Да, мы странники на земле. Мы бредем по дорогам и пустырям, порой мы пробираемся ползком, порой мы идем с гордо поднятой головой и топчем друг друга. Как видел теперь Даниэль, он топтал других и сам подвергался той же участи.
Ничего не стоит нынче подняться в Торахус, где он жил, но выдался как-то год, когда это было опасно, нужно было иметь ружье при себе и поглядывать внимательно вокруг. Это продолжалось всего несколько дней каких-нибудь, но он чувствовал себя полновластным хозяином плоскогорья в тот раз и стрелял в людей, — давно это было, когда все мы были помоложе.
Когда-то Торахус был сэтером [Сэтерами называются в Норвегии горные земельные участки, служащие обычно пастбищами для скота. На участках этих обычно воздвигают хижины для пастухов, проводящих здесь лето, пока скот пасется в горах] при усадьбе его отца, хозяйство на нем велось плохо и под конец он был заброшен, много лет он оставался в запустении. Отец его плохо управлялся со своим имуществом, в том числе со своей усадьбой, и даже с самим собой. Легко, конечно, так сболтнуть о человеке, но ведь была, конечно, и на это своя причина. Бедность началась, когда умерла у него жена, и бедность все увеличивалась, пока, наконец, лет через двадцать, он сам не умер от пьянства и усадьба не была продана. Даниэль спас сэтер и пару коров, переехал туда и зажил там. Жилось ему недурно, он был здоров, силен, молод — двадцать лет с небольшим. Старая служанка с усадьбы из преданности последовала за ним.
Скоро сказка сказывается, но на деле долго и мучительно было оставлять село на глазах у всех и переселяться на сэтер, и нелегкая предстояла Даниэлю работа на новом месте. Он взялся за нее, как следует настоящему мужчине: разрыхлял почву, выкорчевывал сосновые пни, изменил течение ручья, невероятную массу камней приходилось поднимать из земли. Никто бы не поверил, что Даниэль мог так приналечь на работу, — он не слишком-то много работал в свое время на усадьбе, должно быть, оттого, что находил это дело безнадежным. Когда ему пришлось теперь самому устраиваться, он показал себя совсем с другой стороны, он стал работником, он сделался в известном смысле сам себе хозяином и выполнял свои повседневные обязанности, какую бы внутреннюю побудительную причину к этому он ни имел. А нужно сказать, что такая причина у него действительно была.
Прошло года два, Даниэль был доволен и покладист, скуповат, быть может, немножко в одежде и речи, но уж положиться на него в его деле можно было. Войны, эпидемии и землетрясения, — там в мире, — его не касались, он ничего не читал.
Спустя несколько лет, место под хутором расширилось, Торахус стал усадьбой в миниатюре, Торахус — обитель громов. Он не томился здесь, наверху, жизнь эта была ему по сердцу. Одиночество было здесь, но не пустота. Вид был великолепный — на целые мили тянулось плоскогорье, а между ним и хутором зеленела лесная чаща. Работа занимала его. Когда он чувствовал жажду, он спускался к ручью со своим жестяным ведром, пил, сколько хотел и, наполнив его, захватывал с собой. Тихо было здесь, так красивы были здесь звезды, но не позолоченные бляхи, которые можно было видеть там, внизу, на вечно окутанной туманом, отцовской усадьбе, а такие красивые мерцающие свечечки. Такие славные были они: что-то милое было в них, совсем словно маленькие девочки. Он не чувствовал себя бедным и одиноким, каким в сущности был, ведь камни, которые он выворачивал из почвы, толпились, словно люди, вокруг него, у него были чисто личные отношения к каждому камню, — то были все старые знакомые. Он осилил их и заставил их выйти из земли.
Он имел привычку выходить снова из дому после ужина и блуждать вокруг, глядеть на красиво растущий лес, осматривать торфяники, которые следовало разработать, если бы у него было достаточно средств, он завел бы лошадь, да. Но это придет со временем, конечно, в один прекрасный день будет и это, а местечко уж больно красивое.
Когда старая служанка совсем уже уляжется в каморке, а скот уснет в закуте, он снова входил в хижину. Изба встречала его, как встретила бы всякого другого, совершенно беспристрастно, но то была его изба, его и ничья больше. Она давала ему кров, и как бы укрывала его, такая она была тесная и маленькая. Тесаные стены, низкая крыша, он входил в нее, продрогший на воздухе, а тут на очаге тлел огонь, чтобы было потеплее на ночь. Он невольно ухмылялся под влиянием приятного самочувствия и мог это делать — ведь никто его не видел. Там, снаружи, было одиночество. Ручеек журчал в нескольких шагах от строений. Он мирно укладывался в постель.
Так прошло года два, но, понятно, это не могло продолжаться до бесконечности.
На третий год он начал чаще наведываться в село, к знакомым и на небольшие посиделки, в церковь, на аукционы. Там внизу жила также и его зазноба. Он был еще мальчишкой, слишком пылкого нрава, чтобы все время идти шагом, поэтому он бегом бежал к своей зазнобе. Расстояние было не маленькое, но и не непреодолимое. Еще детьми они нашли дорогу друг к другу, — она из своего дома, он — из своего. В лесу было полным-полно маленьких пригорков, через которые было так весело перескакивать, то и дело встречались красивые местечки в чаще, с зеленевшим орешником, белки, муравейники и душистая черемуха. Той же тропинкой ходил он и теперь, уже взрослым. Ему было по душе здесь и он мурлыкал себе под нос при виде знакомых камней и кочек, голова у него кружилась и, случалось, он начинал бежать вприпрыжку и вести себя так, как будто бы ему оставалось сделать всего несколько шагов, а не целых полмили. Порою он встречал ее по дороге, оба они конфузились того, что вышли друг другу навстречу, и придумывали различные объяснения, из которых ничего не выходило. Так было во времена вслед за окончанием школы и конфирмацией. Позже больше серьезности и меньше шуток закралось в их отношения: с усадьбой его отца дело было неладно, и она, с своей стороны, начала втихомолку подумывать, что водить с ним компанию выходило дело-то не очень надежное. Не из-за чего-нибудь такого, женихом и невестою они никогда не были раньше, как и теперь также, просто у них были хорошие отношения друг к другу, как и прежде.
Заглянули как-то в один прекрасный день двое чужих в Торахус. Они охотились на плоскогорьи. Один назвался доктором, другой — адвокатом. Они болтали с Даниэлем и смотрели, как он работает.
— Да у него тут целая маленькая усадьба, — сказал один из них.
Даниэль ухмыльнулся слегка при мысли, что не такая уж важная была эта усадьба, пара коров всего.
Но если приналечь еще в таком же роде, как он начал, так, пожалуй, и еще парочка коров прибавится.
О, да, Даниэль не считал этого таким уж невозможным.
Они были приглашены в хижину и получили молока, пили его, отдувались и принимались пить снова. Старая служанка получила целых две кроны. Славные малые, богатый народ. Даниэлю понравилась их компания. Он увязался за ними и снес их пожитки вниз, на село.
По дороге они разговорились обстоятельнее о Торахусе и поинтересовались, достаточно ли было леса на его земле.
— Это на топливо-то? Во много раз больше, чем надо. Сколько у него было земли здесь на плоскогорьи? Даниэль показал пальцем: полмили добрых в эту сторону, да столько же в другую, по дороге к соседнему сэтеру, другому Торахусу.
