Последний фаворит, Жданов Лев Григорьевич, Год: 1914

Время на прочтение: 319 минут(ы)

Лев Григорьевич Жданов

Последний фаворит (Екатерина II и Зубов)

‘Последний фаворит (Екатерина II и Зубов): Роман-хроника’: Детская литература, Москва, 1994

ISBN OCR и редакция: Вадим Ершов, 25.03.2005

Аннотация

Роман широко известного до революции исторического беллетриста Льва Григорьевича Жданова (1865 — 1951), получившего признание российского читателя благодаря своим историческим изысканиям, облеченным в занимательные, драматичные, как правило, повествования, раскрывает последние горькие годы царствования Екатерины II: безжалостное старение некогда прекрасной властительной женщины — и обветшание некогда блистательной политики России, доверенной ею последнему фавориту Зубову.

Лев Григорьевич Жданов

Последний фаворит (Екатерина II и Зубов)

Читателю наших дней имя Льва Жданова, вероятно, ничего не говорит. Оно не встречается в популярных литературных энциклопедиях и справочниках, хотя известный литератор конца XIX — начала XX века Леон Германович Гельман, писавший под псевдонимом Лев Жданов, прожил долгую жизнь и написал более двадцати исторических романов. Л. Г. Гельман родился в 1864 и умер в 1951 году.
Свою карьеру Лев Жданов начинал в качестве переводчика. В 1893 году в его переводе вышла популярная во Франции в начале XIX века повесть Ж. Казотта ‘Влюбленный дьявол’. Книга возбудила интерес, но критики отметили некоторую неровность перевода.
В 1895 году на сцене московского Малого театра была поставлена пьеса Жданова ‘Она жизнь поняла’, а в 1898 году — ‘Ночной пикник’.
В начале 1900-х годов с пьесами Жданова ‘Под колесом’, ‘Враг души и тела’, ‘Санкт-Питербурх’ знакомится театральный мир Петербурга.
В знаменитом ‘Словаре русских писателей’ С. А. Венгерова, переизданном в 1910 году, Лев Жданов упоминается как современный русский драматург.
Работая над пьесами, Л. Г. Гельман с увлечением изучает русскую историю, увлеченно работает с архивными материалами. В результате упорного труда и благодаря природным дарованиям в короткий срок появляется серия исторических романов: ‘Стрельцы у трона’, ‘Царь Иоанн Грозный’ и исторические хроники.
Романы имеют успех особенно у юных читателей. И уже в 1912 году совершенно неожиданно для многих выходит четырнадцатитомное, а чуть позже и тридцатитомное Собрание сочинений Л. Жданова. Журнал ‘Вестник Европы’ отозвался на это следующим образом: ‘Живое изложение, умелый диалог, множество выражений, взятых из старинных источников, — все это делает хроники г. Жданова занимательными и полными исторического интереса’.
Если учесть, что, кроме работы над историческими произведениями, Жданов пытался создать так называемую ‘летучую библиотеку’ (для легкого чтения), куда он включал свои бытовые романы, можно только поразиться его огромной работоспособности.
Читатели были увлечены романами Л. Жданова, а критики, греша излишней резкостью, обвиняли автора в неточностях, отступлении от истины, фамильярном изображении исторических лиц.
Обращаясь к творчеству своеобразного, талантливого писателя, надеемся, что его исторические романы будут интересны и современному читателю.
От редакции.

КНИГА ПЕРВАЯ

Naturalia non sunt turpia!

Изобретать — легко, делать
открытия — весьма трудно!
Екатерина II. ‘Разговоры’

От автора

По особым условиям своей исторической жизни Россия только за последние десятилетия получила возможность… узнать подробно все, что делалось за прошлое время в недрах… народа и там, на верхах его, где вершились судьбы царства — иной раз по приговорам рока, а порою и по прихоти ‘случайных’ людей, случайных вершителей народной судьбы.
Это одна из главных причин малого знакомства масс с прошлым родной земли. Есть еще и другие, не менее важные.
Грамотность даже в высших кругах общества или прививалась весьма туго, или направлена была в сторону иноземных образцов. Не только при дворе, где общество всегда больше международное, чем национальное, и в высшем русском сословии вообще немецкий и, особенно, французский язык был более известен как литературный, чем свой собственный, русский.
Это продолжается даже до средины XIX века, если и не позже.
Вот почему так мало документальных данных на русском языке о том, что делалось там, в лаборатории нашей исторической жизни, на ее верхах.
А между тем, как ни могуче было движение умственной и политической жизни и созревание России в лице ее народа, очень мощным слагаемым, вернее, пружиной всему, что творилось внутри и вне России, больше чем на три четверти служила деятельность верхов, теперь называемых сферами…
И знать правду о них — значит понимать весь ход внутреннего развития России и ее роста извне.
Но эту правду, повторяем, до самого последнего времени если и удавалось узнавать, то больше западным соседям — в виде мемуаров, порою весьма неточных… подсказанных излишней любовью или чрезмерной враждой…
Вот почему теперь явилась возможность дать для прочтения широким кругам и настоящую хронику, если не блещущую особыми достоинствами, зато строго отвечающую требованиям исторической правды.
Конечно, и в тех узких рамках, какие намечены для настоящей хроники, по ее размерам и по условиям замысла, не оказалось возможным использовать все, что касается последних лет царствования великой государыни, ‘Екатерины Великого’, как ее в мужском роде величал принц де Линь и другие. Но все, что здесь найдет читатель, есть ряд строго исторических, проверенных событий и фактов.
Исторический роман по сущности своей должен не только знакомить, но и научать…
В русской литературе есть великолепная историческая повесть Пушкина ‘Капитанская дочка’, есть яркие, вдохновенные страницы Лажечникова, занимательные хроники Соловьева и более определенные, выпуклые очерки Данилевского, Мордовцева… Есть романтические ‘Мемуары’… Словом, есть все зачатки будущего исторического романа, который должен скоро народиться.
Чтобы стать наряду с лучшими произведениями этого рода, известными во всемирной литературе, русский исторический роман должен иметь блеск боевой журнальной статьи, силу драмы и убедительность архивного документа…
Я со всей Россией жду нарождения такого отрадного явления.
А пока решаюсь отдать на суд читателей мою скромную историческую хронику, единственное достоинство которой — ее правдивость.

