейшим и отчасти даже аффектированным пренебрежением. Я, напротив того, в том же 1861 году, отнесся к г. Писемскому с величайшим уважением и поставил его в моих критических статьях выше гг. Тургенева и Гончарова. По этому случаю г. Антонович, конечно, непременно возликует и укажет мне на ‘Взбаламученное море’. Но гнусность ‘Взбаламученного моря’ нисколько не уничтожает собою достоинств ‘Тюфяка’, ‘Богатого жениха’, ‘Боярщины’, ‘Тысячи душ’, ‘Брака по страсти’, ‘Комика’ и ‘Горькой судьбины’.16 Если надо безусловно осуждать все произведения писателя за то, что этот писатель на старости лет начинает писать глупости, то придется бранить ‘Ревизора’ и ‘Мертвые души’ за то, что Гоголь под конец своей жизни съехал на ‘Переписку с друзьями’. ‘Взбаламученное море’ составляет только одно из многочисленных подтверждений той известной истины, что наши знаменитости не умеют забастовать во-время и продолжают писать, когда им следовало бы отдыхать на лаврах. К числу таких же, хотя и не столь ярко-позорных явлений, принадлежат и ‘Призраки’ г. Тургенева.17— Далее, Добролюбов относился крайне снисходительно и даже любовно к стихотворным шалостям гг. Фета и Полонского, Я,напротив того, осмеял эти шалости в том же 1861 году.18 Из всех этих фактов, которые читатель может найти в статьях: ‘Стоячая вода’, ‘Писемский, Тургенев и Гончаров’ и ‘Женские типы в повестях и романах Писемского, Тургенева и Гончарова’, — из всех этих фактов следует то неотразимое заключение, что ни враги, ни друзья реализма не имеют никакого права ни называть меня самым горячим приверженцем Добролюбова, ни радоваться, удивляться, печалиться или негодовать по случаю моего теперешнего отпадения от Добролюбова: никакого отпадения не было и быть не могло, потому что не было никогда никакой приверженности. Я всегда считал и до сих пор считаю Добролюбова за очень умного и за очень честного человека, но с очень многими из его мнений я все-таки совершенно несогласен. Если г. Антонович не понимает, что можно глубоко уважать человека и в то же время расходиться о ним во мнениях, если он думает, что уважать человека и писателя значит jurare in verba magistri (клясться словами учителя) и относиться к нему с наивно-инстинктивным благоговением, то мне остается только пожалеть о том, что роль первого критика в ‘Современнике’ досталась такому человеку, который не в силах возвыситься до понятия об умственной самостоятельности и о свободной оценке чужих мнений.
‘Мы уже не говорим, — продолжает г. Антонович, — как это ограниченное самообольщение ‘Русского слова’ (т. е. разногласие с Добролюбовым) вредно действует на тех обиженных натурою читателей, которые верят ему и вследствие этой веры вдохновенным и поучительным статьям Добролюбова предпочитают фразистую, но несмысленную болтовню гг. Писарева и Зайцева’. — Это хорошо, что вы этого не говорите, потому что если бы вы это сказали, то слова ваши оказались бы или совершенною бессмыслицею, или одною из многих ваших выдумок. Если вы этою фразою хотите выразить ту мысль, что многие читатели, прочитав Добролюбова, после того читают о удовольствием статьи гг. Писарева и Зайцева, то тогда невозможно понять, что именно огорчает в этом факте вас как горячего приверженца Добролюбова? Разво вы полагаете, что после смерти Добролюбова во всех русских читателях должно навсегда замереть желание следить за современным движением жизни, науки и литературы? Если вы так думаете, то вам самим не следует писать, а следует только перепечатывать в критическом отделе ‘Современника’ все статьи Добролюбова, с первой до последней, окончив эту перепечатку один раз, следует начать ее во второй раз, потом в третий и т. д. без конца. Если же в вашей фразе, которую вы не говорите, заключается тот смысл, что, доверяясь указаниям ‘Русского слова’, простодушные читатели смотрят с пренебрежением на Добролюбова, как на отсталого писателя, и вследствие этого совсем не читают его сочинений, то тогда ваша фраза заключает в себе чистейшую ложь. Г. Зайцев в своей статье ‘Белинский и Добролюбов’ (1864 г., январь) очень горячо и убедительно рекомендует своим читателям чтение статей Добролюбова. Я говорю точно то же самое в моей статье ‘Кукольная трагедия’ (1864 г., август). Вот мои подлинные слова: ‘Грибоедов, Крылов в некоторых из его лучших басен, Пушкин в ‘Онегине’, Лермонтов в Печорине, Гоголь в первой части ‘Мертвых душ’, в ‘Ревизоре’ и во многих мелких повестях, Писемский, Тургенев, Гончаров, Достоевский, Некрасов, Островский и особенно Белинский и Добролюбов, и в заключение, как факт вчерашнего дня, роман ‘Что делать?’ — это все сырые материалы, которые каждый из наших образованных соотечественников должен непременно переработать в своем уме, чтобы знать, чего мы хотим, о чем мы думаем и с каких различных точек зрения мы рассматриваем наше собственное положение’ (55).19 Из этих слов вы видите, что если даже — чего боже сохрани!— у меня есть читатели, принимающие каждое слово на веру без критики, то и эти читатели не будут относиться к Добролюбову с пренебрежением, а, напротив того, основываясь на моих словах, проникнутся тем убеждением, что чтение Добролюбова составляет необходимую и особенно важную часть в общем образовании каждого русского человека. Если же читатели, прочитав Добролюбова, согласятся не с ним, а со мною, то в этом последнем обстоятельстве, весьма прискорбном для г. Антоновича, я, с своей стороны, при всем моем сочувствии к трогательной горести г. Антоновича, не могу видеть ничего предосудительного, потому что если бы я считал добролюбовские мнения более верными, чем мои собственные, тогда я, разумеется, давно отказался бы от своих мнений и примкнул безусловно к Добролюбову. — Меня вообще очень изумляет одно обстоятельство: как это г. Антонович не видит и не понимает, что, жалуясь на тех перебежчиков, которые, покидая Добролюбова, присоединяются к гг. Зайцеву и Писареву, — он, г. Антонович, делает со слезами на глазах и в голосе публичное признание собственного бессилия. Г. Антонович сам — безусловный последователь Добролюбова, бывшие обожатели Добролюбова, по словам самого г. Антоновича, перебежали или перебегают к другим писателям. Кто же виноват в этом, как не преемник и последователь Добролюбова? Зачем же этот преемник и последователь, не умеет удержать этих перебежчиков в своей школе? Зачем он не умеет приковать к себе умы и сердца бывших обожателей Добролюбова? И если у него на такой подвиг не хватает сил, то какое же право он имеет хныкать, брюзжать и ворчать на тех людей, которые работают сильнее, искуснее и успешнее его? Одно из двух: или эти перебежчики умны, или они глупы, в первом случае их приговор решает дело: кто привлекает их к себе, тот и прав, во втором же случае я не понимаю, из-за чего хлопочет г. Антонович и какая ему выгода будет от того, что глупые люди будут глупейшим образом поклоняться Добролюбову и его преемнику. Я, с своей стороны, очень охотно готов уступить всех российских идиотов в вечное потомственное владение гг. Каткову и Николаю Соловьеву. Перечислив таким образом наши преступления (Базаров, телесные наказания философов, неуважение к неграм, разногласие с Добролюбовым), г. Антонович на стр. 57 объявляет, что ‘поэтому необходимо разграничить и последователей реалцзма, отделить между ними овец от козлов и резко установить тот факт, что кроме действительных реалистов есть еще мнимые реалисты, или лжереалисты’, ‘которые считают г. Тургенева своим учителем, а Базарова — своим идеалом и органом или оракулом которых служит ‘Русское слово’, т. е. собственно гг. Писарев и Зайцев, занимающиеся извращением и обезображиванием реализма’.
Называть себя овцами или даже баранами вы можете беспрепятственно, сколько вашей душе или вашим душам будет угодно, этого названия мы у вас оспаривать не будем. Но имени реалистов мы вам, при нашем полюбовном размежевании, не уступим по той весьма основательной причине, что не вы это имя выдумали, то есть не вы первые применили его к этой партии, которая прежде называлась свистунами, а потом — нигилистами. Потрудитесь припомнить, с какого именно времени это название стало употребляться постоянно? Оно получило право гражданства в конце прошлого года, оно досталось вам по милости того самого ‘Нерешенного вопроса’, против которого вы так долго, так упорно, так горячо и — увы!— так безуспешно воюете. Если вы осмелитесь отрицать верность этого показания, то я приведу вам таких свидетелей, которых вы не можете отвести, потому что они совершенно беспристрастно и одинаково сильно ненавидят нас обоих, то есть как ‘Русское слово’, так и ‘Современник’. Я сошлюсь на филистерскую журналистику, которая в конце прошлого года и в начале нынешнего обсуживала с разных сторон термин реалисты как новое явление и старалась решить вопрос о том, следует ли признать за нами это новое название или не следует. Этому занятию предавался г. Николай Соловьев в статье ‘Теория пользы и выгоды’, помещенной в ноябрьской книжке ‘Эпохи’. О том же предмете толковал в ‘Отечественных записках’ нынешнего года г. Incognito, в первой из своих критических статей.20 Наконец ‘Библиотека для чтения’ во 2-й, февральской книжке нынешнего года, в статье ‘Последние цветы’, прямо объявляет, что г. Писарев подменяет или уже подменил состарившийся нигилизм — новым реализмом.21 Таким образом, мои авторские права не подлежат в этом случае ни малейшему сомнению. Но этого мало, что я первый применил этот термин,22 я еще, кроме того, понимаю гораздо лучше вас его неоцененные достоинства и выгоды именно для обозначения нашей литературной партии. Вы, то есть именно вы, г. Антонович, а не ‘Современник’ вообще, даже до сих пор не знаете, почему имя реалистов особенно удобно для нас и почему оно так быстро пустило корни, что вы теперь, забыв даже его месторождение, стараетесь его у нас оттягать. Я объясню вам достоинства и выгоды этого термина. Видите ли: сущность нашего направления заключает в себе две главные стороны, которые тесно связаны между собою, но которые, однако, могут быть рассматриваемы отдельно и обозначаемы различными терминами. Первая сторона состоит из наших взглядов на природу: тут мы принимаем в соображение только действительно существующие, реальные, видимые и осязаемые явления или свойства предметов. Вторая сторона состоит из наших взглядов на общественную жизнь: тут мы принимаем в соображение только действительно существующие, реальные, видимые и осязаемые потребности человеческого организма. Слово реалист выражает превосходно слияние этих двух сторон, и никакое другое слово не выражает этого слияния вполне удовлетворительно, потому что каждое из многих других слов направляется исключительно или на первую, или на вторую сторону. Реалист, напротив того, исчерпывает весь смысл нашего направления до самого дна, и в то же время он никого не пугает и не раздражает, il ne casse pas les vitres. {Буквально: ои не бьет стекла, не высказывает резко (франц.). — Ред.} Это слово — тихое, кроткое и глубокое: einfach, nett und clauerhaft (просто, мило и прочно), как говорит Новалис о сочинениях Гете. Вот почему оно вам понравилось, вот почему вы тянете его к себе, и вот почему мы вам его не уступим, тем более что вы решительно не умеете прикладывать его к оценке явлений общественной жизни. Подумайте, г. Антонович, какой же вы реалист, когда решаетесь хвалить политическую экономию Милля, которая вся построена на так называемом законе Мальтуса и которая все разрешение общественной задачи видит только в благоразумном воздержании работников от наслаждений супружеской жизни? Говоря о политической экономии Милля, вы даже не упомянули о его мальтузианстве, и вы, кроме того, нечаянно или умышленно, из желания побраниться с ‘Отечественными записками’, оклеветали г. Чернышевского, сказав о нем, что он во всех существенных основаниях соглашается с Миллем.23 ‘Русское слово’, на которое вы стараетесь смотреть о высокомерием, далеко не соответствующим вашим личным силам и знаниям, ‘Русское слово’, говорю я, могло бы предохранить вас от этих двух печальных ошибок. В ‘Русском слове’ за 1862 год вы могли найти статью г. Соколова по поводу книги Рошера ‘Начала народного хозяйства’,24 а в ‘Русском слове’ за 1863 год — мои статьи: ‘Очерки из истории труда’. Эти статьи объяснили бы вам с ясностью, вразумительною даже для вас: во-первых, что такое мальтузианство, а во-вторых (это вы найдете у меня), как смотрит на Мальтуса г. Чернышевский.25 — Далее, вы не можете быть реалистом потому, что, говоря о явлениях общественной жизни и о потребностях человеческого организма, вы не умеете расположить эти потребности в той необходимой постепенности, которая вытекает сама собою из их сравнительной важности. Вы, например, не понимаете, что когда в обществе есть не только голодные люди, но даже голодные классы, то обществу рано, нелепо, отвратительно, неприлично и вредно заботиться об удовлетворении других потребностей второстепенной важности, развившихся у крошечного меньшинства сытых и разжиревших людей. Если бы вы прочитали внимательно и были способны понять комментарии г. Чернышевского к политической экономии Милля, то вы увидели бы, что он сравнивает неразумное общество, имеющее мало хлеба и в то же время заботящееся о музыкальных консерваториях, об операх, балетах, картинах и статуях, с глупым дикарем, который ходит нагишом и босиком и в то же время украшает себя золотыми браслетами и жемчужными ожерельями.26 Поэтому советую вам совершенно искренно, бросьте название реалиста, которое вам совершенно не к лицу, вы можете называть себя овцою или бараном, а еще того лучше назовите себя либералом и разделите это почетное и комфортабельное название с ‘Московскими ведомостями’, с ‘Сыном отечества’, с ‘Голосом’, с ‘Отечественными записками’, словом, со всею русскою журналистикою, кроме ‘Домашней беседы’27 — с одной стороны, и ‘Русского слова’ — с другой.
IV
Г. Антонович, как мы видели выше, утверждает, что мы считаем г. Тургенева своим учителем, а Базарова — своим идеалом. Далее он на пяти страницах (63—67) развивает ту же мысль очень подробно и говорит, что ‘в виде Базарова они (г. Зайцев и я) получают желанный реалистический талисман и ключ к скорому, почти механическому решению всех вопросов’ (63). По соображениям г. Антоновича оказывается, что до самого появления тургеневского романа я ‘оставался в неведении относительно реализма’. — ‘Скольких реалистов ни читал г. Писарев, ни одного из них не мог понять и узнать, что такое реализм’. — Увлекаясь своим желанием выставить мое незнание и непонимание как можно ярче, г. Антонович, сам того не замечая, опрокидывает одну из своих собственных мыслей, высказанных им немного выше. Он говорит на той же странице, что, познакомившись с сочинениями Добролюбова, я его не понял и заключил, что ‘Добролюбов отстал, что у него нет почти ни одного реалистического пункта. В таком положении оставался г. Писарев в конце 1861 года и в начале 1862 года до той незабвенной минуты, когда в ‘Русском вестнике’ появился роман ‘Отцы и дети’. — А на стр. 56 говорилось, что враги реализма причисляют меня к самым горячим приверженцам Добролюбова. Спрашивается, каким же образом я мог приобрести репутацию самого горячего приверженца, если я с 1861 года, то есть с первого года моей литературной деятельности, заключил, что у Добролюбова нет почти ни одного реалистического пункта? Предоставляю г. Антоновичу выпутываться из этого противоречия всеми выдумками и софизмами, какие только имеются в его распоряжении. ‘Прочитавши один этот роман, — продолжает г. Антонович, — г. Писарев в несколько часов узнал, что такое реализм, и сам сделался реалистом, чего не случалось с ним даже после продолжительного чтения многих статей Добролюбова и других реалистов…’ ‘Таким образом, подобно тому как первым своим превращением г. Писарев обязан был г. Благосветлову, второе его превращение совершилось благодаря г. Тургеневу, который сделался учителем и руководителем г. Писарева, а г. Благосветлов отступил на задний план, в роль простого советника’. — Эти рассуждения г. Антоновича выставляют, конечно, мою личность в самом смешном и жалком свете, но рассуждения эти, очевидно, могут подействовать только на тех простодушных читателей, которые привыкли принимать печатные слова на веру без малейшей критики. Читатели менее простодушные потребуют доказательств, увидят, что доказательств никаких не представлено, и сообразят, что если бы слова г. Антоновича сколько-нибудь соответствовали истине, то найти доказательства было бы в высшей степени легко. В самом деле, до появления тургеневского романа я работал в ‘Русском слове’ с лишком год и написал по меньшей мере листов сорок по самым разнообразным предметам: тут есть и две статьи о Меттернихе, и моя кандидатская диссертация об Аполлонии Тианском, и три статьи по естественным наукам, по поводу сочинений немецких реалистов: Молешотта, Карла Фохта и Бюхнера, и, наконец, несколько статей о современной русской литературе.28 Если я в течение этого первого года не понимал реализма и если потом чтение тургеневского романа произвело во мне превращение, то кто же мешал г. Антоновичу показать в моих первых статьях образчики моего непонимания и потом, сравнивая первые мои статьи с позднейшими, представить доказательства совершившегося во мне превращения? Г. Антонович не сделал ни того, ни другого, и потому я полагаю, что он имеет очень невыгодное мнение о понятливости и требовательности тех читателей, в глазах которых он старается сделать меня смешным. В последние три года совершилось над нами и вокруг нас множество таких крупных и важных событий, которые каждого человека, способного мыслить, заставляют вглядываться, как можно пристальнее, и вдумываться, как можно глубже, во все, что составляет совокупность его убеждений, надежд, желаний и планов. Поэтому некоторые частности действительно изменились в моих понятиях, так, например, мой взгляд на отношения искусства к общественной жизни сделался гораздо строже прежнего, некоторые черты моего образа мыслей выступили теперь резче и обозначились яснее, но превращения все-таки никакого не произошло, получилось только постепенное, органическое развитие. Но ведь г. Антонович утверждает совсем не то: он говорит, что превращение произошло со мною в те несколькочасов, которые я употребил на чтение тургеневского романа, В таком случае, если г. Антоновичу не угодно прослыть за неискусного мистификатора доверчивой публики, то пусть он докажет, что мои статьи, написанные в январе и в феврале 1862 года, отличаются существенным образом от моих статей, написанных в апреле и в мае того же года.29 Кстати о превращениях: г. Антонович приписывает мне два превращения: первое — произведенное г. Благосветловым, и второе — произведенное романом г. Тургенева. Мы видели уже, что второе превращение выдумано г. Антоновичем. Первое — не выдумано, но понято совершенно неверно. Говоря об этом первом превращении, г. Антонович основывается на письме моей матери, помещенном в мартовской книжке ‘Современника’ за нынешний год.30 Все показания этого письма совершенно верны, но только надо их понимать, а на это у г. Антоновича не хватает остроумия или добросовестности. В письме моей матери сказано, что в апреле 1861 года я входил в сношения с редакциею ‘Странника’, желая поместить в этот журнал перевод одной песни ‘Мессиады’.31 Из этого совершенно верного показания г. Антонович заключает совершенно ошибочно, что я в апреле 1861 года смотрел на весь мир глазами ‘Странника’, который, по справедливому замечанию того же г. Антоновича, есть не что иное, как родной братец ‘Домашней беседы’. Только на основании этого ошибочного заключения г. Антонович получает повод говорить обо мне, что ‘г. Писарев есть ‘лучший цветок’ в саду реализма, насаженный и выращенный г. Благосветловым’. — Я действительно многим обязан г. Благосветлову в моем развитии, но я никогда не говорил, что г. Благосветлов первый познакомил меня с теми идеями, которые я теперь провожу и защищаю в ‘Русском слове’. Г. Антонович должен был бы сообразить, что редактору журнала некогда заниматься насаживанием лучших цветков, некогда возиться с совершенно необразованными и неразвитыми юношами, хотя бы эти юноши были даже очень умны от природы. Редактор обыкновенно берет к себе в сотрудники таких людей, в которых уже зашевелилась работа мысли и в которых эта работа представляет хоть что-нибудь родственное, хоть какую-нибудь точку соприкосновения с главными идеями редактируемого журнала. Именно так случилось и со мною. Первый труд, которым я зарекомендовал себя в глазах г. Благосветлова, был перевод поэмы Гейне ‘Атта Троль’.32 Г. Благосветлов увидал из этого перевода, что я люблю и понимаю Гейне. Этот симптом был уже достаточно выразителен, чтобы подать повод к нашему ближайшему знакомству. За этим знакомством последовали работы, и если г. Антонович потрудится просмотреть мои статьи, помещенные в февральской, в мартовской и в апрельской книжках ‘Русского слова’ за 1861 год,33 то увидит, что в моих тогдашних идеях не было ничего похожего на идеи ‘Странника’. — Но почему же я ходил в редакцию ‘Странника’ в апреле? И что же сделал для меня г. Благосветлов, если я уже до знакомства с ним не сходился в идеях с ‘Странником’? Ходил я в редакцию ‘Странника’ потому, что не имел понятия о серьезных обязанностях честного литератора. А сделал для меня г. Благосветлов именно то, что своим влиянием заставил меня понять, в чем состоят эти серьезные обязанности. Дело в том, что наши пишущие люди до сих пор не могут понять, что честный писатель отнюдь не должен уподобляться ласковому теленку, сосущему в одно время и с одинаковым успехом двух или даже многих более или менее разношерстных маток. Русский писатель обыкновенно смотрит на литературу как на свое хлебное ремесло и поступает с своими произведениями как сапожник с сапогами, то есть продает их первому встречному покупателю, не обращая никакого внимания на самые характерные особенности этого покупателя. Примеров можно привести сколько угодно, выбирая притом только очень известные и нисколько не опозоренные имена. Было бы очень несправедливо назвать покойного Дружинина бесчестным или тупоумным писателем, а между тем известно, что Дружинин в 1861 году поместил в ‘Русском вестнике’ статью о Карлейлевой истории Фридриха II, потом в 1862 году поместил в ‘Современнике’ перевод ‘Ричарда III’ и, наконец, в 1863 году опять в ‘Рус<ском> вестнике’ — продолжение статей о книге Карлейля.34 Таким образом Дружинин ухитрялся мирить ‘Современник’ с ‘Рус<ским> вестником’. — Г. Костомаров {Само собою разумеется, что, называя г. Костомарова не бесчестным и не тупоумным писателем, я говорю о профессоре Н. И. Костомарове, а не о г. Всеволоде Костомарове.35} также не может быть назван ни бесчестным, ни тупоумным писателем, а между тем он помещал свои статьи в ‘Библиотеке для чтения’ рядом с романом г. Стебницкого.36 — Г. Вейнберга я также не имею повода заподозрить ни в тупоумии, ни в бесчестности, а между тем он поместил перевод ‘Беатриче Ченчи’ в ‘Рус<ском> слове’, а перевод ‘Отелло’ — в ‘Библиотеке для чтения’, совершенно опозоренной романом ‘Некуда’. Таким образом производилось непостижимое примирение ‘Рус<ского> слова’ с ‘Библиотекою’. Такое же примирение устроивал и г. Глеб Успенский, который, печатая обыкновенно свои рассказы в ‘Рус<ском> слове’, поместил, однако, один очерк в январской книжке ‘Библиотеки’ за нынешний год.37 Помяловский, конечно, был достаточно умен и честен, чтобы не сочувствовать философии гг. Страхова и Косицы, а между тем отдал ‘Зимний вечер в бурсе’ во ‘Время’, и отдал его тогда, когда ‘Современник’ еще не был приостановлен.38 Понимание настоящих отношений литературы к обществу развито до сих пор так слабо в нашей публике, что большинство читателей, прочитав то, что я говорю о г. Вейнберге, наверное возразят мне с простодушным удивлением: ‘да ведь это переводы, стало быть, все равно, куда их ни поместить’. Совсем не все равно, отвечу я. Писатель должен рассуждать следующим образом: если я считаю позволительным выпустить мою работу в свет, то, значит, я нахожу, что она исполнена добросовестно и что вследствие этого она может хоть немного усилить успех того журнала, в который я ее отдаю. Если же я своею работою усиливаю успех такого журнала, который проповедует нелепости или гнусности, то я становлюсь до некоторой степени сообщником этих гнусностей или нелепостей. Стало быть, даже и переводы следует помещать с величайшею разборчивостью. Если бы у нас не было в литературе людей безразличных и равнодушных, то большая часть нелепых или гнусных журналов потеряла бы возможность существовать, потому что люди чисто нелепые или чисто гнусные, дающие колорит гнусным или нелепым журналам, составляют у нас, как и везде, очень незначительное меньшинство, которое только при содействии равнодушных и безразличных людей может обделывать свои делишки и выпускать в свет разнообразные книжки, пропитанные ароматом гнусности или нелепости. Безразличие и равнодушие, составляющие до сих пор преобладающие особенности наших литературных деятелей, происходят не от испорченности, не от систематической продажности, а просто от непонимания той истины, что литература — великая общественная сила, которая начинает развращать общество с той самой минуты, как только она перестает двигать его вперед и раскрывать перед ним его острые и хронические болезни. Непонимание это очень понятно: до 1855 года у нас не было и быть не могло ясно обозначенных и неуклонно выдержанных направлений, если бы кто-нибудь потрудился перебрать старые книжки ‘Отечественных записок’, то наверное нашел бы там, рядом с статьями Белинского, множество таких вещей, которые показались бы дикими даже теперешним ‘Отечественным запискам’. Потом, после 1855 года, все русские писатели сделались либералами, а либеральный кодекс известен: отрицай розги и зуботычины, люби Росселя и Кавура, обижайся, когда евреев называют жидами, и затем, заручившись этими добродетельными чувствами, говори, пиши и делай все, что тебе угодно. На почве этого либерального кодекса выросли как теория ‘Голоса’ о том, что честному писателю незачем быть честным человеком, так и теория г. Альбертини о систематической несолидарности сотрудников журнала между собою.39 Каждый либерал готов без дальнейших расспросов писать в одном журнале с другими либералами, с которыми он не сходится ни на одном пункте, кроме вышеисчисленных статей либерального кодекса. Привыкнув игнорировать своих сотрудников и кочевать по домашним обстоятельствам из одного либерального журнала в другой, либералы не слишком строго смотрят на переходы даже и в такие журналы, которые с либерализмом не имеют ничего общего. Известно, например, как пламенно ненавидят и усердно бранят ‘Русское слово’ все наши либералы, и всех этих пламенно ненавидящих и усердно бранящих либералов можно завтра же приманить в ‘Русское слово’, посулив им лишних пять рублей полистной платы. Жаль только, что приманивать не стоит. И опять-таки повторяю вам, что это делается не столько вследствие развращенности и продажности, сколько вследствие литературного дилетантизма, вытекающего из нашей общественной неразвитости. Предложите тому же либералу, которого вы переманили за пять рублей, поцеловать у вас руку не за пять, а за пятьсот рублей, и вы увидите, что он не только не поцелует, а даже — чего доброго — обидится. Значит, чувство чести в нем есть, но только нет уменья понять отношения писателя к обществу. Г. Благосветлов своим влиянием навсегда застраховал меня от бесцветного либерализма, приводящего к теориям ‘Голоса’ и г. Альбертини. Когда я ходил в редакцию ‘Странника’, я стоял на той низкой степени понимания, на которой остановились, например, гг. Дружинин и Костомаров. Г. Благосветлов помог мне подняться на высшую ступеньку, и теперь я смотрю на дело писателя как на серьезную общественную обязанность. Таким образом г. Благосветлов сделал для меня очень много. Но мое реалистическое миросозерцание сложилось независимо от г. Благосветлова и до моего знакомства с ним. Лучший цветок в саду реализма, насажденный и выращенный самим г. Благосветловым, оказывается таким образом безвредною шуткою, которая ко мне нисколько не относится.