Перед расставаньем на селе, господа спросили:
— Не продашь ли ты свой сэтер? Даниэль переспросил:
— Продать? Господа шутят, конечно, — это веселый, приятный народ…
— Мы не в шутку это, — сказал тот, который был доктором.
— Продать? — протянул Даниэль. — О, нет, уж позвольте оставить его за собой.
Они разошлись, каждый в свою сторону. Даниэль отправился домой. Он получил целых пять крон за услуги от того, который был адвокатом.
Нет, конечно же, он не мог продать Торахус, ведь это было его наследственное имение, у него не было никакого другого. Но он отлично понимал, что Торахус был таким местом, что и другим могло захотеться владеть им. Он подновил строения, хлопотал и привел все в порядок: поставил на ручье новый желоб, устроил длинную ограду из камней, — нельзя сказать, чтобы он не усердствовал у себя дома. И, когда он спускался вниз, на село, он вполне мог пригласить кой-кого заглянуть к нему, наверх. Они уж, конечно, не умерли бы там с голоду. Но деревня необычайно медленно переходит от одного какого-нибудь старого, вкоренившегося представления к другому, новому: Даниэль был единственным сыном владельца усадьбы, а оказался при одном сэтере. Такова уж была, значит, его судьба и от этого ему уж было не отделаться.
Девушку звали Еленой.
Красавицей какой-нибудь она отнюдь не была, далеко нет, — у нее было прыщеватое лицо и бледный, от малокровия, цвет кожи. Но в общем она была хорошо сложена и так мило прислушивалась, когда он болтал с ней. Ведь, есть разница — слушать со вниманием или с видом превосходства. Что-то слегка ленивое, какая-то медлительность чувствовалась в ней. Казалось, она внимательно обдумывает его слова, этим-то она и производила хорошее впечатление на него. И, в общем, она была достаточно-таки хорошенькою. Он охотно взял бы ее за себя, сказал он.
Она раздумывала об этом.
Ведь он имел теперь свой собственный участок, и недурной. К тому же он мог ведь и обстроиться еще со временем, поставить избу, например.
— Ты не собираешься в скором времени вернуться со своего сэтера? — поинтересовалась она.
— То есть, как это?
— И зажить опять здесь, на деревне?
— Нет. Что у меня есть, то и есть. Разве этого мало тебе?
— Да, — сказала она задумчиво.
Много раз говорили они друг с другом таким образом, ни на чем не порешив. В конце концов, он все же добился от нее, что она, конечно, могла бы выйти за него, но она украдкой терла глаза, чтобы они стали влажными, и старалась изобразить слезы.
Он не принял это за отказ. У него и в мыслях не было отступиться и умереть потом на ее могиле или что-нибудь в этом роде. Наоборот: он полагал, что добился того, чего хотел.
С неделю после этого, он был как-то внизу на базаре и повстречался там с Еленой, проводил ее домой и спросил ее, когда же она думает собраться к нему. Он подразумевал, срок, когда они поженятся.
Она не знала этого. Это от многого еще зависело.
Ну, если он ей не более противен и страшен, чем кто-либо другой, так она вполне могла бы пойти за него, и дело с концом.
Она улыбнулась на эти слова, ей представилось лишь забавным, что он мог бы быть ей противен или страшен. Она не стала вдаваться в рассуждения о сроке, — она уклонилась. То была, конечно, форма мягкого отказа. Она не говорила этого напрямик, но ведь должен же он был понять это: ей не хотелось переходить с усадьбы на сэтер. И чего он так пристает? Вся ее манера держаться за последнее время так ясно говорила, что если он останется при прежних своих условиях, так она и знать его не хочет. Не мог он, что ли, в конце концов, понять это!
Прекрасно. Но и на этот раз она прислушивалась к его словам с известною нежностью и, когда они расставались, ему почудилось, что она будто бы сделала ему глазки, или даже, пожалуй, не сделала глазок, но медленно опустила ресницы, словно в знак легкого огорчения по поводу разлуки.
Итак, ладно — Даниэль, довольный, направился домой, начав без всякой особой причины напевать себе что-то под нос.
Недели две спустя, когда весна уже была в полном разгаре и гусенята вылупились из яиц, Даниэль услышал достопримечательную новость:
— Ну, она все-таки окрутилась с ленсманским писарем…
— Кто?
— Кто? Не знаешь, что ли? Елена.
Даниэль не мог понять, — не верилось как-то, — Елена!
— Выкличка им была в последнее воскресенье.
— Елена? В это воскресенье? Правда?
— Он теперь к ленсману в секретари метит, а со временем будет и ленсманом.
Вот-то важной дамой станет Елена, я тебе доложу.
— Так и думал, что услышу какую-нибудь новость сегодня, — заставляет себя сказать Даниэль. — Дрозд кричал мне по дороге под ухо все время.
И он улыбается побелевшими губами.
Он отправился в Торахус с закупленными для своей экономки припасами и сразу же вернулся обратно на село. Недолго он был в пути. Что же ему собственно опять понадобилось внизу, на селе? Он сам не знал этого: он просто шел, бежал, останавливался на мгновенье и принимался бежать дальше. Что-то бессмысленное было в его действиях. ‘Позабыл, что ли, что?’ — сказали они ему, когда он вернулся обратно. ‘Да’, — отвечал он. Он повстречался с сыном соседа, пригласившим его составить ему компанию. У лавочника была каморка позади, они зашли туда и заказали выпивку. То был добрый приятель, — Гельмером звали его, — с которым он дружил по соседству в течение всего детства, — ровесник ему, молодой парень. Они просидели там некоторое время, подошел еще кое-кто, составилась небольшая компания, беседовавшая о всякой всячине, один рассказывал о том, что он переменит место после Юрьева дня, другой, что ему нужно отправить телятину своему брату, живущему в Христиании. Да, беседа вертелась на разных мелочах их скромной жизни.
Все они украдкой поглядывали на Даниэля. Они знали, что приключилось с ним. Известное ведь было дело, что он должен был взять за себя Елену, а теперь вот потерял ее. Бывает такое, такова уж жизнь. Они избегали упоминать ее имя, вместо этого они выказывали свое сочувствие тем, что учащеннее чокались с ним, приглашая выпить вместе, и заводили разговор об его сэтере, о Торахусе, из которого ведь он сделал целую усадьбу. Молодец он был парень в своем роде.
Сам Даниэль сидел молча и позволял обходиться с собою, словно с больным. Это внимание со стороны знакомых было ему очень приятно. Не без того было, пожалуй, что он немножко и представлялся и старался казаться больше повесившим голову, чем был на самом деле. За два свои путешествия на плоскогорье и обратно он уже успел поостыть от охватившей его было первоначально горячки, да к тому же начинала оказывать свое действие и выпивка, делая его развязнее. Наконец, не в состоянии сдерживаться более, он спросил:
— Был кто из вас в церкви в прошедшее воскресенье? Да, многие были. Почему это он спрашивает?
— Да, так, ни почему.
Трое крестин было, да одни похороны.
— Да, и было оглашение ленсманского писаря, — сказал кто-то наконец.
Другой хочет замять разговор, он обращается к Даниэлю:
— Слышал я, что у тебя пара коров есть в Торахусе. Лошадь-то будешь заводить?
Долгая пауза. Они начинают понемногу заговаривать о других вещах, наконец,
Даниэль отвечает:
— Буду ли я заводить лошадь? А на что мне она? На что мне весь Торахус теперь?