I

НОВАЯ СМЕНА

Середина июня 1789 года.
Больше месяца, как императрица с обоими внуками и своей обычной свитой переехала в Царскосельский дворец.
Всего десять часов утра, но во всех жилых помещениях, во дворах между зданиями и в парке кипит жизнь.
Удивительного тут нет ничего: сама хозяйка этого очаровательного уголка встает в шесть часов, погуляв немного в роскошном цветнике, по новому парку в английском вкусе, возвращается на небольшую террасу, которая ведет в длинную колоннадную галерею, и садится на зеленом, обитом сафьяном диванчике, перед таким же столом.
Здесь часа полтора-два пишет и работает Екатерина одна, набрасывая свои ‘Записки’, страницы ‘Истории Российского государства’ или письма к Дидро, Гримму, к мадам Жоффрен, Циммерману, в которых так выливается весь ум, сверкают искры веселья, юмора и вдохновения державной сочинительницы.
После этого еще часа два уходит на работу с дежурными секретарями, тут же принимаются доклады петербургского обер-полицеймейстера.
Затем Екатерина снимает свой гладкий, сидящий немного набекрень утренний чепец, заменяет его другим, украшенным белыми лентами, сидящим более прямо на густых, напудренных волосах. Вместо белого атласного или гродетурового капота она надевает гладкое, тоже атласное, белое платье, поверх которого носит лиловый или вообще темного цвета ‘молдаван’, род казакина. И туалет на весь день готов.
Размеренно, по часам, даже по минутам, идет жизнь в главном дворце, который внушительно темнеет со своими глубокими сводчатыми окнами на свежей зелени старого сада и нового парка…
В новой пристройке, созданной для себя лично Екатериной, и во всех флигелях, службах, конюшнях и караулках от старшего внука, великого князя Александра, до последнего сторожа все подчиняются раз заведенному порядку, отступление от которого допускается лишь по особому разрешению государыни.
Сравнительно меньше движения заметно в помещении, отведенном для генерал-фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, воспитателя великого князя Александра Павловича.
Княгиня Наталья Владимировна появляется из своего будуара только часам к одиннадцати. Но Салтыков по примеру государыни давно на ногах.
В передней у него дожидаются несколько военных с рапортами из Военной коллегии, где по должности своей председательствует князь, затем дежурный от молодых великих князей и два-три просителя.
В гостиной, большой, просторной комнате, выходящей окнами в сад, давно уже отдельно ото всех ждет выхода князя начальник роты, находящейся здесь в карауле, ротмистр конной гвардии, совсем молодой офицер, с виду лет двадцати — двадцати двух, не больше.
Сначала он осторожно, какой-то эластичной, неслышной походкой мерил комнату, лавируя между столами, креслами, диванчиками и столиками, расставленными в комнате. Потом остановился у окна и, жмуря свои большие, черные, бархатистые глаза, стал глядеть в ту сторону, где на солнце сверкала стеклянная стена знаменитой царскосельской галереи.
Открытая часть этой галереи, которую образовал ряд массивных колонн, служащих опорой для крыши, была пронизана лучами утреннего солнца. И, проникая в пролеты стеклянной стены, они открывали глазу то, что было за окнами, внутри.
Больше часу тому назад офицер мог различить, как по галерее прошла женщина, направляясь с террасы во внутренние покои, мимо беломраморных бюстов героев и ученых, расставленных вдоль всего пути.
Плотная фигура небольшого роста, с высокой грудью, характерный постанов головы, чуть приподнятой, и особая прямизна стана — все приметы государыни, хорошо знакомые ротмистру, привлекли его внимание.
Долго после того, как женщина скрылась в глубине галереи, не доступной его взору, молодой офицер все глядел туда, вслед, как будто обладал способностью видеть сквозь толстые каменные стены…
Гулко пробило десять на больших дворцовых часах.
Бронзовые фигурные часы, стоящие в гостиной на консоли, мелодично начали вызванивать удар за ударом.
Офицер как будто очнулся от своих дум, нервно оправил темляк, и без того бывший в полном порядке, огляделся, прислушался и опустился в мягкое соседнее кресло, откуда видно было и дверь спальни князя, и все, что делается за окном.
Тонкий слух офицера различил за дверью невнятное бормотанье, то прорывавшееся более внятной нотой, то переходившее в однотонное причитанье, то совсем затихающее. Изредка какой-то глухой стук доносился из-за двери, как будто что-нибудь мягкое упало на ковер, этот стук повторился раз десять — двенадцать подряд.
Такой звук мог бы издавать большой, очень туго набитый, эластичный мяч, который, упав на пол, подпрыгивал бы и падал несколько раз подряд, все слабее и мягче.
‘Поклоны отбивает… Весьма любопытно сведать: какие грехи великие замаливает сей старый хорек?’ — подумал ротмистр.
Лицо его, очень красивое, но маловыразительное и неподвижное до этих пор, оживилось легкой насмешливой улыбкой, от которой засверкало два ряда мелких красивых зубов, полуприкрытых тонкими, красиво очерченными, краснеющими, как у женщины, губами.
Шум и серебристый звон бубенцов стал долетать справа из-за окна.
Это отъезжала от крыльца обычная русская тройка обер-полицеймейстера, успевшего сделать государыне свой доклад и теперь во всю мочь лихо покатившего обратно в столицу.
Еще не замерли совсем вдали серебристые перезвоны бубенцов и колокольцев, когда за дверью рядом послышались шуршащие, припадающие шаги.
Кто-то приближался в мягкой обуви, прихрамывая на одну ногу, слегка пошаркивая подошвами по паркету, не перекрытому у дверей ковром.
Слегка прихрамывая на левую ногу, приближался князь.
Разделяя убеждения своего времени, Салтыков для предупреждения различных заболеваний носил вечно ‘фонтенель’ на этой ноге. Полагали, что через незаживающую, постоянно гноящуюся ранку выходят все дурные соки из организма и обеспечивают тем долголетие, здоровье и силу.
Узнав шаги, ротмистр быстро вскочил, вытянулся в струнку, еще раз обдернув свой прекрасно сидящий мундир, приладив по форме в руках головной убор.
Большая тяжелая дверь медленно, с коротким скрипом распахнулась под давлением слабой старческой руки.
Прямо против двери находилось окно спальни.
Яркие золотые лучи, падающие в него, наполнили весь пролет двери, ударив прямо в глаза ротмистру.
На этом золотистом, сверкающем фоне вырезалась маленькая фигурка худощавого старичка со сморщенным лицом, с седою головой на тонкой, вытянутой немного вперед шее.
Небольшой острый носик торчал над безусым старческим ртом с тонкими, нервными губами, которые порою как будто жевали что-нибудь, не умея оставаться в покое.
Рот старика вечно был осклаблен в любезную, даже как будто угодливую полуулыбку привычного царедворца. Но общее лукавое выражение лица, особенно небольших, карих, умно глядящих глаз, как-то не вязалось с этой гримасой, одетой, как вечная маска, на лицо старика.
На нем был военный, зеленого цвета, мундир и цветной камзол нараспашку. Старомодное кружевное жабо белело под камзолом.
На ходу князь четко постукивал своим костыльком с золотой ручкой, без которого не появлялся нигде.
Князю было всего шестьдесят лет, но выглядел он гораздо старше, несмотря на свои вечные заботы о здоровье и довольно умеренный образ жизни.
Беспокойный, завистливо-подозрительный блеск глаз, выдающий ненасытного честолюбца, говорил внимательному наблюдателю, отчего таким изможденным и слабым казался князь-фельдмаршал, сделавший блестящую карьеру даже для своих лет и при всей родовитости Салтыковых.
— Здесь уже, Платошенька? Здоров, здоров… Рад видеть. Что там: все свои? Ну, погодят. Не каплет… Садись, потолкуем. Что нового? Кхм… кхм… выкладывай… Постой… Чтой-то ты нынче как будто тово… не тово?.. Ха-ха-ха-ха… Гляди не истрепись до срока, потом чтобы неустойки не вышло… Ха-ха-ха-ха!..
Князь раскатился своим дробным, надтреснутым смехом, впиваясь в то же время острыми глазками в лицо покрасневшего ротмистра.
— Что? Нет? Скромненько живешь? Верю, ладно… От любви сохнешь? Знаю… Так и толкуем мы, где следует: ‘Помирает от любви мальчик!..’ Ха-ха-ха… Там это любят, чтобы за ней помирали, пока самой пора помереть не пришла… Ха-ха-ха-ха-ха! Кх-кх-кх-кх…
Наполовину искусственный смех перешел в такой же, наполовину только естественный кашель.
Казалось, этот старик в силу долгой привычки даже наедине с самим собой, даже на молитве перед Богом разучился быть простым и естественным. И это притворство, неразлучное с князем, уже не резало окружающим ни ушей, ни глаз.
— Ишь, ишь зардел даже, что твоя красная девица!.. Ротмистр… гвардеец, кавалерист!.. Ха-ха-ха-ха… Ха-ха… Ничего… Это тоже нравится… Это любят… Красней, красней… Вреда не станет от того… Ну, толкуй: что нового? Где был? Кого видел? Исповедайся, мой свет. Докладывай по начальству…
Ротмистр Платон Зубов, подняв скромно опущенные глаза и подобострастно глядя прямо в лицо князю, заговорил вкрадчивым, тихим, но внятным голосом:
— Нынче Господь счастье послал, ваше сиятельство! Раненько утром случайно повстречаться довелося… Как на первую прогулку выйти изволила…
— Случайно?! Ха-ха-ха… Ха-ха! Со мной, брат, не финти. Со мной начистоту надо… Далее! Был замечен?
— Помог Господь, ваше сиятельство! Я будто по караулу шел… Увидал издали, остановился, салютую… Собачка одна ко мне кинулась. Я приласкал. Тут и узнан был. Изволила головой ласково кивнуть… И далее проследовала… Я не осмелился ближе. Очень в задумчивости пребывает, видно…
— Задумаешься!.. Этот ‘кафтан красный’, как она его называет, совсем истрепался со своей Щербатовой. От него ей, голубушке нашей, ни тепло ни холодно… А еще ревновать смеет ее, голубушку бедную… Собака на сене, ей-ей! И взглянуть ей не дает ни на кого!.. Есть тут преображенец отставной, секунд-майор Казаринов. Известен давно государыне… Красивый мужчина. О нем тоже многие хлопочут. Особливо потемкинцы. Заметь это… Вот и захотел граф Брюс поджечь Мамону нашего… Торговал тот у графа именьишко, да остановился. Проведал, что не стоит покупать: крестьянишки разорены… А Брюсу сбыть охота. Он и спросил на днях: ‘Что ж, граф, покупаете, нет ли? Другой охотник есть’. — ‘Продавайте! — говорит Мамона. — А кто торгует?’ — ‘Казаринов’. Как услыхал мой Александр Матвеевич — побледнел… голос у него отнялся. Еле слышно выговорил: ‘Да вить у Казаринова у этого… и нет ничего… Откуда у него триста тысяч… такая изрядная сумма возьмется!’ И на государыню глядит, словно пробуравить ее хочет глазами. А она, матушка, таково-то спокойно и отвечает: ‘Разве один Казаринов на свете? Может, и купит совсем не тот, на кого ты думаешь?’ А Брюс и затакал. ‘Да, — говорит, — секретарь отставной из Военной коллегии купить собирается’. Понял? Да еще Милорадовича, тебе ведомого, тот же Безбородко, как родню своего, сватает… сватает… Да курляндец Менгден… Да еще есть… Видишь, целый бой идет…
— О том я известен, ваше сиятельство… Анна Никитишна вчерашний день сказывать изволила.
— А, и к Нарышкиной вчера заглянул?.. Молодец. Тихой-тихой, а ловить фортуну за хвост умеешь…
— Сама изволила присылать за мной, ваше сиятельство. Я что же? Разве я посмел бы?.. И нынешняя встреча по совету Анны Никитишны вышла… Мол, на глаза чаще попадаться, чтобы теперь замеченным быть, когда тревога в государыне… Сказывает Анна Никитишна, скоро уж и конец… С прошлой-де осени почти что и службы своей не исполняет граф. Только имя одно за ним. Приказывала насчет белья хорошенько подумать… чтобы все как надо… И наготове быть.
— Так, так… Ха-ха-ха-ха… Ха-ха. Она говорит, она знает. И я слыхал, что махание графа со княжной со Щербатовой уж и так зашло, что нельзя дальше… Свадьбой им спешить надо, чтобы крестины ее не обогнали… Ха-ха-ха!.. Нехорошо. Щербатовы — не Зубовы или иные дворяне беспоместные… Фамилия первая… Придется графу свежеиспеченному ответ держать перед самой перед матушкой нашею вдвойне. И за обман перед нею, и за поступки столь низкие с благородной девицей… Мат ему, гордецу, пришел. Не долго повластвовал. Чванен больно. А забыл, что гордым Господь сам противится… Слыхал: под своего благодетеля, под светлейшего, и то подкапываться уже стал ‘кафтан’ наш ‘красный’… Ха-ха-ха!.. На гвоздик его за это повесить за одно следует. Благодетелей не помнит. Ты тоже такой будешь, а? Говори!
— Да ваше сиятельство!.. Отец родной… Да я разве посмею… Ежели бы не вы… Ваше сиятельство! Господь слышит. Раб ваш по гроб жизни… и всегда… Я, ваше…
— Верю, верю. Будет. Не заклинайся. Грешно. Помни только, как ты передо мною разливался, молвил, чтобы я тебе командование тут караульное сдал на лето… У-у, и плут ты! Не одну выслугу по чинам — иное уж кое-что чуял либо от кого подстроен был? Признавайся? Начистоту!
— Нет, ваше сиятельство, особого ничего… Правда, ваше сиятельство, будучи вхож в дом к Анне Никитишне, там многое слышал и сердцем болел о государыне… Но ясно ничего не думал… И мне не было сказано. Так, совет давался: лучше-де молодому, собой приятному человеку на глазах быть для карьеры… Я принял к сердцу слова… Вот и все.
— Старая потатчица Никитишна… Она вперед знает. На три аршина под землей видит, что матушки нашей и ее нужд касаемо… по сердечной части. Видно, не захотели нового друга из рук у светлейшего принимать. Занятно, как наш ‘князь тьмы’ на сие взглянет, ежели помимо него ты в случай проскочишь, в фавор угодишь. Далече он. А хотелось бы его одноглазую рожу поглядеть, как сведает, что иными ты поставлен, не его милостью… Ха-ха-ха… Это тоже не забывай. Потемкин другом тебе не станет, раз ты не из его кармана выскочил. Так ты старых друзей держися. Словам твоим и ничьим я давно не верю. А вот как будешь помнить, что, кроме Бога и меня, старика, нет у тебя опоры и помощи на высокой, да скользкой горе, куда мы тебе добраться помогаем… Тогда авось и благодарности не забудешь… Ха-ха-ха… кх-хкх… кх… Совсем я разбился со здоровьишком со своим… Ты помни еще и то: отец твой и тот у меня счастье и подмогу нашел. Он, правда, честно правит деревнишками своими. Да, поди, и себя не забывает. Скупенек старик, правду сказать надо. Да скупость не глупость. Денежка рубль бережет, всем ведомо… А без них охо-хо-хо как плохо жить на свете, хоть и в чинах, и в орденах… Помни: деньги береги… Не мотай их… особливо в первую пору… Щедра тогда наша матушка. Сыплет золотом и домами, и крестьянишек не жалеет. А ты лови на лету… да угождай… Да своих не забывай. Понял? Молод ты еще, не больно умен, как слышно… Да авось эту науку поймешь… А?
— Пойму, ваше сиятельство… А чего не пойму, позвольте уж вас беспокоить, как отца родного, как ангела-хранителя… Уж, ваше сиятельство, вся на вас надежда. В ноги вам кланяюсь: помогите, не оставьте…
Взманенный картиной золотого дождя, которую сразу и ярко нарисовал старый хитрец, Зубов действительно упал в ноги старику князю.
— Ну, ну, ладно… Вставай… Нет у меня сил подымать тебя… Ишь невелик ты, а грузен. Плотный какой, словно ядрышко… Встань… не бабься. К чему слезы? Радость тебе предстоит, не слезы. Я уж вижу. Коли Никитишна так за тебя взялася, неспроста оно. Либо сама еще раней заприметила твое благородие… Либо Никитишна полагает, что ты на новом месте на своем ей тоже не без выгоды окажешься. Любит она денежки, подарки всякие, супирчики-сувенирчики, понимаешь?
— Понимаю, ваше сиятельство… Я сказывал, если Бог удачу пошлет, последнее, мол, тому отдам, кто поможет мне… Много раз ей сказывал…
— Так, так, братец. Тебя и учить мало надобно… Гляди, скоро из рук этой старой медиаторши и к ногам второй ‘амики’ к Степановне к Протасовой попадешь. С той как быть, слыхал ли? Знаешь ли?..
— Толкуют много. Да как бы промаха не сделать? Научите, ваше сиятельство!
— Да, тут надо без промаха… Ха-ха-ха-ха… Тут промахов не полагается… Прямо в цель попадай… Коли уж до того дело дойдет, слушай, какой церемониал тут полагается… Заглянет к тебе, словно ненароком, Роджерсон либо иной лекарь, государыни доверенный… Про здоровье станет распытывать. Ты ему говори… Сам еще попроси: мол, поглядите, посоветуйте, не надо ли чего. Да на вид ты богатырь у меня. Не болеешь?
— Нет, ваше сиятельство, храни Господь! Лихорадки бывали там, простуды. А чтобы что… Помилуй Бог!
— Вот он и поглядит… Ты его тоже обласкай, как можешь. Эти лекаря всегда в пригоду… А там и к Протасихе на вечерок тебя пригласят. Тут уж ты не бабься. Гвардию не осрами. Она баба бывалая. Ворона пуганая. Ничего не испугается, верь мне, Платоша. Я тебя уж так по старому знакомству зову, а?
— Счастлив, ваше сиятельство… Сыном родным считайте… На всю жизнь… Так, стало, робеть не надо?
— Помилуй Бог! Да она и сама с тобой церемониться не станет. Живо карты на стол выложит. Ты ей товар лицом покажи. Поддержи конную гвардию, не скиксуй. А она тебя всяким обхождениям научит, какие приятны дамам высокого света и зрелого возраста… У-у, прожженная бестия… Неспроста ее испытательницей называют… Так и ты гляди… не осрамись. Donnez des epreuves, que vous pouves satisfaire un appetit aussi enorme, qu il est possible, mon cher. Мол, сумеешь на всякий вкус угодить, понял?
— Постараюсь, ваше сиятельство… Да одно мне сумнительно: всем известно, какой случай был с Корсаковым… Заметила государыня, что сей фаворит с той же графиней Брюс, которая на место на протасовское тогда была, с нею он очень уж смело поступил. И места тотчас лишился… Вот теперь и думается: хорошо, если Анна Никитишна без всякого умысла поступает… А если я только к тому веден, чтобы в графе ревность поднять, его снова к месту по всей форме вернуть?.. И такая моя смелость в покоях у Протасовой, куда и государыня ежеминутно вхожа… Не погубит ли меня?.. Простите, ваше сиятельство! Может, и глупые слова мои. Вам, как на духу… Простите…
— Так и надо. И всегда так будь. Не пожалеешь. Теперь слушай, что я скажу. Первое, ты на вид глупее кажешь, чем всамделе есть. Не обижайся: это похвала. Так на свете легче проживешь. Пусть никто на тебя не думает, ничего от тебя особого не ждет, ни в чем не опасается. А ты в хорошую минуту и работай, как тебе удобнее… Помни слова старика. Всякое слово прослушивай, да не слушайся никого, никому не верь сполна. Только мне верь, что скажу, делай постоянно. Поставлю тебя на место, и не на год, на два — десятки лет просидишь… Знай. Теперь про твой вопрос скажу. Нарышкиной, ты прав, сполна доверять невозможно. До тебя ей дела мало. Лишь бы другу своему, государыне, угодить она могла. Это для старухи больше и прежде всего. Лет сорок пять они уж дружат. Думаю, нашла тебя Никитишна пригодным, вот и тянет. Что ревнует граф, тоже ты прав. Вчера еще государыня говорила: ‘Проходу не дает мне Александр Матвеевич. Сам как лед почитай с полгода стал. А с меня глаз не спускает: на кого погляжу, с кем словечко молвлю’. Тут у меня, признаюсь, язык зачесался было ляпнуть ей, что самому ведомо. Удержался впору, Бог миловал. И весть-то не больно радостная… Пусть другой ее кто… Сам пускай ‘кафтан красный’ и порадует свою благодетельницу. Это — перво. Второе: вижу, последний срок на это настал. Что ж ее, матушку нашу, голубушку болезную, раньше времени сокрушать?! Смолчал… Вот тебе и ответ: ты не на очах Мамонова в милость идешь. Потихоньку тебя выдвигают. Наготове держат. Значит, жди. Что будет на этих днях, то тебе и линию покажет, как надо вести себя. Дочиста ли верить кумушке нашей Нарышкиной или погодить чуточку. А впрочем, ей всегда верить опасайся. Как тебя она заготовила, чтобы место не пустовало, если абшид дадут ‘кафтану’, так и на тебя она палочку в уголок поставит, чуть до места доведет. Помни. В другое говорю: мне одному верь, на меня полагайся… — Князь внушительно, словно приводя к присяге Зубова, поднял правую руку перед собой.
— Верю… Буду… Богом свидетельствуюсь! — с дрогнувшей ноткой, со слезами в голосе воскликнул Зубов и, словно в неудержимом порыве, прижал сухую, сморщенную руку князя к своим мягким, влажным губам…
— Ну, ну, будет, не надо, — неторопливо отводя руку, кивая одобрительно головой, заметил князь. — Вижу, признательный ты теперь… И весьма тебе не терпится на место заступить. Еще бы! Да вот слушай: молод ты весьма. Боюсь я того. Не сумеешь повести себя с надлежащим видом. Подленек малость по юности. И не бедные вы люди, да отец вас уж через меру в черном теле держал по скупости… А тут совсем иное дело. Ты гляди не гнись, когда час настанет. Лучше надуйся. И так будет достойнее, чем если по-теперешнему в глаза глядеть каждому станешь. Угождать — это надо. Мани, обещай всем, чего сами они хотят. Но сам себя не роняй… Так будто и не хотел бы, да речь ведешь. Она это любит. Сама, как ангел, простая да добрая. А в мужчине ей геройство нравится. Слабый пол, известно. Помни. Да, поди, тебе уж там старухи все растолкуют, как в переделку к ним попадешь… А теперь пора, ступай… Услышишь что, тебя ли касаемое… так ли узнаешь — сейчас ко мне… Чтобы я раней других осведомился. Тогда и пользу тебе оказать смогу… С Богом… Стой… Ты, я вижу, малый богобоязливый… На Бога надежду имеешь… В речах твоих заметил я…
— Ваше сиятельство, прозорливость у вас свыше данная. Только на него, на милосердного, и на вас одна надежда… И сейчас в душе решил в храм пойти, молить Господа: дал бы милости…
— Похвально. Так и оставайся. Он всех нас защитник… Из праха на высоту возводит и низвергает по воле по своей. Но… ты не очень свое благочестие всем показывай… И сама государыня… как бы тебе сказать… Слыхал, поди, речи ее порою… ‘С молоду, — говорит, — предавалась и я богомольству… была окружена богомольцами да ханжами… По нужде. Государыня покойная то любила. А в душе не люблю показного ничего…’ Помни слова эти. Молиться хочешь, делай по-моему: тут, у себя в покое… Знаешь теперь, как я молюсь. Нехотя выдал я тебе молитву свою. И ты так делай. Бог тайную молитву больше ценит. А услышишь, доведется, от нее и слово какое, по-твоему вольнодумное, против веры, или иначе… Молчи, не оговаривай… На словах только вольность у нее… Душой и сама верит не хуже нашего… Да еще… Ну, ступай… А то и не кончу я… Ха-ха-ха… Вишь, и меня, старика, в соблазн ввел… Столько я натолковал с тобою… Годами не приводилось того. Положим, и дело немалое… Может, толк из тебя выйдет? Пользу какую государству и мне, старику, увидим из тебя? Ха-ха-ха… кхм… кхм… Коли суждено новому человеку на старое место сесть, пускай от меня тут доля будет… Моего меду капелька… С Богом… Чай, скоро свидимся еще…
— Сам о том прошу, ваше сиятельство… Благодарности слов нету выразить…
— И слава Богу… Не то сызнова заболтаемся… Зови там, чей черед? Я в кабинет пройду… С Богом…
Разговор этот происходил в субботу утром, 16 июня.
В это самое время Екатерина, отпустив своих статс-секретарей, вела оживленный разговор с принцем Нассау-Зиген, командиром русской гребной флотилии, спешно снаряжаемой против подходящего к Кронштадту шведского флота.
Беседа шла сначала довольно спокойно, хотя лицо государыни было покрыто пятнами, а глаза с расширенными, потемнелыми зрачками были как будто заплаканы.
Нассау, сразу все разглядев, старался не выдавать своих тревог и наблюдений. Он, как и все во дворце, знал о кризисе, переживаемом Екатериной в ее отношениях к графу Димитриеву-Мамонову.
Принцу казалось более удобным делать вид, что ее раздражение он всецело относит к некоторым неудачам и задержкам в военных делах, на которые горячо жаловалась императрица.
— Нет, дерзость какова! — неожиданно подымаясь со стула и начиная по излюбленной привычке шагать по кабинету, заговорила Екатерина, когда принц дочитал свой доклад о ходе работ по снаряжению гребной флотилии. — Что он полагает, этот духовидец, неуклюжий Гу! В самом деле думает, что, вступая в наши пределы, пустив к нашим берегам тридцать — сорок военных кораблей, он нас испугал? Напрасно… Ему придают духу наши первые промахи да неудачи? Это плохая игра. Rira Men qui rira le dernier, — вставила она французскую поговорку в свою немецкую речь. — Мы скоро оправимся, я тому порукой.
— И моя честь, государыня!
— Верю, знаю, принц. Жду, когда все будет у вас готово и вы начнете гнать этих земноводных лягушек… О, если бы светлейший был здесь… Он бы сразу им показал. Я сделала все, что могла. Но Мусин-Пушкин — соня… Михельсон, наоборот, лезет вперед без оглядки. Так осрамить наше оружие… Когда я получила известие об его отступлений, об его разбитии… Кем? Шведами, в небольшом числе!.. Я два дня места не могла себе найти… Двадцать семь лет я такого известия не получала — с тех пор, как взяла здешнее правление в свои руки. И только как пришли от Сен-Михеля добрые вести четвертого сего числа, вздохнула свободнее! Пусть берегутся! На нападающего — сам Бог. И я им покажу это… Войска собираются… Мы их и с суши, и с моря так должны подпереть, чтобы они и дороги домой не нашли…
Быстрым жестом засучила она широкие рукава своего ‘молдавана’, словно они стесняли ее.
— Признаюсь, государыня, меня удивила поспешная диверсия шведов, их переход к наступательной войне.
— А меня ничуть! Я знаю, в чем дело. Субсидии, обещанные от французского короля, недавно были выданы толстому Густаву… хотя и не сполна. Подумаешь, какое неистощимое сокровище! Не надолго его хватит. Мы и без субсидий обойдемся. Империя моя еще довольно велика и богата, чтобы побеждать без чужих подачек. Я докажу это им! Хотя, надо сознаться, христианнейший король поступает далеко не по-христиански. Поджигает войну… тянет руку неверных оттоманов, которых мы должны громить на дальних пределах государства… Кто не понимает этого? Шведы — прямые помощники и союзники султана против России. А Франция поет в третий голос… И скверно, должна сказать. Даже без обычной ловкости и умения… То навязывалась со своим союзом к России. А ныне под разными предлогами никак не соберется довести дела до конца! Чем это вызвано?
— Может быть, на самом деле, государыня, дело и не совсем так, как вам доносят. Может статься…
— Никто ничего мне не доносит. Я все вижу сама… Политика французского двора весьма неоткровенна… Сдается мне, даже враждебна нам. Я не хочу выводить дела прямо наружу, потому что не опасаюсь того вреда, какой могла бы причинить мне Франция… Больше скажу: кроме Господа, никого и ничего не опасаюсь на свете, ибо помню, что за мной стоит шестнадцать тысяч верст пространства земель и двадцать миллионов верноподданных россиян! — Глуховатый, мужского оттенка, голос Екатерины тут зазвучал полно и сильно, как боевой вызов, как пророческий клич: — Пусть вся Европа пойдет на нас — мы выдержим бурю и отразим удары. Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны…
— Аминь, государыня…
— Аминь, скажу и я, — тише, мягче подтвердила Екатерина, снова опускаясь на свое место перед принцем. И даже ее обычная приветливая улыбка постепенно осветила лицо, на котором до тех пор сжатые брови и сверкающие глаза представляли непривычное, пугающее зрелище. — Я, конечно, напрасно волнуюсь, понимаю сама. Только все тут сошлось разом… И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться такой простушкой… В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями… Послушайте, принц, вы, надеюсь, уже достаточно стали русским… и потому желаю, чтобы вы написали — так, от себя… конфиденциально — министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ от союза версальского двора и поведение ихнего посла в Константинополе, интриги Шуазеля против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому. Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает недобросовестно, либо приказания короля исполняются его доверенными весьма дурно. Меня даже уверяли… Признаюсь, это мне очень неприятно… Говорили, что Сегюр, так обласканный мною, сообщал моим министрам неточные извлечения из депеш, получаемых им из Стамбула, от Шуазеля… После таких уверений в дружбе, в любви… Впрочем…
Екатерина на досказала, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой, с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.
Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаенной горечью:
— Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперед еще осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!
— Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, — осторожно начал принц, — но все же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…
— Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло — им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов, я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц. А пока покончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно еще денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Надеюсь, что для шведов и меня хватит… Подите с Богом…
— Да хранит вас Господь, государыня.
Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.
С самой Екатериной вдруг произошла мгновенно удивительная перемена. Глаза ее потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо голубого, им обычного. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаенной боли, перекосило страдальческой гримасой, и оно покрылось морщинами, особенно у рта и вокруг глаз. Потерявшие напряжение мускулы лица давали заметить, что подбородок ее, обычно немного выступающий вперед, может заостряться, как у самой дряхлой старухи, даже такой полной, как Екатерина.
Даже высокая, налитая еще грудь под свободным платьем как-то сразу ввалилась, подряблела.
Сильный нервный подъем удивительно молодил Екатерину.
Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось шестьдесят лет.
А сейчас на ее лице, на всей согбенной, усталой фигуре, казалось, яркими знаками проступила далекая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софии Ангальт-Цербстской, которую теперь, уже при жизни, современники, весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.
— Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? — заботливо спросил Захар, взгляд которого привык замечать малейшее изменение в чертах этого давно знакомого ему лица. — Лекаря не позвать ли? Рочерсона?.. Я сейчас скажу…
— Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на нонешний день…
— Почитай никого и нет. Вяземский князь один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Савишну, может? В постельку, может?..
— Нет… Тут еще мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает… Ждет, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу ее… Ступай… Успокойся. Видишь, легче мне…
И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой обычный бодрый, ясный и ласковый вид.
— Слушаю, матушка… Иду…
Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной артистке, одаренной необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, любимец ее Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным пудреным париком.

* * *

— Ну, что, узнала, Annete? Говори, рассказывай все прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда все, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…
Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только ее старинная подруга появилась на пороге.
— Успокойся. Сейчас все скажу — по крайней мере то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну присядь, если можешь. Сюда на диван. Вот так. Ну а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы?.. Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Ни у кого, нигде не видала я такой красивой, нежной… такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твое стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят… — И до сих пор сыпавшая французской речью Нарышкина произнесла чистым московским говорком: — Нет вестей — добрые вести.
— Нет вестей?.. — тоже по-русски, чуть-чуть выдавая свое немецкое происхождение отчеканиванием согласных, протяжно по-своему переспросила Екатерина. — Как же это, помилуй? А вести были, и весьма не отменные… Слышь, говорят…
— …што кур доят. Лих, молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими со стариками говорить, те и на дыбы: ‘Да нет, да быть не может’.
— Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…
— А может, и так, — незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.
Что-то сдержанное замечалось в ее движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и вела дело так, чтобы полегче нанести удар.
В другое время Екатерина сейчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь, занятая одной жгучей, неотвязной мыслью, она больше прислушивалась к собственным ощущениям и словам, чем к чему-нибудь иному.
— Статься может, и права ты, душенька, — протяжно, в тон Екатерине, повторила Нарышкина.
— Как права? В чем? Вестимо, права… А ты еще споришь… С ней он, с этой змеей подколодной, с девчонкой наглой стакнулся… Меня осмеяли… И это им так не пройдет. А ты еще уверяешь, что нет ничего… Ты…
— Дай срок. Не сбей с ног… Послушай спервоначалу, что я… В ту пору и будешь грозой метать… Оно хоть идет к лицу тебе, как у тебя очи так почернеют, да я не кавалер. И без того люблю тебя безмерно. Договорить-то позволь, душенька.
— Говори. Только я ничему не верю…
— И на том спасибо. Много, поди лет сорок с лишним, дружбу ведем, а такого не слыхала. Видно, шибко засел этот ‘кафтанчик красный’ вот тут у тебя?.. — И фамильярно Нарышкина дотронулась рукой до груди своей державной подруги.
— Оставь! Что говорить хотела? Сказывай. Слушаю я… И не думай вовсе, чтобы уж очень он мне… Ну, понимаешь… Вынести того не могу, когда не я первая абшид даю. Когда по столице и повсюду говор пойдет: постарела, мол… Прошло, мол, мое время… Вот, мол… Да нет, быть того не должно…
— И не будет. Приятно, когда слышу речи такие твердые… Ну мало ль дури на свете? Смазливая рожица княжны приворожила его… Ненадолго, поди. Первого родит — сама рожном станет. Видала я таких, как она… Тебе ли чета? Хоть и внучкой тебе быть может… Только годами и взяла… Да тем, что, гляди, если правду врут, он первый к ней коснулся… Это лестно мужчине… Плод какой, подумаешь, диковинный… что у каждой девки дворовой в тринадцать лет найдется… Ну да шут с ними… Пусть лакомится на здоровье… Меня послушай. Знаешь, душенька… царица ты моя любимая… Твоя радость — моя радость. А всегда я понять плохо могла: что тебе в нем полюбилось? Вспомни, как светлейший с него портрет тебе показывал, сватал молодчика после покойного нашего, незабвенного, как это ловко ты вымолвила: ‘Рисунок хорош, да краски неважные’. А по мне, совсем линялый твой ‘красный кафтан’… Привыкла к нему ты, вот и все… А то…
— Оставь, молчи… Пустое несешь… И умен, и образован, не похуже Андрея Шувалова… Собой сколь хорош, не слепа ты, поди… Не люблю, когда лукавят. Роду прекрасного… От корня высокого, от Рюрика… Всем взял… И… что от тебя таить?.. Надоел бы он мне… будь и во сто раз лучше, так и спустила бы на воду, как икону старую… Как другим приводилось плыть… И Орлу моему, и светлейшему, другу неизменному, и прочим… А тут насупротив того. Вот без этой причины, а уж у нас и в Европе толки идут: больна я смертельно… Рак меня грызет, помираю-де совсем… Поневоле, кто не верил, верить станет, как узнают, что самые близкие прочь бегут… Что одна я… всеми кинутая, отброшенная…
— Да помилуй, душенька, chere Catherine, побойся Бога… Тут же под боком молодые люди режутся, стреляются от страстей своих к тебе, а ты говоришь…
— Что еще там? Кто еще?.. Все твой вздор? Слыхала я.
— Не слушай, если неохота. Я этим не торгую. Знаешь, если и думаю — о твоей только радости… Про тебя на самом деле кто бы не дерзнул чего такого помыслить… И сам как увидит, что бросаешь ты его без дальних слов, ‘кафтан’ этот линялый…
— Молчи… Ты опять о ротмистре твоем… Об этом с женским лицом… Глаза у него красивые, правда. Я заметила. И рот приятный… Даже, знаешь, он мне чем-то Александра Димитрича покойного, ангела моего, припоминать стал… Веришь ли?
— Как не верить? Лучше еще его. Сила какая, ежели бы ты знала… Что про него рассказывают!.. Повторять даже стыжусь. Большой шалун… по сердечной части. Неутомим ни в чем… А характер голубиный. Сын такой нежный… почтительный… Брат редкий. Сестры у него… Просто он им матери лучше… Бриллиант, а не мужчина… и… — Нарышкина снова перешла на французскую речь: — Нас уж так любит… умирает от страсти… Я не зря говорю… Даже на свою жизнь покушался. Едва удержали…
— Не верю…
— Ваша воля… А я бы не то поверила… Сама бы такого подыскала молодчика… и зажила бы превесело. А ‘кафтанчик’ за дверь…
— Ах, вот как…
— Разумеется. Пусть женится на ком хочет после того. От тебя отставка ему, не тебе от него…
— Вот как! Женится?! Наконец-то выговорила. Правда, значит, жениться он сбирается. Все уж знают? Вот куда ты вела?
— Да, нет, так только…
— Знаю я тебя. Всегда вокруг да около… Прямо не скажешь. А еще другом себя считаешь моим. Не верю я и тебе ни единого слова… Теперь вижу, в чем дело. Помешал кому-либо граф. И выдумали всю эту повесть… И мне иного подставляете. Полагали, я на свежую приманку так и накинусь, мальчика отличу… и от себя отгоню человека, который несколько лет подряд без пятна здесь прожил… Все я поняла… Не удастся вам ваша затея… Я вовремя спохватилась. Правда, есть между мной и графом полоса серая… Да не вовсе пропасть. Может, и нравится ему девчонка… Не беда… Побалует с ней и бросит. Меня не кинет. Я себя знаю… И ты меня знать должна… и все вы… Ступай, оставь меня…
Нарышкина с нескрываемым сожалением посмотрела на свою подругу, по-видимому нисколько не обидясь на упреки и подозрения, брошенные ей в лицо страдающей женщиной.
Отвесив глубокий, почтительный поклон, она направилась к выходу.
Быстрым движением, на какое нельзя было считать способной эту пожилую, грузную женщину, Екатерина кинулась за подругой и остановила ее у самых дверей:
— Постой, погоди… Не сердись… Не уходи так… молча… Неужели же ты не видишь, как я страдаю?.. Не смейся надо мной… Сама не рада сердцу моему старому, глупому… А не слушает оно ни лет, ни разума… Только в нем и мука, и отрада моя… Со всем умею справиться… Все разберу, со всем справлюсь, если нужда приходит… А вот с собой не могу… Теряю разум… как дитя малое становлюсь. Ты знаешь. Ты добрая… Ты любишь… Так не сердись. Останься. Помоги. Научи, что делать. Помоги, как быть…
И совсем по-женски, спрятав лицо на груди подруги, Екатерина залилась слезами.
— Ждать… одно осталось… Думаю, что не долго уж. Больше и сказать ничего не умею. Попробуй сама хорошенько спроси его… Вот хоть нынче… После обеда, как останетесь вдвоем, и приступи к нему… Пора маску снимать…
— Маску?.. Так ты уверяешь?.. Нынче?.. Ох, Анеточка, я сколько раз пробовала! А приступить духу не хватает… Глупые мы… Самые сильные женщины, а все же глупые… Хорошо, я возьму на себя решимость… Я спрошу… Только ты близко будь… Если правда… Если он мне скажет так, прямо… Не знаю, перенесу ли. А надо же узнать… Покончить надо. Теперь такая пора трудная. Враги кругом. Людей нету… Сама чуть не фураж для солдат собирать должна… Тут враги… На юге война… На западе Пруссия кулаки сжимает. Даже придется, того гляди, из Польши войска выводить… Царство шатается… Надо весь ум собрать, всю душу взбодрить… А тут сердце мое растерзано, думам мешает, лишает смысла и памяти… Нельзя так. Правда, ждать нечего. Один конец. Мне мое царство десятка графов дороже… Хоть бы и любил меня… Хоть бы и на время задурил. Надо кончать. Без любви без всякой, ты права, лучше этого мальчика приблизить. Пусть место занимает… И спокойней буду. Двадцать семь лет честно послужила трону… И теперь надо обо всем забыть… Решу. Нынче… А ты своего ротмистра готовь. Чтобы не подумал этот зазнайка, что я жалеть по нем стану… Иди… зови мне Козлова… Чесаться, одеваться пора… К столу время… Выйду — похвалишь меня. Никто не заметит, что у государыни у всероссийской сердце может, как у простой слабой женщины, тосковать и кровью обливаться… Тебе спасибо, милая… Сумела мне доброе слово, как надо, сказать… Зови людей моих…
Быстрыми шагами направилась государыня в свою уборную.
Нарышкина со вздохом облегчения последовала за нею.