V
Г. Антонович старается доказать, что я будто бы не понял статьи Добролюбова ‘Луч света в темном царстве’. — ‘Читая эту статью, — говорит он, — он (г. Писарев) остановился на той миллионной доле статьи, где Добролюбов хвалит Катерину, эта похвала точно гвоздем засела в голову критика, и он остановился на ней собственно потому, что наслушался фраз об отрицании и обличении, и его обличительное рвение обиделось похвалой’ (стр. 60). Итак, похвала Катерине составляет одну миллионную долю статью ‘Луч света в темном царстве’. Справляясь с сочинениями Добролюбова, я усматриваю, что хвалебный анализ характера Катерины занимает в третьем томе ровно тридцать страниц (488—517), следовательно, по счету г. Антоновича, вся статья должна заключать в себе тридцать миллионов страниц, на самом же деле она не так велика: в ней всего семьдесят семь страниц. Стало быть, похвала Катерине, даже по одному объему, составляет почти половину статьи (выражаясь точнее — более 3/8 статьи). Но этого мало. Не трудно доказать, что эта часть статьи составляет настоящую ее сущность. В самом деле, первые двадцать семь страниц составляют вступление, в котором Добролюбов объясняется ‘относительно оснований своей критики’ и полемизирует с разными приверженцами школьной пиитики. Оканчивая это вступление, Добролюбов сам признается, что его ‘можно было изложить на двух-трех страницах’, но что ‘тогда бы этим страницам долго не пришлось увидеть света’. Вступление вышло длинно, потому что ‘приходится поневоле перевертываться всячески с фразой, чтобы — ввести как-нибудь читателя в сущность излагаемой мысли’. Ясное дело, что извороты фраз, необходимые только вследствие стесненного положения нашей печати, не могут составлять существенного содержания статьи. Если Добролюбов сам говорит, что вступление могло уместиться на двух-трех страницах, то мы и должны считать первые двадцать семь страниц за две или за три страницы, непомерно раздувшиеся вследствие особых обстоятельств, от автора не зависящих. Наконец Добролюбов говорит: ‘Но обратимся же к настоящему предмету нашему — к автору ‘Грозы’. Ясно кажется, что первые двадцать семь страниц к настоящему предмету не относятся. Далее, с 468 страницы, Добролюбов начинает рисовать жизнь города Калинова и самодурство Дикого и Кабановой, то есть он описывает ту сцену, на которой Катерине приходится действовать, и знакомит нас с теми людьми, от которых Катерина находится в зависимости. Затем, с 488 страницы, начинается анализ характера Катерины. Спрашиваю я вас теперь, господа читатели, которая из трех частей статьи может быть названа главною: первая ли, заключающая в себе прелиминарии, которые, по сознанию самого автора, могли бы уместиться на двух-трех страницах, вторая ли, заключающая в себе описание фона картины, или же третья, заключающая в себе анализ характера главного действующего лица? Но, может быть, в этом анализе характера хвалебный элемент занимает действительно самое скромное место? Нет, господа, мой увертливый противник не укроется даже и в этой последней лазейке. Чтобы возвеличить Катерину, Добролюбов повергает в прах все сильные характеры, изображавшиеся в нашей современной литературе, и эту груду поверженных фигур превращает в пьедестал для своей любимой героини. К ногам Катерины повергается даже Инсаров — тот самый Инсаров, к которому Добролюбов отнесся с величайшим сочувствием в своей статье ‘Когда же придет настоящий день?’. — ‘Русская жизнь, — говорит Добролюбов, — дошла, наконец, до того, что добродетельные и почтенные, но слабые и безличные существа не удовлетворяют общественного сознания и признаются никуда негодными. Почувствовалась неотлагаемая потребность в людях хотя бы и менее прекрасных, но более деятельных и энергичных. Иначе и невозможно: как скоро сознание правды и права, здравый смысл проснулись в людях, они непременно требуют не только отвлеченного с ними согласия (которым так блистали всегда добродетельные герои прежнего времени), но и внесения их в жизнь, в деятельность. Но чтобы внести их в жизнь, надо побороть много препятствий, подставляемых Дикими, Кабановыми и т. п., для преодоления препятствий нужны характеры предприимчивые, решительные, настойчивые. Нужно, чтобы в них воплотилось, с ними слилось то общее требование правды и права, которое, наконец, прорывается в людях сквозь все преграды, поставленные дикими самодурами. Теперь большая задача представлялась в том, как же должен образоваться и проявиться характер, требуемый у нас новым поворотом общественной жизни? Задачу эту пытались разрешать наши писатели, но всегда более или менее неудачно’ (стр. 488). Катерина, по мнению Добролюбова, оказывается желанным разрешением этой задачи. ‘Таким образом, — говорит Добролюбов, — перебирая разнообразные типы, являвшиеся в нашей жизни и воспроизведенные литературою, мы постоянно приходили к убеждению, что они не могут служить представителями того общественного движения, которое чувствуется у нас теперь и о котором мы, по возможности подробно, говорили выше. Видя это, мы спрашивали себя: как же, однако, определятся новые стремления в отдельной личности? какими чертами должен отличаться характер, которым совершится решительный разрыв с старыми, нелепыми и насильственными отношениями жизни? В действительной жизни пробуждающегося общества мы видели лишь намеки на решение наших вопросов, в литературе — слабое повторение этих намеков, но в ‘Грозе’ составлено из них целое, уже с довольно ясными очертаниями, здесь является перед нами лицо, взятое прямо из жизни, но выясненное в сознании художника и поставленное в такие положения, которые дают ему обнаружиться полнее и решительнее, нежели как бывает в большинстве случаев обыкновенной жизни’… ‘Решительный, цельный русский характер, действующий в среде Диких и Кабановых, является у Островского в женском типе, и это не лишено своего серьезного значения’ (стр. 492). Далее начинается уже просто хвалебный гимн Катерине, который и не прерывается до самого конца статьи. Чтобы показать читателю, до какого пафоса доходит Добролюбов и какие непохвальные вещи он превозносит в разгаре своего увлечения, я приведу из его хвалебного гимна два отрывка. ‘Катерина вовсе не принадлежит к буйным характерам, никогда не довольным, любящим разрушать во что бы то ни стало. (А неужели Добролюбов видел в русском обществе таких неугомонных разрушителей и неужели он верит в их существование? Я, признаюсь, думал и продолжаю думать до сих пор, что такие беспардонные буяны — не что иное, как баба-яга, выдуманная катковскими и скарятинскими журналами40 для того, чтобы пугать маленьких детей и таких читателей, которые по своим умственным способностям от маленьких детей очень недалеко уехали.) Напротив, это характер по преимуществу созидающий, любящий, идеальный. (Что такое идеальный характер? И если идеальный характер противополагается разрушителю, то, стало быть, разрушитель окажется материальным характером?) Вот почему она старается все осмыслить и облагородить в своем воображении, то настроение, при котором, по выражению поэта, ‘весь мир мечтою благородной пред ним очищен и омыт’, это настроение до последней крайности нн покидает Катерину. (Не правда ли, как приспособлен такой характер к суровым подвигам общественной деятельности? Как полезно мыть и чистить окружающих самодуров благородною мечтою для того, чтобы потом вступить с ними в борьбу!) Всякий внешний диссонанс она старается согласить с гармонией своей души, всякий недостаток покрывает из полноты своих внутренних сил. (Если выражаться менее поэтическим языком, то надо будет сказать очень просто, что Катерина, как все обиженные богом и воспитанием мечтатели, видит вещи в розовом свете. Но, спрашивается, в чем же состоит задача общественного деятеля: в том ли, чтобы игнорировать недостатки, или же в том, чтобы видеть, понимать и устранять их?) Грубые, суеверные рассказы и бессмысленные бредни странниц превращаются у ней в золотые, поэтические сны воображения, не устрашающие, а ясные, добрые’ (стр. 496—497). Далее Добролюбов начинает наслаждаться описанием ясных, добрых, золотых и поэтических снов. Дальше выписывать не стоит, потому что основное направление хвалебного гимна достаточно обозначено. Вы видите, что художественное чувство завлекает Добролюбова очень далеко, даже из рук вон как далеко. Он ставит Катерине в заслугу то, что она чистила и мыла благородною мечтою грубые, суеверные рассказы и бессмысленные бредни странниц. Порыв художественного чувства мирит Добролюбова со всем, даже с мистицизмом, если только он облекается в красивую форму золотых, поэтических, ясных и добрых снов. Имейте при этом в виду, что Добролюбов на стр. 492 обещает показать нам в Катерине ‘характер, которым совершится решительный разрыв с старыми, нелепыми и насильственными отношениями жизни’. Не правда ли, какие богатые задатки решительного разрыва скрываются в такой личности, которая сама заражена до мозга костей всеми нелепостями понятий, господствующих в обществе самодуров? — Этого мало, что Катерина верит странницам, она еще, кроме того, влюбилась в их рассказы именно потому, что постоянно мыла и чистила их благородною мечтою. И от такой-то безнадежно-зачумленной личности Добролюбов ждет решительного разрыва! — Вот второй отрывок из хвалебного гимна, посвященного полоумной мечтательнице и визионерке. ‘Претендованные в других творениях нашей литературы сильные характеры похожи на фонтанчики, бьющие довольно красиво и бойко, но зависящие в своих проявлениях от постороннего механизма, подведенного к ним. (Инсаров тоже попадает в фонтанчики.) Катерина, напротив, может быть уподоблена большой, многоводной реке: она течет, как требует ее природное свойство, характер ее течения изменяется сообразно с местностью, через которую она проходит, но течение не останавливается, ровное дно, хорошее — она течет спокойно, камни большие встречаются — она через них перескакивает, обрыв — льется каскадом, запружают ее — она бушует и прорывается в другом месте. Не потому бурлит она, чтобы воде вдруг захотелось пошуметь или рассердиться на препятствия, а просто потому, что это ей необходимо для выполнения ее естественных требований, для дальнейшего течения’ (стр. 506). Моя страстная и упорная любовь к Базарову вошла в пословицу и давно сделалась посмешищем всей близорукой нашей журналистики, а между тем я никогда не воспевал его так восторженно, велеречиво и метафорично, как Добролюбов поет Катерину. Так, например, я никогда не рассуждал о том, что предпринял бы Базаров, если бы его запрудили или если бы ему пришлось течь через обрыв. — А теперь, господа читатели, я вас спрашиваю: что вы думаете о правдивости г. Антоновича, имеющего дерзость утверждать печатно, что похвала Катерине составляет одну миллионную долю в статье Добролюбова? Поставив перед вами этот вопрос, я на время презрительно устраняю мелкого литературного фокусника г. Антоновича и до конца этой главы веду разговор с умным и честным, но, по моему крайнему разумению, заблуждающимся писателем Добролюбовым. Предстоит решить вопрос о том, кто из наших любимцев, добролюбовский или мой, Катерина или Базаров, заключают в себе элементы, необходимые для решения общественной задачи, поставленной русскому народу всем течением нашей исторической жизни? Добролюбов говорит, что нам нужен в настоящее время ‘русский сильный характер’. Я полагаю, что это мнение совершенно ошибочно. Сильных характеров у нас всегда было много, и они до сих пор существуют у нас в большом изобилии. Чтобы поддержать эту мысль, которая многим, если не всем, читателям покажется парадоксом, я не буду ссылаться на отдельные исторические примеры, я просто разверну перед вами карту европейской и азиатской России и укажу вам на всю нашу историю, как на самое красноречивое выражение нашего колоосального, железного характера. Существенный смысл всей нашей истории заключается в постоянной, хронической, исполинской колонизации, расчистке и разработке земель от Балтийского моря до Тихого океана. Энергия и терпение теперешних американских пионеров совершенно ничтожны в сравнении с терпением и энергиею наших колонизаторов, ничтожны именно потому, что американец идет на борьбу с природой вооруженный всеми пособиями науки и техники, а наш мужик шел и даже идет до сих пор только что не с голыми руками. Чего недостает со стороны знания и технической сноровки, то, очевидно, может и должно быть дополнено только упорством, мозолистым трудом и сносливостью, то есть именно силою и энергиею характера. Чего другого, а железной воли и ультраослиного терпения у нас во всякое время было довольно. В каждом учебном заведении, в каждом казенном присутственном месте, в каждой рабочей артели, в каждом полку, в каждом остроге — вы найдете десятки, если не сотни железных характеров, которых упорство в принятом решении не победите ни лаской, ни палкой. Всякий согласится, что Молчалин есть тип, но неужели же вы не видите, что Молчалин — железный характер? Молчалин сказал себе: ‘я хочу составить карьеру’ — и пошел по той дороге, которая ведет к степеням известным, пошел и уже не своротит ни вправо, ни влево, умирай его мать в стороне от дороги, зови его любимая женщина в соседнюю рощу, плюй ему весь свет в глаза, чтобы остановить его движение, — он все будет идти и дойдет — одинокий, оплеванный, измученный, — но дойдет. И это, по-вашему, не сила характера? Да если бы каждый из наших прогрессистов был Молчалиным по силе характера, то… то… то лучшего ничего и желать было бы невозможно. — Вы скажете, что у Молчалина мелкая, низкая и даже глупая цель. Да ведь это уж совсем другой вопрос. Цель жизни выбирается не характером, а умом, и выбор, удачный или неудачный, обусловливается тем умственным развитием и теми знаниями, которыми обладает человек в то время, когда ему приходится выбирать. Если бы юноша Молчалин имел понятие о более высоких, разумных и привлекательных целях, если бы образование поставило его на ту точку зрения, с которой становится заметною привлекательность этих других целей, то он бы и выбрал одну из этих других, потому что человек никогда не довольствуется куском черствого хлеба, если имеет возможность получить кусок пирога. А выбрав раз хорошую цель, Молчалин пошел бы к ней так же неуклонно, как идет к степеням известным. Вот мы, стало быть, и договорились. Наша общественная или народная жизнь нуждается совсем не в сильных характерах, которых у нее за глаза довольно, а только и исключительно в одной сознательности. Как только наши неутомимые и неустрашимые труженики узнают и поймут совершенно ясно, что — ложь и что — правда, что — вред и что — польза, кто — враг и кто — друг, так они и пойдут твердыми шагами к разумной и счастливой жизни, не останавливаясь перед трудностями, не пугаясь опасностей, не слушая лживых обещаний и спокойно устраняя все рогатки и шлагбаумы. Думать, что русские люди нуждаются не в знании, а в энергии, — значит считать Обломова типическим представителем русского народного характера, а такая грубая ошибка понятна только со стороны поверхностного писателя. И знание составляет ключ к решению общественной задачи не в одной России, а во всем мире. Нет ни одного народа, у которого не замечался бы недостаток характера, и нет также ни одного народа, который был бы достаточно наделен знанием. Каждое важное событие в исторической жизни каждого народа вызывает наружу тысячи проявлений самого чистого и высокого героизма, и каждое событие оканчивается самою нелепою и печальною развязкою, если у данного народа не оказывается в наличности тех умственных способностей, тех знаний и той опытности, которые могли бы поворотить, куда следует, дальнейшее течение исторической жизни. Посмотрите, например, на первую французскую революцию: энергии, героизма, любви к отечеству и всяких других добродетелей было истрачено столько, что их хватило бы на освобождение всех народов земного шара, а между тем движение завершилось военным деспотизмом и позорнейшею реставрациею именно оттого, что не нашлось в запасе положительных знаний, без которых и самый гениальный организатор всегда потерпит полнейшую неудачу. Итак, нам необходимы исключительно люди знания, т. е. знания должны быть усвоены теми железными характерами, которыми переполнена наша народная жизнь. Но читатель помнит конечно, что, говоря о Молчалине, я о некоторою укоризною пожелал нашим прогрессистам молчалинской силы характера. Выражая это желание, я, стало быть, признавал тот факт, что нашим прогрессистам действительно недостает характера. Да, я признаю этот факт и считаю его непоправимым относительно тех прогрессистов, которые ‘дела себе исполинского ищут, благо наследство богатых отцов их избавляет от тяжких трудов’.41 Характер закаляется трудом, и кто никогда не добывал себе собственным трудом насущного пропитания, тот в большей части случаев остается навсегда слабым, вялым и бесхарактерным человеком. Это значит, что вся наша надежда покоится на тех людях, которые сами себя кормят и из которых действительно сформировались первые и постоянно формируются новые представители базаровского типа. Представив эти размышления на суд читателя, я замечу наконец, что с основным смыслом моих идей согласился даже и ‘Современник’, заклятый враг г. Тургенева, Базарова и ‘Русского слова’. Тип, решающий общественную задачу, воплощен самым блестящим и самым глубоким мыслителем ‘Современника’, г. Чернышевским, в личности Рахметова.42 Рахметов признан и всеми остальными сотрудниками ‘Современника’, а на кого же Рахметов больше похож — на Базарова или на Катерину? Я полагаю, что смешно даже и задавать читателю подобный вопрос. Характер Катерины промелькнул и теперь уже навсегда забыт, а базаровский тип растет постоянно, не по дням, а по часам, и в жизни и в литературе. Стало быть, незачем было и воспевать Катерину как многоводную реку.
VI
На стр. 67 своей статьи Антонович объявляет, что г. Писарев ‘с свойственным ему уменьем уничтожает искусство и производит разрушение эстетики’. — Из этих слов г. Антоновича я вижу, что он самым забавным образом ошибается в понимании того заглавия, которое я дал моей критической статье, помещенной в майской книжке ‘Русского слова’ за 1865 год. Прочитав заглавие ‘Разрушение эстетики’, г. Антонович вообразил себе, что я сам принимаю на себя роль разрушителя и что разрушением эстетики я называю именно мою собственную статью. Если понимать по такому остроумному способу заглавия статей, то придется утверждать, что я самому себе приписываю педагогические софизмы, что я самого себя обвиняю в сердитом бессилии, что г. Соколов самого себя уличает в экономических иллюзиях и что г. Антонович самого себя считает творцом современной эстетической теории.43 Когда над статьею написано крупными буквами: ‘такой-то предмет’, то люди, привыкшие к общеупотребительному литературному языку, понимают обыкновенно эту надпись так, как будто бы было написано: ‘статья о таком-то предмете’. Так, например, когда над статьями написано: ‘Маколей’ или ‘Милль’, то читатели не ожидают найти в книге этих двух англичан en chair et os, {Во плоти и крови (буквально: во плоти и костях) (франц.). — Ред.} они ожидают найти только рассуждение о Маколее или Милле. Точно так же, когда над статьею написано: ‘Разрушение эстетики’, то читатели ожидают найти в книге статью о том сочинении, которое разрушило эстетику. Это они действительно и находят, потому что во всей моей статье я доказываю очень подробно, что эстетику разрушил г, Чернышевский своею книгою ‘Эстетические отношения искусства к действительности’.