Он сидел в компании товарищей и ровесников на селе. Быть может, не следовало ему слишком-то уж представляться, эти молодые парни были простыми крестьянами, они желали ему всяческого добра, но они понять не могли, как это скорбь по зазнобе может обесценить сэтер, хутор на плоскогорьи. Он вскоре стал надоедать им со своим понурым видом, и Даниэлю пришлось, для сохранения достоинства, прихвастнуть немножко. К черту всю эту историю, конечно! Но пусть немного его поберегутся, кое-кому не мешает быть настороже.
— Да, — сказали с равнодушным видом парни, — за твое здоровье! — прибавили они и более уже не возвращались к этому предмету.
Затем, по одному, они ушли, когда стало делаться скучно, а тот, который должен был отправить с поездом телятину, пошел искать лавочника — помочь ему в этом деле. Даниэль и Гельмер остались одни со своими трубками.
— Гельмер, пойду-ка я, да подложу огоньку под один домик, — говорит Даниэль и, как ни в чем не бывало, продолжает курить.
Собеседник разинул рот от изумления.
— Э, нет, — отвечает он, наконец, улыбаясь и отрицательно покачивая головой.
— Сделаю так, увидишь, — говорит Даниэль. — Пусть погреется хорошенько.
— Нет, глупости все это!
Даниэль только кивнул головою. Товарищ нашелся и сказал:
— Да и до ленсмана далеко.
— То есть, как это?
— Ты должен же явиться к ленсману после того, как сделаешь это.
— Потому что иначе тебя схватят, посадят в тюрьму и приговорят к смерти.
— Пусть попробуют.
— Нет, опасно затевать такие штуки, когда живешь далеко от ленсмана, — заключает Гельмер. И чтобы разубедить собеседника еще более, он прибавляет:
— Да и к тому же, разве ты думаешь, что она стоит того? Ну, идем, что ли.
Они пошли вместе до перекрестка, затем распрощались.
— Слушай, Гельмер, — крикнул ему вслед Даниэль, — я сделаю это.
— А, глупость! — бросил через плечо Гельмер.
Затем один из них отправился домой, а другой пошел поджигать дом.
Он был на месте часам к девяти вечера и уселся на закраине участка — подождать, пока смеркнется. Погода была, как обычно случается раннею весною, свежая, к вечеру подморозило, но выпивка так разогрела Даниэля, что он не чувствовал холода. Из трубы дома, стоявшего перед ним, еще вился дымок, но на дворе не видно было ни души, все ужинали. Вид этого дома, знакомого окна в горнице, воспоминания, неперебродивший еще хмельной угар заставляли сердце Даниэля обливаться кровью. Он всхлипывал и с потерянным видом качал головой. Под конец он заснул.
Он проснулся, продрогши до костей. Введенный в заблуждение сумерками, он решил, что это рассвет. ‘Слишком поздно предпринимать что-либо’, подумал он и побрел домой. Он прошел уже добрую часть пути, как вдруг остановился, как вкопанный: да ведь это вовсе не утро, а наоборот, сейчас около полуночи, как раз подходящее время. Если бы то была утренняя заря, так ведь птицы пели бы. Экий он дурак-то! Но возвращаться сейчас, проделать еще раз эту дорогу — этого он не мог, слишком усталым и подавленным он себя чувствовал. Приходилось отложить это дело до другого раза.
Ничего не вышло-таки из этого поджога, нет, нет, ровно ничего, одна болтовня только и бахвальство. Но о Даниэле пошла молва из-за этой болтовни.
Его фразы распространились и засели в памяти у жителей села: подумать только, что такое могло приключиться с Даниэлем, парнем из хорошего, зажиточного дома…
Они с опаскою поглядывали на него, когда он спускался вниз, на село. Даниэль хорошо заметил, что он потерял былое расположение к себе своих знакомых. Соседский парень, Гельмер, был, правда, тем же, что и раньше, и опровергал сплетни, как только мог, но деревня не любит изменять раз установившейся точки зрения и всегда склонна более верить худшему.
Таким-то образом Даниэль вновь стал более придерживаться дома, работал и выполнял труд настоящего мужчины. На дворе была весна, а так как у него были одни руки, то дела у него было вдосталь. И кто поверил бы этому? Даниэль скоро-таки преодолел свою сердечную тоску: он не потерял ни сна, ни аппетита. Нельзя сказать, чтобы он не погорячился сначала, но то была особая статья, он образумился, взял себя в руки и почувствовал, что каким он был, таким и остался. Сорви, понюхай и вон выбрось — вот, что такое ее любовь. А эта вероломная манера тянуть дело годами с разными там улыбочками а поддакиваниями, а не раз и с поцелуями и прочим милованием, не считая, что это всерьез, на всю жизнь. Но все равно, пусть. Он задумал пристройку к своему домику на сэтере, он сделает ее, видит бог, ничто не остановит его. Разве дерево для нее не лежит у него, бревно здесь, другое там, рассеянными по Торахусскому лecy? Он валил эти деревья по вечерам, поодиночке, гуляя по лесу после дневных работ, то была сплошь горная сосна, звеневшая под топором, словно железо, — несокрушимое дерево.
Да, будет пристройка. Это будет, может быть, не таким уже бессмертным подвигом, просто результат честолюбия, забравшегося ему в голову. Повидимому, ему и не требовалось большого дома теперь, когда Елена порвала с ним — совершенно правильно, ну, а все же, домик-то будет, да!
Молодой, сильный парень не может же просидеть весь свой век слепым, когда он зрячий. Протухнуть ему, что ли, здесь, на плоскогорьи, без толку? Он ведь годами видел в своем воображении перед собою этот дом, никому не должен был он глаз колоть ненужными выкрутасами, но он должен был быть как раз такой величины, как нужно, в один этаж, с тремя окнами на село.
По осени явились опять оба охотника, адвокат и доктор.
Для виду были при них ружья и прочая охотничья снасть, но собаки с ними не было и дичи никакой они не стреляли.
Они спросили Даниэля, не хочет ли он продать свой сэтер, свою усадьбу.
— О, нет, — повторил он свой ответ, улыбаясь.
— И в этом году нет?
— Нет.
Да ведь может же он сказать, сколько он желал бы получить, может назначить цену?
— Нет.
— Ага, — сказали они. — Это крестьянин, он уперся на своем, — подумали они вероятно. Тогда они попытались раздразнить его тем что ведь они могли купить соседний сэтер, другой Торахус.
Против этого Даниэль ничего не имел.
Там было столько же земли, он только лежал немного выше, на ровном месте, а не на склоне, вот и все неудобства, которые были в нем.
— Разве это не все равно? — спросил Даниэль.
Не для той только цели, для которой они, эти господа, хотели приобрести его. Пауза.
— Но, — говорили они, — и местность была такая же, как и здесь, то же самое Торахусское плоскогорье, лес на топливо, вода, вид, те же четыреста метров высоты.
— Да, — подтвердил Даниэль. Пауза.
— Так, следовательно, никакого дела с ним не выйдет?
— О, нет.
При том дело и осталось.