* * *

Объяснение произошло в тот же день, после обеда, и длилось около четырех битых часов.
В семь часов граф Димитриев-Мамонов, измученный, бледный, вышел из комнаты Екатерины, поднялся во второй этаж флигеля, который занимал во дворце, кинулся на диван в кабинете и долго так лежал, мрачный, безмолвный, не пуская к себе никого.
Екатерина с пылающим лицом, с заплаканными глазами, которые даже припухли от слез, впустила к себе Нарышкину, и долго они толковали вдвоем.
О сцене сейчас же сделалось известно всюду во дворце, и хотя подробностей никто не знал никаких, но догадки, высказанные с разных сторон, были довольно близки к истине.
Совершенно неожиданно ровно в девять государыня появилась из своей спальни и вместе с Нарышкиной быстро прошла в парк, к светлому, красивому пруду, брошенному искусной рукой среди обширной зеленой лужайки, от которой лучами расходились в разные стороны тенистые, ровные аллеи. Причудливо подстриженные деревья и кусты, густые, стеной поднятые зеленые изгороди окаймляли лужайку, как живой забор… Только темные пролеты аллей нарушали сплошную зелень оград, как бы прорывая их своею заманчивой, густеющей, что ни дальше поглядеть, темнотою.
Белые ночи придавали особый, мертвенно-серебристый отблеск и гладкой поверхности озера, и свежей, зеленой листве.
Ночной свет, разлитый повсюду и не дающий тени, настраивал на грустный, но в то же время мирный лад.
— Как сильно по вечерам пахнут цветы! — заметила Екатерина, проходя мимо цветника. — Можно подумать, что это час их любви…
— Говорят, что так оно и есть, ваше величество…
— По вечерам?.. Когда село солнце… Когда тихо…
Когда все заботы отошли… Когда прохладно и легче дышать. А они не глупы, эти цветы… — покачивая головой, негромко, как будто рассуждая сама с собой, сказала государыня.
— Все, что живет, цветет и любит, — все это создано не без ума, ma chere!..
— Правда твоя, Аннет.
Екатерина глубоко вздохнула, и они медленно двинулись вдоль пруда.
На одном из поворотов, когда веселый подстриженный густой кустарник вдруг раздвинулся, открывая вид на озеро, они совсем близко перед собой различили на скамейке темную фигуру сидящего мужчины, военного.
Он был погружен в глубокую думу и, казалось, не слышал, не замечал приближения государыни и ее спутницы.
Екатерина готова была свернуть в сторону, чтобы не видеть чужого, постороннего лица и самой не показаться в таком расстроенном виде, как была сейчас.
Но Нарышкина, словно не понимая ее намерения, спокойно подвигалась по аллее, не выпуская руки подруги, как держала ее раньше.
Шагах в пяти-шести от скамьи, куда привела обеих аллея, они очутились почти лицом к лицу с сидящим.
Это был Платон Зубов, бледный, мечтательный.
Глаза его были опущены, словно на дне пруда, который был у его ног, лежала какая-то великая загадка, поставленная ему для разрешения.
Шорох шагов по аллее вывел его наконец из задумчивого оцепенения.
Узнав обеих дам, ротмистр вскочил, вытянулся, отдавая честь, и в то же время, словно против воли, взгляд его, более чем это предписано артикулом, впился в лицо государыни.
Взгляд Екатерины невольно скрестился с этим жадным, горящим, как показалось ей, взглядом.
Что-то давно знакомое, приятное напомнил и всколыхнул в ней этот упорный, наивно-дерзкий, хотя и полный почтительного обожания взгляд.
И сейчас же он потух, опустился вниз, как будто не вынес ответного взора, брошенного ему помимо воли этой неувядающей очаровательницей, Семирамидой Севера, по словам друзей… Мессалиной новых дней, по отзыву завистников, врагов и клеветников.
Ласково, приветливее обыкновенного кивнув головой молчаливому мечтателю, Екатерина прошла мимо своей твердой, величавой походкой.
И, не оборачиваясь, не видя, она ясно чувствовала на себе, на плечах, на кончике уха, вдруг зардевшегося отчего-то, все тот же упорный, жадный взгляд красивых, больших, бархатных глаз.
— А знаешь, он совсем недурен собой, — после долгого молчания бросила она Нарышкиной, словно мимоходом.
— Так все говорят, — отозвалась та, давно уже ожидавшая этих именно слов.
И снова в молчании обе пошли они дальше…
Десять ударов протяжно и звонко пронеслись над озером, улетели в эту ночную, причудливо-светлую даль.
Молча направилась Екатерина к своему флигелю, простилась с Нарышкиной и вошла к себе.
А Нарышкина, вместо того чтобы внутренними переходами пройти на отведенную ей половину, снова показалась в парке, как бы желая еще побродить в старом саду, под развесистыми вековыми липами, осеняющими тут дворцовые флигеля.
И снова ей встретился Зубов, как будто поджидающий свою покровительницу.
— А вы не пошли на покой? Не спится, Платон Александрович? С чего это? В наши годы бессонница — еще понятная вещь, — протягивая руку ротмистру, насмешливо заговорила Нарышкина. — А вам, молодым людям… Интересно, какая муха вас пикировала? Говорите…
Зубов, почтительно прижав к губам теплую, еще красивую руку придворной затейницы, многое состряпавшей и разладившей на своем веку, мягким, негромким голосом, по своему обыкновению, заговорил:
— Разве можно уснуть?! Дивная пора… Primavera — gioventu del anno.
— Yioventu primavera della vita. Браво, вы и это знаете?! Совсем молодец. Недаром сейчас государыня так лестно отозвалась о нашем маленьком ротмистре… Avanti, sempre avanti! Теперь либо никогда… Слыхали, какая была сегодня продолжительная баталия?
— Говорят во дворце. Никто толком не знает, в чем суть.
— Особенно нечего и знать… Он не глуп, как оказывается. Не дает ей напасть. Первый делает вылазки. О княжне ни слова. Боится, чтобы в припадке гнева она не решилась на что-нибудь ужасное. Надо бы его успокоить, что, наоборот, откровенность пробудит в ней великодушие. А он вместо того толкует о своем раскаянии. Его положение фаворита заставляет-де краснеть такого безупречного дворянина, как граф Димитриев-Мамонов… И прочее и прочее.
— Дерзкий глупец!..
— Вот-вот. И я полагаю то же самое… Но мужайтесь. Вы замечены. С ним дело начато… Шар покатился с горы, и остановить его уже нельзя. Не нынче завтра наступит решительная развязка. Я государыню знаю… Хотя немного и моложе ее…
— О, вы…
— Без лести и комплиментов… Я ревную за нее даже к себе самой… Да-да, помните: мы очень ревнивы. Будьте осторожны всегда и во всем… Ну, вот я вам почти все и сказала… Мы у дверей моих покоев… Благодарю вас. Доброй ночи, Платон Александрович… Спите спокойно… Кстати, князь Вяземский тоже как-то ввернул словечко за вас. Про Салтыкова уж и говорить нечего. Признаться, у вас хорошая опека… А мы к этому прислушиваемся. Кого все хвалят, — значит, стоит похвал… Так думает государыня.
— А вы, Анна Никитишна? Я хотел бы знать: как вы?..
— А мне?.. Нравится тот, кто… мне нравится… Et voila tout. Доброй ночи. Не бледнейте: вы мне тоже нравитесь… Спите сладко… Пусть вам грезится то, что должно скоро сбыться… влюбленный Адонис!.. Ха-ха-ха!
И Нарышкина скрылась за своей дверью, оставив Зубова в каком-то непонятном для него состоянии, где ожидание, надежда и полное отчаяние тесно переплетались между собою в трепещущей, возбужденной душе.

* * *

По воскресеньям особенно шумно и людно бывает во дворце и в парке Царского Села.
Государыня из церкви проходит в большой зал, куда собираются все, кто имеет право приезда в эту летнюю резиденцию.
Великий князь Павел Петрович с Марией Федоровной, раньше часто посещавшие государыню, теперь по долгу службы, так сказать, являются в воскресные и праздничные дни с лицами ближайшей свиты на поклон к императрице.
А парк наполняется самой разнообразной местной и столичной публикой, которую привлекает желание хотя бы издали увидеть любимую государыню.
Стеснений, охраны особой не полагается никакой.
Именно теперь, когда во Франции кипит революционный котел, когда и в северную столицу донеслись темные вести о подготовляемом покушении на Екатерину, она не позволяла принять каких-либо чрезвычайных мер.
Генерал-адъютант Пассек, дежурящий во дворце, приказал было только удвоить караулы. Но государыня узнала и велела все отменить.
— Бог и мои дела, любовь моего народа — вот что охранит меня лучше сотни бравых гренадеров с ружьями! — улыбаясь, заметила она огорченному Пассеку.
И восторг, всколыхнувший его грудь, смешался с чувством неясного опасения, не ушедшего сразу из недоверчивой души.
Несмотря на воскресный день и все волнения минувшего дня, Екатерина проработала обычным порядком со своими секретарями, приняла очередные доклады, теперь, по случаю войны со шведами и турками, имеющие особую важность.
Последний занял свой стул за вырезным столом против государыни ее любимый статс-секретарь А. В. Храповицкий.
Семья Храповицких издавна имела прочные связи с русским двором по отцу, служившему лейб-кампанцем при покойной императрице Елисавете, но еще больше с женской стороны.
Мать самого Храповицкого была дочерью Елены Сердюковой, побочной дочери Великого Петра, которую царь пристроил за одного из своих приближенных.
Таким образом, Храповицкий от рождения считался не только в ряду постоянных слуг, но даже свойственником Елисаветы Петровны и преемников ее.
Кроме того, многочисленные связи и материальный достаток дали возможность юноше избрать себе любой род службы при дворе.
По обычаю той поры, он начал с военной карьеры, затем перешел на гражданскую службу. Везде проявил врожденный такт, необычайную мягкость — вероятно, наследие предка-поляка, своего прадеда, — но выдвинуться нигде не успел. Отчасти причиной служило полное отсутствие у Храповицкого честолюбия в его высшем смысле.
Затем его ленивая натура славянина в связи с какой-то болезненной наклонностью к грубому пьянству и разврату, главным образом, остановила быстрые сначала успехи Храповицкого по службе и даже в литературе, где он пробовал силы, выступая довольно удачно.
Эта самая литературность и доставила ему прочное и очень почетное положение статс-секретаря, удобное именно тем, что отнимало очень мало времени, давая возможность жить так, как хотелось этому странному человеку.
Их двое было, таких чудаков, при екатерининском дворе: он и Безбородко.
Граф Священной империи, государственный канцлер, один из первых богачей, Безбородко, также поляк происхождением, как и Храповицкий, пятнадцать лет тому назад быстро выдвинулся при Екатерине благодаря своей сметке, гибкости и уменью ловить момент. Злые языки даже толковали, что Екатерина, несмотря на грубоватую наружность молодого секретаря, на короткое время приблизила его было к себе, как и многих иных, но места фаворита он не получил. В этом отношении, очевидно, дарования его не соответствовали важности положения.
Прозванный в юности Хохлом за свою простоватую внешность и сильный малорусский говор, Безбородко остался неизменен и на высоте.
Распутный, обжора, пьяница, содержа настоящий гарем, Безбородко, как это знали все, по субботам уходил из своего богатого дворца одетый простым обывателем, с сотней рублей в кармане и в самых грязных притонах пьянствовал и развратничал до понедельника утра.
Затем возвращался домой, где короткий сон и холодные ванны возвращали ему все самообладание и важный вид вельможи.
Так же — по странному совпадению — поступал и Храповицкий.
Кончалось его дежурство во дворце, не предвиделось дел, по которым государыня могла бы вызвать его не в урочное время, и Храповицкий отводил душу, посещая самые грязные притоны столицы, где не раз в пьяном виде затевал даже драки, рискуя быть искалеченным, если не убитым на месте.
Все передавали случай, когда явился к Храповицкому утром какой-то посетитель и обомлел.
Накануне в притоне пришлось ему в ссоре избить пожилого толстяка с наглым лицом, по пьяному делу буянящего и оскорбляющего других.
Взглянув утром на Храповицкого, в руках которого находилось важное дело, касающееся просителя, последний узнал в сановитом вельможе вчерашнего пьяного толстяка. Сомневаться нельзя было уже потому, что на лице его, замазанные, покрытые пластырями, сохранились явные следы ночного побоища.
Добрый по душе, Храповицкий ласково принял вчерашнего обидчика, как будто никогда с ним не сталкивался, и решил его дело как только мог лучше.
Стоя вне всяких партий, уверенный в своем личном положении, Храповицкий не интриговал, не подкапывался ни под кого из окружающих — напротив, был со всеми в хороших отношениях, хотя и не старался услужить никому из враждующих между собой придворных и фаворитов.
За ним не примечали и другого, общего для всех греха — лихоимства.
— Готова дать на сожжение руку, что Храповицкий взяток не берет, — сказала о нем как-то государыня, которая хорошо знала всех своих приближенных с их достоинствами, недостатками и грешками.
Поэтому Храповицкий долгое время пользовался особым доверием Екатерины. Совсем под конец ее жизни умному придворному пришлось сломать себе шею на самой, казалось бы, безобидной вещи.
Ежедневно для потомства записывал Храповицкий все, что слышал во время своих докладов от императрицы.
В правдивую запись он не вносил ничего от себя: ни мыслей, ни соображений, ни личных чувств. Как в зеркале, отразилась тут одна сторона жизни этой сложной женщины, желающей всегда и во всем остаться госпожой, испытывать других, а не служить предметом изучения.
Узнав о записях человека, которого она считала простым инструментом в своих искусных руках, Екатерина постепенно отдалила от себя тайного наблюдателя или соглядатая, как она решила, который, может быть, передаст будущим поколениям не то именно, что она сама решила сказать о себе…
Это случилось потом… Теперь же, в 1789 году, Храповицкий еще пользовался полной доверенностью и близостью к императрице.
По общему мнению, он того вполне заслуживал.
Толстый, немолодой, страдающий одышкой, он проявлял юношескую легкость и изворотливость ужа, когда этого требовалось, чтобы услужить государыне.
Словом, в нем Екатерина нашла идеального, образованного, умного, неподкупного секретаря-лакея, то именно, чего искала и в своих сановниках и даже в большинстве фаворитов, которых называла своими воспитанниками…
В числе других обязанностей Храповицкий докладывал Екатерине о более важных и занимательных открытиях, какие делал петербургский ‘черный кабинет’, занимаясь очень успешно перлюстрацией, как это называлось тогда.
Переписка иностранных послов, посылаемая по почте, как и письма своих сановников, почему-либо заподозренных или интересующих государыню, — все это осторожно вскрывалось, с более интересных снимались целиком или частично точные копии, после чего письмо, снова тщательно запечатанное, отправлялось по назначению.
Такой шпионаж в связи с изданием ‘Санкт-Петербургского Вестника’, заменяющего позднейшее Осведомительное бюро, позволял не только узнавать настоящее общественное мнение и создавать его или по крайней мере направлять по возможности в сторону, приятную и желательную для Екатерины и ее политики, внутренней и внешней отчасти.
— Сегодня, видать, не особый улов, — с обычной ласковой улыбкой заметила Екатерина, когда Храповицкий доложил ей число и содержание писем, копии с которых лежали у него наготове в портфеле. — Все старое… Жалобы на нас, недовольство Россией… ее управлением, нравами, климатом… Да, ради Бога, кто же тянет сюда всех силой? Смешной народ. Каждый должен устраиваться, как может лучше по своим силам и умишку… И мы так делаем. В чем же беда? Покуда, не глядя на многие невзгоды, мое маленькое хозяйство идет себе кое-как, без особого урона и вреда. Надеюсь на лучшее впереди. А они пускай себе лают… Постой, дай-ка сюда еще письмо француза… графа нашего…
Быстро нашел и подал Храповицкий листок, на котором было скопировано последнее послание версальского посла, графа Сегюра к ла Файэту в Париж.
— Тоже человек весьма мало понятный… Что пишет! Поздравляет со вступлением на столь опасный, бунтовщичий путь… И кому! Столь ярому честолюбцу и открытому якобинцу де ла Файэту?.. Может ли так писать королевский посол? Скажи прямо твое мнение.
— Думается, это без всякой дурной мысли, ваше величество. Они же и кузены.
Екатерина быстрым взглядом окинула секретаря.
Тот глядел ей прямо в лицо своими добрыми, заплывшими глазами.
— Пожалуй, ты и прав. Дело проще, чем я полагала. Хотя графом я вообще не очень довольна. Мало ли тыкала я ему в глаза лучшими правилами французской старой доблести, рыцарским обычаем! А он стал лукавить с нами… Я вовремя сметила. А что касается господина Файэта… Король сделал промах. Нынче там не умеют пользоваться распоряжением умов. Этого Файэта на месте короля я, как явного честолюбца и знатного родом, взяла бы к себе. Сделала бы своим защитником против врагов. Заметь, что и делала здесь, у нас, с моего восшествия…
— И звезда от звезды разнствует, государыня.
— А, вот как… Благодарствуй на похвале. Но то помни: я только женщина. Он же король, муж. О, если бы вместо этих юбок имела я право природное носить штаны! Я была бы в силах за все в царстве ответить… Как ни велика наша держава… управляют, слышь, и глазами, и рукой… Как Петр, как иные… А у женщин есть лишь уши. Да и те золотом занавешены порою… либо иной женской слабостью. Как скажешь?
— Взгляните, государыня, на дела свои. Они громче моего отвечают и вам самим, да и миру целому…
— Э, ты, толстяк… тонким льстецом стал. Где это научился, говори? Не от французов ли, что за их стоишь? Гляди! Je vous tuera avec un morceax du papier.
И быстрым, каким-то девически-шаловливым жестом, свойственным ей одной, Екатерина слегка коснулась выдающегося живота Храповицкого свернутым листком, который держала в руке, засмеявшись при этом громким, обычным смехом.
— Ха-ха-ха. Мертв… мертв, государыня… Уж и отпет совершенно, — сдержанно-почтительно вторя хохоту императрицы, отозвался осчастливленный милой шуткой секретарь.
— Боле нет ничего? — быстро принимая деловой тон, спросила Екатерина. — Ступайте с Богом. Буду рада видеть вас нынче у себя за столом. Идите.
Храповицкий почтительно коснулся губами протянутой ему полной руки, на что государыня ответила легким пожатием.
— В приемной принц… его высочество Зиген Нассауский ждет, просит дозволения войти, — доложил Захар, пропустив за дверь Храповицкого.
— Принц? Что больно часто? Новые дела, видно. О чем вчера было сказано, не успела я еще ему состряпать… Да, видно, надо, коли пришел… Есть еще минутка. Зови. Пускай… Что скажете? — отвечая ласковым поклоном на почтительный привет принца, спросила Екатерина, стоя посреди комнаты и тем давая знать, что свидание не может быть продолжительным. — Что-нибудь новенькое? Дурное? Хорошее? В чем дело, принц?
— Я от Сегюра, государыня.
— От Сегюра… Что нужно Сегюру от меня?
Молча принц передал Екатерине большого формата конверт, запечатанный гербом французского посла. На конверте была написана только одна строка: ‘Не императрице, а Екатерине Второй’.
— Что такое? Что это значит? — с неподдельным изумлением произнесла она и быстро вскрыла конверт.
Изумление еще увеличилось. Там лежала подлинная депеша, очевидно сегодня лишь доставленная курьером Сегюру из Константинополя от тамошнего посла Франца Шуазеля.
Больших два листа, исписанные условным рядом цифр и знаков, были дешифрированы рукою Сегюра. Между строк он вписал буквы азбуки, соответствующие цифрам секретного письма, и эти буквы составили точный, понятный перевод всей депеши.
С жадным, нескрываемым интересом Екатерина заскользила глазами по двойным строкам, слегка даже раскачиваясь всем телом, кивая головой, словно подчеркивая движениями то, что открывала в депеше.
— Боже мой!.. Вот оно что… — вырвалось невольно вполголоса у нее.
Нассау осторожно отступил назад, как бы желая уйти за дверь, спиною к которой он стоял.
— Ради Бога, принц, не уходите от меня ни на одну минуту! — живо остановила его государыня. — Вы же видели надпись на конверте. Неужели вы не поняли ее? Вы знаете, что он посылает мне? Подлинную шифрованную депешу и сверху перевод. Стоит мне самой или кому-нибудь писать отсюда две параллельных строки — и весь ключ посольской ихней переписки будет в руках у нас. Вы должны видеть, что я не сделала того. Вы подтвердите это графу… Одну минуту. Я не задержу вас… Сейчас прочту…
Принц, хорошо понимающий, в чем дело, как умный и ловкий придворный, принял слова Екатерины как нечто новое для себя, как откровение. На лице его выразилось удивление, отчасти искусственное, отчасти искреннее.
На месте Екатерины редко кто другой поступил бы так безупречно.
Он не знал одного: шифр французской дипломатической переписки был отчасти известен русским министрам и ей самой…
— Нет, слушайте… слушайте, что пишет Шуазель… Оказывается, англичанин и пруссак безбожно обманывали меня. Здесь они уверяют, что стремятся установить мир, уговаривают султана пойти на уступки… Готовы оказать нам всякую добрую услугу и содействие… А там, в Порте… Слушайте, что там вытворяют английский и прусский поверенные по приказанию своих дворов! Они возбуждают турка против меня… Обещают султану всякую поддержку… Смотрите, что они позволяют себе в своих донесениях: ‘Русская императрица совсем одряхлела. Войск нет. Казна опустела, и последние рубли уходят на подарки молодым, красивым офицерам ее гвардии, которые имеют счастье привлечь взор этой полуразвалины…’ Нет, слушайте… слушайте! Можете сами судить, правда ли это! Но как смеют они! Такая ложь… такая низость… Еще лучше: ‘Страна вся в брожении. Полки отказываются выступать в поход… Наследник располагает не только сильной дворцовой партией, но любовью всего народа и войска… Не нынче завтра переворот, сходный с тем, какой устроила сама Екатерина четверть века назад, даст новое направление политике России, если только в этом государстве есть что-либо похожее на настоящую, народную политику.
Продажность первых чинов государства… тяжесть налогов… темнота народа… Распутство самой…’ Hundert Teufel!..
Екатерина не дочитала и едва сдержалась, чтобы не скомкать, не изорвать листков.
— Ну, я им дам себя еще знать… Благодарна графу Луи за его откровенность и доверие. За то уважение ко мне, которое доказано этим доверием. Я заслуживаю его. Граф меня понял.
Овладев окончательно собою, Екатерина аккуратно сложила листки и подала их принцу:
— Скорее передайте их обратно Сегюру. Скажите: я никогда в жизни не забуду этого великодушного поступка… Скажите ему… Постойте, где, когда вы получили от него конверт? Почему он дал его именно вам?
— Дело просто, государыня. Нам случайно пришлось нынче ехать сюда вместе. Как доброму приятелю, я открыл ему все, что знал о справедливом негодовании вашего величества на двойственные поступки версальских министров. Он стал возражать. Указал на несколько лиц, которые, по его мнению, стараются умышленно ссорить ваше величество с министрами короля… И тут же в доказательство своей правоты, в подтверждение правдивости выдержек, какие он дает русским министрам, вынул и передал мне для вашего величества настоящую депешу. Конверт нашелся здесь. А печать свою граф всегда носил при себе.
— Точно, ясно и просто, но полно смысла и силы, как все, что исходит от героя, моего милого принца! Так Сегюр здесь? Рада. Передайте ему… Нет… Прошу вас, ни слова. Так же молча отдайте графу пакет, как вручили его мне. Словесную часть приключения предоставьте мне. Можно, принц?
— Приказывайте, государыня. В преданности и скромности моей вы не должны сомневаться.
— И не усомнюсь никогда, Бог свидетель. Идите с Богом. До свидания за столом.