Чтобы навязать мне небывалые претензии на разрушение эстетики, г. Антонович принужден прибегнуть к самому печальному из полемических приемов, именно к искажению даже не мыслей противника, а его слов, он принужден пуститься на такой отчаянный маневр, как фальсификация печатных документов. Г. Антонович следующим образом цитирует мои слова: ‘Надо совершенно уничтожить эстетику, —~ провозглашает г. Писарев,— надо отправить ее туда, куда отправлены алхимия и астрология’. — Для большей убедительности г. Антонович ставит эти слова в кавычки, так что читатель принужден видеть в этой фразе именно мои собственные, подлинные слова. На самом же деле оказывается, что цитата приведена неверно. Вот мои слова: ‘Автор видел, что эстетика, порожденная умственною неподвижностью нашего общества, в свою очередь поддерживала эту неподвижность. Чтобы двинуться с места, чтобы сказать обществу разумное слово, чтобы пробудить в расслабленной литературе сознание ее высоких и серьезных гражданских обязанностей, надо было совершенно уничтожить эстетику, надо было отправить ее туда, куда отправлены алхимия и астрология’ (‘Р<усское> сл<ово>‘, 1865, май, стр. 2).44 Во-первых, г. Антонович оторвал конец фразы от ее начала, а во-вторых, он из этого оторванного конца выкинул слово было, повторенное два раза. Через это весь смысл совершенно изменяется, и читатель, имеющий неосторожность полагаться на г. Антоновича, убеждается в том, что я действительно ставлю себе самому задачу разрушить эстетику, между тем как я, напротив того, говорю, что эту задачу поставил себе и решил десять лет тому назад другой писатель. — Потом, придравшись к словам: алхимия и астрология, г. Антонович на целой странице читает мне нравоучения, имеющие целью доказать, что объекты этих наук не уничтожились, а перешли в ведение химии и астрономии. ‘Ах, — восклицает г. Антонович, — как было бы хорошо, если бы вы, г. Писарев, побольше знали и побольше размышляли собственным умом’… Это было бы хорошо преимущественно потому, что тогда ‘нам бы не было необходимости толковать вам, т. е. вашим несчастным читателям и почитателям, азбучные истины’. Вы, г. Антонович, находите, что было бы ах, как хорошо! В таком случае я могу порадовать вас тем известием, что ваше желание уже давно осуществилось, что все обстоит благополучно и ах, как хорошо, и что вам нет ни малейшей необходимости толковать моим несчастным читателям азбучные истины. Я скажу вам даже, что вы с вашими толкованиями разыгрываете очень комическую роль той мухи, которая, ‘как откупщик на ярмарке, хлопочет’, или же той мухи, которая говорит: ‘мы пахали’. — Представьте себе, что отношения алхимии и астрологии к химии и к астрономии были объяснены моим несчастным читателям почти год тому назад в моей статье: ‘Историческое развитие европейской мысли’,45 напечатанной в ноябре и декабре 1864 года. Вот, например, что было сказано об алхимии: ‘Философского камня они не нашли, жизненного элексира не добыли, но их многовековые исследования положили прочное основание новейшей химии… Если бы не было фантазий о философском камне и о жизненном элексире, то не было бы и тех неутомимых работ, которые познакомили нас с химическими свойствами многих тел и проложили дорогу к более рациональным исследованиям’ (1864, ноябрь, стр. 382). Вы видите, г. Антонович, что вы с полным удобством можете приберечь ваши толкования азбучных истин для счастливых читателей и почитателей г. Антоновича. — Но теперь вы, конечно, возликуете и закричите, что, стало быть, говоря об уничтожении эстетики, я, ни к селу ни к городу, сравнил ее с алхимиею и астрологиею, которые не уничтожились, а только преобразовались. Ликование ваше будет очень непродолжительно, потому что я тотчас укажу вам на следующее место в ‘Разрушении эстетики’: ‘Притом определении прекрасного, которое дает нам автор, эстетика, к нашему величайшему удовольствию, исчезает в физиологии и гигиене’ (стр. 7).46 Таким образом оказывается, что моё сравнение отличается самою строгою точностью. Эстетика преобразовывается в часть физиологии и гигиены так точно, как алхимия преобразовалась в химию, а астрология — в астрономию. При этом превращении, разумеется, многие части эстетики совершенно уничтожаются так точно, как уничтожились без остатка фантастические стремления и магические формулы алхимиков и астрологов. Когда это превращение эстетики сделается уже общеизвестною и общепризнанною истиною, тогда мы будем изучать и анализировать только те приятные ощущения, которые могут сделаться полезными или вредными для нашего здоровья и для нормального развития нашей рабочей силы. Например, солнечный свет производит на меня приятное впечатление, я обращаюсь к физиологии и к гигиене и требую от них ответа на вопрос: в какой связи это приятное ощущение находится с общим процессом моей жизни и в какой мере я могу предаваться этому ощущению, не вредя своему здоровью? Физиология и гигиена отвечают мне, что солнечный свет в высшей степени полезен для органической жизни, но что излишняя яркость солнечного света, при слишком продолжительном действии солнечных лучей на организм, раздражает, утомляет и, наконец, расслабляет зрение и, кроме того, ведет за собою приливы крови к голове. Определить точными измерениями то напряжение света, которое человеческий организм может выносить без дурных последствий, и то время, в продолжение которого он может подвергаться действию солнечных лучей без вреда для здоровья, — это, конечно, задача довольно важная, и эту задачу, разумеется, решает и будет решать физиология, а не эстетика, несмотря на то, что мы здесь имеем дело с приятным ощущением. Положим далее, что два цвета, сероватый и пунцовый, производят на меня приятное впечатление. Поддаваясь моему влечению к этим цветам, я хочу обить свой кабинет сероватыми или пунцовыми обоями, чтобы решить, которому из двух любимых мною цветов я должен отдать предпочтение, я опять обращаюсь к гигиене и узнаю из нее, что пунцовый цвет решительно не годится, потому что слишком сильно действует на зрение. Положим далее, что мне хочется уставить мой кабинет растениями и цветами, которые производят на меня приятное впечатление как своим видом, так и запахом. Гигиена одобряет мое намерение, объясняя мне, что растения очищают воздух, разлагая углекислоту, то есть поглощая углерод и освобождая кислород, необходимый для дыхания животных, в то же время гигиена предупреждает меня однако, что приятный запах очень многих цветов действует так сильно на нервы, что ведет за собою головокружения и головные боли. Положим наконец, что мне приходит в голову фантазия увешать стены моего кабинета картинами, и я нахожусь в нерешимости, чьи бы мне приобрести пейзажи — Калама, Клода Лоррена, Айвазовского или Рюисдаля. Если я за решением этого вопроса вздумаю также обратиться к гигиене, то, разумеется, она не ответит мне ровно ничего. Вопрос о сравнительном достоинстве различных пейзажистов никогда и ни при каких условиях не может войти ни в физиологию, ни в гигиену, и если только вы дадите себе труд вглядеться и вдуматься в этот вопрос, имеющий, конечно, очень важное значение для эстетики, то вы, разумеется, увидите, что этот вопрос в высокой степени бесплоден. Все, что гигиена может сказать о картинах или о статуях, ограничится тем, что эротические изображения могут расстроить здоровье и что, следовательно, повесить в кабинете пейзажи благоразумнее, чем разукрасить его мифологическими картинами или статуями. Если вы послушаетесь этого последнего совета, то затем как для вас, так и для всего света решительно все равно, кого бы вы ни предпочли, знаменитейшего ли пейзажиста во всей Европе или же такого живописца, который пишет вывески. Таким образом, на вопрос г. Антоновича: ‘что же делать, по разрушении эстетики, с теми сюжетами, которыми она занимается?’ — я отвечаю очень просто: большую часть этих сюжетов надо оставить без всякого внимания. Мы собственно только затем и стараемся доконать эстетику, чтобы сосредоточить внимание и умственные силы общества на самом незначительном числе жгучих и неотразимых вопросов первостепенной важности.
VII
Один из аргументов, заимствованных мною против эстетики у г. Чернышевского, состоит в том, что личные вкусы в деле красоты бесконечно разнообразны, что все они одинаково законны и что их невозможно и не следует приводить к обязательному единству. Г. Антонович находит в этом мнении три нелепости.
Первую нелепость г. Антонович видит в той мысли, будто общая эстетика невозможна на том основании, что у каждого человека свой личный вкус и своя эстетика. Г. Антонович разбивает эту первую нелепость следующими аргументами: физиология возможна, хотя у каждого человека свои особенные органы, логика возможна, хотя у каждого человека свои особенные приемы мышления, общеобязательная правда существует, хотя для одного правда или ложь одно, для другого — другое и т. д. Постараюсь опровергнуть аргументацию г. Антоновича. Во-первых, насчет физиологии замечу моему противнику, что она возможна потому, что между отдельными субъектами существует в физиологическом отношении только количественное, а не качественное различие. Один человек поглощает больше кислорода, другой — меньше, но, все без исключения дышат кислородом, а не углекислотою и не водородом, у одного человека в крови больше железа, у другого — меньше, но у всех без исключения в крови содержится именно железо, а не медь и не свинец, таким образом и все остальные физиологические различия сводятся на количественные различия, а при количественных различиях, конечно, возможны средние цифры, которые и выражают в глазах физиолога отправления нормального человека. В том случае, где являются качественные различия, именно при рассмотрении половых особенностей, физиология принуждена раздваиваться, отправления женских органов рассматриваются отдельно от отправлений мужских органов, хотя, конечно, пищеварение, дыхание и кровообращение, представляя у обоих полов только количественные различия, рассматриваются вместе. Если бы все физиологические отправления всех отдельных личностей отличались друг от друга качественным образом, то, разумеется, общая физиология человека была бы невозможна, по той простой причине, что эти отдельные личности вовсе не принадлежали бы тогда не только к одной и той же породе, но даже к одному и тому же органическому царству. Кроме того, физиология имеет превосходный критерий для различения нормальных особенностей от уродств, или тератологических особенностей. Такая особенность, которая содействует отправлениям, необходимым для поддержания жизни, — нормальна, такая, которая ослабляет эти отправления, — уродлива. Этого критерия эстетика не имеет во всех тех случаях, которые не могут никогда поступить в ведение физиологии и гигиены. Общеобязательная правда и общая логика существуют только до тех пор, пока мы рассуждаем о видимых или осязаемых, вообще вещественных предметах, явлениях и свойствах, — и существуют только потому, что все люди одарены одними и теми же чувствами и что вследствие этого всегда возможна поверка, посредством которой обнаруживается неверность утверждения или неправильность умозаключения. Вы говорите например, что наш общий знакомый Иванов хромает на левую ногу, я говорю, что — на правую, каждый из нас твердо убежден, что его мнение истинно, но, разумеется, это убеждение может продолжаться только до тех пор, пока мы не увидим Иванова, тогда произойдет поверка, и один из нас увидит свое заблуждение. Почти такая же поверка возможна и относительно рассуждений: представьте себе например, что вы приехали в какой-нибудь город и что вас в этом городе тотчас же обокрали. Вы говорите, что этот город населен сплошь разбойниками и мошенниками. Всякий здравомыслящий человек скажет вам, что нельзя заключать от частного к общему, и представит вам образчик такого рассуждения: мой приятель ранен в ногу, мой приятель — человек: следовательно, все люди ранены в ногу. Вы увидите тотчас, во-первых, что в результате получилась нелепость, а во-вторых, что эта нелепость добыта тем самым способом рассуждения, который привел вас к поголовному обвинению всех жителей города. Но в тех вопросах, где поверка невозможна, там нет ни общеобязательной правды, ни общей логики. Представьте себе например, что католик Дюпанлу, деист Шлейден и материалист Бюхнер беседуют между собою о том, что с ними произойдет, когда они скончаются. Все трое приходят к совершенно различным результатам, и ни один из троих не может убедить своих противников, общая логика теряет свою силу, и общеобязательная правда перестает существовать, цотому что поверка становится невозможною. Общеобязательная правда и общая логика возможны, во-первых, потому, что мы все живем в одном и том же мире, а во-вторых, потому, что мы все одарены одними и теми же чувствами, приводящими нас в соприкосновение с окружающим миром. Когда соблюдены эти два условия — один мир и одни чувства, тогда общеобязательная правда и общая логика становятся не только возможными, но даже и неизбежными. В отношении к общеобязательной правде вся разница между отдельными личностями может состоять только в том, что один дойдет до этой правды собственными силами, другому помогут к ней прийти, а третьего приведут к ней насильно, то есть ему покажут правду, несмотря на его нежелание видеть ее. Но эти два условия — один мир и одни чувства, — достаточные для существования общеобязательной истины и общей логики, далеко не достаточны для основания общей эстетики, то есть для приведения личных вкусов к обязательному единству. Вкус есть сложный продукт темперамента, воспитания, общественного положения, образа жизни, общих исторических и климатических условий и многих других элементов, степень участия которых в общем результате указать и определить не только трудно, но даже невозможно. На основании этих соображений я полагаю, что общая эстетика вовсе не может быть поставлена на одну доску с общею физиологиею, общею логикою и общеобязательною истиною и что возможность последних ровно ничего не доказывает в пользу возможности первой. Общая эстетика не только не может существовать в будущем, но она даже никогда не существовала в прошедшем. То, что выдается или выдавалось за эстетику, относится к общему вкусу, то есть к бесконечному разнообразию личных вкусов, так точно, как относится к этому же разнообразию господствующая мода. Можно сказать наверное, что из десяти человек, надевающих в первый раз новомодный костюм, девять равнодушны к особенностям его цвета и покроя, а десятый находит этот цвет и покрой смешными или неудобными. И между тем все носят, и каждый, нося новое платье, становится частицею того громадного пресса, который насильно втискивает в новую моду отдельные личности, в том числе и его самого. Точно то же самое можно сказать и обо всяком так называемом господствующем вкусе, а следовательно, и обо всякой эстетике, излагающей общие формулы этого вкуса.
Вторую нелепость г. Антонович видит в мысли, что прекрасное не имеет самостоятельного значения, независимого от личных вкусов. Разбивает он эту нелепость тем аргументом, что есть звуки, приятные или неприятные для всякого слуха. Я могу представить против этого аргумента два возражения. Первое. Физика и физиология доказывают конечно, что некоторые звуки или сочетания звуков производят непременно в каждом человеческом ухе резкое и раздражающее потрясение, которое всего лучше можно выразить французским словом tiraillement. {Дергание, судороги (франц.). — Ред.} Но физика и физиология поступили бы чересчур смело, если бы решились сказать, что эти tiraillements абсолютно-неприятны для всех людей или, другими словами, что ни один человек в мире не может извлекать себе из этих tiraillements никакого наслаждения. Если бы физика и физиология отваживались на такие скороспелые заключения, то существующие человеческие вкусы очень часто уличали бы их в ошибках. Так, например, физиология, основываясь на многих наблюдениях, могла бы сказать, что горечь антипатична человеческому организму, но если бы физиология вздумала вывести из этих наблюдений общий закон, то закон этот оказался бы несостоятельным, потому что многие люди с большим удовольствием пьют очень горький напиток, именно портер. Зная хорошо устройство и отправление человеческих легких, физиолог, пови-димому, имел бы полное право утверждать, что вдыхать дым горящей травы совершенно несвойственно человеку и что такое вдыхание должно составлять для человека настоящую пытку, а между тем очень многие люди подвергают себя этой пытке не только добровольно, но даже с особенною страстью, потому что вдыхаемый дым действует особенным образом на нервную систему. Резкие и нестройные звуки, быстро следующие один за другим, сливаясь и смешиваясь между собою, могут также привести нервную систему в особенное, возбужденное состояние, которое многим людям может казаться приятным. Почти у всех диких народов есть своя музыка, невыносимая для европейского слуха, но доставляющая этим дикарям очень много удовольствия. По всей вероятности, резкие и нестройные звуки приятны дикарям именно потому, что эти звуки ошеломляют, опьяняют их и помогают им таким образом предаваться бешеному веселью и оргиастической пляске. Как бы то ни было, во всяком случае мнение г. Антоновича, что некоторые диссонансы отвратительны для всякого слуха, в высшей степени произвольно и доказывает только крайне слабое знакомство г. Антоновича с хорошими характеристиками диких народов. Второе возражение еще серьезнее первого. Г. Антонович сам замечает совершенно справедливо, что различие между аккордом и диссонансом имеет физическое и физиологическое основание, физика изучает законы происхождения и распространения звука, физиология изучает устройство нашего слухового аппарата, физика и физиология общими силами решают вопрос о том, какие звуки и какие сочетания звуков должны казаться нам стройными или нестройными. Но если этот вопрос решен физикою и физиологиею, то с какой же стати его должна перерешать эстетика? Если бы эстетика вздумала противоречить физике и физиологии, то кто же бы ей поверил? А если она подтвердит решение физики и физиологии, то кто же нуждается в ее конфирмации? На самом же деле эстетика не думает ни опровергать, ни подтверждать решения физики и физиологии, она просто берет эти решения, как готовый фундамент, на котором и старается утвердить свои дальнейшие построения. Таким образом, г. Антонович, желая доказать возможность и необходимость эстетики, приводит в пример такие истины, которые относятся к области физики и физиологии, точно будто бы у нас шла речь о том, чтобы выкинуть из физики учение о звуке, а из физиологии — учение о слухе. Я говорю, что прекрасное не имеет самостоятельного значения, независимого от личных вкусов. Г. Антонович ссылается на различие, существующее между аккордом и диссонансом, но ведь эстетика старается не о том, чтобы установить это различие, которое уже давно установлено положительными науками, эстетика старается установить твердые правила, на основании которых можно было бы производить оценку художественных произведений, в том числе и музыкальных. Эстетика имеет дело не с аккордами и с диссонансами, а с музыкальными произведениями, которые все составлены из аккордов и которые, несмотря на то, в глазах музыкального критика имеют бесконечно различное достоинство. Ванька-Танька составлена из аккордов, и соната Бетховена также составлена из аккордов, а между тем музыкальные критики находят, что соната лучше Ваньки-Таньки. Чтобы опровергнуть мой тезис об относительном значении прекрасного, г. Антонович должен был доказать например, что этот приговор музыкальных критиков совершенно независим от личных вкусов. Но этого он не доказал и никогда не докажет, потому что этого и доказать невозможно. Очень многие люди наслаждаются Ванькой-Танькой и вовсе не наслаждаются сонатами Бетховена, вы скажете им, что у них не развит музыкальный вкус, — многие согласятся с вами, но многие согласятся и с нами, и вопрос останется неразрешенным и неразрешимым, так точно, как, например, вопрос о том, какое вино вкуснее — сладкий мускат-люнель или старый херес. Цель всякого наслаждения состоит в том, чтобы освежить и обновить рабочую силу человека, все наслаждения, которые ведут к этой цели, не вредя ни самому наслаждающемуся субъекту, ни окружающим людям, одинаково законны и совершенно равны между собою. Если же вы мне станете говорить о том, что сонаты Бетховена облагороживают, возвышают, развивают человека, и проч., и проч., то я вам посоветую рассказывать эти сказки кому-нибудь другому, а не мне, потому что я этим сказкам ни в каком случае не поверю: каждый из моих читателей знает, наверное, многих искренних меломанов и глубоких знатоков музыки, которые, несмотря на свою любовь к великому искусству и несмотря на свои глубокие знания, остаются все-таки людьми пустыми, дрянными и совершенно ничтожными.
Третью нелепость г. Антонович сам выдумывает и приписывает мне. ‘Г. Писарев, вслед за Базаровым, — говорит г. Антонович, — представляет себе, будто бы отношение человека к искусству и к прекрасным предметам природы ограничивается только непосредственными чувственными ощущениями, будто и все остальное нравится нам так же и в такой же форме, как нравятся, например, яблоки. Это третья нелепость’ (стр. 71—72′. Г. Антонович делает тут две ошибки: во-первых, он, употребляя общее выражение искусство, ставит поэзию на одну доску с остальными искусствами, которые должны стоять бесконечно ниже поэзии, во-вторых, он ставит прекрасные предметы природы, в том числе и прекрасных людей, — прекрасных не только по наружности, но и по умственным качествам, — рядом с картинами, статуями и музыкальными пьесами. Этих двух ошибок я никогда не делал. Поэтому я никогда и не говорил, что люди или замечательные поэтические произведения нравятся нам так же и в такой же форме, как нравятся яблоки. Но между наслаждением живописью, скульптурою и музыкою и наслаждением яблоками я действительно не вижу никакого существенного различия, кроме того только, что наслаждение тремя вышеназванными искусствами требует больших издержек и больших хлопот. Теперь вы, стало быть, г. Антонович, видите, как разлетелась в прах вся ваша аргументация и до какой высокой степени она была нелепа.
VIII
Окончив свое неудачное исследование о трех нелепостях, г. Антонович начинает разбирать те места ‘Разрушения эстетики’, которые направлены собственно против него.47 Г. Антонович выписывает ту фразу, в которой говорится о его умственной нищете и нравственной мелкости. При слове нравственной, которое встречается в моей фразе два раза, г. Антонович делает в скобках два замечания, первое: ‘даже за нравственность ухватились’, и второе: ‘опять нравственность!’ — Я решительно не понимаю, на каком основании г. Антонович считает разговор о нравственности неуместным, г. Антонович менее, чем кто-либо другой, имеет право требовать, чтобы литература не касалась вопроса о нравственных понятиях и убеждениях писателя, в той же самой книжке, где помещена статья г. Антоновича, постоянный сотрудник ‘Современника’, г. Посторонний сатирик, разбирает вопрос о том, ‘может ли бесчестный человек быть честным публицистом и фельетонистом?’ Разве, рассуждая о честности, г. Посторонний сатирик не ухватывается за нравственность? А когда г. Посторонний сатирик в июньской книжке ‘Современника’ рассуждал о морали г. Краевского,48разве эти рассуждения не были разговором о нравственности? А когда г. Посторонний сатирик вторгался в частную жизнь г. Благосветлова и на основании слухов и сплетен анализировал отношения г, Благосветлова к графу Кушелеву-Безбородко,49 отношения, до которых литературе и публике, конечно, нет никакого дела, разве г. Посторонний сатирик имел тогда в виду не нравственность г. Благосветлова, а его умственные способности и литературные дарования? И вдруг теперь г. Антонович обнаруживает нетерпение и выражает неудовольствие по тому случаю, что я завожу речь о его нравственных убеждениях, о которых я почерпаю сведения не из каких-нибудь слухов, а из его же собственных печатных статей, подписанных его полным именем. Как бы вы, г. Антонович, ни пожимали плечами и какие бы саркастические замечания вы ни вставляли в мою речь, это все-таки не уничтожит и не ослабит того факта, что в ваших рассуждениях об аскетизме и о некоторых отрицателях искусства выражается, как я уже заметил в ‘Разрушении эстетики’ (стр. 27), ‘школьнический взгляд на долг и на труд’ и что этот взгляд должен навлечь на вас со стороны всякого мыслящего человека совершенно справедливый упрек в умственной нищете и в нравственной мелкости.50 Этот справедливый упрек вы, г. Антонович, вряд ли успеете отразить теми игривыми эпитетами, которые вы мне подносите на стр. 74. Встречая в вашей статье выражения: ‘недоносок благосветловский, недоразвившееся дитя г. Тургенева, скудоумный г. Писарев’, — ваши читатели найдут конечно, что вы далеко превосходите меня в искусстве браниться и что вы с лихвою заплатили мне за лукошко глубокомыслия, но упрек в умственной нищете и нравственной мелкости все-таки останется во всей своей силе, потому что можно быть величайшим виртуозом но части крепких выражений и в то же время иметь самый школьнический взгляд на долг и на труд.