Несколько дней спустя, по селу разнесся слух о том, что соседний сэтер, правда, был продан. Эти два господина говорили, значит, правду. Они хотели устроить санаторию там, наверху — приют для больных и слабых. То не были спекулянты, то были благодетели и друзья человечества с широкими планами. И однажды, недели две спустя, когда Даниэль ломал камни на поляне, до него донесся звук топора в направлении с соседнего сэтера. Он пошел на звук и наткнулся на четырех рабочих, прокладывавших дорогу по плоскогорью.
То были люди из села, Даниэль знал их и пустился в беседу с ними.
Да все, что ты слышал, было верно, пошла нынче суматоха на Торахусском плоскогорьи, сохрани нас боже. Они показали через плечо, что там, в стороне, рыли землю и закладывали фундамент для огромного дворца.
Даниэль выложил им, что господа эти были сначала у него, но он не согласился продать.
— Ну, и дурак же ты был, — решили эти люди, — ведь господа-то отвалили целую кучу денег за этот сэтер, а выгон-то на всем плоскогорьи так и стоит нескошенным.
— Сколько же дали господа?
Люди назвали не слишком уж сумасбродно-высокую цифру.
— Ну, видно, нужны ему были очень деньги, тому, кто получил это (а был это владелец его соседской, по-старому, усадьбы, отец Гельмера). Что-ж, желаю ему счастья.
Даниэль пошел домой, размышляя по дороге о происшедшем. Да, большая перемена, но что же из того? Он, который не пошел навстречу желаниям Елены, неужели он должен был продать и покинуть свой Торахус, свою маленькую усадьбу, и вернуться обратно на село бездомным? Разве Торахус по-прежнему не был достаточно хорош для него? Он еще покажет им со временем. У него были свои планы.
Так как плотники внизу, на селе, раз за разом все обещали ему прийти на постройку и не приходили, то Даниэль достал двух людей из соседнего села. Он сам заранее тесал и стругал бревна. Два плотника взялись ретиво за дело и сложили постройку в две недели. Получилась новая изба и новая клеть при ней, все было так ладно и просторно, как раз по нему, такая красивая и белая изба получилась. Две двери и три окна плотники должны были сделать дома и привезти их готовыми по первопутку. Все шло так, как ему хотелось. Во всем, в каждой мелочи, казалось, был заложен особый смысл и значение. Все шло прекрасно, к лету корова принесла теленка, так что у него стало уже три коровы. Лошадь? Ну да, когда у него будет четыре коровы, он начнет подумывать о лошади, а до того времени он сам себе отлично послужит лошадью.
Порядочно работы было у него с лугами, но зато предвиделись большие выгоды. То были болота, очень топкие, но с такой дивной землей, тут нужно было провести канавы. Даниэль ретиво взялся за дело.
Глава II
Воз за возом тянулись по плоскогорью всю зиму, — караваны возов с тюками для санаторского врача. Все лошади на селе были в работе. Да, многие даже прикупили лошадей ради этого извоза и продали их, когда пришла к концу зима, а с нею и перевозка.
Некоторые люди покачивали головой при виде всего этого мощного аппарата, но то были люди, ничего ровно не понимавшие. Знали они, что ли, что было нужно, чтобы воздвигнуть такой дворец! Одних бревен сколько, досок, цемента, гвоздей, а все эти насосы, краска, черепица для крыш! Ведь там было двести окон в одном главном корпусе, а ведь еще было пять пристроек со всякой всячиной, сколько это возов-то с одним оконным стеклом выходило! А прибавьте к этому еще с полсотни печей, сколько это возов-то выйдет! А что касается внутренней обстановки, так там была всякого сорта мебель, половые ковры, лампы, постельное белье, обои, столовое белье, стекло, тысячи вещей, много тысяч вещей. Под конец прибыли съестные припасы. Они прибыли с новым караваном в ящиках и бочках и в виде живого скота. Пригнали целое стадо коров, свиней и птицы. Теперь оставалось ожидать лишь гостей, пациентов, и, после торжественного открытия санатории, прибыли также и они. Но чего только стоило все это устроить, этот дворец со всем его содержимым, все эти пристройки, так называемые ‘аннексы’, дорожки и террасы вокруг! Дух захватывало, если только сообразить всю эту стоимость. Но, по-видимому, это не играло большой роли ни для кого. Предприятие было так прочно обосновано: тысяча акций по сто крон каждая, вполне покрытый подпиской основной капитал, общее собрание акционеров и собственный устав. Ни в чем не чувствовалось нехватки во всем этом, в совершенстве оборудованном, деле, и, когда вся прислуга была уже на месте, начали прибывать и гости. Все колеса завертелись сразу и с такой ужасающей быстротой, что спицы слились в них в сплошной круг, они стали похожи на широко раскрытые глаза — эти колеса, так быстро вертелись они. Люди взбирались сюда, наверх, из села по воскресеньям и осматривались кругом и не могли в себя прийти от смущения, они не могли вместить всего этого, масштаб их был слишком мал. Они никогда не видели раньше таких опасных скатов на крышах человеческого жилья и никогда не приходилось им видеть прежде столько колонн в одном месте, и колонны-то эти поддерживали балконы вплоть до самого чердака. А на самом коньке крыши тянулся к небу небольшой флагшток, со своим блестящим шаром из посеребренного стекла. Одним словом, эти строения как-то не укладывались в крестьянском уме, эти балконы, стоявшие на колоннах, на спичках каких-то, напоминали им о карточных домиках. В них не было ни прочности, ни стильности, ни характера. Уж эти крестьяне! Они лежали на брюхе, там внизу, на пригорке, и глазели вверх на дворец, и им казалось, что все, что они видели, было лишь каким-то маревом: разве возможно, чтобы эти строения не были населены! Пристало ли домам вырастать этаким образом из-под земли, быть отделанными и потом быть брошенными ни к чему? Ведь, они стояли без людей. На хлеву был большой купол, но в нем не было никакого церковного колокола, амбар на столбах в норвежском стиле был снабжен башней, но не было обеденного колокола. Эти колокола, быть может, имелись в виду, но должны были прибыть позднее. Но едва ли могло прибыть еще что-нибудь дополнительно, ведь строительная смета давно была превышена, как говорили. Впрочем, это по-видимому, не играло особенно большой роли, Торахусская санатория, конечно, могла выдержать всякую ревизию.
И порой им, этим сельским обывателям, лежавшим на брюхе на пригорке и мирно глазевшим, начинало чудиться, что и люди-то, бродившие здесь по дворам и дорожкам, были словно какие-то не настоящие люди. Боже ты милостивый, многие из них были прямо тени какие-то, почти ни одного здорового не было видно. Тут были люди с синими носами, хотя не было мороза, зато были здесь и дети с голыми коленками, хотя погода была еще прохладная. Что бы могло все это обозначать? Были там и дамы, визжавшие истерически, если увидят муравья у себя на рукаве.
О, людей там было много! Недостатка в них не было. Они бродили кругом, они говорили, они были одеты, некоторые из них кашляли так, что слышно было издалека. Некоторые были тощи, словно привидения, им нельзя было работать физически, и должны были смирно сидеть на солнышке, другие возились над какой-то машиной, там на горе, над так называемым ‘силомером’, чтобы согнать с себя жир. Все страдали тем или другим, так уж бог определил. Хуже всего было с нервно-больными: эти страдали всеми болезнями, существующими в поднебесной, зараз, и с ними приходилось говорить, словно с детьми. Там была, например, некая фру Рубен, она была так толста, что еле могла протиснуться в дверь собственной комнаты, но она совсем не плохо встречала тех, кто сводил ее толщину до общепринятых размеров. Даже тех, кто прямо-таки отрицал, что она вообще была толста — нет, она только конфузливо улыбалась при этом, но когда доктор выражал сомнение в ее бессоннице, когда он позволял себе какую-либо шутку по поводу ее нервов, она приходила в ярость и глаза ее сверкали. В один прекрасный день доктор обронил как-то мимоходом:
— Замечательно, как вы поправились здесь, фру Рубен. Вы теперь выглядите вполне здоровой.