* * *

— Добрый день, граф! Как поживаете? Какие вести из Версаля, с вашей родины? Я очень рада вас видеть у себя!
Так с ласковой, приветливой улыбкой обратилась Екатерина к первому Сегюру, когда перед обедом вышла в большой приемный зал, переполненный придворными, членами посольств и личной свитой государыни.
Если бы граната вдруг разорвалась среди всей богато разодетой толпы, общее изумление, даже испуг, пожалуй, были бы не больше того, какой сейчас отразился на лицах.

0x01 graphic

Императрица Екатерина Великая
Уже несколько времени, как Екатерина под влиянием разных слухов и внушений со стороны близких своих советников совершенно охладела, сразу отвернулась от французского дипломата. Враги Франции — прусский и английский полномочные министры пользовались самым ласковым вниманием и заранее учитывали выгоды, какие может принести это лондонскому и берлинскому дворам.
Екатерина хорошо заметила впечатление, произведенное ее словами, дружеским жестом, с которым она подала руку Сегюру для поцелуя.
Сегюр, умный и опытный дипломат и придворный, желая еще больше подчеркнуть соль настоящего положения мнимой своей скромностью, негромко, но очень внятно проговорил:
— Что мне сказать, государыня? Раз вы так внимательны и интересуетесь делами моей родины, Франция может быть спокойна, какие бы тучи ни омрачали ее южные голубые небеса.
— Болтун, краснобай! — не выдержав, буркнул грубоватый пруссак-посол лорду Уайтворту, своему соседу и тайному единомышленнику.
Екатерина расслышала и узнала голос, хотя и не разобрала слов. Живо обернулась она к двум неразлучным за последнее время дипломатам и слегка повышенным, деланно любезным тоном произнесла:
— Впрочем, что я… Вот где надо искать последних вестей — все равно, о своей или о чужой земле. В Пруссии и Англии знают все лучше других… И самую сокровенную истину… Не так ли, лорд? А как по-вашему, граф Герц?
От волнения и злобного возбуждения зрачки у нее расширились, заполнили почти весь глаз, так что глаза императрицы стали казаться не голубыми, а черными. Гордо вскинув голову, с напряженной, вытянутой шеей, сдержанно-гневная и величественная, она вдруг словно выросла, стала выше целой головой на глазах у всех.
Опасаясь неловким словом усилить еще больше неожиданное и непонятное для них раздражение, оба дипломата молчали, выжидая более благоприятной реплики и минуты для ответов.
Но Екатерина и не ждала никакого ответа.
— А может быть, по законам дипломатической войны нельзя говорить того, что знаешь, а надо оглашать лишь то, чего нет? Значит, я ввожу вас во искушение своими вопросами. Прошу извинения. Мы, северные варвары, еще так недавно стали жить с людьми заодно… Нам еще многое простительно… Не так ли, лорд? Вы, конечно, согласны, граф? Мы, русские, например, очень легковерны… Читаем ваши печатные листки, разные гамбургские и иные ведомости и думаем, что там все истина… Верим даже устным вракам и сплетням… Знаете ли, граф Герц, у нас верят такой нелепости, что молодой прусский король вовсе не похож ни умом, ни делами, ни королевским своим словом на покойного великого государя… Допускают, что он способен успокаивать нас дружескими обещаниями, а сам готовится с Польшей ради враждебной нам Швеции, на радость неверным оттоманам, с третьей стороны ударить на русские владения, поразить грудь нашей земли, благо руки у нас в иных местах заняты… Мы, конечно, не допускаем, не можем допустить подобного вероломства… Не верим и тому, что у прусского короля советники и слуги способны ради личных выгод действовать в ущерб интересам родины, подвергать опасности соседнюю дружелюбную могущественную державу, с которой придется еще не один фунт соли съесть… Мы не верим, что такие дурные, вредные…
— Жаль, расходилась наша матушка, — вдруг услыхала Екатерина недалеко за своей спиной знакомый голос Храповицкого, который давно с волнением и страхом глядел на ее лицо, пылающее и властное, с опасением ловил поток справедливых, но неуместно высказанных упреков и колкостей.
Рискуя обратить на себя гнев государыни, он все-таки произнес вполголоса приведенное замечание. Сказал и окаменел от страха — в ожидании того, что теперь будет.
Мгновенно умолкла Екатерина.
Наступило короткое, но тяжелое, почти зловещее молчание, совершенно необычное в подобных сборищах при этом дворе…
Взоры всех прямо или исподтишка были устремлены на Екатерину.
И почти мгновенно под всеми этими взорами, как и в своем кабинете, государыня каким-то неуловимым приказом, данным самой себе, вся преобразилась. Глаза посветлели, лицо приняло обычный, улыбающийся вид, пурпурный румянец сменился обычной легкой окраской щек, которая и в шестьдесят лет не изменяла императрице.
Как бы для большей силы впечатления, государыня с самым добрым видом обратилась к своим внукам, стоящим вдали в ожидании, пока их позовут:
— А, вы уже здесь, дети мои! Подойдите… Я и не заметила вас сразу… Я потом, граф Герц… Мы после докончим этот разговор, не правда ли, сэр? — холодно, но любезно обратилась она к двум дипломатам, вопреки их навыку обращенным в две безмолвные статуи.
Кивнув обоим в ответ на низкий поклон, она занялась обоими внуками, Александром и Константином, рослыми не по годам, из которых старшему было одиннадцать, а младшему шел десятый год.
И ни слова, ни взгляда в сторону Храповицкого, который так и стоял ни жив ни мертв.
Только после обеда, когда все приглашенные разбились на кучки, разбредясь по разным углам столовой и соседних покоев, даже на террасе, Екатерина, весело шутившая и болтавшая во время обеда, подошла к своему смелому секретарю с чашкой кофе в руках.
— Вы здесь… Я должна вам сказать… Вы принуждаете меня заметить… — Она заговорила негромко, но голос звучал сильно, дрожал и прерывался от гнева, лицо снова покраснело, чашка ходуном заходила в руках. — Ваше превосходительство, вы слишком дерзки, что осмеливаетесь давать советы, каковых у вас не просят… Понимаете!..
Чашка едва не упала на пол. Екатерина быстрым движением поставила ее на соседний стол и, кинув растерянному, уничтоженному человеку коротко и властно: ‘Можете идти к себе’, отошла от него быстрыми шагами, не давая даже окружающим возможности уяснить себе, что произошло сейчас между преданным, старым слугой и императрицей.
Граф Сегюр, очень довольный своей удачей, разговаривал, присев за отдельным столом, с Александром Андреевичем Безбородко, с графом Завадовским и князем Воронцовым. Он знал, что эти три человека составляли ядро ‘сосиетета’, как выражались при дворе, — особой партии, решившей подкопаться и окончательно свергнуть светлейшего князя Потемкина, как неудобного для них диктатора, преграждающего им и другим лицам пути во многих отношениях.
Тот же Потемкин, как узнал Сегюр, войдя в дружбу с представителем Англии, способствовал охлаждению Екатерины к версальскому двору и к самому посланнику, которого до тех пор царица удостоивала личной дружбой и вниманием.
Речь у собеседников шла о том, что отсутствующие всегда виноваты… Иными словами, намечался план, как лучше воспользоваться отъездом Потемкина в армию, посланную против турок, и в награду за победы, одержанные на полях битв, устроить ему домашнее поражение.
Сюда направилась от Храповицкого Екатерина.
— Не посетуйте, господа, если я похищаю у вас интересного собеседника. Но я тоже не прочь, что получше, тем попользоваться… Пройдемтесь, граф…
Улыбаясь и ласково кивая кой-кому из более близких, кто попадался на пути, обмениваясь незначительными фразами с восхищенным французом, медленно миновала Екатерина несколько покоев, и оба они очутились в длинной галерее, теперь, как и утром, озаренной волнами света.
Сзади доносился шум голосов оставленной толпы придворных.
Там бледный, с озабоченным видом фаворит граф Мамонов, как заходящее солнце, вел беседу с несколькими из более близких к нему людей. Здесь были австриец граф Кобенцель, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, друг Пруссии, граф Андрей Петрович Шувалов, генерал Петр Александрович Соймонов, обер-прокурор Синода граф Мусин-Пушкин, они составляли одну из самых видных групп и в то же время словно старались не дать заметить чужой публике, что государыня далеко не с прежним вниманием и заботой относится к своему признанному избраннику графу Димитриеву-Мамонову.
Молодежь разбилась маленькими группами. Некоторые вышли на террасу слушать русских песенников, которые вошли в моду с начала Турецкой войны. Звуки залихватских песен, сменяемых заунывными старинными напевами, долетали и в галерею, где гуляла Екатерина с Сегюром, любуясь через раскрытые окна видом парка, оживленного посторонней разряженной публикой, обычной здесь по воскресным дням.
— Кто бы мог подумать, что мы в стране, которая ведет войну с двумя соседями, очень воинственными, получающими всякую поддержку от сильнейших европейских дворов, — сказал Сегюр, уловив довольный взор собеседницы, которым она окидывала парк и гуляющих в нем людей.
— Да, вы правы… Еще надо добавить, что одна неприятельская армия маневрирует в сорока верстах от столицы, что ее флот можно видеть с башен моих приморских дворцов, что… Впрочем, постойте. Я увлекла вас не для того, чтобы выслушивать ваши изящные похвалы и самой гордиться величием моей страны. Примите раньше благодарность от русской государыни за доверие, оказанное Екатерине II. Вы говорили с принцем? Он передал вам?
— Передал… Но не сказал ни слова, как я ни старался…
— Узнаю моего рыцаря без страха и упрека. Это он мне дал слово и потому вам ни слова! Ха-ха-ха… Я хотела сама иметь удовольствие поблагодарить вас и подтвердить, что мое расположение останется к вам неизменным… вопреки многим… и, надо сознаться, сильным искушениям, которым я подвергалась и подвергаюсь со всех сторон… Чтобы доказать это на деле, перехожу к делам, и весьма немаловажным, имейте в виду, мой милый шевалье… Прежде всего о том, что нам, мне особенно, ближе всего. О себе и о России.
— Я весь внимание, государыня…
— Как бы это вам сказать?.. По виду, с наружной стороны, они, англичанин и пруссак, в своих донесениях оба правы… Но они дураки. Война нам тяжела, войск не хватает… Начальники бездарны или вороваты. А то и никаких нет, хоть сама надевай генеральские штаны… Провиант подвозить трудно, да порой и нечего… Денег мало… Оброки тяжелы, народ стонет, ропщет порой… И не без серьезного основания. Теперь плохо. Грозит быть еще горше. Особливо если пруссаки выполнят угрозу, вцепятся с запада, впустят нам зубы в самое горло, как делает то швед на загривке, как турок хватает за далекий зад… О пасквилях и враках, кои против меня распускаются, даже и при версальском дворе, — о том не стану говорить. Ни помочь, ни помешать делу это не может… Царства это мало касается… Отвечать в том я буду истории, а не моим союзникам и врагам… Вот, значит, о делах… На первую Турецкую войну ушло у нас почти полсотни миллионов рублей. Теперь надо столько же, если не больше. Без денег нет войны. Без войны нет силы! А мы сильны, что бы там ни говорили. И будем еще сильнее. Да хотя бы вот почему…
— Доказательств не надо, государыня. Я их слышу. Я их вижу перед собой. Самое главное, по крайней мере…
— Я говорю сейчас серьезно, Сегюр. Они не знают моей земли, не знают моего народа… его веры в свои силы, веры в меня, в каждого, кто займет мое место, кто будет по доброй совести исполнять свою обязанность, честно станет править свое ремесло. И великому народу в обширном краю не страшны никакие жертвы. Мы решили брать по пять рекрутов с тысячи. И рекруты есть. Мы можем их взять и десять с тысячи. Они явятся под знамена. Что бы сказали у вас на такую вербовку?
— Долой правительство и к черту короля!..
— Вот то-то и есть… Нет денег — я выпускаю ассигнации и получаю за них все, что мне надо. Если захочу просто писать свое имя на кусочках кожи, на холсте — и за них мне принесут всего… Никакие жертвы не страшны, не тяжелы моему народу, пока он верит, что это для его блага, для блага земли. А они, эти честные, наивные дети мои, они верят этому…
— И не обманутся, государыня…
— Бог ведает, дающий успех и посылающий горе государям, народам и каждому нищему на земле. Я не ханжа… Но есть нечто, во что я глубоко верю… Вот вам первая моя сила… Вторая — то…
— …что вы сознаете ее и этим заражаете и окружающих, и целый мир, государыня…
— Пожалуй, и так, Сегюр. Это умно… очень умно. Такую заразу я рада всегда распространять… А вот та, которую несет бурей от вашей стороны, от Парижа особливо… такая мне очень не по душе… В ней кроется опасность и для моего трона. Как в Святой книге: народ мой счастлив, пока не познал добра и зла… Придет пора, он сможет все знать, на все дерзать. Но пока далеко к тому не время… Я много думала о том, что творится у вас, Сегюр, на родине. Там очень плохо, Сегюр. Это мне особенно неприятно и за вашу королеву, и за короля, и за меня самое… Теперь-то помощь Франции была бы мне нужна… Скажите, как думаете, поможет ли мне ваш двор войсками и другим, если этот мальчишка, король прусский, как обещал Швеции и полякам, объявит нам войну?..
— Я об этом не вел переговоров с моим повелителем, ни с министрами, но, как частный человек, думаю…
— Не продолжайте. Я не хотела поставить вас в затруднительное положение. Сама вижу, что вашему двору теперь не до военных авантюр. Третье сословие требует слишком много. Предстоит целая буря. У руля там стоят люди не слишком решительные и смелые… Бесконечные, даже могу сказать. Ничего не приготовлено… Нет ярких решений… Знаете, порою мне сдается, ваш трон похож на тяжкую колесницу с надломленной осью, уносимую конями, которые закусили удила…
— Образное сравнение, ваше величество, но более подходящее к сарматским и скифским нравам, чем к нашему веселому народу, к галлам, государыня.
— Не обижайтесь, Сегюр. Я вам верю, люблю вас, потому, может быть, не очень выбираю образы и слова… Но как назвать иначе, если в короткое время у вас двадцать раз меняли министров и всю систему управления… У вас, где жизнь давно идет твердой колеей…
— В чужих делах так трудно разбираться, государыня… Вы только что прекрасно доказывали это, разбирая нападки на Россию…
— Да я и не нападаю на Францию. Это чудесная страна. Ее постигло несчастье. Безумие, зараза, как вы недавно сказали сами… А средство для лечения такое простое… Я успевала с ним даже тут, в моей еще полупросвещенной, полудикой стране… Среди стольких бурь, бушевавших вокруг меня… После стольких гроз, которых отголоски еще встретили мое воцарение в стране… Я чужой явилась… Не правнучка Мономахов и святых князей, как ваш король, потомок древнейшей родной династии…
— Но тогда я спрошу… Конечно, не в подробностях… Это я видел… Чем успели вы, государыня, добиться таких волшебных результатов?..
— Чем?.. Чем, хотите знать… — помолчав, подумав, переспросила Екатерина. — Да в двух словах могу вам передать… Пока я была великой княгиней, видела, что творится вокруг, я поняла самое главное: как не надо управлять. О, нет сомнения: две недели власти, как ею пользовалась дочь Великого Петра… как она царила десятки лет… И меня бы постигла участь моего покойного повелителя и супруга… Как постигла она его… за тот же грех… А если подумать о годах императрицы Анны? Ужас! Вспомнить страшно. Она… нет, вернее, министр ее… этот зверь Бирон казнил и сослал ни за что больше семидесяти тысяч людей… Могу поклясться: по доброй воле не делала и не сделаю этого в России. Вот, значит, первое, что приняла я за правило… Там остается немного… Как жить, как вести свое маленькое хозяйство…
— В шестнадцать тысяч квадратных верст, государыня…
— Да, да. Я как-то уж говорила вам… То, что передумано мною за долгие годы, пока я была почти узницей, в качестве великой княгини, дало мне материала и работы на добрых десять — пятнадцать лет после воцарения… А там явился навык, дальше колесница идет своей тяжестью, спускаясь с уклона по горе… Моя же дорога такова: наметила я себе план управления и поведения в делах, от которого не уклоняюсь никогда. Воля моя, раз высказанная, остается неизменной. И лишь стараюсь высказать ее возможно менее поспешно… У нас здесь все постоянно. Каждый день походит на те, что предшествовали ему. Меняются с годами и обстоятельствами люди, но не дела, не ход политики. А как все знают, на что могут рассчитывать, то никто и не беспокоится. Даю я кому-либо место, он может увериться, что сохранит его за собой, если только не совершит преступления. Это дает всему твердость.
— Но, государыня… если вы убеждаетесь… что ошиблись, что сановники или избранный вами министр совершенно не пригоден? Как же тогда?
— Пустое… Я бы оставила его на месте… Сама работала с каким-либо из способных его помощников. А тот лично — министр — сохранил бы и пост свой, и положение… Сохранил бы и меня от нареканий, что я плохо выбираю слуг для России, для трона, для земли.
— Это очень мудрено, конечно… Но осуществимо лишь в вашей благословенной стране, государыня…
— У полудиких скифов и сарматов?.. Ничего. Я не обидчива. Вот почти весь мой секрет. Остаются пустяки. Я наказываю даже сильно виновных, но сильных лиц только тогда, когда начнут меня понуждать к этому со всех сторон… причем помогаю этим понуждениям, под рукою… Отказывать в излишних просьбах я поставила несколько людей, на которых и падают нарекания за отказы. Милости раздаю сама… Хвалю громко, при всех… Браню наедине, втихомолку, но сильно… Затем… да, вот, должно быть, и все…
— Исключая ума, отваги и постоянного счастья, о которых почему-то не помянули вы, государыня…
— Когда я умру, пусть люди и Бог помянут меня с ними вместе, граф… А затем вернемся к нашему стаду… Не могу я забыть прусского короля-забияки. Что думает о себе этот молокосос? Я научу его поаккуратней, получше заниматься своим ремеслом — пусть даже не встречу помощи ни от Версаля, ниоткуда в мире… А все-таки прямо сознаюсь: сейчас мы очень слабы. И попробуйте написать Монморену все, что касается Фридриха с его Пруссией… Видите, Сегюр, за доверие я отплатила, как умела, тем же.
— Я тронут, верьте, государыня… Больше: я изумлен. Столько лет я имею счастье видеть, знать вас…
— И не узнали сполна? Это участь всех людей. Поди, и Екатерина Сегюра знает не больше, чем он ее. Время все кажет в настоящем виде и цвете… А чтобы уж дойти теперь до конца… Мы долго толковали. Поди, теперь только и говору там, во всем дворце, что о беседе, которую так горячо и пространно мы ведем. Ничего. Пусть после обеда поломают голову. Это полезно и для желудка… Скажите… — Екатерина вдруг поглядела прямо в глаза дипломату, словно желая отрезать возможность дать неверный ответ: — Скажите прямо: что вынудило вас провести два дня в Гатчине у моего сына, у великого князя Павла? Что могли вы с ним найти общего? О чем толк шел? Все эти годы, что вы здесь, я не слыхала о дружбе, какая была бы между вами. Что же так, вдруг?.. Только правду… или вовсе ничего. Я настаивать не стану.
— А мне нечего скрывать, государыня. Недалек и день моего возвращения на родину.
— Ваш отпуск? Да… Надеюсь, так и будет: отпуск, а не окончательный отъезд.
— Я также надеюсь на это, государыня. По всем требованиям этикета и добрых приличий я поехал откланяться великому князю, наследнику трона ваше…
— Наследнику тро… Продолжайте, виновата. Я слушаю.
— Но тут случилось маленькое приключение: сломалась моя коляска. Пока ее чинили, и прошло больше суток… Это время я и провел в обществе великой княгини… Но больше князя…
— Вот что… Так это все именно так?..
— Именно так, государыня, как вам, должно быть, и доносили… А речь у нас шла…
— Не надо… Я не хочу выпытывать вас, Сегюр…
— Нет, позвольте, государыня… Священное имя друга, которым вы удостоили меня, трогательное доверие — все это обязывает меня именно лично вам передать речи мои и великого князя Павла… В них много важного, что вам хорошо узнать…
— Ну, тогда…
— Я буду краток, государыня… И точен по возможности… Началось с очень печальных картин… Были высказаны предположения, которые ужаснули и огорчили меня…
— За меня, Сегюр?
— За вас обоих, государыня. Вы — мать, он — сын. Я не сентиментален. И в вашем величестве не замечал излишней вредной мягкости. Но чтобы сын опасался так матери… Чтобы положение его казалось таким тяжелым, даже критическим… Я старался влиять на разум. Уверял, что вы, государыня, нисколько не опасаетесь своего сына… Позволяете составлять свой двор по собственному усмотрению… Рядом с Царским он держит в своем распоряжении два боевых батальона, сам учит, вооружает, одевает их… дает им офицеров…
— Да, да… Я не боюсь… Я верю…
— Значит, и он может и должен верить своей государыне и матери — так я и сказал… Вы, не опасаясь за себя, держите лишь одну роту гвардии на карауле… я сказал… Ну а если князь не приглашен в ближний совет… если он не принимает близкого участия в делах, не знает всех тайн правления… Трудно, по-моему, говорю я, и ожидать иного, когда князь открыто осуждает политику, управление, личную жизнь и связи государыни-матери… Я так сказал, простите…
— Прекрасно, Сегюр. А он?
— Князь говорит: ‘Мало же вы за все время узнали нашу страну…’ Я плохо и понял: к чему это? Сейчас же последовал вопрос: ‘Почему на Западе монархи занимают трон один за другим, наследуя без всяких смятений, а в России иначе?’ Пришлось указать на простую вещь: порядок наследования у нас твердо определен: трон получают у нас только сыновья и старшие в роде. Не иначе. В этом главная разница между древними, произвольного характера, монархиями и новыми, где введен строгий правовой порядок. В этом залог развития народа. Там же, где государь по своей воле может избрать наследника, все неустойчиво, сомнительно. Тут полный простор честолюбию, козням, заговорам…
— Вы так сказали, Сегюр?
— Я говорил правду, государыня. Князь мне ответил: ‘Что делать? Здесь к этому привыкли… Обычай — тиран. Изменить можно лишь с опасностью для самого лица, которое за это возьмется’. Кроме того… я передаю чужую речь, государыня: ‘Русские любят лучше иметь на престоле юбку, чем мундир…’ Тут уж я возражать не стал… Вот приблизительно о чем и шли речи у нас все время…
— Благодарю, Сегюр. Так вы уезжаете скоро? Жалею. Говорю от души. Передайте вашему королю, что я желаю ему счастья. Желаю, чтобы доброта его была вознаграждена, чтобы исполнились все его намерения, прекратилось зло, приносящее ему столько печали… Чтобы Франция возвратила себе всю прежнюю силу и величие. Надеюсь, это будет в пользу мою, в пользу России… и не на добро нашим всем врагам! Знаете, мне грустно расставаться с вами именно теперь, Сегюр. Лучше бы остались вы здесь, со мною, чем подвергаться там опасностям, которые примут, может быть, размеры, каких вы и не ожидаете!
Говоря это, Екатерина глядела вдаль, словно там ясно видела грядущую судьбу потрясенной Франции…
— Франция в опасности, вы говорите, государыня… Я французский дворянин…
— Молчите. Мне представляется нечто иное… Мне думается, перед вами особые пути, граф… Ваше расположение к новой философии, наклонность к свободе… все это заставит вас держать сторону народа в его споре с дворянством Франции. Мне это будет досадно. Я была и останусь всегда аристократкой. Это мой долг, мое ремесло. Никогда бы я не отреклась от своих вековых прав, как это сделало на днях феодальное французское дворянство… Подумайте: вы найдете вашу страну, охваченною опасною горячкой…
— Я сам опасаюсь, государыня. Поэтому и обязан скорее вернуться туда…
— Вижу, вас не удержать. Постараемся хотя задержать подольше. Но вот идут мои внуки. Узнаем, чего они хотят от бабушки… Слушайте, пока мы спорили, я все думала о речах моего сына. Он тоже непреклонен… неисправим. И многое готов изломать, если бы ему дать волю. Многое повернул бы назад, если бы… Ручаюсь и я: этого не будет… ни при мне, ни при великом князе Александре… при внуке моем…
— Как, государыня, разве вы задумали… Решили?..
— Потом. Это я так… не то, что хотела… Сюда, дети!.. — по-русски, громко заговорила она. — Мы кончили разговор. Что хотите? Я слушаю вас…
И с ласковой, доброй улыбкой двинулась навстречу обоим внукам, которые, появясь вдали, выжидали минуту, когда можно будет подойти к своей державной нежной бабушке…