‘Разбранивши нас, — продолжает г. Антонович, — г. Писарев стал расхваливать себя и г. Зайцева, причисливши себя к тем некоторым разрушителям искусства, о которых мы говорили’. — Знаете ли вы, г. Антонович, что ваше пламенное желание унизить меня как можно сильнее доводит вас до самых смешных и нелепых крайностей. Вы говорите, что я самовольно причислил себя к тем некоторые, этими словами вы хотите выразить, что вы совсем обо мне и не думали, что вы совсем не меня имели в виду, говоря о некоторых, что вам до меня и дела никакого нет, и в то же время вы направляете против ‘Русского слова’ третью большую критическую статью, не говоря уже о множестве мелких статей и мимоходных нападений. Если я действительно сам причислил себя к некоторым, если, говоря о некоторых, вы имели в виду не меня и не моих сотрудников, то, спрашивается, о ком же вы говорили? Ведь вам даже и назвать, кроме нас, будет некого. Если же вы говорили именно о г. Зайцеве и обо мне, то зачем же вы употребляете теперь бессмысленные выражения, зачем вы говорите, что я причислил себя, когда я просто понял ваш намек в том единственном смысле, в котором только и можно было его понять? — Искусство полемизировать составляет, конечно, самую легкую и ничтожную часть литературной деятельности, а между тем вы даже и в этом искусстве до крайности слабы, за неимением солидных аргументов вы ежеминутно прибегаете к натяжкам, которые для всех очевидны, и к изобретениям, которых несостоятельность тотчас может быть доказана. Читая ваши полемические статьи, я обыкновенно нахожусь в недоумении насчет того, чему мне более изумляться: той ли отважности, с которою вы нанизываете одну ложь на другую, или же той наивности, с которою вы сами запутываете, ловите и выдаете себя. Таким образом, ваша умственная нищета на каждом шагу состязается с вашею нравственною мелкостью, и читателю вашему остается только решить затруднительный вопрос: которому из этих двух нравственных качеств г. Антоновича следует присудить пальму первенства? — Когда читатель уже достаточно ознакомился с этими достоинствами г. Антоновича, то его, разумеется, вовсе не изумляет то обстоятельство, что г. Антонович умышленно принимает иронические слова противника за серьезное выражение мнений и что вследствие такого ребяческого приема он, например, утверждает, будто бы я назвал себя и своих сотрудников людьми помешанными, а в другом месте даже просто глупыми людьми.51 Конечно, если смотреть на сотрудников ‘Русского слова’ с фамусовской или молчалинской точки зрения, то они окажутся или помешанными, или глупыми людьми, но фамусовская или молчалинская точка зрения, немыслимая для честного литератора, нисколько не пугает г. Антоновича, он готов стать на какую угодно точку зрения и забраться в какое угодно болото, лишь бы только доставить себе ребяческое удовольствие назвать своих противников идиотами или сумасшедшими. Чтобы потешить себя этою мелкою забавою, г. Антонович совершает подвиги истинного самоотвержения: он утрирует свою собственную непонятливость и, доводя ее до самых неправдоподобных размеров, завоевывает себе таким образом право не понимать моих слов или понимать их навыворот и вследствие этого дивиться печатно моему тупоумию. Так, например, на стр. 75 он прикидывается, будто не понимает, зачем и в каком отношении я сравниваю некоторых с Архимедом, с горькими пьяницами и игроками, он очень подробно объясняет мне, что Архимеда сравнивать с пьяницами и игроками нельзя, потому что заниматься математикою похвально, а заниматься вином и картами предосудительно. Непонимание г. Антоновича, разумеется, притворно, какую бы крайнюю тупость я ни предположил в г. Антоновиче, все-таки я никак не могу допустить, что он действительно но понял моей мысли. Не понять ее было невозможно, потому что моя мысль выражена подробно, ясно и выразительно даже для ребенка, если только этот ребенок имеет понятие о том, что такое страсть. Ход моей аргументации (‘Разр<ушение> эст<етики>‘, стр. 24),52 клонившейся к тому, чтобы отразить некоторые упреки в аскетизме, располагается следующим образом. Можно ли назвать аскетом горького пьяницу или игрока? — Нет, нельзя. — Почему? Потому что они вовсе не борются с своими страстями, а, напротив того, отдаются им совершенно безраздельно. — Значит, людей, которые отдаются своим страстям, нельзя назвать аскетами? — Значит, нельзя. — Подходят ли Архимед и Ньютон под разряд таких людей, которых нельзя назвать аскетами? — Подходят. — Почему? — Потому что они занимаются своим делом по страсти, а не по обязанности. — Можно ли исключить из этого же разряда некоторых отрицателей искусства? — Можно. — Почему? — Потому что они отрицают по страсти, а не по обязанности. — В каком же отношении похожи друг на друга пьяница, Архимед и некоторые? — Мы в них заметили только тот общий отрицательный признак, что все они — не аскеты, точно так, как вы, например, в золотой монете, в черной доске, в красном вине и в буланой лошади можете заметить тот общий отрицательный признак, что все они — не белые предметы. И вдруг противник ваш начинает вам доказывать печатно, что буланую лошадь нельзя влить в стакан, что на красном вине нельзя писать мелом, что черную доску нельзя кормить овсом, что золотую монету нельзя запрягать в дрожки и что на основании всех этих обстоятельств нет ни малейшей возможности включать в одну категорию монету, доску, вино и лошадь. Конечно, такие возражения противника должны показаться вам совершенно бессмысленными и нисколько не относящимися к вашему рассуждению. Возражения г. Антоновича, доказывающего мне, что математика и пьянство — две вещи разные и что Архимед был гораздо умнее меня, совершенно так же уместны и основательны, как приведенные возражения о различных свойствах вина, лошади, доски и монеты. Что г. Антонович притворяется непонимающим — это очевидно, Но спрашивается, какая цель, какая выгода, какой расчет притворяться так неискусно и неправдоподобно? В чем г. Антоновичу хочется убедить счастливых читателей ‘Современника’? В том ли, что я не понимаю различия между математикою и пьянством, или же в том, что я приписываю себе гениальный ум Архимеда? Если г. Антонович действительно надеется внушить своим читателям такие мысли, то желательно было бы знать, что должны мы думать об уме г. Антоновича? — А если г. Антонович не питает таких несбыточных надежд, то ради чего же он притворяется? Остается предположить, что г. Антонович притворяется совершенно бескорыстно, по той же самой причине, по которой люди, привыкшие лгать, лгут на каждом шагу, даже тогда, когда ложь не может доставить им ни малейшей выгоды, и даже тогда, когда их тотчас же могут уличить и осмеять. Такая ложь становится уже совершенно невинною, но в печати она все-таки неудобна, потому что печать существует совсем не для того, чтобы давать нам возможность предаваться публично нашим странным, хотя бы даже и безвредным, привычкам. Впрочем, всмотревшись внимательно в 74 и 75 стр. ‘Лжереалистов’, я, наконец, нашел настоящую разгадку той странной полемической тактики, которой придерживается г. Антонович. В своей полемике г. Антонович стремится только к тому, чтобы наговорить противнику как можно больше таких слов, которые г. Антонович считает колкими. Заботясь исключительно о том, чтобы колкостей набралось как можно больше, г. Антонович не обращает никакого внимания на то, что его колкости взаимно истребляют друг друга. Он становится на одну точку зрения — и называет противника дураком, {Это у г. Аптоновича считается колкостью.} потом тотчас переходит на другую, диаметрально противоположную точку — и называет противника мошенником, затем он радуется и полагает, что его противник теперь и дурак и мошенник, на самом же деле оказывается, что вторая колкость уничтожила первую и что противник очищен от всякого обвинения, благодаря излишнему усердию г. Антоновича. Г. Антонович думает, что если написать сто раз +дурак и сто раз —дурак и сложить все это вместе, то получится двести дураков, на самом же деле получается чистый нуль, потому что +дураки и —дураки взаимно уничтожаются. Предаваясь своему неосторожному усердию, г. Антонович на стр. 74 объявляет, что я называю себя и своих сотрудников глупыми и помешанными, а на стр. 75 г. Антонович уже дает мне советы на тот случай, если мне еще раз придет искушение похвастаться печатно добродетелями. Какими же добродетелями? Ведь я хвастался глупостью и помешательством: разве это добродетели? — До этих вопросов г. Антоновичу нет никакого дела, его цель достигнута. На одной странице он сказал: видите, сам признается, что глуп и помешан! А на другой странице он говорит: видите, хвастает своими добродетелями. Оказывается таким образом, что я и глуп, и помешан, и хвастун. На самом деле оказывается, конечно, нуль, но г. Антонович, очевидно, не знает того алгебраического правила, по которому +дурак и —дурак взаимно уничтожаются. Теперь понятно, для чего г. Антонович сначала притворяется, а потом тотчас сам же и выдает себя, притворяется он для того, чтобы обругать противника с одной стороны, а выдает себя для того, чтобы тотчас же обругать его и с другой стороны, в результате получается тот комический эффект, что клин выгоняется клином, яд убивается ядом, — и противник, к собственному своему удивлению, остается не обруганным.
IX
На стр. 76 над головой моей собираются мрачные тучи. ‘Если бы вы были умны, — говорит г. Антонович, — понимали реализм и искусство, если бы ваша преданность реализму была разумна, вы бы не уничтожали искусства, а, напротив, поддерживали бы его, но только обращали бы его в свою пользу, старались бы обратить его на служение тем разумным идеям, которые вы неразумно понимаете, вы бы потребовали, чтобы искусство помогало реализму, чтобы и оно с своей стороны и своими путями стремилось к той же цели, какую преследует реализм’. — Бедный г. Антонович! Как мне вас жалко! Если бы вы только постигнуть могли, как мне вас жалко и почему мне вас жалко! Вы ли не старались, вы ли не потели, вы ли не рылись в моих статьях за три, на четыре года, вы ли не городили дурака на дураке и слабоумного на скудоумном, и вдруг — что же? — и вдруг один почерк вашего собственного пера опрокидывает все это гордое, все это величественное здание дураков, слабоумных и скудоумных, и вдруг вы сами, ни с того ни с другого, совершенно добровольно признаетесь печатно в том, что я умен, что я понимаю реализм и искусство и что моя преданность реализму разумна. Г. Антонович! Разве вы — Пенелопа?53 Разве вы ждете к себе супруга, странствующего по неведомым землям? Разве вас беспокоят своими неуместными предложениями докучливые женихи? Объясните же мне пожалуйста, с какой стати вы теперь вдруг распустили тот холст, который вы ткали так долго, так усердно и так старательно, то прикидываясь идиотом, то сочиняя очевидные небылицы? Посмотрим еще раз, какие требования я должен выполнить, чтобы оказаться умным человеком, понимающим реализм и искусство и питающим разумную преданность к реализму: я должен не уничтожать искусство, а, напротив, поддерживать его, но только обращать его в свою пользу, на служение разумным идеям, я должен требовать, чтобы искусство помогало реализму, чтобы оно с своей стороны и своими путями стремилось к той же цели, какую преследует реализм. Короче и яснее: я должен всеми силами превращать искусство в орудие той идеи, которой я служу. Ну, и прекрасно: я всегда поступал именно таким образом. Следовательно… следовательно, новая Пенелопа распустила свой холст. Действительно, я постоянно старался и стараюсь до сих пор превратить искусство в орудие реализма, но только при этом я задавал и задаю себе такой вопрос, который, по видимому, ни разу не приходил в голову г. Антоновичу. Вопрос этот состоит в том, какие отрасли искусства могут и какие не могут превратиться в орудие реализма. Пока мы будем говорить об искусстве вообще, до тех пор этот существенно важный вопрос будет оставаться неразрешимым. Надо брать каждое искусство отдельно, и тогда нетрудно будет убедиться в том, что ни скульптура, ни живопись, ни музыка, ни сценическое искусство не могут сделаться орудиями реализма.— Почему не могут? — Да потому, что издержки и хлопоты, которых требует существование этих искусств, ни при каких условиях и ни при каком направлении художественной деятельности не окупаются тем количеством пользы, которое может быть принесено этими искусствами. Во-первых, все эти искусства требуют такого специального технического приготовления и таких постоянных упражнений, которые поглощают всю жизнь и все силы человека, желающего быть художником. Чтобы быть хорошим скульптором, хорошим живописцем, хорошим музыкантом или хорошим актером, человек продолжительным трудом должен приобрести себе и поддерживать в себе такую сноровку, которая в области его художественной деятельности решительно необходима, а вне этой области так же решительно ни на что не годится. Во-вторых, все эти искусства возможны только при существовании многих вспомогательных отраслей промышленности, которые существуют именно только для этих искусств и которые, нисколько не содействуя возвышению общего экономического благосостояния, совершенно справедливо должны быть отнесены к категории убыточного производства. Скульптору нужен мрамор, который кроме скульптора не нужен никому, ему нужны особенные инструменты, которые также делаются для него одного. Живописцу нужны краски и кисти, музыканту нужны музыкальные инструменты. Приготовлением этих инструментов занимаются целые огромные фабрики, которые могли бы производить разные земледельческие и мануфактурные машины. Актеру нужны декорации, костюмы, парики, румяна, белила. Кроме того, скульптору и живописцу нужны натурщики и манекены, актеру нужны суфлеры и хористы, режиссеры и антрепренеры и, наконец, огромные здания, устроенные и поддерживаемые специально для служения его искусству. Сочинителю музыкальных пьес нужны люди, занимающиеся фабрикациею инструментов, игрою на них, пением и проч. Эти два обстоятельства показывают нам, как велик расход, необходимый для того, чтобы все эти искусства могли поддерживать свое существование. Третье обстоятельство покажет нам, как мал доход, который может доставаться на долю реализма, даже при самом разумном направлении всех этих искусств. Самый существенный недостаток живописи и скульптуры состоит, как известно, в том, что они могут изображать только один момент, следить за развитием действия, показывать, каким образом последствия вытекают из причин, — это превышает их силы. Этот недостаток отнимает у скульптуры и у живописи всякую возможность действовать живительным образом на общественное сознание. Представьте себе например, что скульптор, проникнутый гуманными стремлениями современного реализма, хочет показать обществу, какое пагубное искажение и вырождение человеческой породы происходит постоянно в тех мастерских, в тех фабриках, в тех темных, душных и сырых квартирах, в которых истощают свои силы, голодают и зябнут европейские работники. Он представляет на выставку несколько тощих, безобразных фигур, с впалою грудью, с мускулатурою неестественно развитою в одних членах и неестественно слабою в других, с тупым и замученным выражением лица, с искривленным позвоночным столбом и с согнутыми ногами. Под каждою из этих фигур, вылепленных с натуры, он подписывает название того ремесла, которому данный субъект обязан своим уродством. Сделав это, скульптор сделал решительно все, что только мог сделать как искренний приверженец реализма, понимающий глубоко и верно как задачи века, так и специальные средства скульптуры. Но, как вы думаете, произведут ли выставленные фигуры на публику то глубокое и потрясающее впечатление, которое желал произвести честный и умный художник? Можно сказать наверное, что не произведут. Почему? Потому что публике, смотрящей на эти статуи, предоставляется угадывать слишком многое, публика видит только один результат, и этот результат, этот единственный момент, схваченный художником, останется для публики непонятным до тех пор, пока она не воспроизведет своим воображением весь тот длинный ряд трудовых и голодных годов, весь тот бесконечный ряд неестественных усилий и лишений, который наложил свою печать на телосложение и физиономию изображенных субъектов. Цель скульптора была бы достигнута до некоторой степени только в том случае, если бы при выставленных статуях находился умный, сведущий и красноречивый человек, который во все продолжение выставки, по нескольку раз в день, читал бы публике лекцию, подробно объясняющую происхождение и развитие всех изображенных искажений человеческого типа. Такие лекции, конечно, могли бы произвести сильное и благотворное впечатление. Но не трудно понять, что это впечатление было бы произведено лекциями, а не статуями. Разумеется, статуи, придавая словам лектора большую ясность и наглядность, могли бы немного увеличить успех лекций и усилить производимое ими впечатление, но если мы сообразим, что это немногое покупается ценою таких трудов, на которые уходит вся жизнь очень умного, очень честного и очень даровитого человека, глубоко вдумавшегося в причины общественных бедствий, то мы, конечно, придем к тому убеждению, что игра не стоит свеч и что для реализма было бы несравненно выгоднее, если бы этот умный, честный и даровитый человек служил, ему не в качестве превосходного скульптора, а, например, в скромной должности хорошего преподавателя или добросовестного переводчика полезных иностранных книг. Статуи, о которых я говорил выше, могут произвести потрясающее впечатление на такого человека, который сам изучал быт рабочих классов и посвятил все свои силы улучшению их участи. Поставьте перед такими статуями Луи Блана, Лассаля или Прудона, и, разумеется, они оценят их по достоинству и прочувствуют, глядя на них, до глубины души все величие того дела, которому они себя посвятили. Но в том-то и беда, что статуи и картины поражают и волнуют только тех людей, которые уже не нуждаются в этих сильных ощущениях, потому что они и без этих ощущений твердо знают, понимают и помнят все, что честный и умный гражданин должен помнить, знать и понимать. Человек, еще не затронутый серьезными мыслями и глубокими чувствами, отойдет от картины или от статуи с тем же бедным и ложным взглядом на жизнь, с которым он и подошел к ним. Инициатором или вербовщиком новых адептов не может сделаться ни при каких условиях ни скульптура, ни живопись. Кто способен понимать статуи и картины, носящие на себе печать глубокой мысли, тому эти картины и статуи не говорят ничего нового, а кому их основная мысль еще неизвестна, тому язык картин и статуй останется непонятным. Музыка точно так же, хотя и по другой причине, не может превратиться в орудие реализма. Существенный недостаток музыки заключается в ее неопределенности, музыка выражает различные психические настроения, различные оттенки чувства, различные переходы от одного настроения к другому, различные переливы одного чувства в другое, но выразить определенный взгляд на природу, на человека и на общество, выразить его так, чтобы его основные мысли оказались понятными и убедительными даже для такого человека, который никогда не слыхал о них прежде, — этого, разумеется, никогда не сделает никакая музыка. Правда, что некоторые мелодии, слившись навсегда о словами песни, сделались самою яркою вывескою тех или других политических идей и тенденций. Так, например, напев ‘Марсельезы’ или ‘a ira’54 до такой степени живо напоминает каждому образованному человеку исторические сцены из первой французской революции, что невольно можно составить себе совершенно ошибочное мнение, будто бы в самом деле звуки этих мелодий имеют действительное сродство с тогдашними идеями. Но ошибочность этого мнения заметить нетрудно: звуки выражают здесь только бравурное и восторженное настроение, а так как это настроение способны испытывать и рыцари легитимизма, и защитники папского престола, и национальные гвардейцы Кавеньяка, истреблявшие в июне 1848 года работников во имя священных прав капитала, то, очевидно, на музыку ‘Марсельезы’ можно положить какие угодно слова, лишь бы только они выражали собою воинственный азарт и готовность положить живот за какое ни на есть, правое или неправое, дело. Музыка может растрогать, взволновать, опечалить или развеселить человека, но убедить или переубедить его она даже и не пробует. Так как реализму нужны исключительно люди, проникнутые известными убеждениями, то само собою разумеется, что музыка не может сделать для реализма ровно ничего.
Наконец сценическое искусство не имеет никакого самостоятельного значения, Оно зависит безусловно от поэзии, которая с величайшим удобством может обойтись без его содействия: не драма, а роман составляет важнейшую отрасль современной поэзии. Итак, из всех искусств только одну поэзию стоит и можно превратить в могущественное орудие реализма. Все те соображения, которые говорили против остальных искусств, говорят сильно и убедительно в пользу поэзии. Во-первых, поэту совсем не нужна специальная техническая подготовка. Его подготовка сливается совершенно с тем общим образованием, в котором нуждается каждый человек, желающий приняться за какой бы то ни было общеполезный умственный труд. Поэту нужно знание отечественного языка, знание отечественной и главных европейских литератур, знание окружающей жизни и широкое умственное развитие. Все эти знания необходимы каждому работнику мысли, так что поэту не приходится тратить ни одной минуты времени и ни одной копейки денег собственно на то, чтобы воспитать в себе поэта. Во-вторых, поэт своей деятельностью не поддерживает ни одной отрасли убыточного производства. Поэту необходимы бумага, перья, чернила, типографии, переплетные и книжные лавки. Все это существует не для одних поэтов, а для всех грамотных людей, и все это совершенно необходимо для поддержания и распространения грамотности. Значит, расход на поэзию ничтожен. Нетрудно доказать, что, в-третьих, доход с поэзии может быть очень значителен. Нет того миросозерцания, нет того взгляда на общественные отношения, которого нельзя было бы выразить самым убедительным и увлекательным образом в поэтическом произведении. Итак, стараясь превращать поэзию в орудие реализма, я исполнил все требования г. Антоновича и заслужил вполне те косвенные похвалы, которыми так неожиданно осыпает меня мой любезный противник. К сожалению, мой противник, при всей своей любезности, не желает или не умеет выражаться ясно: он говорит постоянно об искусстве вообще, но всякий раз, как ему приходится приводить пример, чтобы доказать влияние искусства на развитие общества, он берет этот пример из истории поэзии, таким образом нет возможности понять, за что именно он сражается, за все ли отрасли искусства или же за одну поэзию. В первом случае ему следовало бы брать свои примеры из истории живописи, скульптуры и музыки, то есть тех искусств, которые особенно сильно заподозрены в бесполезности. Во втором случае защищать искусство очень не трудно, тем более что на него с этой стороны никто и не нападает. Чтобы развернуть свою храбрость и полемическую бойкость в такой легкой и бесполезной борьбе, г. Антонович, по своему обыкновению, сочиняет, будто я старался уничтожить поэзию, и потом победоносно доказывает мне, что уничтожать ее не годится. ‘Но на вас, — говорит мне г. Антонович — не действуют никакие соображения здравого смысла, никакие исторические и философские доказательства, вы затвердили фразу Базарова: ‘мы признаем только пользу, мы отрицаем искусство’, — и вследствие этого твердите постоянно, что искусство бесполезно, что его нужно уничтожить, что все художники, начиная от Рафаэля и Шекспира и оканчивая Брюлловым, Гете и Гейне, так же ничтожны и бесплодны для человечества, как повара Дюссо и трактирные маркеры’ (стр. 77). Любезность и добродушие моего противника приводят меня в восхищение. Представьте себе, что, упоминая о поварах Дюссо и о трактирных маркерах, он указывает на мой ‘Нерешенный вопрос’, в котором было действительно употреблено сравнение некоторых художников с маркером Тюрей и с поваром Дюссо, представьте себе далее, что он называет трех поэтов, о которых тоже говорилось в ‘Нерешенном вопросе’, и представьте себе наконец, что именно об этих трех поэтах я говорил с величайшим уважением. Таким образом, всю тираду моего противника я могу опровергнуть одною короткою выпискою из ‘Нерешенного вопроса’. Согласитесь, что мой противник, доставляющий мне над собою такие легкие победы, должен быть человеком в высшей степени любезным и добродушным. Вот что я говорю о Гейне, Гете и Шекспире: ‘Мы твердо убеждены в том, что каждому человеку, желающему сделаться полезным работником мысли, необходимо широкое и всестороннее образование, в котором Гейне, Гете, Шекспир должны занять свое место наряду с Либихом, Дарвином и Ляйелем’ (‘Русское слово’, 1864, ноябрь, стр. 23).55 Не правда ли, господа читатели, что Либих, Дарвин и Ляйель очень похожи на поваров Дюссо и на трактирных маркеров? Но вам, конечно, угодно знать теперь, чьи же имена были поставлены рядом с именами Дюссо и Тюри? Извольте: ‘Вследствие этого могут появиться на свет великие люди самых различных сортов: великий Бетховен, великий Рафаэль, великий Канова, великий шахматный игрок Морфи, великий повар Дюссо, великий маркер Тюря’ (стр. 35).56 Тут взяты представители музыки, живописи и скульптуры, то есть тех самых искусств, которых неизлечимую бесполезность я подробно доказывал в настоящей статье на предыдущих страницах. О поэзии же, как о пригодном и полезном орудии, я говорил с полным уважением как в прошлом году, так и сегодня. А мой любезный противник, не умея защищать живопись, скульптуру и музыку, заблагорассудил взваливать на меня ложное обвинение в поругании Шекспира, Гете и Гейне. Этим маневром мой противник опять, — не помню уже, в который это раз, — обнаружил, с одной стороны, свою неизменную любовь к истине, а с другой стороны, свое замечательное умение полемизировать.