Фру Рубен не ответила, лишь плюнула вслед доктору и пошла своим путем.
Впрочем, многие плевали ему вслед, многие презирали этого человека, по какой бы то ни было причине. Непоседливый он был человек. С полбеды еще было, что он не прописывал капель и медикаментов, не потому, что знал, что они не помогут, он делал ведь это из услужливости и любезности, он так охотно шел навстречу желаниям своих пациентов. Так ведь это был человек, который вместе с адвокатом Робертсеном вызвал из земли всю эту санаторию, так можно ведь было ждать достоинства и солидности в его манере держаться. Но нет! Он издалека уже кричал встречным ‘доброго утра’ и так преувеличенно низко опускал шляпу, что, казалось, он собирается подметать дорогу ее пером.
И не следует думать, что тут было какое-нибудь паясничество, нет, то была лишь любезность, фамильярность. Многие отворачивались, чтобы только избежать этой навязчивой вежливости, но это не помогало: доктор кричал им вслед. Ему также страшно хотелось быть остроумным и отпускать тонкие и вежливые шуточки, а выходило-то это у него так безнадежно слабо. Нет, он был попросту смышленым деревенским парнем, сделавшимся доктором. Но не было сомнения в том, что намерения-то у него были хорошие, это он выказывал в своих заботах о пациентах. Кто бы мог быть таким всеобщим другом, как он? Не раз он пересаливал в этом и унижал себя, чтобы послужить на пользу ближнему. Да, для пользы ближнего он умалял иной раз свое значение врача и говорил так: ‘Этот изъянчик, господин Бертельсен, при вашем уме и интеллигентности, вы гораздо легче могли бы излечить массажем, чем я своими каплями’. Может ли врач говорить таким образом, не подрывая своего авторитета? В результате господин Бертельсен, веривший в капли, переставал верить в врача. Недостатком доктора Эйена было то, что он слишком много говорил, а не держался молчаливо и таинственно. Доктор должен казаться чемто выше понимания обыкновенных смертных, он должен давать понять, что он знает несколько побольше, чем ‘отче наш’, а что мог дать понять доктор Эйен?
В один прекрасный день прибежали бегом из лесу господин и дама, и господин этот был не кто иной, как господин Бертельсен, дама же была фрекен Эллингсен, красивая, высокая дама, слегка только переутомившаяся за телеграфным аппаратом. Эта пара прибежала бегом и пустилась в поиски доктора. Не без того было, что господин Бертельсен бормотал сквозь зубы: ‘В кои веки раз потребуется доктор, так вот тут его как раз и не найти’. Повидимому, господину Бертельсену было к спеху, он держал у щеки носовой платок, слегка ныл и выказывал признаки беспокойства. ‘Это, должно быть, муравей его укусил’, — сказал кто-то насмешливо. Когда господин Бертельсен нашел, наконец, доктора, то, оказалось, что это не муравей укусил его, а щека его была уколота шляпной булавкой, шляпной булавкой фрекен Эллингсен. Опасным выглядело это ранение, — смертельным прямо, щека вздулась горой. Фрекен была в отчаянии:
— О, это заражение крови, — всхлипывала она.
— Позвольте мне посмотреть, — сказал доктор. — Шляпной булавкой, говорите вы? Ну, так это пустяки.
— Нет, нет, это несомненно заражение крови, — настаивала дама.
Вместо того, чтобы тут-то и напустить на себя загадочный вид и побежать в аптеку за дезинфицирующей жидкостью и перевязочным материалом, доктор отвечает на все это улыбкой и говорит пациенту:
— Спуститесь-ка к ручью, господин Бертельсен, и промойте вашу щеку холодной водой. Но вы можете и этого не делать, впрочем, опухоль спадет сама собой через сутки.
Это уж было, поистине, легкомысленное отношение к делу. Господин Бертельсен был разочарован. Ему не хотелось вовсе показать, что он испугался из-за пустяков, и он переспросил:
— Так, значит, вполне исключается возможность заражения крови? Ведь такая сильная опухоль. Я думаю, что острие булавки…
— Совершенно исключается. — Шаловливый бесенок вновь играет в глазах доктора Эйена, ему необходимо проявить себя и он говорит: — Никогда не поверил бы, что в вас есть что-то ядовитое, фрекен Эллингсен, вы совсем не так выглядите.
Остановись он на этом месте и не заходи дальше, он, может быть, ничего и не потерял бы, но он пустился изощрять свое остроумие, он сделал из шляпной булавки стрелу амура, выпущенную фрекен Эллингсен. Становилось все более и более невозможным слушать его, и господин Бертельсен обернулся к своей даме со словами:
— Пойду-ка я, на всякий случай, примочу борной водой.
— Нет, этого не требуется, — сказал доктор. Он начал пояснять случившееся: — Ведь здесь несомненно имело место кровоизлияние, вздувшее щеку. Но кровоизлияние это было только подкожное. Если он теперь опять разбередит ранку, то кровь выйдет и опухоль опадет, но как только ранка вновь затянется, кровь соберется снова.
Оставьте щеку в покое, — убеждал он, — тоща кровь вернется обратно туда, куда ей следует.
Слова, слова. Все это было верно, совершенно правильно сказано — и все же это были только слова.
— Так мы пойдем? — спрашивает господин Бертельсен свою даму.
И доктор подрывает свой авторитет еще более, крикнув вслед этой паре:
— Впрочем, можете примачивать и борной, вполне. Компресс из борной воды отлично поможет.
— Ну, слыхивали ли вы что-нибудь подобное? — говорит господин Бертельсен своей даме и сердито фыркает.
Господин Бертельсен недоволен сам собой и всей этой историей. Он прекрасно слышал, как местные остряки говорили об укусившем его муравье, но это говорилось просто из зависти, так как он был богатым молодым человеком, членом лесопромышленной фирмы ‘Бертельсен и сын’, первое лицо здесь в санатории, местный лев, которому по праву должна была достаться красивейшая дама. Шутники ничего не могли изменить в этом положении вещей, его нельзя было оттереть в тень. Ко всему прочему присоединилось еще и то обстоятельство, что именно его фирма поставляла лесные материалы для постройки санатории и могла по этому случаю приобрести добрую долю ее акций.
Как же можно было оттереть молодого господина Бертельсена? Ведь в действительности-то по его именно милости шутники получили возможность пребывать здесь, одно мановение его руки — и всей этой толпы не было бы. Он не делал этого — он был снисходительный человек.
Отношение господина Бертельсена к санатории отнюдь не составляло тайны, он сам не скрывал его, и в этом месте, где нечего было делать, как только сплетничать друг о друге, оно получило широкую огласку.
Можно было бы подумать, что завистливые шутники будут, узнав это, благодарны за его корректное и снисходительное отношение к ним, но нет.