* * *

Блестящим фейерверком закончился веселый воскресный день в полуосажденной, угрожаемой от врагов столице.
Никто не знал, что готовит новое утро на полях битв. Чего можно ждать здесь, под кровом обширного Царскосельского дворца?
А здесь утро понедельника началось очень бурно.
Очередной докладчик — генерал-майор, статс-секретарь Попов еще сидел перед государыней и своим вялым голосом излагал военные дела, в приемной ждали еще два-три человека, когда Захар появился из маленькой двери, ведущей на половину, отведенную постоянно для фаворита, теперь занятую графом Димитриевым-Мамоновым.
Государыня даже не выждала, пока старый слуга подойдет и шепнет, в чем дело.
Пожав чуть заметно плечами, она кивнула головой Попову, и этот толстоватый, нескладный, широконосый человек пятидесяти пяти лет вскочил и удалился из покоя так быстро и легко, как будто его несло ветром…
— Граф там? Проси! — сказала тогда она Зотову.
Быстрыми, нервными шагами вошел фаворит.
Дверь как бы сама собою плотно заперлась за ним.
— С добрым утром, мой друг. Хорошо ли почивал? Как чувствуешь себя? Судя по лицу, нездоровье вчерашнее не отошло. Я велю позвать к тебе Роджерсона, не правда ли? Он всегда удачно помогает тебе… Ну, садись, говори, с чем пришел.
Мамонов послушно сел, но не мог, очевидно, сразу заговорить.
Невысокий, стройный, с легкой наклонностью к полноте, фаворит был очень красив лицом.
Томные, продолговатые, лучистые глаза то загорались, то потухали под густыми ресницами, красиво обрамленные тонкими бровями редкой правильности. Невысокий, но хорошо развитой полукруглый, открытый лоб гармонировал с общим правильным, мягким овалом лица. Черты, немного мелкие для мужчины, поражали законченностью, тонкостью, влекли каким-то особым своим обаянием. Матово-бледное, чистое лицо оживлялось нежным, легким румянцем щек. Нервно очерченные ноздри римского носа, безукоризненная излучина красных, пухлых слегка, женски-капризных губ, розовые, небольшие уши, выглядывающие из-под пудреных буклей модной прически, — все это останавливало взоры. И во всем лице был какой-то свой характер, что-то легкое, неуловимо женственное, что могло и должно было очень нравиться именно такой твердой, мужественной женщине, как Екатерина Великая, даже и голосом мало походившей на женщину, хотя была она ею во всех отношениях, с ног до головы.
Красивы, и тоже не по-мужски, были руки у графа. Выхоленные, снежной белизны, с розоватыми, отточенными в виде миндалин ногтями, они, казалось, ждали поцелуя… и часто осыпала их этой лаской подруга фаворита в нежные минуты любви и страсти.
Весь фаворит в любимом красном бархатном кафтане, перехваченном генеральским темляком и орденской широкой лентой, в пудреных волосах, в белых атласных коротких штанах с пряжками, с орденами, украшенными крупными бриллиантами, висящими на шнуре из низанных больших жемчужин, — в этом виде он походил на оживленную фигурку из севрского фарфора, на красивую, стройную женщину, а не на мужчину двадцати восьми — тридцати лет, каким он был.
Даже в эту минуту, имея полное основание ожидать, что не с добром пришел к ней этот писаный красавчик, залюбовалась невольно на него Екатерина и, расхаживая по комнате, почти не сводила глаз с этого лица, прекрасного по-прежнему, но словно измятого, обрюзглого слегка. Такое лицо бывает именно у женщин, если они проводят ночь в любви, не щадя сил, или долго рыдают от настоящей, мнимой ли измены своих друзей.
У графа глаза на самом деле были красны и заплаканы.
Но он, видимо, стыдился своей слабости и решил крепиться, выказать приличные своему полу, положению и летам мужество и решимость.
Это было так же трудно осуществить на деле, как казалось легко там, у себя, в роскошно убранных покоях, не имея перед глазами мощной фигуры Екатерины, не встречая пытливого и в то же время строгого, чуть ли не угрожающего взгляда знакомых голубых, теперь потемневших, сверкающих глаз.
— Что же ты, Саша? Или в молчанку пришел играть? Так мог иное время выбрать для забавы. Видел, человека спугнул. С делами он сидел. И другие там, поди, ждали еще. Я полагала, и у тебя что важное, когда вдруг доложился… Будь что по-домашнему, чаю, и погодил бы чуть. Приему и так скоро конец… Что не потерпелось, сказывай… Я жду. Постараюсь сделать, если что… Ну, понимаешь?..
Не находя подходящих выражений и слов, Екатерина развела быстро ладонями рук и снова сжала их вместе, стала тереть одну о другую, как всегда делала в минуту волнения.
— Смелее же, ну… Робеешь, што ли, мой друг? Смешно, Саша… Ну…
Напоминание о робости подействовало прекрасно.
Как большинство несмелых, нерешительных душ, фаворит не терпел, чтобы подозревали в нем такую слабость — говорили о ней даже самые близкие люди… Пришпоренный до боли, граф поднялся с кресла, в котором уселся было, как ракушка в своей створке.
— Что за пустяки! Чего бы это мне опасаться, робеть? Я весьма чувствую свою правоту. Знаю справедливость моей государыни, ее открытый характер, великодушный, острый ум…
— Та-та-та! Что-то большое понадобилось. Столько прибрал всего! Ну, все едино: разом выкладывай…
— Да я нынче хотел… Видишь ли, матушка моя… Мне думалось, государыня, про вчерашнее… Жаль, не сумел я хорошо изъяснить… огорчил против воли…
— За четыре часа сказать не поспел? Дивно. Либо хочешь сказать, что самому видно, как мало прав был? Извиниться желаешь? В добрый час, я готова… Да нет, о правоте своей в первую голову мне доложил. Хотя я и не ждала нынче того, тебя увидя. Нам толковать подолгу, один на один, — тогда польза и смысл, если связать хочешь снова веревочку, которая в узле разошлась… А ежели ты про свое все — чего же тут старое переживать? Вижу, какая перемена в тебе. Молчала до сих пор. Тебя жалела. Думала, что и мне невместно за тобой, словно за мальчишкой шалым, следить, приглядывать, ревностями утруждаться, расстраиваться. А коли на то пошло, и я могу слова два сказать. Тепло ли тебе от них станет, не знаю. Да и той побегушке… девчонке лихой, которая посмела у меня моего друга отбивать, ссорить тебя со мною… вертеть тебя вокруг пальчика… Я уж так смогу ею повернуть… да и другими заодно…
Внятно, раздельно, медленно выговорила Екатерина последние слова, не особенно повышая голос. Но он стал таким грозным, потрясающим, что граф побледнел до легкой синевы, призакрыл глаза и совсем ушел, прижался к спинке своего кресла.
— Да я… Да кто же… Да никогда, государыня… Да разве… — залепетал наконец он, кое-как преодолев свою внезапную унизительную слабость.
Екатерина вдруг махнула рукой и негромко расхохоталась, уловив страх фаворита. Ей стало и жалко его, и смешно.
— Ха-ха-ха! О Господи! Вот не чаяла, что так пугать тебя могу… Вздор!.. Успокойся! И слушай, что теперь без гнева, по чести по моей скажу… Ты знаешь, как я дорожу словом чести… Так слушай. Правда, прибыль мне не велика, если бросает свое место, уходит от меня человек, которого любила я все время… которого, как мать, берегла и холила… но… и убыток не велик. Люди разберут, чья больше вина. И Бог рассудит… Только неправды я не выношу… Что ты такое плел позавчера? Нынче, сдается, посмирнее стал. Сошло с тебя? Снова повторишь ли? Я в чем перед тобою виновата ли?
— Конечно, нет, государыня… Я и субботу никого не винил, говорил, что не заслужил охлаждения… Но если оно явилось, тоже никто не виноват. Сердцу только Бог указать может, матушка! Больше никто…
— Так, так… Мудрец какой стал ты у меня, Саша… Далей.
— Я только и сказал: судьба. Силы мои слабы… Хвораю все…
— А я хожу за тобою, да так, как не каждая мать за дитятей за любимым…
— Видит Бог, государыня, помню, помню, ценю это… Вот слезы мои на глазах тому порукою. Стыдно, а не прячу их, матушка. Смотри и верь…
— Смотрю, верю… Дальше… — мягче и тише отозвалась Екатерина, забывшая обо всем в мире в эту минуту и стоящая, как женщина, у которой бесповоротно собрались отнять нечто близкое, дорогое: последний призрак радости, последнюю крупицу чувства, еще не развеянного среди долгих лет бурной, полной событиями, приключениями и романами жизни.
— А далее старое пойдет… Первое, думается, негоден я тебе. Вместо радости и отдыха — заботы и скука со мною… с больным, с слабым… с печальным… Не рад и сам, а не вижу в себе веселья былого. Улетело оно, златокрылое. Не поймаю. Не вини…
— В том не виню… Далей…
— Другое: тошно мне и на людей глядеть… Что говорят, что думают обо мне! Моложе был, как-то не думалось. А теперь, что дальше… Не сердись, матушка… Я о себе, не о тебе. Ты выше всех. Тебе нет суда людского, кроме Божьего. А я и о том думаю: придет минута, надоем, как с другими было. Уйти прикажешь. Куда я глаза покажу? И перед самим собою… Прости… все скажу…
— Все, все. Иначе как же?..
— Война теперь. Народ последнее несет. А я в роскоши купаюсь по твоей милости… Завистники шипят: ‘Фаворит куски рвет!’
— Ложь. Ты никогда не просишь… Я сама…
— Мы это знаем, государыня, больше никто… А покор остается… Вот посмотри, какие итоги разгуливают и по нашему городу, и по европейским дворам… Я не хотел… Но надо же мне оправдать себя, что не пустая, шалая дума толкает меня… от моего счастья уйти велит… Многое… тяжелое… И вот это заодно…
Граф подал Екатерине листок, сложенный пополам, исписанный внутри, как запись в приходо-расходной книге.
Быстро двинувшись к письменному столу, Екатерина взяла со стола прежде всего золотую табакерку, одну из тех, какие стояли по всем комнатам, где проводила время государыня, раскрыла, втянула ароматный табак, с сердцем захлопнула крышку, отыскала очки, надела, взяла в руки большое увеличительное стекло в золотой оправе, развернула листок и стала читать…
Гнев снова овладел ею с первых же строк, какие она пробежала глазами. Но, стиснув свои белые, крепкие зубы, которые были все еще целы, кроме одного в верхнем ряду, Екатерина, слегка шевеля губами, будто читая про себя, просмотрела весь листок.
Вот что на нем было:
‘Ведомость приходу и расходу по ‘маленькому хозяйству’ Екатерины Великого, как ее бескорыстные хвалители, свои и иноземные, именуют.
Со дня ‘Ропшинского действа’, роптания достойного, и до наших дней, кроме предбудущего, как Господь нам еще да поможет.
ПРИХОДУ
(Согласовано с письмом, кое к господину барону Гримму в Париж послано)
Губерний, по новому положению учрежденных. . . . . . 29
Городов вновь выстроено. . . . . . . . . .144
Заключенных договоров и трактатов. . . . . . . . 30
Одержанных побед. . . . . . . . . . . 78
Достопамятных указов о законах либо новых учреждениях. . . . 88
Указов для народной участи облегчения. . . . . . . 113
РАСХОДУ
(С тем, что и малым детям ведомо у нас, согласовано)
Братьям пятерым Орловым. . . . . . . . 17 000 000 р.
г. Высоцкому. . . . . . . . . . . 300 000
г. Васильчикову. . . . . . . . . . 1 100 000
г. Потемкину. . . . . . . . . . . 5 000 000
г. Завадовскому. . . . . . . . . . 1 380 000
г. Зоричу. . . . . . . . . . . 420 000
г. Корсаку. . . . . . . . . . . 920 000
г. Ланскому. . . . . . . . . . . 7 200 000
г. Ермолову. . . . . . . . . . . 550 000
г. Мамонову. . . . . . . . . . . 690 000
гг. Страхову, Левашову, Стоянову, Казаринову и прочим с ними. . 1 500 000
На всякие плезирные расходы. . . . . . . . 7 000 000
На войны, земель не давшие. . . . . . . . 150 000 000
Людьми утрач. всего до 500 000 чел.
А балансом счеты уравнять — сие всяк сам легко сможет.
Счетоводитель Нелицеприятный’
— Пашквиль гнусная… Я знаю, чьих рук дело. Она, ‘дружок мой’, помощница всего и во всем главная, муравей на возу. Душенька княгинюшка, красуля… Академии директор и всем сплетням заводчица… Ну, попадется она мне… Тяжебница! Ей бы только чужих свиней хватать и резать, а не… Подожди, Екатерина Романовна, тезка моя милая… Мы ужо…
— Да нет, быть не может, чтобы она…
— Кому иному? Другой бы не посмел. Тут ложь и правда совсем по-особому, по-женски смешаны… Но… о ней ли будем спорить? Дашкову я давно на примете держу. Случая нет. А подойдет — за все отвечать заставлю… Чтобы не сказала, будто я из-за обиды мелкой караю и гоню… Крикунья, горло широкое. Надо с ней иначе… Но все же прошу мне сказать: что тебя тут трогать может? Дай Бог, чтобы о тебе так же много и хорошо говорили, как о светлейшем. А и его здесь поместили. Не место красит человека, человек — место, уж если на то пойти, что неловко, стыдно тебе любить меня… Меня!.. Вот ежели бы ты не любя, лукаво, продажно подходил — тогда иное дело… Я бы первая почуяла. Ежели бы ты видел, что не люблю я тебя, а только себя, старуху, тешу, слабости потакаю… Видишь, кажись, иное. А это самое вот колебание в тебе еще ближе, еще дороже тебя делает, когда обозначилось, что, кроме красоты телесной и сердечной нежности, душу в себе гордую носишь… Так в чем же помеха? Я, правда, женщиной родилась. Иные нам пути и законы написаны и природой, и небом, чем вам, чем мужскому полу. Вы все смеете… Все себе разрешили… И думать не хотите о нас. Может, женщина ни в чем, кроме пола, от вашей мужской души отличия не имеет. Мне судьба иное сулила, чем всем женам земным… Тридцать лет, почитай, я правлю страной, сильным народом… И меня самое великим мужем в женском образе зовут, верю, не за то лишь, что я платить могу, обласкать людей умею. Без огня дыму нет. Да еще такого жаркого дыму, как про твою ‘матушку’, как зовешь меня, по свету идет!.. Чего же стыдиться тебе? Я не стыжусь, что, может, на сотни две лет путь новый указала женам на земле…
— Путь новый?..
— Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит свое чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни, не двоежды, не троежды загораться у нас, у жен, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать? Нет! Кто смеет — пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа — водительницей жен русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймешь? Все на своем стоять будешь? Молчишь? Говори же.
— Оно-то и так, — грустно качая головой, ответил граф, — да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…
Он не досказал.
— Ха-ха… Вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведем мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я — вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечет… Или уж, видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь — не видишь, слушаешь и не слышишь… Знать, Бог того хочет. Французы толкуют: ‘Ce gue femme veut, Dieu le veut!’ У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раней, чего пожелаю — свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара…
— Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!
— Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь на этой правде отдать могла. Слово мое было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям — никогда! Я — жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?
Пытливый взор ее обжег лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.
— О, да ты и впрямь болен! Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим все… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй… Иди! Я подумаю…
Медленно вышел из спальни Мамонов.
Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.
От этого аромата еще сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, еще быстрее замелькали мысли в разгоряченной голове.
Какие-то забытые видения проносились перед ее внутренним взором, в то время когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам ее покоев, и не видели ничего…
Все лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озаренное светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, просветленное наплывом великодушных решений и чувств, начинающих шевелиться на дне усталой, обычно холодной, недоверчивой души.
‘Ну а если и лжет? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…’
Екатерина оглянулась.
Залитая полуденными лучами, спальня ее имела особенно нарядный, ликующий вид.
Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета, все это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.
Вдруг словно ожила эта комната, наполнилась тенями, призраками. Не пугающими, белыми, в одеждах смерти, а веселыми, радостными, сверкающими любовью и страстью…
Красавцы-великаны Григорий и Алексей Орловы… Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий и быстро тухнущий Васильчиков… Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков. ‘Пирр, царь эпирский’, как называла она его… Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем, по словам Мамонова, страдает сейчас последний фаворит… Сознание стыда из-за положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице…
Вот умный, извилистый и сухой, внешне пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, если не оказался пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный, причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец-дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приемами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только ласки мужчины — и он сам по себе был ей так дорог, так мил.
Очевидно, и он почему-либо дорожил Екатериной, хотя она была вдвое старше его. Иначе он не решился бы пойти на последнее, чтобы до конца казаться неутомимым и пылким в любви…
Наконец, заслоняя всех, зареял крупный, величавый образ человека с одним настоящим, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами балованного принца, с умом вождя, с характером смешанным, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви…
Все они стали перед Екатериной… Всех помнит она… И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далеких, полузабытых, истлевших в могиле, или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный ее лаской тогда, давно… когда еще она отдавала свое сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золоченую клетку, как делала со времени вступления на трон…
Вот они, далекие, милые, полузабытые друзья ее юных лет…
Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец ее первого ребенка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский…
Вот все они тут, в ее памяти, в ее остывающем сердце, которое все тише и медленнее бьется с каждым месяцем, с каждым днем…
Все тут…
И нет никого… Вихрями жизни отвеяло всех. Отлетает и последний…
Тут он, за стеной… И нет уже его… Отвеян жизнью…
Так скорее надо все покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счет старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника — своего подданного.
Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!
Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила ‘счет’, показанный ей Мамоновым.
Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и много другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.
Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.
‘Пожалуй, еще хуже что-нибудь нагрязнят обо мне… Какая низость… Тоже, поди, отсюда, от ‘подруг’ и ‘друзей’, дано внушение негодяям-издателям!’
На листке, действительно, был изображен гнусный рисунок за подписью: ‘Вот все, что ты любишь!’
Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице, и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.
Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.
Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла ее к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая рука скользила по гладкому листку бумаги.
Записка писалась по-французски и гласила так:
‘Пусть совершается воля Судьбы. Я могу предложить вам блестящий исход, золотой мостик для почетного отступления. Что вы скажете о женитьбе на дочери графа Брюса? Ей, правда, только четырнадцатый год, но она совсем сформирована, я это знаю. Первейшая партия в империи: богата, родовита, хороша собой. Решайте немедленно. Жду ответа’.
Держа перо в руке, она перечитала написанное и быстро добавила внизу по-русски:
‘Теперь убедиться можешь, я тебе не враг. Нынче же вызову графиню Брюсову, чтобы на дежурство приехала с дочкой. Отвечай’.
Сняв очки, Екатерина сложила листок и позвонила.
Появился Захар. Она протянула ему незапечатанный листок:
— Отдай графу. Принесешь ответ…
Молча взял записку этот скромный, осторожный и преданный человек, знающий самые сокровенные стороны личной жизни Екатерины, и поспешно вышел через маленькую дверь, ведущую на половину фаворита.
Екатерина сначала ходила в волнении по спальне, переходила в будуар, опять возвращалась назад.
Ноги, за последнее время начинающие изменять государыне, вдруг подкосились, заныли, отяжелели, стали словно свинцом наливаться.
Она вынуждена была опуститься на диванчик, протянулась на нем, закрыла руками лицо, глаза, стараясь ни о чем не думать, не замечать времени… Ждала.
Время тянулось страшно медленно…
Около получаса прошло. Никого нет…
Она готова была сама уже поспешить туда, узнать, не случилось ли чего.
Может быть, она не поняла, огорчила его своим предложением?.. Может быть, он и не думает уходить?.. В самом деле, против воли, но она могла возбудить в нем порыв ревности… А мужчины в таком состоянии еще глупее женщин…
Зачем было писать? Какая непростительная торопливость! Она уже не девочка. Знает людей, знает сердце мужское… Надо было переждать… Ну, подурит — и все по-старому могло пойти. А теперь! Как вернуть эту глупую записку?
Прямо пойти сказать, что все это пустяки, что она не пустит его, что любит и не думает заменить никем? Да, так и следует сделать…