X
Наконец г. Антоновичу удается найти в моих сочинениях настоящую бессмыслицу, которая, впрочем, год тому назад была уже замечена проницательным критиком ‘Эпохи’, г. Николаем Соловьевым,57 и которой происхождение я могу теперь объяснить самым удовлетворительным образом как гг. Николаю Соловьеву и Антоновичу, так и всей читающей публике. В сентябрьской книжке ‘Русского слова’ за 1864 год, в статье ‘Нерешенный вопрос’ на стр. 6 напечатаны следующие строки: ‘У реалиста эта потребность (отдохнуть) возникает очень редко, и поэтому он стоит выше обыкновенных людей, то есть может в течение своей жизни сделать больше работы, а всякий согласится, что мы можем мерять умственные силы людей только количеством сделанной ими полезной работы. Человек вполне реальный может обходиться без того, что называется личным счастьем, ему нет надобности освежать свои силы любовью женщины, или хорошею музыкою, или смотрением шекспировской драмы, или просто веселым обедом с добрыми друзьями. У него может быть разве только одна слабость: хорошая сигара, без которой он не может вполне успешно размышлять’. — Нелепость вопиющая! Сигара получила какое-то общее догматическое значение. Сигара превращена в единственную слабость, возможную или позволительную для всех реалистов. Но потрудитесь обратить внимание на те слова, которые написаны курсивом: в них заключается настоящая причина всей бессмыслицы, если вы вместо реалиста поставите Рахметова, вместо человек вполне реальный — Рахметов и вместо может быть разве — есть, то вся нелепость совершенно уничтожится, и вы увидите, что я просто говорю о личных особенностях Рахметова, а совсем не об общих признаках реалиста или какого-то человека вполне реального. Почему Рахметов превратился так некстати в реалиста и в человека вполне реального — это, я надеюсь, г. Антонович постигнет без моих пояснений. Чтобы помочь его догадливости, я напомню ему только, что вместо романа ‘Что делать?’ нам часто приходилось говорить эпопея о белой Арапии, когда надо было произнести имя автора — мы говорили одно лицо,58когда самому г. Антоновичу надо было сказать Рахметов, он на стр. 79 своей статьи говорит Никитушка Ломов. Если г. Антонович понимает причину всех этих случайных явлений, то он понимает также причину превращения Рахметова в реалиста и в человека вполне реального, Но г. Антонович спросит меня быть может, почему же я не назвал Рахметова Никитушкой Ломовым или почему я не выкинул из моей статьи всей главы, обезображенной и обессмысленной неожиданным превращением? Потому, отвечу я, что я не читаю третьих корректур или так называемых подписных листов. Такая небрежность с моей стороны, конечно, очень предосудительна, но о причинах такой преступной небрежности г. Антонович может навести справки в редакции ‘Русского слова’, а также и у г. Некрасова, которому было объяснено, почему письмо, помещенное в мартовской книжке ‘Современника’, написано моею матерью, а не мною.59 Когда г. Антонович наведет эти справки, то, по всей вероятности, сочтет себя удовлетворенным. А чтобы показать моим читателям, что первая часть ‘Нерешенного вопроса’ действительно испытала на себе нечто вроде геологического переворота, объясняющего совершенно удовлетворительно всевозможные превращения и уничтожения смысла, я приведу из той же статьи еще одну фразу, в которой следы геологического переворота совершенно очевидны. ‘А, кажется, Тургеневу в этом отношении можно поверить, во-первых, потому, что он знал вполне все душевные стремления московских кружков, а во-вторых, потому, что его можно заподозрить скорее в пристрастии к симпатичному Грановскому, чем в преувеличенной нежности к угловатым реалистам нашего времени, что на его поприще никто бы не мог действовать лучше и плодотворнее’ (стр. 30). Как вам это нравится? К чему тут очутились слова: ‘что на его поприще никто не мог действовать лучше и плодотворнее’? А вот видите ли: после слов — ‘реалистам нашего времени’ — стояла точка. После точки следовала целая отдельная и самостоятельная фраза. Эта фраза погибла в геологическом перевороте, а от нее уцелел только один несчастный кончик: ‘что на его поприще…’, который, чувствуя свою сиротскую беспомощность, нашел удобным прислониться к предыдущему периоду. Выписав то место, где Рахметов превратился в человека вполне реального, г. Антонович старается изобличить все мое тупоумие, и при этом увлекается так сильно, что, сам того не замечая, направляет поток своих известных колкостей не на меня, а на Рахметова и, следовательно, на г. Чернышевского. Как прикажете в самом деле понимать следующие излияния? ‘Если бы этот аскет-реалист не был до крайности глуп, он бы тянул по рюмочке очищенной, потому что она еще более возбуждает, чем хорошая сигара, так же точно, если бы у этого аскета-реалиста была хоть капля здравого смысла, он бы знал, что шекспировские драмы возбуждают мозговую деятельность гораздо лучше и живее, чем сигара, что беседа с друзьями и любовь к женщине могут быть до такой степени полезны и могут наводить человека на такие полезные и дельные мысли, как ни одна самая лучшая гаванская сигара в мире. Потому аскет-реалист, значит, просто глуп, если он для своего умственного возбуждения сигару предпочитает женской любви, шекспировским драмам, обеду с приятелями и музыке’. Но тут г. Антонович, повидимому, спохватился, что он бранится и унижает совсем не меня, стараясь поправиться, он напутал еще больше. ‘А вы небось воображали, — обращается он ко мне, — что вы нарисовали копию с Никитушки Ломова. Но вот видите теперь сами, что вы поняли в нем только одну случайную сигару и возвели ее в принцип, и тем только даёте всякому повод смеяться над Ломовым, сущность которого по обыкновению осталась для вас темною’. Эпитет случайная, приставленный к слову сигара, нисколько не поправляет дела. Случайно или не случайно Рахметов предпочитает сигару рюмочке очищенной, музыке, шекспировским драмам, женской любви и обеду е приятелями, все-таки он за это случайное или неслучайное предпочтение принужден принять на свой счет все любезности г. Антоновича, объясняющего ему очень подробно, что он до крайности глуп, что у него нет ни одной капли здравого смысла и что он, значит, просто глуп. Я уверен в том, что г. Антонович вовсе не имел в виду произвести такое поругание Рахметова, любимого создания г. Чернышевского, но г. Антонович так непомерно искусен в полемическом деле и при своем искусстве так безгранично усерден в этом деле, что всевозможные ошеломляющие неожиданности бьют фонтаном из-под его быстрого пера, совершенно независимо от его собственного желания. Если г. Антонович полагает, что сигара приписана Рахметову совершенно случайно, то г. Антонович очень плохо понимает мысли г. Чернышевского. Конечно, вместо любви к сигаре могла быть приписана Рахметову любовь к хорошему чаю или к хорошему кофе, но во всяком случае для полной обрисовки этого характера было необходимо приписать ему пристрастие к какому-нибудь чисто физическому, а не умственному наслаждению. Когда Рахметов совершенно здоров, тогда ум его всегда работает сильно и успешно, и мысли его постоянно направлены к тому делу, которое составляет цель его жизни. Для того, чтобы его умственная работа шла как следует, он не нуждается ни в каких вспомогательных средствах, ему нужно только одно условие: полное физическое здоровье, но для того, чтобы быть постоянно совершенно здоровым, свежим и бодрым, каждому человеку необходимо соблюдать известный rgime, то есть вести известный образ жизни, соответствующий всем врожденным и благоприобретенным особенностям его организма. Одною из составных частей этого rgime, необходимого Рахметову для сохранения полной свежести и бодрости, оказывается хорошая сигара, и эту особенность своего темперамента Рахметов называет слабостью, единственно только потому, что хорошие сигары дорого стоят и что ему не хочется тратить на свою собственную особу ни одной лишней копейки. Но для обыкновенных людей, не обладающих силами рахметовского ума и характера, простое соблюдение известного rgime оказывается недостаточным. Эти люди, находясь в самом нормальном и веселом настроении, все-таки часто или даже постоянно нуждаются в том, чтобы другие человеческие умы помогали им думать, помогали им стремиться к известной цели, помогали им любить известный труд. Когда мы без особенной деловой надобности чувствуем потребность поговорить с друзьями, то мы именно ищем в их сочувствии и в их рассуждениях поддержки на том пути, по которому идем и который мы давно уже признали хорошим и разумным путем. Мы хотим, чтобы друзья укрепили нашу решимость и отогнали от нас тяжелое раздумье и мучительные сомнения. Когда мы берем в руки умную книгу не для того, чтобы справиться о каком-нибудь факте, а просто для того, чтобы насладиться приятным чтением, то мы именно обращаемся к автору этой книги с просьбою помочь нам в процессе нашего мышления, обогатить нас новыми идеями, усилить в нас любовь к истине и к общественной пользе, вооружить нас новыми доводами против заблуждения и эксплуатации, словом, подкрепить, освежить и улучшить нас влиянием своей умной, честной и развитой личности. В таких подкреплениях Рахметов вовсе не нуждается, когда он здоров, он всегда одинаков, то есть всегда одинаково сильно любит свою идею и всегда одинаково ясно видит те препятствия, которые мешают этой идее осуществиться, те пособия, которыми можно воспользоваться для ее осуществления, и ту дорогу, по которой следует идти к этому осуществлению. Вследствие своей постоянной одинаковости он может отдавать все свое время серьезной работе, не отделяя ни одного часа ни на приятное чтение, ни на оживленную беседу с друзьями. Он не зависит ни от окружающих людей, ни от умных книг, он зависит только от своего собственного организма, и эта неизбежная зависимость обозначена очень рельефно в том факте, что он, при всей своей ненависти ко всякой роскоши, принужден курить дорогие сигары для того, чтобы поддерживать в себе хорошее настроение, необходимое для успешной умственной работы. — Ну вот, видите теперь сами, г. Антонович, что вы в Никитушке Ломове не поняли даже и сигары, а что касается до его сущности, то она и подавно осталась для вас темною, это совершенно очевидно, потому что, если бы она для вас была ясна, вы бы немедленно сообразили, что упрекать противника в ее непонимании — в высшей степени недобросовестно, так как противник на эти упреки не может ответить ровно ничего и ни при каких условиях не может представить печатных доказательств своего понимания.60 Я ведь сказал, что Рахметов занимается общеполезною работою. Чего же вы от меня еще хотите? Если вам угодно, чтобы я охарактеризовал яснее и обстоятельнее эту работу, то ваше ребяческое требование доказывает как нельзя убедительнее, что вы сами грешите тем непониманием, в котором стараетесь заподозрить вашего противника. Я на вашем месте воздержался бы от подобных требований.
XI
В своей статье ‘Современная эстетическая теория’ г. Антонович утверждал, что ‘эстетическое наслаждение есть нормальная потребность человеческой природы’ и что ‘невозможно придумать никакого основания, котогрое могло бы дать право воспрещать или даже порицать удовлетворение этой потребности’. Я возразил на это в ‘Разрушении эстетики’,61 что такое основание придумать нетрудно, и указал на тот общеизвестный факт, что у огромного большинства людей очень нормальная и законная потребность утолять свой голод здоровою пищею удовлетворяется до сих пор очень плохо. Делая это указание, я полагал, что каждый сотрудник ‘Современника’, даже и такой недальновидный, как г. Антонович, поймет мой намек без дальнейших пояснений. Оказывается теперь, что я слишком сильно понадеялся на сообразительность моего противника. Выписав мое возражение, г. Антонович спрашивает у меня, в своем ли я уме и помню ли я начало фразы, когда пишу ее конец. Чтобы доказать мне мое умственное банкротство, он пускается в следующие рассуждения: ‘Мы говорим, что эта потребность нормальна и естественна, и доказали это на основании данных физики и физиологии. (Можно ли взводить такую напраслину на физиологию?) Вы же говорите, что эта потребность неестественна и позорна и ее нужно разрушить (что такое разрушить потребность? это бессмыслица! я говорю только, что эта потребность вздорная, — прихоть). Почему? Потому, отвечаете вы, что производится мало хлеба или пищи вследствие занятия многих рук производством предметов искусства. Что же из этого следует? (Я надеялся, что вы это поймете.) Если это действительно правда (а вы в этом, кажется, сомневаетесь?), то из этого по здравому смыслу следует только то, что нужно увеличить производство хлеба, обратив на него часть рук, прежде занимавшихся производством искусства, а никак не следует, что искусство нужно уничтожить, и еще менее следует, что эстетическая потребность неестественна и позорна’ (стр. 80). Каким прекрасным здравым смыслом обладает г. Антонович и как блистательна его аргументация! Видите ли, по здравому смыслу г. Антоновича следует, что нужно обратить на производство хлеба часть рук, прежде занимавшихся производством искусства. Прекрасно! А если окажется, что и после этого обращения хлеба производится слишком мало, тогда что нужно сделать по тому же здравому смыслу? — Обратить еще часть рук? А если и тогда количество хлеба окажется недостаточным и если оно будет оставаться недостаточным до тех пор, пока вы не обратите на полезное производство все руки, занимавшиеся изготовлением изящных предметов, тогда что делать? — Обратить все руки? Так или нет? Если так, то больше нам ничего и не нужно, вы можете доказывать законность эстетических наслаждений и величие искусства, сколько вам будет угодно, мы не намерены ни мешать, ни возражать вам, лишь бы только на производство изящных предметов не отвлекались те руки, которые необходимы для изготовления предметов первой необходимости. Если же вы скажете нет, то потрудитесь произнести это нет сознательно, отчетливо и твердо, скажите прямо и откровенно: пускай эта сволочь голодает и зябнет, моя потребность наслаждаться искусством нормальна и законна, и я вовсе не хочу допускать, чтобы люди, удовлетворяющие этой законной и нормальной потребности, отвлекались от своей теперешней работы к изготовлению пищи и платья для разных manants и misrables. {Мужики и бедняки (франц.). — Ред.} — В сущности, все пишущее филистерство во всем образованном мире рассуждает именно таким образом, но только никто не осмеливается высказать свою мысль откровенно и ясно. Если вы не можете отделиться от филистеров по своим идеям, то сумейте же по крайней мере превзойти и удивить их вашею храбростью. ‘Вы могли бы сказать, — говорит г. Антонович, — что голодному человеку искусство и эстетическое наслаждение не пойдет на ум (но сытым до этого обстоятельства, конечно, нет и не должно быть никакого дела?!), это совершенно верно, это мы сами высказывали множество раз (напрасно! ведь ваши читатели сыты?). Но из этого не следовало бы, что искусство и эстетика подлежат уничтожению, а следовало бы только (о, торжество здравого смысла!), что голодных людей нужно кормить (чем?) и всех вообще обеспечить так (чем и как?), чтобы все могли пользоваться удовольствием, даваемым произведениями искусства’. Если бы мне кто-нибудь сказал, что такая пошлость напечатана не в ‘Эпохе’ и не в ‘Русском вестнике’, а в ‘Современнике’, то я бы такому неправдоподобному известию не поверил, но теперь я читаю эту пошлейшую из пошлостей собственными глазами и поневоле верю, что она напечатана действительно в ‘Современнике’. Итак, из того факта, что есть на свете голодные люди, следует только — это только очаровательно, — что голодных людей нужно кормить и всех вообще обеспечить, а потом, устроив наскоро это легкое и ничтожное дело, тотчас вести всех накормленных и обеспеченных людей в театр и на выставку картин и статуй. Объясните мне, вы, посрамление ‘Современника’, что скрывается в ваших неслыханно-глупых словах: плоское ли филистерское лицемерие или же круглое невежество и самое безнадежное тупоумие? Действительно ли вы думаете, что накормить всех голодных и обеспечить всех вообще самая простая и легкая штука, или же вы только пытаетесь отвести глаза вашим читателям? Впрочем, это в сущности все равно. Кто надеется одурачить других таким топорным враньем, тот совершенно так же глуп, как и тот, кто произносит подобные нелепости, принимая их за основательные рассуждения, Теперь, г. Антонович, мне придется толковать вашим счастливым читателям азбучные истины социальной науки, несмотря на то, что вам досталась незаслуженная честь быть сотрудником того журнала, который первый произнес в России разумное слово о социальных вопросах. Количество производимого хлеба, мяса, полотна, сукна, платья, мебели и всех других предметов первой необходимости составляет, конечно, очень важный элемент народного богатства, но один этот элемент сам по себе, как бы он ни был силен, все-таки не может упрочить благосостояние народа. Производство может быть достаточно сильно, и, несмотря на то, большинство может все-таки терпеть нужду, если производимые продукты будут распределяться в обществе неравномерно, Неравномерное распределение продуктов неизбежно ведет за собою, из года в год, ослабление производства, вследствие этого положение большинства с каждым годом становится хуже, и это прогрессивное ухудшение продолжается до тех пор, пока положение большинства становится, наконец, невыносимым. Тогда начинаются обширные эмиграции, заразительные болезни и периодические конвульсии общественного организма, вызываемые невыносимыми страданиями большинства. Западная Европа дошла именно до такого положения, и лучшие ее мыслители с начала нынешнего века сосредоточили все свои умственные силы на решении того вопроса: каким образом голодных людей кормить и всех вообще обеспечить? Одни говорили, что надо устроить такой общественный порядок, при котором каждый производил бы столько, сколько может, а получал бы столько, сколько ему нужно, другие говорили, что каждый должен получать вознаграждение, соразмерное с количеством и качеством сделанной работы, третьи говорили, что надо составить разумную ассоциацию труда, капитала и таланта, четвертые говорили, что только труд и талант имеют право на вознаграждение, пятые говорили, что в деньгах заключается корень всего общественного зла. Все эти мыслители со всеми своими последователями никак не могли до сих пор согласиться между собою в том, какое положительное средство надо пустить в ход для решения общественной задачи. Но, радикально расходясь между собою в положительной стороне своих доктрин, все они утверждали совершенно единогласно, что существующий экономический порядок никуда не годится и не заключает в себе даже никаких задатков самостоятельного обновления. Единогласное отрицание передовых мыслителей, несогласных между собою во всех остальных пунктах, показывает ясно, что существующее положение действительно из рук вон плохо. А крайнее разногласие положительных проектов показывает так же ясно, что решить общественную задачу чрезвычайно трудно. До сих пор никто еще не может утверждать наверно, что теоретическое решение задачи действительно найдено. Когда это теоретическое решение, наконец, найдется, тогда все-таки еще нельзя будет приступить тотчас к кормлению голодных людей, к обеспечению всех вообще и к размещению всех накормленных и обеспеченных людей по театрам и разным другим увеселительно-художественным заведениям. Когда теоретическое решение будет найдено, то надо будет еще в течение многих лет, может быть даже десятков лет, долбить общественное мнение и тревожить общественную совесть до тех пор, пока образованные классы, держащие в своих руках общественный и умственный капитал нации, не будут перевоспитаны новыми идеями и не посвятят все свои силы на то, чтобы осуществить теоретическое решение в действительной жизни. Это перевоспитание пойдет, конечно, чрезвычайно медленно, потому что образованные и достаточные классы, наслаждаясь сытостью и искусством, не только не питают ни малейшей нежности к решению общественной задачи, но даже, напротив того, видят в каждой из подобных новых идей явное и дерзкое посягательство на их благосостояние, то есть на их сытость и на их законные и нормальные эстетические наслаждения. Но успех новых идей в значительной степени ускорится тем обстоятельством, что в ряды образованного общества постоянно прибывают из низших слоев такие люди, которые, проводя свою молодость без сытости и без нормальных и законных эстетических наслаждений, встречают новые идеи с пылким, деятельным и совершенно сознательным сочувствием. Спрашивается теперь: что же должны делать те люди, которые берутся быть руководителями общественного самосознания? Этот вопрос распадается на три вопроса:
1) Что должны они делать, пока теоретическое решение еще не найдено?
2) Что должны они делать, если теоретическое решение уже найдено?
3) Что должны они будут делать, когда теоретическое решение будет осуществлено?
Ответ на первый вопрос. — Всеми силами искать теоретического решения и всеми силами побуждать других людей к тому же самому исканию, то есть изображать яркими красками страдания голодного большинства, вдумываться в причины этих страданий, постоянно обращать внимание общества на экономические и общественные вопросы и систематически отрицать, заплевывать и осмеивать все, что отвлекает умственные силы образованных людей от главной задачи. Если в числе отвлекающих предметов оказывается все искусство вообще или некоторые его отрасли, то, разумеется, и оно подлежит этому систематическому отрицанию, оплевыванию и осмеиванию. Если же умные и честные поэты своими трудамиъ сосредоточивают внимание общества на главной задаче, то, разумеется, таких поэтов надо встречать с рапростертыми объятиями, как драгоценных и полезнейших союзников. Но читателям своим подобные поэты не доставят ничего, кроме неотразимо-мучительных ощущений, которые окажутся очень плодотворными, но которые не совсем справедливо называть эстетическими наслаждениями. Неужели мы действительно наслаждаемся, когда чувствуем у себя на лбу капли холодного пота, когда у нас на щеках горит яркий румянец стыда или когда мы с бессильным скрежетом зубов оплакиваем кровавыми слезами нашу собственную дрянность, глупость и бесхарактерность?