— Ну посмотрите, — говорили они, — что такое нужно было делать этому Бергельсону так близко от шляпной булавки фрекен Эллингсен? Какого черта ему там понадобилось! Ну, оцарапать руку, это еще можно себе представить: ее шляпа могла зацепиться за какую-нибудь ветку в лесу, но щеку, рожу свою! Тьфу, черт, что за противный малый! — И ведь нисколько не помогало то обстоятельство, что он ходил с аккуратно заглаженной складкой на брюках и в белых гамашах, и жил в наиболее шикарной комнате в санатории — ведь, все это было только потому, что отец его был крупный торговец лесом, сам же он был всего только какой-то мелкой сошкой в предприятии.
— Но ведь он же является соучастником фирмы, — попробовал возразить ктото.
— Ну и что же? — перебили прочие, яростно воззрившись на него.
— Да, ничего. Я только упомянул кстати. Он является, следовательно, совладельцем предприятия.
— Ну и что же из того? — переспросили они вновь.
— Когда старик отец умрет, он станет ведь владельцем всех его досок.
Они не могли понять, какую связь имело это с предметом разговора.
Но у человека, отколовшегося, таким образом, от компании злословивших, была, быть может, своя особая цель при этом, свой собственный план, бог его знает. То был молодой человек, игравший на фортепиано, Эйде, при крещении получивший имя Сельмер, Сельмер Эйде, следовательно, — очень красивый малый, но с синюшным цветом лица, изящный, хоть несколько хрупкий на вид. Когда он сидел за фортепиано и видно было только его худощавую спину, он производил болезненное впечатление. Но во время игры он был весь воодушевление. Для пациентов, когда они собирались вместе по вечерам в салоне, он был незаменимым человеком. Фру Рубен просила Чайковского, и он играл, фрекен Д’Эспар просила Сибелиуса — и он играл. Он готов был услужить всем и в награду за это жил за полцены в санатории.
Эта фрекен Д’Эспар только что приехала, у нее был отпуск. Она вовсе не являлась пациенткой, — это была жизнерадостная, веселая барышня, с ямочками на щеках и темно-карими глазами. Что ей здесь собственно понадобилось? Рассказывали, что семья ее видала лучшие дни, но сейчас впала в бедность. Отчасти это было правильно. В один прекрасный день некий иммигрант прибыл в эту страну, где все чужое в большей чести, чем национальное. Ему было достаточно лишь поместить свой адрес на визитной карточке, чтобы стать здесь чем-то. Об этом загадочном господине Д’Эспар знали только, что он перебивается чем придется, большею частью, уроками французского языка. Таким путем он получил доступ в хорошие дома, приобрел положение, работал усердно и заставил всех проникнуться к нему уважением только на основании того, что он был иностранцем. С течением времени был он помолвлен. Все, казалось, шло хорошо. Он, несомненно, и женился бы, но тут запротестовала его жена, оставшаяся на родине, и после этого ему пришлось стушеваться.
Таков был родоначальник. Но его норвежской невесте пришлось остаться на родине со своим позором и все растущим животом, — она должна была сделаться матерью.
Ребенок уродился, как две капли воды, похожий на отца. Он, — это была девочка, — получил в наследство от д’Эспара эту достопримечательную фамилию, не унаследовав больше ничего от своего блестящего отца. Матери ее пришлось спуститься ступени на три по общественной лестнице, чтобы, вообще, выйти замуж, ну, а у маленькой Юлии д’Эспар своя фамилия, которая поднимает ее ступени на две вверх. Она сидит в конторе в Христиании, потому что носит фамилию д’Эспар, путешествовала и училась по-французски. Не знает она толком ничего, говорит по-норвежски простым языком среднего класса, поет не лучше других, не училась домоводству, не умеет делать повседневной работы, даже сшить себе кофточки не может, но зато может стучать на пишущей машинке и училась по-французски.
Бедная Юлия д’Эспар!
Но она такая хорошенькая, черноглазая и бойкая, она, быть может, прилагает немного старания к тому, чтобы казаться более живой, чем она есть на самом деле. Чем другим она могла дать понять, к какой нации она принадлежала? Она ведь француженка, не просто француженка, в ней кровь француженки-южанки. Будь там как угодно с ее незаконным происхождением, во всяком случае она дитя любви. Счастливая Юлия д’Эспар! И как это удивительно всегда все выходит: с самого того дня, как она прибыла в санаторию, она уже приобрела здесь известное значение. Фрекен Эллингсен не была уже более единственной в своем роде жемчужиной в Торахусе.
Фрекен д’Эспар могла делать то, чего не делали другие. Она могла прекраснейшим образом отозваться о салате за обеденным столом, что он здесь совсем не такой, как во Франции, о, большая разница! Когда дамы сидели и слушали музыку, они предоставляли пианисту самому выбирать, что он желает сыграть, и охотно переносили, когда фру Рубен просила сыграть что-нибудь из Чайковского, потому что она была нервно-больная и богата. Но фрекен д’Эспар, — она просила сыграть что-нибудь из Сибелиуса, хотя была и здорова и бедна, бедовая девица! И что она понимала в Сибелиусе? ‘Не попросить ли нам лучше господина Сельмера Эйде сыграть, что он хочет?’ — процедила одна раздраженная старая дева. ‘Да, да,’ — присоединились другие. И затем они начали вполголоса сплетничать по этому поводу. Но все ведь отлично понимали, почему фрекен д’Эспар просила Сибелиуса: это было потому, что она сидела на диване вместе с одним финляндцем, ее кавалером, аристократом из древнего рода, Флемингом, это ему она хотела оказать внимание. Бедовая девица, эта д’Эспар! После музыки было как раз подходящее время идти спать, но фрекен д’Эспар отправилась гулять. Притом отправилась не одна, а потащила с собой финляндца Флеминга, которому запрещено было, с его грудной болезнью, находиться на холодном вечернем воздухе. Они отправились и посмотрели по дороге на барометр, висевший в ящике под стеклом, — он стоял, насколько они могли разобрать в сумерках, на черте: сухая погода.
— Да, но холодновато, — сказал господин Флеминг, поднимая воротник пальто.
Фрекен заметила, что им нужно идти побыстрее. Она сама была одета до смешного легко, а на шее так ровно ничего не было.
Но господин Флеминг поинтересовался, не висело ли в коридоре объявление, предлагавшее гостям ложиться в постель в десять часов.
Да, там было такое. Здесь ведь развешаны всевозможные объявления.
Господин Флеминг улыбнулся и сказал, что она утомила его. Он с трудом дышал, держался за грудь и покашливал.
Они присели отдохнуть.
— Это было тоже запретною вещью, — пояснил он.
— И это также?
— Да. И быстро ходить, чтобы не возбуждать кашля, и садиться отдыхать.
— Все запрещено, — сказала она вполголоса, как бы про себя. Затем она объяснила, что то объявление в коридоре было вывешено собственно только для стариков, мучившихся бессоницей. Оно предназначалось не для них, молодежи.
Она встала, и они отправились дальше. Они шли по направлению к Торахусскому сэтеру и увидели перед собою маленькую усадьбу Даниэля с ее низенькими строениями.
Здесь стояла такая тишина, ни собаки, ни дыму из трубы. Люди крепко спали, скот в хлеву также.
— Подумать только, что и здесь живут люди! — задумчиво изрекла фрекен.
— Да. И кто знает, не живут ли они счастливо здесь, — отозвался господин Флеминг.