0x01 graphic

Князь Г. Г. Орлов
Екатерина решительно двинулась к маленькой двери, когда та раскрылась и Захар появился на пороге серьезный, как будто опечаленный, с небольшим конвертом без адреса в руках.
Почти выхватила она этот холодный, загадочный сверток.
Что в нем? Мука или радость? Продолжение мирной, счастливой жизни или снова боль разрыва?.. Потом — новые встречи, новое сближение?
Конечно, она не останется одинокой после удаления этого фантазера, если он решил воспользоваться данным ему выходом. Она сейчас же заполнит вакансию, отдаст пустое место достойнейшему…
Но надо же поглядеть, что там, в записке…
Захар, осторожный, предусмотрительный, сейчас же вышел, как только записка очутилась в руках Екатерины.
Сорвав оболочку, при помощи лупы она стала читать.
Очевидно, рука сильно дрожала у Мамонова. Буквы стояли вразброд, почерк был неузнаваем.
‘Дольше таиться нельзя. Должен признаться во всем. Судите и милуйте. На графине Брюсовой жениться не могу. Простите. Более году люблю без памяти княжну Щербатову. Вот будет полгода, как дал слово жениться… Надеюсь, поймете и выкажете милосердие и сострадание. Несчастный, но вам преданный до смерти А.’.
Листок выпал из рук Екатерины.
Частые, крупные слезы покатились из глаз. Грудь судорожно, высоко стала вздыматься и опускаться. Но рыдания были беззвучные, задавленные, глухие…
‘Так вот оно как! Все чистая правда, значит… И что зимою мне светлейший говорил… намекал… И все доносы теперешние… Вот оно что… Правда… правда…’
Голова ее упала на руки, лежащие на столе, и долго сдавленные рыдания потрясали это сильное, крупное тело…
Потом постепенно рыдания ослабели, стихли.
Она встала, выпила воды, отерла лицо, нашла записку Мамонова и положила ее в ящик шифоньера, стоящего в углу.
Затем позвонила.
— Анну Никитишну попроси… И капли мне мои подай… успокоительные… И льду для лица. Пожалуйста, Захар, поживее…
Зотов выслушал, поклонился:
— Слушаю. Позову… принесу…
Он скрылся.
Екатерина снова опустилась перед письменным столом, взяла перо, надела очки, начала писать, но только вывела первых два слова: ‘Господин граф…’
Сейчас же изорвала листок, взяла другой, написала: ‘Хотя бы теперь…’
И снова порвала. Так было испорчено четыре-пять листков. Наконец, испортив, сломав в пальцах гибкое гусиное перо, она бросила все в корзину под стол, облокотясь, закрыла лицо руками, и снова слезы хлынули из глаз, орошая щеки, скользя между белыми пальцами с розовыми ногтями…
Шум двери, шаги подходящей Нарышкиной заставили Екатерину обернуться.
У дверей стоял Захар с каплями на подносе, с куском льда на тарелке.
— Поставь. Уйди. Благодарю…
И, не ожидая даже, пока скроется старый камердинер, Екатерина обратилась к Нарышкиной:
— Ты знаешь ли? Все кончено… Он написал… Он любит княжну… дал ей слово жениться… Понимаешь, все кончено…
И снова рыдания, на этот раз неудержимые, громкие, наполнили комнату.
Долго пришлось Нарышкиной успокаивать подругу.
Все было пущено в ход: капли, лед к щекам, убеждения и даже дружеские упреки в малодушии, в слабости, так не идущей великой повелительнице, женщине, прославленной всюду и везде.
Лесть послужила самым лучшим лекарством.
Понемногу Екатерина успокоилась.
— Ты права. Распускаться не надо. Скорее вызови княжну… и ее маменьку… На послезавтра назначу сговор…
— Умница, милая. Это им будет самое лучшее наказание…
— Пускай… А нынче я, может быть, загляну к тебе… Пожалуй, и этого… ротмистра… Зубова пригласи. Пусть поболтает… утешит, рассеет меня немного… Я столь несчастна!..
Слезы снова хлынули градом из красивых еще, теперь опечаленных глаз.

II

ДВОЙНОЙ СГОВОР

Когда к вечеру Зубов, надушенный, затянутый, в парадной форме, явился по приглашению к Нарышкиной, хозяйка была совершенно одна и встретила гостя с грустным, опечаленным видом.
— Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему… Уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны тоже? Бледный, томный… На себя не похож… Я вас знала всегда таким веселым, живым, на загляденье… Неужто, в самом деле, так сердцем больны? А? Не верится даже…
— Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы влили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: как моя участь? Смею ли я надеяться?..
— Увы! Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили — увы! — не на вас… Стойте, что с вами?.. Вы помертвели?.. Успокойтесь… Выпейте воды… Я пошутила… Даю вам слово… Хотела испытать… Еще не решено. Да будьте же мужчиной… Слышите: еще все перед вами… Ну что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…
— О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне… Я так вам буду благодарен… Так…
Он сразу со своего стула пересел к ней на диван, где хозяйка полулежала в свободной позе, и стал целовать ее руки.
— Я все сделаю, что хотите… Буду слушать вас, готов на все… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…
И он стал все горячей и сильнее целовать ее полуобнаженную руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся домашний, плохо застегнутый пеньюар.
Нарышкина, еще привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгоряченную женщину.
— Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду ее… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался! Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдет против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придет время. Оно и будет передано по адресу. А мы с вами еще будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей прически… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идет… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… — Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: — Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… — Затем снова залепетала по-французски: — Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс? Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашел в ней господин Морков?..
— Здравствуй, Аннет. Не ждала? Я гуляю — и к тебе заглянула. Ты больна, мне сказали. Хотела навестить…
— Я так счастлива, так благодарна, ваше величество… Теперь мне чуть полегче. И вот Платон Александрович оказал внимание, навестил недужную…
— Хорошо. Очень хорошо… Судя по глазам, у вас доброе сердце, господин Зубов… Ты ложись, как лежала, на свое место. Я тут… Садитесь, господин Зубов, если вам не скучно провести полчаса с такими пожилыми дамами…
— Ваше величество!..
— Не согласны со мной? Ну, ваше дело! Я здесь не у себя. Спорить не смею. Пусть мы сойдем за молоденьких… Хотя вам… Сколько вам лет? Двадцать с чем-либо будет? А?
— Двадцать два минуло, государыня.
— Счастливый возраст. И мне когда-то было столько же… Только давно… Правда, сердце не верит этому… А зеркало старше всех на свете, всем правду говорит… Приходится его слушать…
— Оно, значит, слепо… Оно не видит ваших глаз, госу…
— Ого! Слышишь, Аннет? Мы комплиментов дождались от юноши… Что дальше будет?
— Оно не видит ваших губ… не слышит вашего голоса…
— Моего голоса? Он у меня звучный. Разве только зеркала и не слышат его… хотя дрожат порою… А другим он внятен. Это вы правы, господин Зубов. Но бросим обо мне… Лучше о вас потолкуем… Аннет, что ты стонешь? Опять мигрень?
— Да. Простите, государыня… Я на минуту только удалюсь… Там туалетная вода… Я примочу виски… Одну минуту…
— Мы тебя подождем. Видишь, я не одна — в хорошем обществе. Так думается, глядя на господина ротмистра… Ну-с, говорите: велика ли у вас семья? Брата, пажа, я помню. Прелестный ребенок… Очень на вас похож… Еще братья есть у вас и сестры?
— Четыре нас брата и три сестры. Старший — Николай, Димитрий за ним. Я и Валериан. Сестра Анна годом моложе. Была Катя, умерла… — Голос Зубова дрогнул слезой. — Младшая самая — Анна. Девочка еще…
— Большая семья. А ваш отец, если не ошибаюсь, по гражданской службе идет? Вице-губернатором теперь?
— Так точно, государыня.
— Братья женатые, холостые?
— Все еще холосты, ваше величество. У отца достатков особых нет… Сестер придется оделить… Так братья ждут, пока сами что-нибудь заслужат, тогда и насчет семейства думать можно.
— Весьма рассудительно. Редко теперь кто думает и поступает столь осторожно. Больше в брак вступить спешат… А что будет, о том нет мысли… А вы что же, не махаетесь ни с кем? Не увлекаетесь? Жениться не думаете? Что покраснели? Это вопрос естественный. А что естественно, в том стыда быть не должно… Красивый, здоровый молодой человек… Я не девица. Со мной можно прямо говорить…
— Нет… Я… Мне не до этих пустяков… Я давно… Во мне все…
— Ну, вижу, смутили вас мои вопросы. Об ином потолкуем. Службой довольны ли?
— Счастлив, государыня, что вам служу… Вдвое счастлив, что могу видеть ту, перед кем все преклоняются… на кого молятся… чье имя благословляют.
— Вы все свое. Не ждала я, чтобы о службе вопрос — и такие горячие отповеди мне вызвал. Да вы поэт. Чай, и стишки пишете?
— Нет, не случалось, государыня… Не тем я занят… Мечты не те мои…
— Мечты? Значит, мы мечтать любим? Интересно. О чем же ныне мечтают молодые люди? Военные особливо… О сражениях, поди? О славе? О победах? Чтобы все величали и знали ваше имя? Да?
— Бывает и это, государыня. Но иное мне чаще снится…
— Даже снится… Ну, коли охота, поведайте и мне, какие сны вам грезятся. Я охотница слушать чужие сны… если красивые они… необыкновенные… А судя по вашим веселым, живым глазам, по виду по всему, сны у вас должны быть интересны. Говорите, послушаем…
Свободней усевшись в кресле, Екатерина слегка откинулась назад, чтобы лицо Зубова было ей лучше видно.
— Разное снится мне, ваше величество. А чаще других — один сон… Вот, словно наяву, я вижу его… Неотвязный… Видится мне…
Зубов невольно сделал паузу.
Голос его, тихий и осторожный, словно что-то нащупывающий перед собой, с первой фразой, касающейся грезы наяву, сразу окреп, зазвучал металлическим, широким звуком. Порыв вдохновения, свойственный иногда самым заурядным людям, налетел на душу честолюбца, который увидел себя лицом к лицу со своей заветной грезой о счастье…
Ключ к власти, к богатству, к силе был перед ним в лице этой немолодой, но такой еще обаятельной, умной, могучей женщины.
И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего дворца.
Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом пахнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щеки.
Неожиданная картина сверкнула перед его глазами.
То, о чем он думал как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, в звуках, в красках.
И Зубов полным, звучным голосом заговорил, повторяя уже сказанную фразу:
— Видится мне высокая скала. Полмира видно с нее. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвется. Мир весь видеть хочет. Людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…
— Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
— И вдруг…
Снова невольную легкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение все больше охватывает его.
— Вдруг… Что же?
— Потемнело небо надо мною… шум несется… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простерлись… И спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвел… И уж не знаю, как смелости набрался, говорю: ‘Орлица гордая, царственная, мощная, возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как, должно быть!..’ Говорю, а сердце ширится в груди… вот-вот разорвется… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
— И… что же ответила она?
— Что ответила? — переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. — Ничего не ответила. Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь… Прильнул… Охватил ее шею руками… Не оторвать уж меня… Скорее жизнь вырвать можно… Так и во сне вижу… И взмыла она… Орлица моя гордая, царственная… И понесла меня… Что уж тут стало со мною… Сказать, выразить не умею…
Зубов умолк, отирая пот с высокого белого лба, выступивший от непривычного волнения.
— Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
— Я не слыхала, — появляясь на пороге, проговорила Нарышкина. — Верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
— Я не знаю… слов не нахожу… Чувство мое, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
— Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моем лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдете защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идем, Леди… Том.
Кивнув еще головой, своей упругой, твердой походкой вышла из комнаты Екатерина, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая легкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку…
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Веселая, довольная возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
— Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить ее позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землею, когда Зубов вышел отсюда, чтобы обойти и проверить караулы.

* * *

Дождливо и пасмурно было на другой день с утра.
Как приговоренный к смерти, появился в приемной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черед.
Посерелое, бледное лицо, опустившиеся, за два дня исхудалые щеки и неверная походка сразу выдавали, что перенес в это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни ее доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всем, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на нее в благоприятном смысле.
В приемной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
— А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
— Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждет? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Што?
— Ничего сказать не умею. Што вас касаемо — и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду все шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, все по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберешь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
— Ну, извини, Захарушка… Вот понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
— Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне все же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли?
— Что?
— Этто — табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым потаенным крестным знамением, шепча: ‘Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его’, скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей. Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
— Явились, государь мой, — резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. — Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. ‘Хороша императрица, самодержица, если там какой-нибудь секретаришка ее приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… слова ее прерывать…’ Да, этого, сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою… еще такого не бывало. Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаете, государь мой! Со мною немало лет проработав — и не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тетушка моя… либо Великий Петр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в свое оправдание, а? Говорите же. Трясется, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
— Виноват! — падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. — Кругом, как есть, виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
— Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за это вот возьмите. За то, что не побоялись моей пользы ради себя под ответ подвести.
Красивая рука протянулась к пораженному секретарю с золотой, осыпанной бриллиантами, украшенной ее портретом табакеркой, из которой государыня нюхала почти все время, пока читала грозную, притворную наполовину отповедь Храповицкому.
— М-мне?! Мне! Мм-мма… Матушка ты моя…
И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки ее платья.
— Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слезы… тут слезы… Кругом слезы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний, но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идет?
— Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, — и не задумаюсь!..
— Ну, поживите еще… сколько придется. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…
Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесенных Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела ее душой.
Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:
— Слыхал, что у нас тут делается?
— Да, слыхал, матушка. Ох, слыхал…
— Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…
И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому все, что произошло между нею и Мамоновым вчера.
— В ответ на мое предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brillante, он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Juger du moment!
— Ясно себе представляю, — хорошим французским языком ответил Храповицкий, больше на этом языке объяснявшийся во время докладов. — Это возмутительное бездушие и дерзость…
— Нет, скорее — глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила. Сейчас вот пишу ему… Слушай: ‘Если зимой тебе открылись, зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…’
— Слушать больно, государыня… Так за сердце и берет… Не стоит он…
— Всеконечное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же. Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И еще… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой — с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь, для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…
Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.
Даже Захар удивился быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.
Держа в руке вновь пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приемной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
— Видишь? Милость какая! Свою, личную — мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
— Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
— Балдарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без нее чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… Ну, там… Мамонову, дурачку, на абшид — деревеньку, душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
— Два?.. — Глаза Захара заблестели — не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. — Уж коли два, так и я вам кой-что скажу… Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного еще не видно ничего. Стороной дело ведется… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из каморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
— На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
— Лишь бы повеселела она, болезная! — с сокрушением отозвался Захар.
— Давай Бог!.. Летом дожди не затяжные, сам знаешь…
— Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
— Ничего! Ей ли о чем печалиться? Царь-баба!
— Одно слово, всем королям король!
— Ну так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приемной.