Ответ на второй вопрос. — Постоянно разъяснять обществу с разных сторон и во всех подробностях основные начала разумной экономической и общественной доктрины, знакомить его таким образом с найденным теоретическим решением и при этом всеми возможными средствами усиливать приток новых людей ‘из низших классов в образованное общество, другими словами, надо вербовать агентов найденного разумного учения и надо увеличивать массу мыслящего пролетариата. Роль поэзии должна в это время состоять, с одной стороны, в ярком изображении невыносимых неудобств существующего экономического хаоса, а с другой стороны, в таком же ярком рисовании того блестящего будущего, которое приведет за собою найденная разумная организация. Остальные отрасли искусства, продолжающие развлекать общество пустыми забавами, подлежат попрежнему самому строгому осуждению.
Ответ на третий вопрос в наше время невозможен и не имеет для нас ни малейшего интереса, потому что этот третий вопрос получит практическое значение не для нас, а разве только для наших внуков и правнуков, которые, конечно, будут гораздо умнее нас и, следовательно, не пойдут искать себе советов в наших забытых и истлевших статьях, романах и ученых исследованиях.
Теперь вы, вероятно, видите, в чем состоит капитальная глупость г. Антоновича. Он перескакивает через первый и через второй вопросы, которые одни только могут иметь для нас практическое значение, — прямо к третьему вопросу, который будет решаться лет через полтораста после нашей смерти. Он с приятною улыбкою рассуждает о том, что надо будет предпринять после того, как голодные люди будут накормлены и все вообще обеспечены. Подобные рассуждения, разумеется, позволительны только десятилетней сердобольной девочке, которая знает, что ее мамаша очень богата, а папаша еще богаче и что если только папаша с мамашей захотят, то сию минуту могут всех вообще голодных и неголодных накормить конфектами, обеспечить изюмом и взять с собою в театр, где дается прелестнейшая волшебная оперетка. Если бы г. Антонович в своем понимании общественных вопросов стоял хоть немного выше десятилетней невинности, то для него была бы ясна, как день, та простейшая истина, что для публициста, имеющего в виду интересы большинства, возможен в настоящее время только один вопрос, поглощающий все остальные: как накормить голодных людей? как обеспечить всех вообще? — А г. Антонович эти вопросы почислил решенными, всех накормил, всех осчастливил, всех обеспечил и боится только того, что мои грубые, антиэстетические статьи помешают облагодетельствованному человечеству наслаждаться чудесами искусства. Я не буду спрашивать у г. Антоновича, был ли он в своем уме, когда писал свое уморительное рассуждение? Это видно, что он был в своем уме, оттого-то именно он и произвел на свет такую неправдоподобную пошлость. Il n’en fait jamais d’autres. {Он никогда не делает иного (франц.). — Ред.}
XII
‘Ваш ответ, — говорит мне г.Антонович (на стр. 81), — не имеет определенного смысла, а просто есть фраза, сказанная наобум. Ужели в самом, деле, оттого мало производится хлеба, что много рук занято производством, предметов искусства?’ Так как я в своем возражении упомянул только о рабочих руках, то г. Антоновичу все дело представляется в том виде, что я желаю всевозможных художников пристроить к сохе. Если мы предположим, что в России тысяч двадцать различных художников, и если мы всех этих художников превратим в хлебопашцев, то, разумеется, приращение в общем итоге добываемого хлеба будет совершенно нечувствительно. Г. Антонович силами собственного своего ума никак не может сообразить, что, кроме рабочих рук, на развитие производства имеют еще самое значительное влияние рабочие мозги. Присоедините к общей массе производителей в такой обширной стране, как Россия, сорок тысяч рабочих рук, и вы не получите никакого заметного улучшения в материальном и умственном существовании большинства, но пристройте к полезному делу двадцать тысяч мозгов, — и улучшение получится очень значительное. Кто ж вам велит превращать художников и любителей искусства в простых земледельцев? Во-первых, это превращение невозможно, потому что люди, привыкшие к некоторым удобствам жизни и совершенно не знакомые с чисто физическим трудом, ни за что не пойдут в хлебопашцы. Во-вторых, это превращение вовсе не желательно, потому что от своих образованных членов общество должно требовать не механического, а умственного труда. Общество нуждается в машинистах, в химиках, в учителях, в профессорах, в публицистах, в переводчиках. Замечательный профессор, никогда в жизни не прикоснувшийся к сохе, обогащает, однако, свое отечество целыми тысячами четвертей хлеба, потому что своим влиянием возбуждает и поддерживает любовь к честному и полезному труду во многих сотнях своих молодых слушателей. Бесполезные отрасли искусства подрывают не чисто физический труд, обращенный на добывание пищи, а тот умственный труд, который мог бы и должен был бы действовать оплодотворяющим образом на развитие производства. Кроме того, бесполезные отрасли искусства вредны тем, что они делают праздность сносною и приятною для таких людей, для которых голая праздность и грубая роскошь, не облагороженная печатью изящества, превратились бы очень скоро в невыносимое мучение. ‘Вообразите себе, — говорит г. Антонович на той же странице, — что человек, наслаждающийся произведением искусства, сам для себя производит искусство и сам же для себя производит хлеб и таким образом не заедает чужого хлеба, земледелец в свободное время сделал себе сопелку, балалайку или скрипку и извлекает из них эстетические наслаждения для себя и для своих знакомых. Позорно или нет это наслаждение? следует ли уничтожить это искусство или нет? и, наконец, применяется ли к этому случаю ваше ‘рассуждение’ и не сильно ли оно компрометирует вашу мыслительную способность?’ — Охота вам, г. Антонович, говорить такие бесполезности! Мы с вами для кого пишем: для земледельцев, сделавших себе сопелку, или для джентльменов, абонированных в итальянской опере и выписывающих себе на чужие деньги тысячные рояли? Если вы признаете законность сопелки, сделанной в свободное время самим меломаном, то вы и должны стараться о том, чтобы привести ваших читателей к этой сопелке, которая, конечно, безобиднее тысячных роялей, купленных на чужие деньги. Но так как с эстетической точки зрения сопелка стоит ниже рояля и оперы, то есть ублажает слух меломана менее приятными и разнообразными звуками и аккордами, то вы должны непременно заменить эстетическую точку зрения — экономической, если только желаете действительно поворотить ваших читателей к той сопелке, которой неприкосновенность вы стараетесь отстоять. Кроме того, я вам замечу, что вы совершенно напрасно считаете вашу сопелку вполне неприкосновенною. Вы говорите, что земледелец сделал ее в свободное время и извлекает из нее эстетические наслаждения также в свободное время. Употребляя свое свободное время на сопелку, земледелец, конечно, не заедает чужого хлеба, но зато он несомненно отнимает у самого себя некоторые материальные удобства и некоторые высшие и особенно плодотворные умственные наслаждения. Предположите, что один земледелец гудит в свою сопелку, а другой в это самое время учится грамоте, а третий, выучившись грамоте, учит ей своих детей, а четвертый, также выучившись грамоте, читает популярный трактат о болезнях лошадей и рогатого скота, а пятый, также выучившись грамоте, читает газеты. Кто из этих земледельцев употребляет свое свободное время более разумным и полезным для себя образом: первый ли, предающийся своей сопелке, или остальные четверо, превращающие понемногу себя и своих детей в мыслящих членов цивилизованного общества? И о чем должен заботиться настоящий друг народа: о том ли, чтобы распространять между земледельцами вкус к сопелкам, или о том, чтобы распространять между ними охоту к чтению книг и газет? Вы мне скажете, что лучше сопелка, чем ‘Московские ведомости’. О, разумеется! Но я говорю вам не о дурных книгах и газетах, а о хороших. Вы мне скажете далее, что лучше сопелка, чем кабак. Я опять-таки скажу вам: разумеется! но я доказываю вам совсем не то, что нет на свете ничего хуже сопелки, а только то, что есть очень много вещей лучше ее и что если она отвлекает человека от этих лучших вещей, то становится очевидным злом. Вы мне скажете наконец, что чтение — не отдых, потому что все-таки требует некоторого напряжения умственных способностей. Для нас с вами, отвечу я, чтение действительно не отдых, потому что мы с вами чувствуем потребность отдохнуть именно от слишком продолжительного чтения или писания. Но для того, кто утомлен паханием или молотьбою, чтение составляет превосходный отдых точно так, как для нас с вами может служить превосходным отдыхом копание грядок или пиление дров. Если вы имеете хоть слабое понятие об идеях Фурье, то вы должны знать, что человека утомляет не работа сама по себе, а только продолжительность и однообразие работы, и что вследствие этого, переходя во-время от одного занятия к другому, человек может работать беспрерывно, с утра до ночи, не только без утомления, но даже с величайшим удовольствием и увлечением. — Вы спрашиваете у меня: позорно или нет наслаждение сопелкою? — Докажу вам, что ваш вопрос не имеет определенного смысла. Что такое позорно? Зачем употреблять такие звонкие, напыщенные и неясные выражения, в которых высказывается только субъективное мнение говорящего лица, а не объективное свойство рассматриваемого предмета? Если бы вы у меня спросили, полезно ли, разумно ли, выгодно ли это наслаждение, то я вам ответил бы, что можно найти много наслаждений выгоднее, полезнее и разумнее. Если земледелец будет употреблять все свое свободное время на сопелку, то это будет очень печально как для земледельца, так и для общества, если он будет употреблять на сопелку значительную часть своего свободного времени, то и это будет вовсе не хорошо, чем меньшую долю времени он отдаст сопелке и чем большую долю он посвятит какой-нибудь ручной работе или чтению, тем прочнее будет его материальное благосостояние, тем шире умственное развитие и тем полезнее он будет для общества как работник, как гражданин и как отец семейства. Вы видите таким образом, что против вашей сопелки повторяются в малых размерах все те возражения, которые можно сделать против оперы и роялей.
Вы спрашиваете далее: ‘следует ли уничтожить его искусство?’ То есть как же это уничтожить? Вырывать у него сопелку из рук или запрещать ему статьею закона эстетические наслаждения — конечно, не следует. Но знакомить как земледельца, так и образованное общество с такими наслаждениями, которые выше, разумнее и плодотворнее чистого искусства во всех его проявлениях, начиная от сопелки и кончая операми Рихарда Вагнера, — конечно, следует. И если эти высшие, разумные и плодотворные наслаждения совершенно вытеснят все проявления чистого искусства, то, разумеется, этому можно будет только радоваться. ‘Есть множество эстетических предметов, — говорит далее г. Антонович, — производство которых ничего не стоит, такова, например, вся природа — высшее и прекраснейшее из всех искусств, ею можно любоваться даром и в свободное время, без всякого малейшего ущерба для производства хлеба’. Что за наслаждение красотами природы мы никому не платим денег — это великая истина, но что на созерцание этих красот тратится время — это также не может подлежать сомнению, стало быть, говорить, что эти наслаждения достаются нам даром, — значит упускать из виду тот общеизвестный факт, что для рабочего человека время — деньги. Выражение свободное время до такой степени эластично, что ему нельзя придать никакого определенного смысла. У неаполитанского лаццарони весь день состоит из свободного времени, а у американского фермера нет ни одной минуты свободного времени, первый ничем не умеет наполнить свои бесконечные досуги, второй извлекает себе пользу из каждой минуты, лаццарони, конечно, больше американца наслаждается красотами природы, потому что dolce far niente {Приятное ничегонеделание (шпал.). — Ред.} есть не что иное, как созерцательная жизнь на лоне прекрасной природы. Спрашивается теперь, к которому из этих двух противоположных полюсов мы должны, по мере наших сил, направлять живые силы нашего народа? Чего должны мы желать: чтобы наш народ фантазировал, как лаццарони, или же чтобы он работал, как американец? Я полагаю, что отвечать не трудно. Чем меньше наши соотечественники будут любоваться природою, тем выгоднее это будет для каждого из них порознь и для всех нас вместе. Как бы ни был мал тот minimum времени, которое будет тратиться на созерцание, оно все-таки будет достаточно велико, потому что если бы оно даже превратилось в чистый нуль, то и тогда ни отдельные личности, ни общество не потеряли бы ровно ничего. Впрочем, г. Антонович может быть спокоен, в нуль оно не превратится никогда, и все наши усилия направлены только к тому, чтобы защитить от его неумеренных притязаний ту часть времени, которая непременно должна посвящаться производительному труду. Напоминайте людям только о том, что для них полезно, и будьте твердо уверены, что они сами не забудут того, что для них приятно. Я обращу внимание г. Антоновича на следующие слова Кольки Люлюшина из превосходного романа г. А. Михайлова ‘Жизнь Шупова’: ‘Без воображения нельзя существовать, но отстаивать его, воевать и заступаться за него, возвышать его на счет простого здравого смысла — нелепость: сейте хлеб, а васильки будут, мало ли их будет, много ли — это не важно, без них с голоду не умрем’.62 Все, что г. Антонович говорит против меня по вопросу об искусстве, есть не что иное, как отстаивание васильков против хлеба, который, однако, до сих пор совершенно заглушён васильками. Аргумент о созерцании природы не составляет для меня ничего нового, в начале 1862 года, разбирая роман Тургенева ‘Отцы и дети’, я сам решил вопрос о созерцании природы точно так, как решает его теперь г, Антонович. По поводу слов Базарова: ‘природа — не храм, а мастерская, и человек в ней работник’, я говорил тогда вот что: ‘Работнику надо отдыхать, и отдых не может ограничиться одним тяжелым сном после утомительного труда… Если бы работник находил удовольствие в том, чтобы в свободные часы лежать на спине и глазеть на стены и потолок своей мастерской, то тем более всякий здравомыслящий человек сказал бы ему, глазей, любезный друг, глазей, сколько душе угодно, здоровью твоему это не повредит, а в рабочее время ты глазеть не будешь, чтобы не наделать промахов’ (‘Р<усское> сл<ово)>‘, 1862, март, стр. 25).63 Теперь я считаю это мнение ошибочным и нахожу ошибку в том, что труд противополагается наслаждению. Разумеется, когда труд утомителен, то необходимо наслаждение, отдельное от труда. Но утомительность труда поддерживается такими ненормальными условиями жизни, с которыми мы вовсе и не должны мириться. Мы сами должны устроить нашу личную жизнь так, чтобы труд и наслаждение сделались синонимами. И кроме того, мы всеми силами должны стараться о том, чтобы к тому же нормальному типу направлялась также и жизнь трудящегося большинства. Как бы то ни было, хотя три года тому назад я и говорил те глупости, которые теперь проповедует г. Антонович, однако того замечательного открытия, что природа есть искусство, мне сделать не удалось. Такие открытия способны делать только гг. Варнек, Николай Соловьев и Антонович. ‘Наконец, — продолжает г. Антонович (стр. 82), — любовь между двумя полами есть тоже эстетическое наслаждение, мешающее производству хлеба, этому наслаждению всякий посвящает лучшие годы своей жизни и тратит на него много времени: свидания, разговоры, нежности, объятия, переписка, разные услуги возлюбленной — все это поглощает время, которое с большею пользою можно было бы употребить на производство пищи. По-вашему, это наслаждение тоже позорно, неестественно и подлежит уничтожению, как мешающее производству пищи’. — Вы это на каком основании утверждаете, г. Антонович, что, по моему мнению, любовь между двумя полами подлежит уничтожению? В статьях моих нет ни одного такого слова, которое можно было бы истолковать в этом смысле. Если же вы навязываете мне такую мысль, основываясь на том, что я отношусь не совсем благосклонно к эстетическим наслаждениям, то я вас попрошу объяснить мне: признаете ли вы существование каких-нибудь наслаждений, кроме эстетических? — Если признаете, то я вам объясню с своей стороны, что я причисляю любовь между двумя полами к не-эстетическим наслаждениям, потому что ставлю эту любовь неизмеримо выше тех мелких забав, которые называют эстетическими наслаждениями. Если же не признаете, то спор наш становится бесполезным и смешным, потому что превращается в прение о стилистических тонкостях. Я употребляю слова искусство и эстетика в обыкновенном, общепринятом смысле, вы же, напротив того, упрятали всю природу в искусство и хотите теперь наводнить эстетикой всю человеческую жизнь. Вы делаете с словами искусство и эстетика точь-в-точь то же самое, что сделал г. Шавров с словами классицизм и реализм.64Если вас забавляют эти стилистические кунстштюки, то не мое дело мешать вашим невинным забавам. Если же вы серьезно думаете обвинить меня в аскетическом взгляде на любовь, то, во-первых, я напомню вам, что не на мне, а на вас лежит еще до сих пор упрек именно в аскетическом взгляде на любовь и что этот упрек направлен против вас именно мною, в первой части ‘Нерешенного вопроса’, за ваши бестолковые рассуждения о сцене между умирающим Базаровым и Одинцовою.64 Мог ли бы я упрекать вас в аскетизме, если бы я сам был аскетом по убеждениям? Во-вторых, я укажу вам на вторую часть ‘Нерешенного вопроса’, в которой подробно разбираются отношения Базарова к Одинцовой.66 Попробуйте найти в этой части хоть один проблеск аскетизма. В-третьих, я сошлюсь на голос наших филистеров, которые печатно упрекают меня в диаметрально противоположной крайности. Вот, например, с какой стороны персифлируют {Осмеивают (франц. persiffler). — Ред.} меня ‘Отечественные записки’ в статейке, которую они называют подражанием г. Писареву: ‘Засиживаться в вдовах, и особенно женщинам еще не старым, я решительно не советую. В наше время людьми нужно дорожить, рабочие силы на каждом шагу нужны, даже много таких сил нужно, потому уклоняться от чего бы то ни было, что может восполнить этот недостаток, значит, по-моему зарывать таланты в землю. Я даже молодым людям не советую пренебрегать вдовами, как в статье о Помяловском не советовал пренебрегать кисейными барышнями’ (‘От<ечественные> зап<иски>‘, 1865, сентябрь, книжка 1, стр. 67).67 Как это правдоподобно, что аскета станут персифлировать таким образом! — Наконец, в-четвертых, можно ли говорить такую нелепость, что любовь мешает производству хлеба? Без сближения двух полов не было бы детей, а если б не было детей, то людям пришлось бы на старости лет умирать с голоду, а если бы сближение полов производилось не по взаимному согласию, без любви, так, как оно производится в Азии, то зависимое и униженное положение женщины повело бы за собою общий застой умственной жизни, который непременно отразился бы самым невыгодным образом на всей экономической деятельности. Весь мой аскетизм сводится к тому, что я говорил и говорю до сих пор, что ни мужчина, ни женщина не должны видеть в любви главную цель и единственный смысл своего существования. Это говорил до меня Белинский, это повторял г. Чернышевский, и против этого не спорит уже теперь никто, кроме отъявленных пошляков.
Кстати о пошляках: чтобы покончить с моим остроумным и добросовестным противником, я отвечу еще на два его обвинения. Первое. Он говорит, что я ложно обвиняю его в наклонности к теории искусства для искусства. Чтобы доказать ложность моего обвинения, он выписывает из своей статьи ‘Современная эстетическая теория’ целые три страницы разных либерально-добродетельных лоскутков.68 На все эти выписки я отвечу следующею цитатою, взятою из той же статьи: ‘Итак, первая задача искусства есть воспроизведение действительности с целию эстетического наслаждения ею, а вторая — уяснение воспроизводимой действительности, с этой второй задачей тесно связана и третья, по которой искусство может возвышаться до роли критика и судьи воспроизводимых им явлений’ (стр. 74). Весь вопрос в том, признает ли г. Антонович самостоятельное существование первой задачи законным и похвальным или нет? Если признает — он сходится вполне с филистерами, если не признает — он сходится с некоторыми горячими и нерассудительными отрицателями искусства. Но так как, с одной стороны, он сам громко и решительно заявил некоторым свое неодобрение, и так как, с другой стороны, филистерство, в лице г. Н. Соловьева и других, уже печатно выразило ему свою признательность,69 то ему уже не помогут никакие выписки. — Второе. Г. Антонович говорит, что я навязал ему противоречие с составителем ‘Внутр<еннего> обозр<ения>‘ в ‘Современнике’ и что составитель смеется не над искусством, а над какими-то неразумными господами. Это неправда. Г. составитель прямо противополагает высоким наслаждениям души, над которыми он смеется, радости нигилиста, мечтающего об устройстве общества женского труда, радости, которым г. составитель вполне сочувствует.70
Теперь пора кончить. Я опровергнул, с первого до последнего, все аргументы г. Антоновича и доказал ложность всех фактов, на которых он основывает свои обвинения против козлов реализма. Г. Антонович, по всей вероятности, не уймется и в следующих книжках ‘Современника’ пустит в ход новые выдумки и новые нелепости, за которые ‘Петербургские ведомости’, приветствовавшие его по поводу ‘Лжереалистов’,71 снова провозгласят его победителем над софизмами г. Писарева. Как бы то ни было, раскается ли г. Антонович в своих импровизациях или же окончательно упрочит в ‘Современнике’ господство систематической лжи и филистерской тупости, во всяком случае читатели нашего журнала могут быть спокойны. Я не намерен превращать критический отдел ‘Р<усского> слова’ в исследование о печальных пороках г. Антоновича. Ответить ему один раз было необходимо, чтобы показать публике размеры его недобросовестности и непонятливости. Но отвечать всякий раз было бы недобросовестно в отношении к читателям. Поэтому я обещаю им не говорить печатно с г. Антоновичем ни одного слова в течение целого года. По прошествии же года я снова опровергну все клеветы, которые успеет в это время сочинить против меня мой противник.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые опубликована в журнале ‘Русское слово’, 1865, кн. 9. В первом издании сочинений первоначально намечалась к включению в ч. 4, однако не вошла в нее. В предисловии ‘От издателя’ (Ф. Ф. Павленкова) к ч. 4 первого издания (1867) читаем по поводу этого следующее: ‘В своих публикациях (об издании и составе первого издания сочинений. — Ред.) мы постоянно объявляли, что 4-я часть ‘Сочинений Д. И. Писарева’ выйдет после 8-й. Это происходило потому, что мы не считали возможным принять на себя нравственную ответственность за возрождение похороненной полемики ‘Современника’ с ‘Русским словом’. Нам казалось, что после всем известных дней, когда та и другая партия вдруг оказались рассеянными, {Имеются в виду репрессии, последовавшие за покушением Каракозова на Александра II в апреле 1866 г., когда были закрыты и ‘Современник’ и ‘Русское слово’. — Ред.} кидать в какую-либо из них камнем значило бы работать ‘в пользу тех, кто основывает свою силу на окружающем бессилии. Вот почему мы от всей души желали исключения из нашего издания статьи ‘Посмотрим!’. Но понятно, что для такого исключения нам было все-таки необходимо согласие самого Д. И. Писарева, который, к сожалению, в то время находился в крепости. В полной надежде на получение его согласия в будущем мы и откладывали печатание той части (4-й), в которой было предположено автором поместить вышеупомянутую полемическую статью. По выходе 8-й части ожидаемое согласие было, наконец, нами получено’. В дальнейшем статья ‘Посмотрим!’ публиковалась в составе т. V шеститомного издания Ф. Ф. Павленкова (в изданиях 1894 и 1897 гг. с цензурными искажениями). Здесь статья воспроизводится по тексту ‘Русского слова’ с исправлением отдельных его погрешностей.