Фрекен в полумраке прошла немного вперед, чтобы получше разглядеть все: некрашеные, тесаные стены, никаких занавесей на окнах, торфяная крыша на каждой постройке. Почему же они не повесили белых занавесей хотя бы в этой новой избе? Ведь она так нарядно выглядела со своими тремя окнами. Люди этого сорта не умели устраиваться уютно.
— Они, конечно, устроились по собственному вкусу, — заметил Флеминг. — И Бог знает, не есть ли это именно истинный вкус: уют скромного довольства.
Они разговорились об этом по пути домой. Господин Флеминг был весел и ласков, с тем налетом легкой разочарованности, который свойственен больным в первом периоде болезни: они стряхивают с себя это настроение впоследствии и мужественно борются за то, чтобы не умереть, но в первой стадии у них наблюдается упадок духа и подавленность. Чтобы подбодрить его, фрекен просила его рассказать ей что-нибудь об его родине, об его большом поместьи в Финляндии, имении с каменным дворцом, окруженным тянувшимися на милю вокруг лесами и полями. Они вернулись домой около полуночи, идти было довольно далеко, и господин Флеминг немного покашливал. Вход был заперт, но господин Флеминг постучал слегка своим бриллиантовым перстнем в окно, и им открыли.
Все могло бы сойти отлично, им вовсе не нужно было беспокоить страдавших бессонницей стариков, но фрекен д’Эспар понадобилась книжка, которую она, конечно, оставила в салоне или в каком-либо другом месте. Она отправилась в странствие, открывая скрипевшие двери, она нашла одну из своих книг, но эта была не та, которую она искала, и она отправилась дальше. Она нашла еще одну, но и эта оказалась не той, так что ей пришлось вернуться и удовольствоваться первой книжкой.
О, эти книжки фрекен д’Эспар! Они оставались брошенными везде, где она сидела и читала, исключительно французские книжки, романы, желтые томики на дешевой бумаге. Все эти литературные ценности средней руки составляли важнейшую часть багажа фрекен, книги-то и делали его таким тяжелым, что кучер надрывался над этим чемоданом. На каждой книжке была надписана фамилия фрекен Жюли д’Эспар, чтобы не произошло никакой ошибки, кто именно в санатории знал по-французски. Ее спрашивали не без ядовитости, не читает ли она несколько книг зараз, так много их валяется кругом. Нет, этого она не делала. И она добавляла на своем норвежском диалекте: ‘Но я думала, что если кому захочется взять почитать французскую книжку, так она к услугам, пожалуйста’. — ‘Я, со своей стороны, не прочел и двадцатой части наших собственных книг’, — был ответ. — ‘Что вы, даже норвежских?..’ — сказала фрекен д’Эспар.
Это было глупо, но многие негодовали на фрекен, такой иностранкой она выглядела, так веяло от нее духом какого-то превосходства, и так она не считалась с местными условиями. Пасторские дочери, старые девы, так те думали, что вполне достаточно верить в Бога и показываться на люди прилично и скромно одетыми, — так ведь нет. Они не шатались и не скрипели дверями по ночам, а фрекен д’Эспар делала это. На утро они пожаловались инспектору, инспектор поговорил по этому поводу с заведующей, заведующая пошла к доктору. Да, доктор обещал подумать об этом и вполне согласился, что такой беспорядок следует устранить. Со своей обычной, легкомысленной и жизнерадостной манерой он затрагивает эту тему со старухами, не упуская случая расхвалить их за то, что, несмотря ни на что, они так отлично поправляются в Торахусе, а фрекен д’Эспар он предостерегающе грозит пальцем, заставляя ее рассмеяться. С ней он не говорил об этом, так как она пользовалась симпатиями мужчин. Он пошел к господину Флемингу, слабогрудый больной должен находиться в постели по ночам.
— Вам следовало бы лучше выходить гулять днем, — сказал доктор господину Флемингу.
— Да.
— Днем при солнышке.
— О, да, но к чему все это, зачем бороться? — спросил господин Флеминг, бледный от утреннего холода и уныния. — Посмотрите на мои ногти, какие они стали синие.
— Ногти? Ерунда. Вам следует пойти поудить форелей там наверху.
— Да форели не ловятся на солнце.
— О, нет. Отчего же? На муху. Тут есть и другие люди, кто удит на муху, например, Даниэль с сэтера. Мы найдем, погодите, хорошенькое местечко. Я пойду с вами.
— Знаете ли что, доктор, я сегодня ночью опять обратил внимание на свою грудную клетку: левая сторона западает.
— Ха-ха, — засмеялся доктор. — Ни у одного человека грудь не бывает одинаковой высоты с обеих сторон, ни у одного. Не думайте только об этом. Ведь кровь у вас горлом не идет?
— Глубоко запала, — повторяет господин Флеминг. — И по ночам я потею.
— Но кровь горлом у вас не идет?
— Но я кашляю. Я кашлял ночью, когда гулял.
— Ну, конечно, — воскликнул доктор. — Это фрекен д’Эспар сделала вас таким легкомысленным.
— Нет, нет, я сам этого хотел: я ищу ее общества.
— Ну, что ж, и прекрасно. Ищите его себе на здоровье, только днем.
— Раз вы упомянули о фрекен д’Эспар, — сказал господин Флеминг, — то должен сказать вам, что я так благодарен ей за то, что она составляет мне компанию. Она такая веселая и добрая, она служит мне опорой. Мы так много говорим, я рассказываю ей о своей родине.
— Послушайте, — сказал доктор, чтобы положить конец этому. — Вы должны ложиться в постель в 10 часов вечера, и вы будете опять здоровы.
Господин Флеминг принимает это с недоверчивой улыбкой:
— Опять здоров?
— Опять здоровы, — сказал доктор уверенным тоном и кивнул в подтверждение головой. — А теперь я дам вам капли от кашля.
Надежда загорелась в глазах господина Флеминга, его губы дрожат, когда он задает вопрос:
— Но ведь вы не думаете же, что я могу поправиться? Доктор смотрит на него в изумлении:
— Вам не поправиться? Да вы с ума сошли!
— Это было бы слишком большим счастьем — слишком большим.
— Так! Ну, пойдемте, я дам вам капли.
По дороге господин Флеминг начинает цепляться за слова доктора о том, что он может поправиться.
— А ведь у меня действительно не идет больше кровь горлом, — говорит он, — в этом вы правы. Отчего бы это? Месяц тому назад она шла, не так много правда, с глоток один, а ведь крови-то в нас несколько литров, ну что значит один глоток! А с тех пор, как я приехал сюда, кровотечений больше не было. Вы думаете, процесс приостановился?
Доктор останавливает господина Флеминга, просит его стоять прямо и смотреть себе в глаза. Это было, конечно, докторское вдохновение или просто он хотел произвести сильное впечатление. Внезапно он весело рассмеялся и сказал:
— Вы, с вашим сильным сложением, вы богатырь, представитель старой кряжистой расы. Я не знаю никого лучше одаренного от природы. Мы подлечим вам только верхушку левого легкого, и вы будете опять здоровехоньки.
Господин Флеминг расцвел от удивления и благодарности.
— Спасибо, спасибо, — сказал он.
— Но никаких прогулок по ночам, по резкому воздуху, — запомните это.
Они пошли за каплями.