* * *

— Ну, вот и сосватали! — с грустной улыбкой заметила государыня, когда из ее будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.
Минута была тяжелая, и Екатерина могла бы избежать ее.
Но ей словно хотелось самой поглядеть, как будет вести себя, что скажет ее фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это.
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла на сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку, несмотря на свою тучность.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить еще большим великодушием…
Но все обошлось проще. Были слезы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоем с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
— Совет да любовь только и можно пожелать, — поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова — ее длинная, сухая фигура стала как будто еще неподвижней, вытянулась еще сильнее, шея, казалось, окаменела, как у старой волчицы.
Хотя приближенная фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе свое представительство в некоторых особых случаях жизни…
— О-ох, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, — заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести ее из такого состояния. Отступая от обычной сдержанности и осторожности, несмотря на присутствие третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
— Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать: не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара — не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
— Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
— Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый пробился бы в чем, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
— Ах, мой ‘Ris, beau Pierre!’. Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: ‘Ris, pauvre Catherine!..’ Что же он сказывал?
— Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон как это с графом Гри… Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!
— Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.
— Дело видимое. Кто не знает, что при всем благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение свое последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал. А золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселек. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…
— Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…
— Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то в каком кармане рука у него…
— Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…
— Про невесту? Да все дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья, да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он все заплатить за нее обещал, я верно знаю. Ну разве же не спятил, сердечный? От такого счастья на свое разоренье пошел! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!
— Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчет придворного зелья, конечно… Но а вот что Иван Степаныч говорит… о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал, каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нем в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?
— Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота… — И Протасова обменялась с Екатериной быстрым, выразительным взглядом, как бы желая пояснить, кто этот гость.
Та вспыхнула не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и даже в досаде на себя нахмурилась сейчас же.
— Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..
Протасова откланялась и вышла.
— Вы, надеюсь, не покинете меня? — по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. — Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, в углах, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?
— Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…
— Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?
— Галантное… В парке, на четвертом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается. Вечер хороший обещает. Именно для рандеву.
— С кем, с кем?..
— С красивым молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?
— Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь… А по-нашему, по-русски, говоря, балагурка ты, шутиха — и больше ничего!
— Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот веселый смех взамен слез… Довольно их…
— Ох, нет, не довольно! Что еще завтра, в середу, во время сговора будет? Чует мое сердце, не выдержу я, — снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну. — Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор… Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило…
Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зеленые кущи живых изгородей, словно желая разглядеть далекое место, там, за Флорами, теперь уже видеть все, что там произойдет через несколько часов…
Желая подавить невольное волнение, она перенеслась сразу мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…
— А знаешь, мне поистине жаль его, Annete! — задумчиво произнесла она.
— Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг…
— Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает, мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…
— Посмел бы… Столько благодеяний!..
— Это души не покупает… Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!..
— Ах, вот что разве… Чтобы совесть мучила его… Чтобы жалел об утере… Ну, тогда конечно! Чем ни донять скверного мужчинишку, по мне все хорошо…
— Смешная ты… Как это все у тебя? Не то чтобы я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет, и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идем, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь… Иду… Я иду… готова… А скажи, — остановясь на пороге, негромко проговорила она, — поспеет твой Амур в кирасе на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?
— Она бы задержала, — со смехом отвечала Нарышкина, — да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит скорее, как возможно!..
— Балагурка ты, и больше ничего!..
И громким прежним веселым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.

* * *

Тихо догорел ясный июньский вечер, переходя в такую же тихую, белую ночь.
Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.
Тихо, не колыхнув единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, бодрящим ароматом и влажной тьмой…
И на перекрестке одной из аллей желанная встреча.
Нарышкина, увлеченная любовью к ботанике, ушла далеко вперед, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце.
Медленно идет Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо, которое по росту чуть выше уровня ее лица.
— Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня: вы свободней, можете легче следовать своей склонности. Тогда как мое ремесло почти всегда требует, чтобы оставаться на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?
— Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…
— Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом почти то же, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как ранней… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придет к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть… зимою в семь… Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе… С девяти начинаются доклады, приемы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни… Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжелая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус… И что к какому дню идет… В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала… Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лед и я тру себе щеки… Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он все краснеет! Итак, дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрена Саввишна, берет меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вон в такое платье… Меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир — средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеемся, если есть чему… По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?
— Немного, государыня.
— Вам надо ближе сойтись. Это мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всем… Рыцарь вполне… Но это потом… В два — обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь… Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня немкой, чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждение вкуса… А вы как на этот счет?
— Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня…
— Не должен — это еще не значит, что не умеет или не хочет. У вас, должно быть, лакомый вкус… судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днем. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой ‘генерал’, как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой… И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть — второе собрание… Часов до девяти. Зимой по четвергам — малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям — там же игра, маскарад… Вечерами — карты, пение, музыка… В десять я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды — и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там все снова, как заведенные часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?
— Жизнь моей государыни? О нет…
— Видите ли, самое важное для здоровья — не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, не бесполезна и другим… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?
— Никаких нет, государыня… Службу свою несу, как и другие офицеры. Вам она ведома. А не занят, тогда…
— Гости, товарищи, пирушки, девчонки, как у всех… Молодость, знаю…
— Должен возразить, ваше величество. Лгать не могу. Не так оно у меня. Я нелюдим по душе. Дома больше сижу. Люблю книги… Музыке привержен. Пиликаю на скрипке порой… Конечно, как умею…
— Вот оно что! Да вы клад. Мы вас попробуем на концертах, на наших маленьких. Я, сознаться, в музыке плохо понимаю. Да у нас все от нее без ума. Приходится иному певцу или балалаечнику вроде Сарти с гитарой его платить такие деньги, что двух храбрых генералов можно содержать… Нечего делать. При всех дворах музы… И у нас музы… И чтение, и стихи, и пение, и рисование. Может, и с этим делом знакомы?
— Немного, государыня…
— Золотой мужчина! Вы скромность оставьте. Со мною будьте как с собой. Я немного понимаю людей… Искренность, особенно в тех, кто мне приятен, я ценю выше всего…
— Слушаю, государыня…
— ‘И исполняю’, — надо добавить по артикулу. Ха-ха-ха! Ну вот мы и познакомились друг с другом. А я отдохнула. Идемте к сборному пункту. Нарышкина, пожалуй, там и нас уже ждет…
Медленно двинулись они по аллее.
— Кстати, вы и с Вяземским знакомы? Нынче случайно зашла речь о батюшке о вашем… О службе его. Вас помянули. Князь что-то лестное выразил о вас. Это хорошо, если человека с разных сторон хвалят. Для него безопасней, чего бы он ни достиг. Меньше зависти. Судьба тебе дает удачу — помогай, чем можешь, и другим. Я всегда старалась так делать. Мое правило первое: живи и жить давай другим…
— До того, что моя государыня и всю жизнь свою отдала народу и славе нашей…
— Ну, не всю уж… Уголочек небольшой себе оставила… Я тоже нелюдимка, как ни странно то слышать от меня… Среди толпы одинока хуже, чем вот теперь с моим молодым ротмистром, который так рыцарски помогает своей слабой государыне брести по прелестному парку. Но знаете, и тут не много воли давали мне… Есть люди… мною созданные. Я выковала им меч и копье, одела в броню адамантовую… А они и надо мною власть желают до конца забрать. В сердечном движении моем так же хозяйничать, как в войсках, в казне, в флоте… Мне надоело это. Я сама хочу чувствовать и думать, не оглядываясь ни на кого… Надеюсь, годы мои такие, — с иронической, горькой усмешкой произнесла Екатерина, — что могу сметь… И тот, кого хотела бы приблизить к себе, должен волен быть, как птица… Ни на кого не должен глядеть, только Бога бояться… и любить немного меня… Мне верить, меня беречь, мне говорить правду… Мне будет отрадно тогда, легко, хорошо… А ему и того лучше.
— Да, государыня… Да, выше счастья… Да может ли быть что лучше?..
— Не знаю… Очень уж изверилась я во всем… и во всех… Вон и этот дуб тонкой былинкой прорастал. А теперь буйный какой, кудрявый… Всем соседям свет заслоняет… И той самой земле, из которой вырос, которая соками своими питала его… И люди так часто… Всегда…
— Нет, клянусь, не всегда, государыня…
— Дай Бог, дай Бог… Вы молоды. Очень даже. И худо это… и хорошо. Душа еще мягка у вас… сердце нежно. Вас можно воспитать в прекрасном свете правды и долга…
— И любви, преданности до гроба… И благодарности свыше сил…
— Дай Бог, дай Бог… Ну, вот мы и пришли… А нашей милой Нарышкиной еще нет. Хотите взглянуть на мой мавританский домик? Кстати и ключ в дверях… Да, нынче… я и забыла… середа у нас… моя холодная ванна. Я в это время принимаю очень холодную ванну. Врачи сердятся. А я привыкла и хуже себя чувствую без нее. Холод закаляет. Тело остается свежим, твердым, несмотря на годы… Вам тоже советую понемногу начать закалять себя… Войдемте…
Небольшое здание причудливой архитектуры заключало в себе две довольно обширные комнаты в мавританском стиле с мягкими, низенькими диванами, с кучами шитых подушек, разубранных дорогими коврами Персии, индийскими шалями вместо портьер и гардин. Белая ночь странно озаряла мелкий переплет из цветных стекол, вставленных в несколько окон этих передних покоев.
Дальше, когда Екатерина распахнула небольшую резную, позолоченную дверь, Зубов увидел круглую комнату, освещаемую днем через купол с матовыми стеклами. Сейчас здесь было темно. Только несколько мавританского стиля лампад озаряли мраморный пол и стены турецкой бани, где вдоль стен золотились свежие циновки, темнели мягкие подушки… Большая ванна, скорей — бассейн из фарфора был устроен в одном углу. Золотые краны несли в него холодную и теплую воду. Золотые и серебряные кувшины и тазы стояли наготове вместе с остальными принадлежностями, необходимыми при мытье.
— Точный снимок с бани моего приятеля — султана, — с улыбкой заметила Екатерина. — Ну, вы идите в первый покой, подождите там. Я скоро тут пополощусь. Не будет вам скучно ждать?
— О государыня…
— Опять краснеет… Уж не якобинец ли вы? Их цвет красный… Только, чур, сюда не вздумайте заглянуть… Мне Протасова говорила, какой ты шалун. Вот нельзя бы ожидать, судя по такой невинной наружности! Идите…
Слегка коснувшись его плеча, она толкнула его вперед и потом закрыла неплотно дверь, за которой скрылся Зубов.

* * *

Когда Екатерина, гораздо ласковее и сильнее прежнего опираясь на руку своего спутника, показалась из мавританского домика, на ближнем перекрестке аллеи обрисовалась фигура Нарышкиной с огромным букетом в руках.
— Мой друг, жива ли ты? Где вы пропадали? — громко, весело спросила ее Екатерина, маня к себе. — Мы уже и ждать перестали. Думали вдвоем вернуться домой, как ни рискованно было бы такое появление небывалой пары в одиннадцать часов вечера.
— Это белая ночь виновата, государыня, что я забыла про время… и даже про мои обязанности… Простите!
— Без приседаний, хитрая лисичка… Я так довольна… Мне так хорошо… Этот воздух, этот вечер. Мой милый, веселый спутник… Я помолодела на много лет. Как муха весною, ожила, крепка и весела… Браво, даже стихи… Чего никогда не бывало со мною…
— А, значит, господин Зубов сумел развеселить мою государыню? За это он достоин награды, и я…
— Стойте, стойте… Я понимаю ваш коварный умысел… Дайте сюда ваши цветы. Без возражений… Господин Зубов! Примите мой первый дар от вашей государыни. Верьте, мое расположение к вам так же безыскусственно и будет прочным, как красивы и нежны эти полевые цветы… Что это, на колени? К чему? Не надо…
— Только так хочу принять этот первый дар моей государыни — моей матери… ангела доброго!.. И сохраню до гроба!
Приняв букет, он горячо поцеловал руку государыни, поцеловал цветы и, отделив часть, спрятал их в бумажник, на груди.
— Прелестно. Совсем картина Ватто! Но поспешимте, государыня. В самом деле пора. Вы нас не провожайте, господин ротмистр. Так лучше. Не правда ли?
— Вы правы, Анна Никитишна. Идите, мой друг… Что? Не хотите? Ну, будь по-вашему. Проводите нас еще немного. Кстати, я расскажу вам, что было нынче при сговоре… Умора и слезы… Я плакала так… Вот она знает… Прямо они считали меня людоедкой. Я была так ласкова. Благословила. Сказала, что дарю ему сто тысяч… Да, да… Я и расставаясь умею награждать своих друзей. Пусть это знают все… и не опасаются мне говорить, какая бы перемена ни произошла у них в чувствах… Так вот… Сказала о деревне… Маменька чуть не лопнула от жадности и восторга. Мне думается, она бы не прочь и зятька, и дочку оставить при мне, если бы я того пожелала… И не очень бы позволяла дочери ревновать… Ха-ха-ха… Но они… Представьте, прямо без чувств были оба. Пришлось их приводить в себя… Жаль… И смешно… Впрочем, теперь не жаль… И не смешно… Мне так хорошо… Слышите, Зубов… Если вы любите свою государыню, это должно вас радовать…
— Я слов не нахожу… Я так теперь…
— Ну, ступайте, дома поищите их… Вот и пришли мы почти. Нас уж тут не обидит никто… Идите… С Богом!
Она протянула руку Зубову. Тот принял, поцеловал ее, почувствовал крепкое ответное пожатие и мимолетное прикосновение губ Екатерины к своему лбу.
Низко поклонившись Нарышкиной, Зубов военным скорым шагом свернул на аллею, ведущую на караульный двор.

* * *

В четверг, 21 июня, в сопровождении Нарышкиной в три часа появился молодой ротмистр в покоях Екатерины, куда Нарышкина провела его через верх.
После вечернего приема снова вместе со своей руководительницей он вернулся туда и по уходе Нарышкиной провел время наедине с державной хозяйкой до одиннадцати часов вечера.
С низким, почтительным поклоном проводил его до выходных дверей Захар, неотлучно дежурящий на своем посту.
— Бог в помощь! Успеха и счастья желаю, господин ротмистр…
— Благодарю, голубчик Захар, — ласково ответил поздний гость.

* * *

По случаю пятницы постный обед, как всегда, подали государыне.
Только Лев Нарышкин, Протасова, Анна Никитишна и Мамонов обычно ели в эти дни с государыней.
— Не хочу портить желудки моим придворным постными щами и маслом, — говорила она.
И, кроме обеих дам, Нарышкин, лакеи, фрейлины и камер-юнкеры — все были поражены, когда увидали, что место Мамонова за столом занял по приглашению государыни красивый, но такой невзрачный на вид, юный, женообразный ротмистр, начальник дворцового караула.
Даже Нарышкин, обычно гаерничающий и забавляющий всех самыми нелепыми и грубыми порою шутками, хотя предвидел кое-что, но был изумлен быстрым ходом дел и плохо занимал компанию.
— Ты стал молчалив как рыба… или как граф Мамонов, — смело, словно бросая вызов, заметила Екатерина. — Кстати, я очень недовольна своими. Знаете ли, с тех пор как проведали, что он уходит от двора, ни одной души не видно у него на половине, где раньше, сказывают, проходу от людей не было… Вот она, слабость души человеческой… Чтобы хуже не сказать. Если мне думают этим угодить — напрасно. Сегюр один заглянул к бедняжке. И я при всех выразила ему свою признательность и похвалу… Вы незнакомы с графом, господин Зубов?
— Весьма мало, ваше величество.
— Должно быть… Да и вам к нему заходить не надо… Я так спросила. Ешьте. Три блюда. Больше не будет ничего. Вот вишни еще… Любите? Я очень люблю… И вы? Отлично. Давайте есть взапуски: кто больше? Вишни — очень сытная ягода… Или яблока хотите?.. Нет? Ну, кофе. И столу конец. Не взыщите. День такой. Завтра милости просим. Лучше угощу. Только кто дежурный? Не Потапыч? Нет? А то он говорит, что есть люди не могут. Мне-то все равно… Лишь бы горячего тарелку и мяса хороший кусок… Пока, до свидания. С Богом, друзья. Я после всех волнений отдохну немного… Усталость чувствую. До вечера… Все, господа…
Вечером снова, когда Екатерина осталась одна, Зубов прошел через верх, без Нарышкиной. Ход был знаком.
После одиннадцати, прощаясь с гостем, Екатерина взяла его руку и надела один из приготовленных перстней, с ее портретом.
— Вы мне говорили, что мало удается видеть меня, говорить со мною. Пусть этот портрет в такие минуты заменяет меня… напоминает вам, что я тоже думаю, желаю видеть вас чаще и дольше… А это кольцо… вот, возьмите… Мой старый Захар теперь ради наших поздних бесед дежурит лишние часы, ждет, чтобы выпустить вас, запереть двери, принести мне ключи. Вы от себя подарите старику. Он будет рад. Вы успели завоевать его сердце. Нынче еще он очень хорошо говорил о вас. Это редко бывает. Обыкновенно он молчит и исполняет то, чего я хочу, что мне приятно… И вдруг личное благоволение! Вы человек необыкновенный, Платон Александрович… Дай Бог, чтобы все вас любили по достоинству. Это только упрочит мою дружбу к вам. Я на днях собираюсь писать о вас Потемкину. Не удивляйтесь. Мы с ним иногда бываем в ссоре, но тем крепче становится после наш многолетний союз. Мне он всегда был лучшим советчиком и другом. А для России сделал так много, что я уж не знаю, как и благодарить его… За это прощается ему излишнее, как бы это сказать… властолюбие порой. Теперь война, кругом и дома много недругов. Теперь особенно нужна мне и царству помощь светлейшего, вся сила его ума и души. Постарайтесь, чтобы он подарил вас своим расположением. Мне кажется, вы сумеете этого достичь, если пожелаете. Будут ему наговаривать… Знаю, ему писали уже дурно о вас. Я напишу наоборот. Мне он поверит. Об остальном подумайте. Доброй ночи, друг мой… Погодите… Вы тут что-то забыли…
Отогнув подушку на диване, она указала ему вышитый бумажник, в котором лежала большая пачка денег, ровно десять тысяч, как потом сосчитал Зубов.
Спрятав молча бумажник в боковой карман, поцеловав красивую, ласково протянутую ему руку, Зубов вышел.
В соседней комнате Захар дремал в своем обычном кресле.
При шуме открываемой двери он поднялся, взял свечу и приготовился проводить аккуратного, ежедневного гостя.
— Поздно, старина. Устал? Ну, не посетуй… Вот прими от меня за беспокойство. Государыня знает, как ты любишь ее… Уж потрудись для нашей матушки…
— Помилуйте, ваше сиятельство! Не надо мне… Я и так готов, что угодно… Благодарствуйте! Труд-то невелик. Не стоило бы такой милости… Да, думается… — Захар подошел ближе, заговорил немного тише: — Не долго и дежурить мне придется… Иначе дело пойдет…
— Иначе? Как иначе? — дрогнувшим голосом спросил Зубов, чувствуя, что руки и ноги у него холодеют и сердце замирает, как будто оно перестало биться совсем. — Что хочешь ты сказать, Захар?
— Да дело обычное. Свадьба через недельку. Молодые выедут. А государыня уже и сама заглянуть изволила в нижний этаж апартаментов графских… Поди, завтра-послезавтра чистить, править там начнут… А там, Бог даст, и на новоселье придем поздравить вас… Вот про что я думал.
— Да, вот что… — свободно вздохнув, сказал Зубов. — А я было… Ну, там увидим. Воля Божья… Как государыня пожелает…
— Вестимо, воля Божья да ее, государыни. Это вы правильно. Но уж воля эта и нам, малым людям, обозначается… Дай Господи… на многие лета! Еще раз благодарствуйте, что порадовали старика… Пожалуйте, посвечу вам… Осторожнее… Приступочка тут… Так… Пожалуйте…

* * *

Екатерина могла быть довольна: все шло по ее желанию, как она привыкла. Менялось только лицо, но порядок весь оставался прежний.
Правда, при всяком удобном случае Екатерина проливала немало слез по склонности к такого рода занятию. Но в те минуты, когда она проявляла довольный, веселый вид, в этом не было притворства, делала она это не для того, чтобы позлить или уколоть уходящих и успокоить с ней пребывающих.