‘Посмотрим!’ явилась заключительным эпизодом в почти двухлетней полемике между ‘Современником’ и ‘Русским словом’. В ней с наибольшей полнотой и отчетливостью очерчены основные вопросы спора.
Во вступительной статье (см. данн. изд., т. 1, стр. XLIX—LII) охарактеризованы причины, вызвавшие этот спор, и его направление. Здесь мы ограничимся лишь кратким обзором хода этой полемики на различных ее этапах.
Первый этап полемики падает на начало 1864 г. Он ознаменовался появлением фельетона Щедрина, обвиняющего редакцию ‘Русского слова’ в отступлении от революционно-демократической программы, и ответными нападениями на Щедрина со стороны Писарева и Зайцева. Тогда же, в статье ‘Мотивы русской драмы’, Писарев изложил свой взгляд на Катерину из ‘Грозы’ Островского, полемизируя с основными выводами статьи Добролюбова ‘Луч света в темном царстве’ (см. подробнее в примечаниях к статьям ‘Цветы невинного юмора’ и ‘Мотивы русской драмы’ в т. 2 данн. изд.).
После этого первого столкновения наступило временное затишье, нарушенное в августе 1864 г. статьей Писарева ‘Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби’ (она была направлена против романов А. Я. Панаевой (Н. Станицкого), печатавшихся в ‘Современнике’).
С новой и еще большей силой полемика разгорелась осенью и зимой 1864—1865 гг. в связи с опубликованием статьи Писарева ‘Нерешенный вопрос’ (‘Реалисты’). Нападающим лицом в это время в ‘Современнике’ стал М. А. Антонович, а ‘Нерешенный вопрос’ — основным предметом обвинений, обращенных к ‘Русскому слову’ со стороны ‘Современника’.
В кн. 10 ‘Современника’ за 1864 г., т. е. после опубликования в кн. 9 ‘Русского слова’ первой части ‘Нерешенного вопроса’, последовала заметка Антоновича (подписанная его псевдонимом: Посторонний сатирик): ‘Вопрос, обращенный к ‘Русскому слову’. Антонович спрашивал редакцию журнала, согласна ли она со статьею ‘Нерешенный вопрос’ и разделяет ли она положительное мнение ее автора об ‘Отцах и детях’ и отрицательное мнение о статье Антоновича 1862 г. ‘Асмодей нашего времени’, содержавшей резкую оценку ‘Отцов и детей’. В неподписанной заметке ‘Ответ ‘Современнику’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 10) было заявлено о солидарности редакции журнала с ‘Нерешенным вопросом’, и печатание статьи Писарева продолжалось. В заметке говорилось, что статья ‘Нерешенный вопрос’ продолжает ту линию в отношении романа Тургенева, которая была принята еще в статье Писарева 1862 г. ‘Базаров’. ‘Г. Тургенев, — говорилось в ‘Ответе’, — …старался отнестись к Базарову, как к представителю современного реализма, беспристрастно. Критике оставалось только разъяснить и дополнить то черты, которые г. Тургенев упустил из виду. В этом разъяснении весь смысл и вся задача ‘Нерешенного вопроса’ (стр. 103). Редакция ‘Русского слова’ при этом заявляла, что она не желает полемизировать с ‘Современником’, Потому что сознает ‘всю бесполезность полемики, особенно в такое время, когда она, кроме удовольствия нашему журнальному стаду (речь шла о реакционных журналах. — Ред.), не может оказать существенных услуг литературе’.
В своем ‘Вопросе’ в кн. 10 ‘Современника’ Антонович писал, что он не начнет полемики до тех пор, пока не получит от редакции ‘Русского слова’ печатного ответа. Получив этот ответ, он в кн. 11—12 ‘Современника’ поместил под тем же псевдонимом заметку ‘Русскому слову’ (предварительные объяснения)’. В этой заметке он, подчеркивая, что считает ‘Нерешенный вопрос’ вызовом ‘Современнику’, приводил в подтверждение этого из статьи Писарева резкие полемические оценки статьи ‘Асмодей нашего времени’. Антонович указывал, что попрежнему держится своего отрицательного взгляда на роман Тургенева, и обещал в дальнейшем дать подробный разбор ‘Нерешенного вопроса’ и подвергнуть критике ошибки ‘Русского слова’.
Однако еще на протяжении двух месяцев продолжалась переброска отдельными резкими полемическими заметками между ‘Русским словом’ и ‘Современником’. Помимо обвинений в отношении статей Писарева ‘Базаров’, ‘Реалисты’ и ‘Мотивы русской драмы’, в своих заметках (уже названная заметка в кн. 11—12 ‘Современника’, заметки ‘Русскому слову’ и ‘Денежное несчастие с г. Благосветловым’ в кн. 1 ‘Современника’ за 1865 г., ‘Глуповцы в ‘Русском слове’ — кн. 2 за 1865 г., ‘Барские лакеи в ‘Русском слове’ и ‘Г. Зайцеву’ в кн. 3 ‘Современника’) Антонович резко критиковал В. А. Зайцева и нападал на редактора ‘Русского слова’ Г. Е. Благосветлова. Зайцев был подвергнут Антоновичем острой критике за свое мнение о цветных племенах и за ошибки, допущенные им в статье ‘Последний философ-идеалист’ (см. об этом прим. 54 и 55 к статье ‘Прогулка по садам российской словесности’). Благосветлову предъявлялись личные обвинения в беспринципности его как журналиста и в неблаговидных поступках как издателя-редактора журнала. {‘Русское слово’ отвечало на эти выступления Антоновича следующими заметками: в кн. 12 за 1864 г. — неподписанной заметкой ‘Г. Постороннему сатирику ‘Современника’ и заметкой Зайцева ‘Ответ моим обвинителям по поводу моего мнения о цветных племенах’, в кн. 1 за 1865 г. заметкой Благосветлова ‘Буря в стакане воды, или копеечное великодушие г. Постороннего сатирика’, в кн. 2 — двумя ответными заметками Зайцева и одной Благосветлова. И Благосветлов и Зайцев касались при этом только тех обвинений, которые были брошены лично им.}
Однако, несмотря на то, что полемика сразу пошла по нескольким направлениям, Антонович все же утверждал, что ‘главный предмет’ спора представляет статья ‘Нерешенный вопрос’. Сам Антонович формулировал основной спорный пункт следующим образом: ‘Есть ли созданный г. Тургеневым Базаров фига и карикатура, над которою нужно издеваться, или же ои есть идеал, которому нужно подражать’ (‘Современник’, 1865, кн. 1, ‘Литературные мелочи’, стр. 169).
Полемика сразу же приняла очень резкие и грубые формы и нередко переходила в личные обвинения. Писарев парировал нападения Антоновича в последнем разделе статьи ‘Прогулка по садам российской словесности’ (‘Русское слово’, 1865, кн. 3).
Лишь в кн. 2 ‘Современника’ за 1865 г. Антонович (уже выступая под собственным именем) выполнил свое обещание дать подробный разбор ошибок ‘Русского слова’. Там было помещено начало его статьи ‘Промахи’. В первой части статьи была подвергнута основательной критике позиция В. А. Зайцева по вопросам философии. Во второй части статьи, опубликованной в кн. 4 ‘Современника’ за 1865 г., Антонович, наконец, обратился и к разбору взглядов Писарева и его ‘Нерешенного вопроса’ (‘Реалистов’). Однако и здесь Антонович не дал полного и объективного разбора ни содержания ‘Реалистов’, ни идейной программы Писарева. Большую часть этой статьи заняли обвинения в том, что Писарев не понял цели тургеневского романа и что оценки ‘Отцов и детей’ в статьях ‘Базаров’ и ‘Реалисты’ противоречат одна другой. И в этой статье Антонович пытался прежде всею оправдать свой отрицательный взгляд на ‘Отцов и детей’. Наиболее сильной стороной статьи Антоновича явилась защита взгляда Добролюбова на Катерину и критика статьи Писарева ‘Мотивы русской драмы’. В конце статьи Антонович писал, что он на время прерывает свои ‘рассуждения о ‘Нерешенном вопросе’. Но продолжения статьи не последовало, а в дальнейшем полемика ‘Современника’ с ‘Русским словом’ приняла иной оборот.
До тех пор инициатива в развязывании полемики исходила по преимуществу от ‘Современника’, а полемические выступления Антоновича касались сравнительно ограниченного круга частных вопросов (об отношении Писарева к роману ‘Отцы и дети’ и Базарову, а также об отношении к статье Добролюбова ‘Луч света в темном царстве’, о взгляде Зайцева на цветные племена и о его философских ошибках в статье ‘Последний философ-идеалист’, о личности Благосветлова как издателя ‘Русского слова’). Но в кн. 5 ‘Русского слова’ за 1865 г. появилась статья Писарева ‘Разрушение эстетики’, последние главы которой содержали резкую критику статьи Антоновича по поводу книги Чернышевского ‘Эстетические отношения искусства к действительности’ (статья эта была опубликована в кн. 3 ‘Современника’). Писарев тем самым переносил полемику в область общих вопросов эстетики, связывая их разрешение с разрешением вопросов социальных. Писарев бросал Антоновичу обвинение в уступках идеалистической эстетике и в либеральном подходе к решению социальных вопросов (см. подробнее в прим. к статьи ‘Разрушение эстетики’). Летом 1865 г. оказались в центре полемики и вопросы политической экономии, а именно вопрос об отношении к капитализму и к буржуазной политической экономии, в частности к работам Дж. Ст. Милля. Сотрудник ‘Русского слова’ Н. В. Соколов выступил с резкой критикой буржуазной политической экономии и в особенности Милля в статьях ‘Экономические иллюзии’ (‘Русское слово’, 1865, кн. 4 и 5) и ‘Милль’ (там же, кн. 7). Эти статьи Соколова подверглись осуждению в неподписанной статье (Ю. Г. Жуковского) ‘Милль, перевранный ‘Русским словом’ (‘Современник’, кн. 8), дававшей расплывчатую, некритическую характеристику политико-экономических взглядов Милля.
Со своей стороны Антонович в кн. 7 ‘Современника’ за 1865 г. выступил со статьей ‘Лжереалисты (по поводу ‘Русского слова’)’. В этой статье, переполненной очень резкими и оскорбительными заявлениями по адресу Писарева и Зайцева, Антонович пытался доказать, что взгляды Зайцева и Писарева представляют полное искажение ‘реализма’. Под реализмом при этом понималось материалистическое и революционно-демократическое мировоззрение, мировоззрение Чернышевского и Добролюбова. В ‘Лжереалистах’ Антонович опять повторил свои старые обвинения в том, что Писарев не заметил тенденциозности ‘Отцов и детей’, принял Базарова за тип ‘нового человека’, не понял основного смысла статей Добролюбова об Островском. Но центральным в статье Антоновича явилось уже не это. Он попытался здесь дать разбор эстетических взглядов Писарева и доказать их ошибочность. В этом критическом разборе несомненно были правильные положения. Антонович справедливо указывал на проявления субъективистского подхода к решению эстетических вопросов. Он закономерно подвергал критике отношение Писарева к изобразительным искусствам и музыке. Но критика Антоновича оказалась все же предвзятой и огульной. Он не понял противоречивого характера эстетических взглядов Писарева и вообще игнорировал их демократическую направленность. Характерно, что Антонович предъявляет Писареву необоснованное обвинение в ‘отрицании’ искусства. Антонович даже не пытается установить различие между отношением Писарева к литературе и к другим видам искусства, что сам Писарев неоднократно подчеркивал. Решение основных вопросов эстетики у самого Антоновича было неопределенным, содержало отступления от основных положений эстетики Чернышевского (см. об этом в прим. к статье ‘Разрушение эстетики’).
Необъективность основных обвинений, выдвигаемых Антоновичем, и неопределенность его собственных положений в статье ‘Лжереалисты’ и послужили предметом самой острой критики в статье Писарева ‘Посмотрим!’.
Статья ‘Посмотрим!’ явилась как бы своеобразным итогом длительной полемики между ‘Русским словом’ и ‘Современником’. Этой статьей Писарева и закончилась полемика. Ответов на нее в последующих книжках ‘Современника’ за 1865 год уже не появилось. В статье Писарева объединены все основные мотивы этой полемики и показана неосновательность некоторых очень тяжелых обвинений, которые были брошены ‘Русскому слову’ в этой полемике.
Статья Писарева имеет очень существенное значение для понимания и правильного исторического истолкования идейной программы Писарева, его ‘теории реализма’. Наиболее ясно и откровенно, пользуясь отсутствием в это время предварительной цензуры, Писарев говорит здесь о материалистической и демократической основе своих взглядов (см. его рассуждения о двух основных сторонах теории реализма). Большой интерес представляют здесь также высказывания Писарева об основных задачах ‘руководителей общественного самосознания’ в борьбе за преобразование общества, за полное устранение нищеты и эксплуатации трудящихся масс. В этом с особенной силою раскрывается демократизм Писарева. Статья дает необходимый материал и для понимания источников теоретических ошибок Писарева, связанных с его ригористическим отношением к изобразительным искусствам и музыке. Наконец, статья Писарева заключает важные материалы для биографии Писарева и для характеристики его духовной эволюции в 1860-х гг.
1‘Эпоха’ — см. прим. 42 к статье ‘Реалисты’. — ‘Отечественные записки’ — см. прим. 3 к статье ‘Схоластика XIX века’ (данн. изд., т. 1).— Критик Н. И. Соловьев с июля 1864 г. был сотрудником ‘Эпохи’ до прекращения издания этого журнала в марте 1865 г. В 1865 г. он стал сотрудником ‘Отечественных записок’ А. Краевского и С. Дудышкииа.
2Лукошко — см. прим. 10 к статье ‘Реалисты’.
3 Имеется в виду критика со стороны Писарева некоторых выводов статьи М. А. Антоновича ‘Современная эстетическая теория’, посвященной анализу ‘Эстетических отношений искусства к действительности’ Чернышевского (см. подробнее прим. к статье ‘Разрушение эстетики’).
4 Разбор лекций П. Л. Лаврова, а также критического отзыва о них М. А. Антоновича — см. у Писарева в ‘Схоластике XIX века’ (данн. изд., т. 1, стр. 125—130). Критические замечания Писарева по поводу статьи Чернышевского ‘О причинах падения Рима’ — см. там же, стр. 149—150.
5В… 1861 году некоторые из наших журналов сильно нападали на меня за ‘Схоластику’ и за статью о ‘Физиологических эскизах’ Молешотта. — На статьи Писарева ‘Схоластика XIX века’ и ‘Физиологические эскизы Молешотта’ нападали в 1861 г. ‘Русский вестник’ Каткова, ‘Отечественные записки’ Краевского и Дудышкина и журнал ‘почвенников’ ‘Время’. Так, по поводу первой части ‘Схоластики XIX века’ Н. Ко (Косица, псевдоним H. H. Страхова) писал в кн. 6 ‘Времени’: ‘Статья г. Писарева не больше, не меньше как отрицает философию, то есть вычеркивает из области человеческих интересов величайшие подвиги человеческого ума’ (‘Еще о петербургской литературе. Письмо к редактору ‘Времени’ по поводу двух современных статей’ — отдел ‘Критическое обозрение’, стр. 139). О нападении Каткова на ‘Схоластику XIX века’ см. прим. 39 к статье ‘Московские мыслители’ (данн. изд., т. 1). О нападках Дудышкина на ‘Физиологические эскизы Молешотта’ — см. прим. 43 к ‘Прогулке по садам российской словесности’.— Они тогда же пугали мною ‘Современник’… — Это делал Дудышкин в ‘Отечественных записках’ 1861 г., кн. 9 (‘Современная хроника России’), говоря о статье ‘Схоластика XIX века’.
6 Писарев здесь не точен. Статьи его ‘Мотивы русской драмы’ и ‘Нерешенный вопрос’ (‘Реалисты’) были напечатаны уже в период полемики с ‘Современником’ и имеют к ней прямое отношение.
7 Речь идет об ‘антинигилистических романах’ В. И. Клюшникова (‘Марево’) и Н. С. Лескова (М. Стебницкого) (‘Некуда’).
8 Цитата из статьи В. А. Зайцева ‘Последний философ-идеалист’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 12).
9В книге ‘Господии Бастиа-Шульце фон Делич’ Лассаль выступил против вульгарных буржуазных экономистов, Ф. Бастиа и Г. Шульце-Делича. Заимствовав у К. Маркса общие теоретические положения его учения о капитале, Лассаль, однако, развернул здесь оппортунистическую программу рабочею движения, не имеющую по существу ничего общего с марксизмом (см. замечание К. Маркса об этой книге в примечании его к предисловию к первому изданию первого тома ‘Капитала’). Для русских демократических журналов середины 1860-х гг. характерно внимание к деятельности Лассаля и организованного в 1863 г. Всеобщего германского рабочего союза. Оно связано вообще с развитием у ‘Русского слова’ и ‘Современника’ интереса к вопросам развития борьбы пролетариата на Западе. Понятно, что в условиях России того времени демократические писатели 1860-х гг. не смогли критически подойти к оценке деятельности Лассаля.
10 Цитата из рецензии В. А. Зайцева на книгу Ж.-Л. Катрфажа ‘Единство рода человеческого’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 8, ‘Библиографический листок’). См. прим. 54 к статье ‘Прогулка но садам российской словесности’.
11Супранатурализм — вера в сверхъестественное, Писарев по цензурным условиям нередко употреблял этот термин вместо слова религия.
12 Ср. в рассказе M. E. Салтыкова-Щедрина ‘Наши глуповские дела’ (‘Сатиры в прозе’) реплику одного из глуповцев: ‘Да плюй же, плюй ему прямо в лохань!’ (так в просторечии назывались лица ‘хороших’ людей!)’.
13 Несколько измененные строки из стихотворения Гете ‘Лающий’ (‘Klffer’) из цикла ‘Иносказательное’ (‘Parabolisch’).
14Laissez faire, laissez passer (буквально: позволяйте делать что кому угодно, позволяйте идти кому куда угодно) — принцип буржуазных экономистов, отстаивавших невмешательство государства в экономические дела и свободу торговли. Н. Г. Чернышевский неоднократно обращался к критике этого принципа (особенно см. его статью ‘Экономическая деятельность и законодательство’ (1859), доказывая, что вопрос о протекционизме, или свободе торговли, должен решаться не отвлеченно, а в связи с решением общего вопроса о благосостоянии народа. — Статья В. А. Зайцева ‘Естествознание и юстиция’ была напечатана в кн. 7 ‘Русского слова’ за 1863 г. — Статья г. Т. З. об уголовных законах европейских государств — статья Н. В. Шелгунова (псевдоним: Т. З.) ‘Современное значение уголовного права в Западной Европе’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 5). — Другая статья того же Т. З. — статья Шелгунова ‘Френологическая оценка человеческих поступков’ (‘Русское слово’, 1865, кн. 1). В этих статьях (особенно у Зайцева) развивалась идея невменяемости, ненаказуемости преступлений, поскольку преступления являются следствием ненормалыюстей в человеческом организме или объясняются влиянием наследственности, социальной среды и т. д. На этих выводах сказалось влияние учения бельгийского либерально-буржуазного ученого А. Кетле.
15 В статье ‘Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова’ (см. т. 1 данн. изд., стр. 268—271). О расхождениях между Писаревым и Добролюбовым в оценке Инсарова см. подробнее вступительную статью в т. 1 данн. изд., стр. XXI—XXII.
16Добролюбов постоянно относился к г. Писемскому с полнейшим… пренебрежением. — Добролюбов в своих статьях и рецензиях редко и мимоходом упоминал о Писемском и при этом обычно в ироническом или неодобрительном смысле. Так, в рецензии на сборник ‘Весна’ (1859 г.) он мимоходом присоединился к замечаниям критика Н. Д. Ахшарумова ‘относительно художественной фальшивости характера Калиновича’ в ‘Тысяче душ’ Писемского (см. Н. А. Добролюбов, Собрание сочинений, т. 2, М. 1952, стр. 524). В статье ‘Когда же придет настоящий день?’ он прямо объяснял свое молчание относительно ‘Тысячи душ’ тем, что ‘вся общественная сторона этого романа насильно пригнана к заранее сочиненной идее… Положиться на правду и живую действительность фактов, изложенных автором, невозможно, потому что внутреннее отношение его к этим фактам не просто и не правдиво’ (указ. изд., т. 3, отр. 30). В статье ‘Благонамеренность и деятельность’ он поставил ‘Тысячу душ’ в один ряд с повестями Кохановской и ‘Первой любовью’ Тургенева, к которым относился критически. В статье ‘Луч света в темном царстве’ Добролюбов не менее резко характеризовал драму Писемского ‘Горькая судьбина’. Иронический отзыв о Писемском, наконец, был дан и в статье Добролюбова ‘Забитые люди’ (сентябрь 1861 г.) (см. указ. изд., т. 3, стр. 471). — Я… отнесся к г. Писемскому с величайшим уважением и поставил его в моих критических статьях выше гг. Тургенева и Гончарова. — В статьях конца 1861 г. — ‘Стоячая вода’ и особенно ‘Писемский, Тургенев и Гончаров’ и ‘Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова’ (см. т. 1 данн. изд.) — Писарев высоко оценивал произведения Писемского. См. об этом во вступительной статье к данн. изд., стр. XXIV.— …гнусность ‘Взбаламученного моря’…— ‘Взбаламученное море’ (1863 г.) — антинигилистический роман Писемского, содержавший клевету на молодое поколение 1860-х гг.
17 О причинах осуждения Писаревым ‘Призраков’ Тургенева см. прим. 37 к статье ‘Реалисты’.
18 Писарев, вероятно, имеет в виду благожелательную рецензию Н. А. Добролюбова на стихотворения Я. П. Полонского (1859 г.), а также замечание его в рецензии на сочинения А. И. Подолинского о том, что ‘в основе поэзии Полонского… мы видим гуманное начало, видим близость его к людям и жизни’ (Н. А. Добролюбов, Собрание сочинений, т. 3, М. 1952, стр. 571). Что касается Фета, то у Добролюбова, наряду с признанием достоинств его лирических стихотворений, постоянно выступает и критическое отношение к его общественному индифферентизму. Писарев в этом случае сгущает краски. Сам Писарев ‘осмеял шалости’ Фета и Полонского в статье ‘Писемский, Тургенев и Гончаров’ (см. данн. изд., т. 1, стр. 193—196). Иронические отзывы о них имеют место и в ряде других статей Писарева 1862—1865 гг. Интересно, что более сдержанный отзыв о Фете и Полонском, отдающий дань их поэтическому мастерству наряду с критикой общего направления их поэзии, имел еще место во второй части статьи ‘Схоластика XIX века’ (см. данн. изд., т. 1, стр. 157).