Да, это было совершенно правильно. Господин Флеминг был действительно хорошо одарен от природы. Но природа, казалось, взяла затем свои слова обратно, отказалась от обещаний, данных ему. Положительно жаль было видеть молодого человека, в такой степени истощенного. Докторское утешение пришлось ему весьма по сердцу, он нуждался в нем и был весь этот день в более веселом настроении. Вот была бы штука, если бы ему удалось надуть свою судьбу, поистине блестящая штука! Он уселся писать радостное письмо домой, замечательное место этот Торахус в Норвегии, больные выздоравливают здесь один за другим. Но зато и доктор же здесь был, действительно понимавший свое дело, какие капли от кашля он давал, какая печать уверенности и знания лежала на нем! — писал он.
Вечером, когда господин Флеминг ложился спать, ему с такой отчетливостью показалось, что грудная клетка его опустилась еще более, отчего бы это могло быть? Он исследовал себя в зеркале, тщательно прикидывая на глаз, давил правую сторону, чтобы сообщить ей одинаковую высоту с левой, но левая была и оставалась ниже. Не так на много, чтобы об этом стоило говорить, так, на палец от верхушки легкого вниз, но все же достаточно, чтобы вновь вселить в душу господина Флеминга сомнение. Он улегся, но долгое время не мог уснуть из-за назойливо лезших ему в голову мыслей. Ему пришла в голову странная идея, что фрекен д’Эспар вылечила бы его, если бы была врачом, он женился бы на ней, и она, конечно, исцелила бы его.
Его мысли уводили его все дальше, и, как всегда по вечерам, после того, как он ложился, становились все возбужденнее и возбужденнее, становились опасными и нескромными, необузданными, он вертелся в продолжение нескольких часов, пока заснул. Когда он проснулся среди ночи, он был весь в поту.
Наступил рассвет. Был ли он одним из тех созданий, что не могут раскрыть глаз без того, чтобы не засмеяться и не запеть? Нет, нет, какие бы причины у него были к этому? Он занял свое место за столом, накрытым к завтраку, без бодрости и без малейшего аппетита. Он взглянул на тарелку фрекен д’Эспар, она еще не ела. Чего он добивался от нее? Ничего. Она выслушивала его, не избегала его, но и не представляла его участи, она была красива и здорова, была похожа на такой освежающий плод. Когда она пришла, он устал от мыслей о ней и весело поздоровался.
— Спали хорошо? — спросила она. Он только покачал головой.
— Мы немного пройдемся, — сказала она.
Глава III
Дела в Торахусском санатории шли своим ходом. Они, быть может, шли не совсем так, как надо, с полным блеском, оркестром музыки и процентами на затраченные деньги, но нельзя этого и было ждать вначале, это должно было прийти впоследствии. Правление обнаруживало полнейшее желание послужить доброму делу. Доктор был душа-человек и принимал живейшее участие в самочувствии каждого, заведующая была дамой опытной в домоводстве и уходе за больными, инспектор — старый моряк — ядреный мужчина, не отказывавшийся от партии в карты, а порой распивавший и стаканчик с пансионерами, жаждавшими подкрепиться.
Здесь находился сейчас и адвокат Робертсен, тот, который вместе с доктором был душой всего дела. Да, он не раз наведывался в Торахус, осматривая все устройство и просматривая книги, так как он был главою предприятия. Хорошая голова, выдающийся человек. Он первым кланялся прислуге, хотя ведь именно он был хозяином. Он не задирал носа перед пансионерами, но уступал им дорогу и придерживал дверь, когда проходила дама.
В этот последний раз он прибыл в санаторию в аристократической компании, а именно с женой английского министра и ее служанкой-норвеженкой. Адвокат Робертсен низко кланялся, устроил ей помещение, отдал приказание прислуге — словом, сделал все возможное для супруги министра. Она со стороны принимала всякий знак внимания, как должное, и благодарила соответственно этому. То была дама в годах, в разводе с мужем, но с еще неизрасходованными резервами, пудрой на лице, затянутая в жесткий корсет и с официальной улыбкой. Адвокат был горд этой гостьей и просил заведующую позаботиться о ней — ей нужно было только спросить служанку-норвежку, ее переводчицу, не нужно ли ей чего-нибудь. Не потому, что леди была бы чем-нибудь больна, это была просто знатная дама, которой пришло в голову пожить в горах, в Норвегии, а средств на это у нее было достаточно, если судить по ее багажу и драгоценностям. На всякий случай, впрочем, адвокат Робертсен поговорил о ней и с доктором, сказав, что он должен сделать ей визит, что она представляет собой магнит, который притянет много гостей в санаторию. Да, адвокат зашел даже так далеко, что заставил инспектора стаскивать с себя шляпу и стоять с непокрытой головой, когда супруга министра садилась в коляску. И инспектор Свендсен, этот подхалим, — он был когда-то матросом и умел говорить на языке миледи, — сказал: ‘Very well’.
Так управился адвокат Робертсен с этим делом.
Тут подошел к нему Сельмер Эйде, пианист, и попросил разрешения сказать ему пару слов перед отъездом. Адвокат прекрасно знал, чего хочет господин Эйде, но все же ответил:
— Пожалуйста, господин Эйде.
Они отошли вместе в сторонку, и пианист посвятил его в свое дело: то была старая песня о том, что ему было совершенно бесполезно сидеть здесь, что ему следует и обязательно нужно уехать. Проходят дни и целые недели, а он все не может попасть в Париж. Не знает ли господин адвокат каких-нибудь способов устроить это ему?
— В Париж, да. Скажу сейчас, как говорил и раньше, что я одобряю ваше решение. Но разве здесь нет никого, к кому бы вам обратиться? Ну, в течение лета несомненно такие найдутся, в такую большую санаторию, конечно, приедут зажиточные люди, будьте уверены.
— Я подумал о господине Бертельсене, — заметил пианист.
— Вы говорили с ним?
— Нет. Мне пришло в голову это только на днях.
— Да, да. Подождите только до осени. Выход найдется, я знаю.
И хотя адвокат имел при этом вид человека, знающего гораздо больше, чем он хочет сказать, господин Эйде нетерпеливо перебил его:
— Нет, до осени осталось ведь несколько месяцев, я должен уехать теперь, время идет.
— Теперь? Нет. Этого вы не можете. Знаете ли вы, кто как раз теперь прибыл сюда? Супруга английского министра. Смотрите, вот это публика, для которой стоит играть. Она в состоянии заинтересоваться вами.
— Ну, англичане не очень-то ценят музыку, — сказал снисходительным тоном господин Эйде.
— Вы думаете? Во всяком случае, это выглядело бы недурно, нечего сказать, если бы вы уехали как раз, когда приехала она. Она, быть может, тоже захочет музыки, а вас-то и не будет.
— Ну, ведь здесь найдется кое-кто из дам побренчать.
— Да, но она, конечно, пожелает услышать хорошую музыку, должен я вам сказать, насколько я ее понимаю. Послушайте, — говорит внезапно адвокат, — итак, значит, решено: вы остаетесь в санатории до осени, а одно лицо, здесь же в санатории, дает вам стипендию.
— Кто? — спрашивает разом оживившийся пианист. Адвокат отвечает:
— Я собственно не должен был бы говорить этого. Но поговорите теперь же с господином Бертельсеном. Вы ведь знаете, кто такой господин Бертельсен — фирма ‘Бертельсен и сын’ — очень богатый и понимающий в искусстве человек. Кланяйтесь ему и скажите, что говорили со мною.