19 Писарев цитирует свою статью ‘Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби’ по кн. 8 журнала ‘Русское слово’ за 1864 г., где она была впервые напечатана. См. ее также в т. IV шеститомного издания (Ф. Павленкова) сочинений Писарева.
20 Речь идет о статье Е. Ф. Зарина (псевдоним: Incognito) ‘Предисловие к литературному обозрению. О качестве и количестве прогресса в новейшем движении нашей литературы’ (‘Отечественные записки’, 1865, февраль, кн. 2). Критику на нее см. в статье Писарева ‘Прогулка по садам российской словесности’ (данн. том, стр. 290—300).
21 В указанной неподписанной статье редакция ‘Библиотеки для чтения’ (см. об этом журнале прим. 42 к статье ‘Реалисты’) говорила о якобы характерном для середины 1860-х гг. распадении всех литературных партий и направлений. Этот вывод, в частности, подкреплялся ссылкой на полемику ‘Русского слова’ и ‘Современника’. По поводу Писарева здесь говорилось следующее: ‘Артельная палата и коммерция!’ говорит умирающий нигилизм, которого (так! — Ред.) чуткий г. Писарев уже подменивает на реализм’ (‘Библиотека для чтения’, 1865, No 4, стр. 110).
22 Писарев не совсем прав, говоря, что он первый применил этот термин. Термин реализм в смысле ‘материализм’ использовал в своих философских работах еще Герцен. Употреблял его в этом смысле, а также в отношении к литературе и искусству и Добролюбов. Встречается этот термин в указанных значениях и в критических статьях и рецензиях других авторов конца 1850 — начала 1860-х гг. Писарев лишь придал этому термину более специфическое содержание в соответствии с направлением своей ‘теории реализма’ и попытался сделать его знаменем своего направления, а также наименованием революционно-демократического направления 1860-х гг. в целом.
23 Имеется в виду статья М. А. Антоновича ‘Добросовестные мыслители и недобросовестные журналисты’ (‘Современник’, 1865, кн. 2, стр. 223— 252). Эта статья была вызвана заметкой от редакции ‘Отечественных записок’ (С. С. Дудышкина), которая сопровождала напечатанные в первой январской книжке этого журнала за 1865 г. ‘Мнения Бокля о сочинениях Милля’. ‘Отечественные записки’ писали там, что хвалебное мнение Бокля относительно ‘Оснований политической экономии’ Д. С. Милля окажется неожиданным для представителей демократической журналистики, которые, по словам ‘Отечественных записок’, ‘записали Бокля в число своих’. При этом редакция ‘Отечественных записок’ упоминала о Чернышевском и о его ‘Замечаниях’ к переводу ‘Оснований политической экономии’ Милля. Она указывала на то, что Чернышевский критиковал Милля и ‘опровергал одно за другим все положения Милля’. Антонович в своей статье, обвиняя редакцию ‘Отечественных записок’ в недобросовестности, пытался доказать, что это мнение неверно. В его статье были затушеваны расхождения Чернышевского с Миллем и преувеличены достоинства Милля, который якобы ‘как критик и истолкователь настоящего экономического положения (т. е. положения дел при капитализме. — Ред.) не оставляет желать ничего лучшего’ (стр. 244). Антонович в этой статье не упоминал о влиянии Мальтуса на Милля и утверждал, что Чернышевский ‘признавал верными и даже защищал почти все… положения’ Милля. Эти ошибочные положения Антоновича, представлявшие уступку либеральной оценке взглядов Милля, и вызвали резкую критику его статьи в ‘Русском слове’. Что касается ‘Русского слова’, то для него, напротив, было характерно одностороннее отождествление взглядов Милля со взглядами прямых апологетов капитализма — представителей вульгарной буржуазной политической экономии. Особенно резко это проявилось в статье Н. Соколова о Милле (‘Русское слово’, 1865, кн. 7). Отчасти это отразилось и на оценке взглядов Милля у Писарева, ср. утверждение его о том, что политическая экономия Милля ‘вся построена на так называемом законе Мальтуса’. К. Маркс писал, что ‘такие люди, как Дж. Ст. Милль и ему подобные, заслуживают, конечно, всяческого порицания за противоречия их старомодных догм с их современными тенденциями, но было бы в высшей степени несправедливо смешивать их в одну кучу с вульгарными экономистами-апологетами’ (‘Капитал’, т. I, гл. XXII, прим. 65, Госполитиздат, 1949, стр. 616).
24 Статья Н. В. Соколова о ‘Началах народного хозяйства’ В. Рошера была напечатана в кн. 5 ‘Русского слова’ за 1862 г. В этой статье была дана резкая критика одного из представителей вульгарной буржуазной политической экономии — немецкого профессора Вильгельма Рошера, а также развивалась критика мальтузианства.
25 О Мальтусе и о критике его взглядов со стороны Чернышевского см. ‘Очерки из истории труда’ (данн. изд., т. 2, стр. 252—258).
26 Писарев имеет здесь в виду второй раздел из ‘Замечаний’ Чернышевского к трем первым главам первой книги ‘Оснований политической экономии’ Милля (‘Выгодное и убыточное для общества производство и потребление’, см. Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. IX, М. 1949, стр. 62—75).
27‘Московские ведомости’ — см. прим. 28 к статье ‘Наша университетская наука’ (данн. изд., т. 2). — ‘Сын отечества’ — см. прим. 18 к статье ‘Цветы невинного юмора’ (там же). — ‘Голос’ — ежедневная ‘газета политическая и литературная’, издававшаяся в Петербурге с 1863 по 1884 г. известным своей беспринципностью А. А. Краевским, будучи в 1860-х гг. органом умеренно-либерального направления, газета пользовалась также субсидией правительства. Газета относилась враждебно к революционно-демократическому движению. — ‘Домашняя беседа’ — см. прим. 22 к статье ‘Схоластика XIX века’ (данн. изд., т. 1).
28 Имеются в виду следующие статьи Писарева: ‘Меттерних’ (‘Русское слово’, 1861, кн. 11 и 12), ‘Аполлоний Тианский’ (там же, кн. 6—8), ‘Физиологические эскизы Молешотта’ (кн. 7), ‘Процесс жизни’ (кн. 9), ‘Физиологические картины’ (кн. 2 за 1862 г.) и, наконец, статьи о современной русской литературе — ‘Стоячая вода’ (1861, кн. 10), ‘Писемский, Тургенев и Гончаров’ (1861, кн. 11), ‘Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова’ (1861, кн. 12).
29…статьи, написанные в январе и в феврале 1862 года… — ‘Московские мыслители’ и ‘Русский Дон-Кихот’. — …статей, написанных в апреле и в мае того же года. — Речь идет о статьях ‘Бедная русская мысль’ и ‘Очерки из истории печати во Франции’.
30 Опубликованное в кн. 3 ‘Современника’ за 1865 г. письмо В. Д. Писаревой в редакцию этого журнала касалось отношений Писарева к Г. Е. Благосветлову. Письмо было ответом на полемическую реплику Постороннего сатирика (М. А. Антоновича) по адресу Благосветлова: ‘Много чести для вас, если вы их (речь шла о Зайцеве и Писареве. — Ред.) называете своими сотрудниками, гораздо точнее назвать вас ихним прихвостнем, или, лучше, человеком, загребающим жар ихними руками’ (‘Современник’, 1865, кн. 2, стр. 373, ‘Глуповцы в ‘Русском слове’). В письме сообщались некоторые сведения из истории отношений Писарева с Благосветловым. Там указывалось, что Писарев еще в январе 1861 г. предлагал Евг. Тур свое сотрудничество в издаваемой ею газете ‘Русская речь’ и заявлял ей, что он ‘поклонник чистого искусства’. В апреле 1861 г. он обращался в редакцию православного журнала ‘Странник’ с предложением напечатать там свой перевод. В ноябре же 1861 г. Чернышевский, у которого Писарев был тогда вместе с Благосветловым, уже предлагал Писареву работать для ‘Современника’, на что Писарев, но словам письма, ответил отказом, говоря, что ‘пока он может быть полезен ‘Русскому слову’, до тех пор он будет посвящать ему все свои силы’. Сопоставляя эти отдельные факты, В. Д. Писарева заключала: ‘В январе сын мой был еще эстетиком, в апреле он еще, по своей неразвитости, был способен входить в сношение с ‘Странником’, а в ноябре уже ‘Современник’ предлагал ему работу… Факт состоит в том, что этим превращением он исключительно обязан г. Благосветлову. Если, говорил он мне часто, я сколько-нибудь понимаю теперь обязанности честного литератора, то я должен сознаться, что это понимание пробуждено и развито во мне г. Благосветловым’ (‘Современник’, 1865, кн. 3, стр. 219). История с этим письмом еще остается недостаточно выясненной. Неясно, какова была в его написании роль самого Писарева, находившегося тогда в заключении. Во всяком случае можно предполагать, что содержание письма было известно Писареву до его напечатания и одобрено им. Однако характерно, что в данной статье, написанной пять месяцев спустя, содержатся существенные ограничения и уточнения в оценке роли Благосветлова в развитии Писарева.
31‘Странник’ — см. прим. 17 к статье ‘Московские мыслители’ (данн. изд., т. 1). Д. И. Писарев предлагал для помещения в ‘Страннике’ перевод песни XI ‘Мессиады’. Перевод этой поэмы Клопштока был начат Писаревым вместе с его дядей С. И. Писаревым в мае 1860 г., отданный в ‘Странник’ перевод не был там, однако, напечатан.
32 Перевод поэмы ‘Атта Троль’ Гейне был помещен в кн. 12 ‘Русского слова’ за 1860 г.
33 В кн. 2 ‘Русского слова’ за 1861 г. появилась статья Писарева об ‘Уличных типах’ Голицынского (см. ‘Несоразмерные претензии’ в т. 1 данн. изд.), в кн. 3 — статья о народных книжках, в кн. 4 — ‘Идеализм Платона’.
34‘Русский вестник’ — см. прим, 1 к статье ‘Схоластика XIX века’ (данн. изд., т. 1). Статьи А. В. Дружинина по книге Карлейля — ‘Фридрих-Вильгельм I’ (‘Русский вестник’, 1861, кн. 4) и ‘Первые годы царствования Фридриха Великого’ (кн. 8 за 1863 г.).
36 Это примечание — одно из многих метких нападений ‘Русского слова’ на Вс. Костомарова, известного своей предательской, провокаторской ролью в процессах М. Л. Михайлова и Н. Г. Чернышевского.
36 Речь идет об антинигилистическом романе Н. Лескова ‘Некуда’, помещенном под псевдонимом М. Стебницкий в ‘Библиотеке для чтения’ за 1864 г.
37 Очерк ‘Зимний вечер’.
38‘Время’ — см. прим. 3 к статье ‘Схоластика XIX века’ (данн. изд., т. 1). — ‘Зимний вечер в бурсе’ был напечатан в кн. 5 ‘Времени’ за 1862 г.
39…теория ‘Голоса’ о том, что честному писателю незачем быть честным человеком… — Отвечая ‘С.-Петербургским ведомостям’ (см. прим. 48), газета А. Краевского ‘Голос’ писала, что честность для журналиста дело не существенное, что ‘читателю положительно нет дела даже и до того, честный или нечестный человек писал известную статью’ (‘Голос’, 1865, No 175). Эти утверждения вызвали резкую отповедь также со стороны Антоновича в ‘Современнике’. — …теория г. Альбертини о систематической несолидарности сотрудников журнала… — В ‘Дневнике темного человека’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 6), осуждая ‘Голос’ Краевского за один неблаговидный фельетон, автор (Д. Д. Минаев), между прочим, обращался со следующим вопросом к сотруднику ‘Голоса’ либеральному публицисту Н. В. Альбертини: ‘Очень интересно знать, как вы относитесь к деяниям ваших сотоварищей по газете? Как дышите вы в таком обществе’ (стр. 142). Аналогичный вопрос ставил перед Альбертини в той же книжке ‘Русского слова’ и В. А. Зайцев в ‘Перлах и адамантах русской журналистики’. Ответом на это явилось письмо Альбертини в редакцию ‘Русского слова’ (кн. 7 журнала). В письме, выражая свое отрицательное отношение к фельетону ‘Голоса’, Альбертини вместе с тем указывал, что он не несет никакой ответственности за то, что печатается в газете. ‘Чувство ответственности за направление, той и за здравый смысл статей, печатаемых в этой газете и не принадлежащих мне лично или не касающихся моего отдела, чрезвычайно слабо во мне, слабо до того, что я почти вовсе не интересуюсь тем, что печатается в других отделах’ (‘Русское слово’, 1864, кн. 7, стр. 78). Резкий разбор этого письма дал Антонович (Посторонний сатирик) в фельетоне ‘Раскаяние г. Альбертини, или раскол в ерундистах’ (‘Современник’, 1864, кн. 8).
40 Речь идет об изданиях, выходивших под редакцией реакционеров Каткова и Скарятина, систематически нападавших и клеветавших на демократическое движение. M. H. Катков издавал журнал ‘Русский вестник’, а также редактировал газету ‘Московские ведомости’, В. Д. Скарятин вместе с П. Н. Юматовым издавал и редактировал с 1863 г. газету ‘Весть’ (первоначально — ‘Русский листок’),
41 Несколько измененная цитата из поэмы Н. А. Некрасова ‘Саша’.
42 В тексте ‘Русского слова’ к этому месту статьи дано следующее примечание, подписанное ‘Ред.’: ‘Недавно базаровский тип получил новое оправдание и признание от ‘Современника’ в повести г. Слепцова ‘Трудное время’, о которой стоит поговорить в особой статье’. Вскоре после того, как повесть Слепцова была напечатана в ‘Современнике’ (1865, кн. 4—5 и 7—8), появилась статья о ней Писарева в ‘Русском слове’ (1865, кн. 12, см. статью ‘Подрастающая гуманность’ в т. 4 даны. изд.).
43 Писарев приводит названия нескольких статей, опубликованных в ‘Современнике’ и в ‘Русском слове’ за 1865 г.: своих статей — ‘Сердитое бессилие’ — о романе Клюшникова ‘Марево’ (‘Русское слово’, 1865, кн. 2) и ‘Педагогические софизмы’, направленной против реакционных защитников системы классического образования (‘Русское слово’, 1865, кн. 5), статьи П. В. Соколова ‘Экономические иллюзии’, содержавшей критику буржуазной политической экономии (‘Русское слово’, 1865, кн. 4), и статьи М. А. Антоновича ‘Современная эстетическая теория’ — по поводу второго издания работы Н. Г. Чернышевского ‘Эстетические отношения искусства К действительности’ (‘Современник’, 1865, кн. 3).
44 Цитата из статьи ‘Разрушение эстетики’ (см. дан. том, стр. 419).
45 Статья ‘Историческое развитие европейской мысли’, посвященная истории развития средневековой культуры, была помещена в кн. 11 и 12 ‘Русского слова’ за 1864 г., см. ее также в т. III шеститомного издания Ф. Ф. Павленкова.
46 См. данн. том, стр. 423.
47 Эта часть журнального текста ‘Разрушения эстетики’ была исключена из статьи в первом издании сочинений, см. ее на стр. 502—511 данн. тома.
48 О морали Краевского Посторонний сатирик (М. А. Антонович) писал в кн. 6 ‘Современника’ за 1865 г. в отделе ‘Литературные мелочи’. Он касался здесь ответов газеты ‘Голос’ на намек ‘С.-Петербургских ведомостей’ о том, что ‘Голос’ существует на субсидии, получаемые от правительства. Антонович высмеивал беспринципность Краевского. Полемическая заметка Антоновича по этому же поводу: ‘Может ли бесчестный человек быть честным публицистом и фельетонистом?’ была напечатана в кн. 7 ‘Современника’ за 1865 г.
49 О Г. Е. Благосветлове и его отношениях к графу Г. А. Кушелеву-Безбородко говорилось в фельетоне М. А. Антоновича (Постороннего сатирика) ‘Глуповцы в ‘Русском слове’ (Посвящается Гр. Е. Благосветлову)’ в отделе ‘Литературные мелочи’ в кн. 2 ‘Современника’ за 1865 г. В очень грубой форме Антонович в этом фельетоне бросал обвинение Благосветлову в полной беспринципности и в том, что он, ради личных корыстных целей, угождал первоначально А. А. Краевскому, а затем Г. А. Кушелеву-Безбородко, как первоначальному издателю ‘Русского слова’.
50 См. указанное место в конце гл. VIII журнального текста статьи ‘Разрушение эстетики’ (данн. том, стр. 507).
51 Процитировав из ‘Разрушения эстетики’ Писарева два небольших отрывка (см. на стр. 505 данн. тома отрывок, начиная со слов: ‘те некоторые, которых вы упрекаете в горячности и нерассудительности’ и кончая словами: ‘серьезно задуматься над своим настоящим положением’, и отрывок со слов: ‘Предаваясь безраздельно своей глупой страсти’, кончая словами: ‘своих иллюзий и своих разочарований’), Антонович в статье ‘Лжереалисты’ писал: ‘Мы охотно верим вам, что вы последовательны, искренни, горячи, страстно преданы страсти к реализму, не отрицаем ни одной из тех добродетелей ваших, которыми вы хвастаетесь, но у вас есть один радикальный теоретический недостаток, который, к сожалению, отнимает всякую цену у всех ваших добродетелей и в котором вы так откровенно сознаетесь, к несчастью, вы ‘нерассудительны’: ‘эти некоторые глупы’, как вы выражаетесь, и вследствие одного этого разлетаются в прах все их добродетели’ (‘Современник’, 1865, кн. 7, ‘Современное обозрение’, стр. 74—75).
52 См. данн. том, стр. 504 и сл.
53Пенелопа — жена Одиссея. В ‘Одиссее’ Гомера рассказывается, как она хитростью отгоняла от себя многих женихов во время двадцатилетнего отсутствия своего мужа, уверяя, что выберет одного из них, когда окончит ткать ковер. Между тем она, распускала по ночам то, что успевала соткать за день.
54a ira — народная революционная песня времен французской буржуазной революции конца XVIII в.
55 См. в статье ‘Реалисты’ (данн. том, стр. 105).
56 См. там же, стр. 115.
57 Приводимое ниже искаженное цензурой место ‘Нерешенного вопроса’ (см. прим. к статье ‘Реалисты’) Н. И. Соловьев цитировал в статье ‘Теория пользы и выгоды’ (‘Эпоха’, 1864, кн. II, стр. 11). Соловьев также высмеивал это. ‘Сигара поэтому выходит выше шекспировской драмы, — писал он, — а кто не курит совсем, тот пусть лучше и не размышляет’.
58 Упоминать имя Чернышевского, как и название романа ‘Что делать?’, в 1864 г. запрещалось предварительной цензурой.
59 Писарев указывает на то, что он находился в то время в заключении в Петропавловской крепости.
60 Писарев хочет сказать, что, при существующих цензурных условиях и находясь в заключении, он не может прямее писать о революционном характере деятельности Рахметова.
61 См. данн. том, стр. 507.
62 В романе А. К. Шеллера (А. Михайлова) ‘Жизнь Шупова, его родных и знакомых’ (впервые появившемся в ‘Современнике’, 1865, кн. 2—3 и 6—8) студент-демократ Колька Люлюшин бросает эти слова в ответ на упрек своего товарища в отсутствии воображения. ‘Я враг всяких призраков’, ‘факты все-таки лучше грез’, — заявляет он в том же разговоре.
63 См. статью ‘Базаров’ (данн. изд., т. 2, стр. 26—27).
64 Имеется в виду статья А. Шаврова ‘Классическое и реальное образование’ в славянофильской газете ‘День’ (NoNo 16—17 за 1865 г.). Шавров защищал с реакционно-идеалистических позиций систему классического образования. Писарев посвятил критическому разбору мнений Шаврова значительную часть своей статьи ‘Педагогические софизмы’ (‘Русское слово’, 1865, кн. 5), в которой показывал произвольность и несостоятельность того содержания, которое вкладывал Шавров в слова ‘реализм’ и ‘классицизм’.
65 См. статью ‘Реалисты’, стр. 17—18.
66 См. статью ‘Реалисты’, стр. 46—58.
67 Цитируется пародия ‘Мыслящий реалист о ‘Гамлете’ Шекспира’, опубликованная в первой сентябрьской книжке журнала ‘Отечественные записки’ за 1865 г.
68 В конце статьи ‘Лжереалисты’ Антонович приводил четыре пространных выписки из своей статьи ‘Современная эстетическая теория’, стремясь, как он писал, ‘ими пристыдить г. Писарева и показать его читателям и почитателям, что он или не понимает самых простых и ясных вещей, или же пускается на недобросовестные перетолкования’ (‘Современник’, 1865, кн. 7, стр. 89). Эти выписки посвящены общим рассуждениям о том, что искусство, не ограничиваясь эстетическим наслаждением, должно находиться в тесной связи, с жизнью и удовлетворять ее требованиям.
69 Н. И. Соловьев высказывал свое удовлетворение некоторыми общими положениями статьи Антоновича ‘Современная эстетическая теория’ в статье ‘Вопрос об искусстве’ (‘Отечественные записки’ за 1865 г., май—август).
70 О противоречиях между М. А. Антоновичем и составителем ‘Внутреннего обозрения’ в ‘Современнике’ (Г. З. Елисеевым) см. в журнальном тексте статьи Писарева ‘Разрушение эстетики’ (данн. том, стр. 510—511), а также прим. 11 к этому тексту. К приведенным в этом примечании отрывкам из ‘Внутреннего обозрения’ Г. З. Елисеева добавим еще один, на который здесь ссылается Писарев. ‘Но, — спрашивает изумленный читатель, — нигилисты люди ли? Имеют ли они какие-нибудь человеческие наслаждения в жизни? — Как же, читатель, — они по-своему тоже наслаждаются, но их наслаждения, если вы принадлежите к числу любителей высоких наслаждений души, покажутся вам забавными’ (‘Современник’, 1865, кн. 3, стр. 171). И далее Елисеев рассказывает о попытках организации в Петербурге ‘Общества поощрения женского труда’, натолкнувшихся на сопротивление со стороны реакционеров.
71…’Петербургские ведомости’, приветствовавшие его по поводу ‘Лжереалистов’... — В No 233 от 8 сентября 1865 г. газеты ‘С.-Петербургские ведомости’ (см. о ней прим. 28 к статье ‘Наша университетская наука’ в т. 2 данн. изд.) в заметке ‘Наши журналы’ Храповицкого говорилось о полемике между ‘Современником’ и ‘Русским словом’. Автор заметки, осуждая грубость ведения спора, особенно со стороны Антоновича, указывал, что до появления ‘Лжереалистов’ Антонович спорил с Писаревым ‘только по вопросам частным, второстепенным, не оправдывавшим… того ожесточения, с которым велась схватка обеими сторонами’. ‘На твердой осязательной почве, — заявлял рецензент, — противники оказались только тогда, когда между ними произошло разногласие по вопросу об искусстве, и здесь мы не колеблясь становимся на сторону г. Антоновича… Серьезный удар г. Писареву нанесен им в первый раз только теперь, именно в статье ‘Лжереалисты’.