0x01 graphic

Светлейший князь Г. А. Потемкин
Действительно, прежнее душевное равновесие вернулось к Екатерине. Даже до того, что накануне свадьбы Мамонова она весело резвилась с внуками, с некоторыми из самых близких лиц ее свиты, приняла участие в жмурках, затеянных молодежью на лужайке у озера…
Зубов всегда находился тут — не особенно близко, но и не так далеко, как бы полагалось караульному ротмистру.
Все смотрели. Некоторые пожимали плечами. Придворные из партии Потемкина и Безбородко высказывали самые неблагоприятные для новичка предположения, называя его эфемеридой, мотыльком-поденкой и прочее.
— Не ночной ли это бражник ‘мертвая голова’, что живет дольше всех жуков и других сверчков запечных? — пошутил как-то Лев Нарышкин, услыхав прорицания и толки, недружелюбные для Зубова.
Окружающие значительно переглянулись и убедились, что дело серьезнее, чем предполагали многие.
И снова стали повторять анекдот, который раз пустили тут же про Орлова и Потемкина, в их прежнюю пору.
— Представьте, какая шутка случая, — говорили у Дашковой и в других гостиных, где особенно интересовались домашней жизнью Екатерины. — Они встретились во вторник на лестнице. Мамонов сходит в коляску, а Зубов подымается. Сошлись, раскланялись. Зубов так мягко, знаете, вежливенько, так по-лисьему, как он всегда, спрашивает: ‘Что новенького, ваше сиятельство, слыхать нынче во дворце?’ А тот повел презрительно глазами и говорит: ‘Нового ничего… Разве вот только: вы подыметесь — я опускаюсь…’ Засмеялся и дальше идет. Тот так и остался с носом.
Но все признали, что Зубов ‘подымется’ по дворцовой лестнице, и очень быстро. Тем более это казалось неожиданным, что никто почти не знал, чья рука выдвинула эту новую марионетку на первый план дворцовой сцены.
Салтыков слушал толки, поводил остреньким носом своим и хитро посмеивался.
1 июля состоялась свадьба Мамонова и Щербатовой.
Государыня сама убирала бриллиантами голову своей фрейлины, как это бывало обычно. Гостей — по желанию графа — приглашено было очень мало…
Свадебный вечер прошел довольно грустно, хотя новобрачному выдали наличными сто тысяч рублей и данную на три тысячи душ — поистине царский свадебный подарок. Он был особенно значителен потому, что война истощила все средства и казна почти пустовала.
В полночь молодые выехали в Москву для свидания с родителями графа Мамонова. Конечно, и на прощании пролито было немало слез, вырывались просьбы о прощении и слова милости, забвения прошлому, дурному, конечно, не хорошему…
Через день Зубов перебрался в помещение, прежде занимаемое Мамоновым. Только старый фаворит пользовался двумя этажами. Новому предоставлен был пока один нижний.
В тот же день он получил рескрипт о назначении своем флигель-адъютантом в чине полковника гвардии.
Захар, передав бумагу, указал Зубову на письменный стол великолепной работы, стоящий в кабинете нового фаворита:
— Заглянули бы сюда, ваше превосходительство… Может, еще что найдете хорошенькое? — И вышел, добродушно посмеиваясь.
Зубов сделал быстрое движение к столу, но удержался, дал уйти Зотову и обратился к юноше лет девятнадцати, красавцу, стройному, но совсем ребенку на вид, к брату своему Валериану, которого выписал сюда, чтобы поделиться нежданной удачей и счастьем:
— Это, должно быть, обычный подарок, на зубок… Знаешь, сколько?
— Сто тысяч всегда кладется, — живо отозвался хорошо осведомленный юноша. — У нас уже все порядки известны в этом доме… Открой скорей, поглядим. Интересно: золотом или ассигнациями?
— Разумеется, золотом, — раскрыв ящик, радостно заявил Платон. — Смотри… Не стоит пересчитывать… Тут написано везде на свертках… Смотри…
Быстро разрывая бумажные оболочки, Платон наполнил целым каскадом золотых монет ящик стола. Скоро он весь был полон. Нижняя доска погнулась от тяжести, грозила выпасть.
И на столе еще лежали неразвернутые столбики, по пятисот рублей каждый.
Пачка ассигнаций, тоже запечатанная, с надписью: ‘25000’, пополняла счет.
С красными, возбужденными, ликующими лицами, с глазами сверкающими и радостными, оба брата посмотрели друг на друга.
— Эка фортунища, брат! — воскликнул Валериан. — Во сне не снилось. Вот бы старика нашего сюда! Он с ума бы сошел. Любит эти штучки… Ха-ха-ха… Хорошие оне…
И мальчик, погрузив руки в груду золота, подбрасывал осторожно монеты, прислушиваясь к веселому их звону, откликаясь ему молодым, восторженным смехом.
Платон что-то соображал.
— Слушай, — сказал он быстро, — бери себе, сколько надо, на расходы… Есть кошелек? Насыпай… Остальное свези в банк, положи на мое имя. Оставь тут тысяч пять. И ассигнациями захвати две тысячи… По дороге у Завулона возьмешь часы. Он знает… Я приглядел их для Нарышкиной. Вот черт баба. Она много мне помогла… Там я двое часов смотрел. Есть подороже, на три с половиной тысячи. Тех не бери. Пока и за две тысячи с нее довольно. Будет что дальше, так я ей еще поднесу… Стоит того… Знаешь, я тебе расскажу… Потом… Не здесь, не сейчас… Поезжай… Я прикажу, тебе это сложат в саквояж… Подожди… Смотри не оброни дорогой чего… Смотри… Я пошлю двух солдат с тобой из караула… Сам прикажи… Теперь ты будешь на мое место начальником караула. Я просил государыню. Она хочет познакомиться, видеть тебя… Оставь, не души меня… Ты — брат. Значит, я могу надеяться, что и от тебя увижу всякую помощь, если понадобится… Ступай же, сделай… Мне теперь без разрешения государыни никуда выезжать и выходить нельзя, ты знаешь…
— Да уж… Клетка чудесная… Но крепко приперта. Мы знаем… Не беспокойся. Я все сделаю. Я уж не мальчик. А за назначение… Как и благодарить тебя!.. Милый… Иду… бегу…

* * *

В тот же день, в среду вечером, была обычная игра в покоях государыни.
Граф Строганов, генерал Архаров, граф Штакельберг и Чертков составляли обычную партию Екатерины, Шувалова, Протасова, Нарышкина, графиня Брюс и Потоцкая играли за другим столом. Дежурные камер-юнкеры развлекали фрейлин, которые с удовольствием променяли бы эти покои на простор и прохладу дремлющего парка и ароматных цветников.
В раскрытые окна доносился запах зацветающих лип.
Платон Зубов в первый раз сидел тут в новеньком мундире с флигель-адъютантскими шнурами, доставленном ему утром вместе с назначением.
Он то подсаживался к столу Екатерины, которая каждый раз ласково заговаривала с ним, то бродил по комнатам, говорил с Валерианом, тоже приглашенным сюда, слушал шутки Льва Нарышкина и сдержанно смеялся, разговаривал с Салтыковым и Шуваловым, с Вяземским, с некоторыми пожилыми статс-дамами, искусно обходя юных фрейлин, которые уже сделали его предметом своего открытого, наивного обожания.
Зубов чувствовал, что взгляд Екатерины неотступно следит за ним. Не слыша, она слышит, угадывает все его речи, волнуется вместе с ним этим дебютом ее нового любимца среди первых лиц двора, в кружке самых близких к ней людей…
Очевидно, дело шло гладко и им были довольны. Все любезнее и приветливее становились слова и взоры государыни, когда он подходил к ее столу.
Салтыков весь сиял, блестел, как новая медная монета. Но из осторожности держался довольно чопорно и официально с новым фаворитом, своим ставленником. По его соображениям, старый хитрец решил, что Екатерина не должна знать об его близком участии в деле нового выбора ее неугомонного сердца.
Быстро стрелка дошла до десяти часов. Екатерина встала, простилась со всеми и, опираясь на руку своего нового флигель-адъютанта, ушла во внутренние покои.
Этим совместным удалением как бы официально был представлен двору и всему заинтересованному миру новый фаворит Екатерины, полковник Платон Зубов.
А этот двор, целая Россия и даже политический остальной мир не могли не заинтересоваться вопросом, кто заменит у трона место графа Димитриева-Мамонова. И враги и друзья знали, что государыня стремится не только найти личные радости в каждом новом избраннике, а старается воспитать в них, как сама часто повторяла, полезных слуг себе и родине.
Служить Екатерине значило иметь в руках нити очень сложных и важных дел, близких как внутренней, так и внешней жизни и деятельности целой России.
И остаток вечера тут, во дворце, и по своим роскошным жилищам, и вообще всюду, куда проникли верные слухи о новостях Царского Села, — везде только и толков было о том, примет ли новый курс обычное направление государственных дел или все останется по-старому — на время, по крайней мере… пока новичок не приобретет нового навыка, не попадет в руки какой-нибудь партии или не создаст свою, особую от всех, значительную и сильную конъюнктуру?..
На другое же утро передняя, приемная и еще два покоя на половине Зубова были переполнены с утра разным народом, явившимся, по старому обычаю, на поклон к новому баловню судьбы, к признанному фавориту — временщику, как называли по-русски этих баловней.
Прискакали люди, когда-либо знавшие ротмистра и полагающие, что их доброе отношение в прежнюю пору принесет теперь богатые плоды. Явились просители и льстецы, ищущие, перед кем склониться в раболепной мольбе… Не поленились и первые тузы империи явиться в полном параде с орденами и лентами, чтобы уверить в своей ‘аттенции’ и всеконечном почитании восходящее на дворцовом горизонте новое светило…
Кроме своих — Салтыкова, Нарышкиных и Вяземского, — тут толпились и Безбородко со своим первым помощником Морковым, и престарелый генерал Мелиссино, и генерал Тутолмин, похожий на выездного гайдука из богатого дома, и Архаров, князь Урусов тискался ближе к спальне Зубова, чтобы первым попасть на глаза.
Шувалов появился попозднее. Герцог курляндский, сидящий как раз в Петербурге, всем дающий взятки, ищущий у всех покровительства, попал в первые ряды… Граф Самойлов из партии Потемкина и еще несколько таких же сановников хотя с недовольными, будирующими минами и с колкостями на устах, но явились сюда со всеми…
Почему-то Зубов заспался или нарочно оттягивал свой выход ко всей толпе незваных, но желанных гостей — и теснота быстро увеличивалась от наплыва новых лиц.
Только около одиннадцати часов показался полковник, словно для того, чтобы сделать смотр этому отряду генералов, добровольно пришедших заявить ему о своей готовности служить под его неопытной еще командой…
Чувство гордости охватило счастливца-выскочку, когда он увидел, какие сливки двора и общества смиренно дожидаются его появления, как они почтительно, гулко приветствуют его, отвечая на любезный хозяйский прием.
Но в то же время в душе, непривычной к этой придворной, удушливой среде, к этой готовности пресмыкаться перед успехом, в груди у Зубова вдруг загорелось какое-то неожиданное возмущение, чувство гадливости по отношению к тем, кто, позабыв и года, и положение, и старые, боевые, служебные заслуги, прибежал и столпился гурьбой в приемных и передних комнатах молодого, безвестного офицера, вчера произведенного в полковники не за особые заслуги, а в знак сердечного расположения всевластной женщины, имеющей право распоряжаться здесь всем и всеми, как пожелает того она сама…
И это неожиданное, невольное чувство как бы преобразило, сразу переменило вид, наружность, манеры, самый голос Платона Зубова, тихого и застенчивого, мягкого и осторожного еще вчера…
Холодным взглядом окинул он толпу. Заговорил небрежно, полупрезрительно. Никто такому превращению не удивился, никто не обиделся…

III

‘ДАВИД И ГОЛИАФ’

В воскресенье, 9 сентября, особенно большая толпа наполняла приемные покои и обширный круглый зал Таврического дворца.
Хотя все знали, что государыня почувствовала себя нездоровой и приема не будет, но никто не разъезжался, наоборот, как будто по воздуху передалась тревожная весть, и около полудня появились здесь даже лица, редко появляющиеся при дворе.
Многие знали, что за последние дни Екатерина, получив простуду в Казанском соборе, на молебствии по случаю успехов русского оружия на суше и на воде, все время недомогала, но крепилась и даже выезжала в эрмитажные спектакли.
А тут второй день упорно стали толковать, что больной стало хуже. Она не встает с постели, почти никого не принимает, разве только с самыми важными докладами.
Только Зубов, как верная сиделка, не отходил от постели своей покровительницы, и брат его Валериан порою сменял его, развлекая своими ребяческими выходками скучающую и недовольную императрицу.
— Все жалуется, — негромко сообщал Захар графу Строганову, который казался искренно огорчен недугом Екатерины, и Льву Нарышкину, забывшему теперь тоже о своих шутках и каламбурах. — Очень недовольна и собою, и докторами своими, и всеми на свете. Мол, дела столько, а с ней вот такая напасть… А доктора и поправить скорее не могут… Конечно, от огорчения оно еще труднее болезнь притушить… Норов нетерпеливый, горячий как был, так и остается у нее, у матушки у нашей…
— Ну а сейчас как? Лучше ей, Захарушка? Или нет? Правду скажи…
— Смею ли я неправду… вашему сиятельству… Лучше Бог дал… Ночь всю не спала… Колики донимали… пусто бы им было! А теперь уснула. Вот и не пускаем никого. Одна Анна Никитишна там да графинюшка.
— Браницкая? Больше никого? Только эти?
— Только-с. С вечера поручик Валериан Зубов с Платоном Александрычем сидеть изволили. А потом Платон Александрыч почитай всю ночь остаться изволили с доктором. А потом уж уговорила их матушка, чтобы обвеяться поехали… Хоть бы на охоту, мол, на часок, на другой… Ну, выехали оба! Да, поди, долго не наполюют. Скоро и назад повернет. Только что ослушаться не хотел, чтобы не перечить матушке. Известное дело: больной, что малый…
— Да, да, правда твоя. Так на охоте они… Ну, мы еще переждем немного. Если проснется государыня — проведай: что и как? И скажи нам…
— Да уж первым делом… Ишь все как кругом зароились, словно пчелы перед вылетом… Как она, царица-матушка, здорова — всех осияет. Всем тепло и светло. А тут и забродили. Вон и графиня Катерина Романовна пожаловала… ‘Ученая голова’… То ничем не довольна, ничто ей не нравится… А тут прискакала… Уж будьте покойны, ваше сиятельство… Вам первым повещу…
В разных углах, в больших и малых кучках, на какие разбилась вся толпа по отдельным покоям, тоже говорили об одном, один вопрос повторяли на разные лады: как себя чувствует государыня? Лучше ли ей? Отчего так долго спит она и в такое необычное время?..
Вести ловились на лету. Менее церемонные люди перехватывали камер-фрейлин и лакеев, полагая, что от ‘малых сил’ скорее и больше всего можно узнать истину.
Когда из покоев фаворита появился Николай Зубов с князем Александром Александровичем Вяземским, их буквально обступили и стиснули со всех сторон.
— Право, мы сами не знаем ничего. Я жду брата. Он скоро должен приехать… — откланиваясь на любезные низкие поклоны, отдавая рукопожатия, проговорил наконец Николай Зубов громко, так, чтобы могли слышать стоящие позади за обступающей его толпой.
Ряды поредели.
С разочарованными возгласами или недоверчиво пожимая плечами молодые и старые куртизаны, заслуженные сановники, генералы отошли и стали искать глазами, к кому бы еще обратиться. Не выходит ли из покоев государыни Роджерсон или, наконец, какая-нибудь из камер-юнгфер, которую любопытство выманит сюда поглядеть на блестящее сборище, ведущее себя на этот раз совершенно необычным образом.
Около часа дня появился Безбородко в сопровождении своей правой руки по иностранным делам — Аркадия Иваныча Моркова.
С лицом, изрытым оспой, некрасивый, худой, секретарь составлял прямую противоположность ‘хохлу’ и напоминал пеструю, хищную щуку, особенно беспокойным взглядом острых небольших глаз.
А Безбородко со своей упитанной фигурой, с одутловатым, сейчас особенно сонным и усталым лицом — вследствие бурно проведенной ночи — походил на большого сома, выброшенного из воды и чувствующего удушье в несродной ему воздушной стихии.
Но этими блестящими, сейчас усталыми, мерцающими глазами, которые плохо глядели из-под припухших век, Безбородко не хуже своего юркого секретаря разглядел все и всех кругом, поздоровался на несколько ладов с различными людьми, которые попадались ему по пути, сообразно их рангу или своей личной близости к этим знакомым.
— Смотри, и Николаша-милаша здесь с будущим тестюшкой, — толкая локтем осторожного Моркова, буркнул Безбородко, когда они завидели Вяземского и Николая Зубова, сидящих в углу и о чем-то толкующих.
— Обхаживают друг друга. Старик чает найти лишнюю защиту и покрышку для своих плутней… А другой думает, что с уродом Парашей клад получит от тестя-хапуна. Как бы оба не ожглися один на другом… Помяните мое слово, граф…
— Помяни моих два, Иваныч: крепко засели эти ‘зубки’ в нашей пасти… Много пережуют, перемелют… Уж у меня на это есть нюх. Сначала и я думал: забава на неделю, на две этот молодчик с братцем его, с мальчишечкой, с херувимчиком вербным. А теперь вижу… как бы новичок и старым дорогу не перешел, даже тому же князю светлейшему.
— Поди, ваше сиятельство, жалеть о том не станете? Место чище станет, просторнее будет… А вам этих господ бояться нечего…
— Ну, мне! Я своей головой да горбом дела вершу, служу моей матушке и государству, а не ногами фортуну нагоняю, пехтурой в храм Славы иду… Мне это не для чего, и такие фрукты для меня — тьфу!
— Ну конечно, вы сами знаете…
— А все-таки досадно!.. Куды конь с копытом, туды и…
— …Рак с клешней… Почитание мое свидетельствую графу всенижайшее… Вестимо, раку надо раком пятиться, садиться под кочку — переспать ночку, а не на бугорок ползти… Да, о ком это вы, ваше сиятельство?
Князь Голицын, прозванный Зайчиком, любезно раскланялся и ждал ответа, подойдя к беседующим.
Сейчас же присоединился к группе граф Салтыков со своим костыльком, в мягких штиблетах и Чертков, постоянный карточный партнер Екатерины.
— О ком это я говорил? — вопросом на вопрос отозвался по привычке медлительный ‘хохол’. — Да, про шведов, конечно же, не про кого иного… У нас при дворе никто раком не ползет, не пятится. Все грудь вперед! А шведы стали было задаваться. Вот мы им и прописали… Нынче, слышно, и принц сам пожаловал, чтобы матушке доложить, как и что там, про дело про морское, каковое 13 августа нам Бог на радость послал.
— Да, да… Взмылили мы треклятых забияк, — своим резким тоном и обычной грубоватой манерой заметил Чертков. — Не сунутся, леший бы им и два водяника в зубы! Одно жаль: немцу пришлось такую славную баталию для матушки выиграть… Словно своих, русских генералов мало…
— Вот-вот, святое, разумное слово твое, батюшка куманек, — быстро закивав головой, вмешался Салтыков. — Я и то говорил, даже… Нешто брат мой не сумел бы с такими чудо-молодцами шведов отдубасить? И дома бы все осталось. А то скажут: не умеют свои генералы войсками командовать. Из-за границы товар выписываем, принцев заморских выкликаем… Да… кхм-кхм-кхм… — вдруг спохватился и закашлялся хитрец. — Впрочем, ее воля, матушки нашей!.. Ей лучше знать в своем дому, что к чему… Куда квас, куда говядинку…
— Вот-вот-вот: куда говядинку! — подхватил Чертков, довольный выражением.
— А что так запоздал, батюшка ваше сиятельство? — обратился Безбородко к Салтыкову. — Раней не видел я тебя, отец Николай Иваныч. Думалось бы: из первых тебя здесь видеть нынче придется.
— Я и то раней тебя заявился, Александр Васильич. Хоть и не так рано, как думалось… Задержка вышла по дороге… Из Павловска я сюда прямиком ехал… Да около часу переждать пришлося…
— А значит, и вашему сиятельству охота большая встретилась? — спросил Голицын. — Я из-за нее торчал тоже в карете сколько. Жаль, не видел вас.
— Какая охота? Что за остановка?
— А это, изволите ли видеть, граф, — стал пояснять с язвительной улыбкой Безбородко князь Голицын, приверженец Потемкина, — на радостях, должно быть, что от светлейшего назначение пришло господину Платону Зубову, в корнеты кавалергардов возведен… охотой утром тешился… Доезжачие зайца уследили, спустили своры — как раз на проезжей дороге, под Петербурхом… И почитай, час целый никого не пропускали по дороге ни взад ни вперед… Кареты, курьеры, обозы, пешие — все так лагерем по обе стороны и чернеют, смотрят, ждут, что будет. Рога трубят, псы лают… Улюлюкают псари… Уж как серый из озимей выбежал, а за ним проскакали оба брата, в другом поле, по ту сторону дороги, косого настигли, тогда и проезд свободный стал. Вот каковы у нас случаи бывают, государи мои…
— Что же, охотой полезно тешиться… Дело не дурное, — осторожно заметил Безбородко, видя, что все молчат.
— Что кому. Вон светлейший на Дунае, на Днепре турок гоняет, фортеции у них берет… Львам подобно, отличаются многие… А мы тут зайцев струним!..
Свое колкое замечание князь Голицын подчеркнул еще язвительной, полной пренебрежения улыбкой.
Но Салтыков не дал в обиду своего ставленника.
— А что поделаешь, батенька ваше сиятельство… Где же тута у нас львов найти, когда больше зайцы кругом бегают, кору гложут! — явно намекая на прозванье, данное князю Голицыну, съязвил в свою очередь фельд-маршал, устремляя все маленькое личико и острый носик прямо к лицу вспыхнувшего, обозленного намеком князя.
Ничего не говоря, отошел Голицын от компании, как будто увидав вдали знакомого, к которому надо было подойти.
— Не любит! — почти вслух за спиной отходящего продолжал Салтыков. — Сам небось лаком на чужой счет пройтися… А чуть самого дело коснется, он и зубы свои заячьи ощерит, и ушами запрядает… Прямой Зайчик! Хе-хе-хе!.. Кх-кх… Ох уж эти мне придворные лоботрясы…
Маркиз Сегюр, появившийся как раз в эту минуту в приемной, сразу выделился среди всех русских вельмож, каких-то неподвижных и застывших на вид.
Он заскользил от группы к группе, от кружка к кружку, везде являясь желанным собеседником, находя для каждого приятное слово или интересную новость, занимательное сообщение.
Наконец француз расшаркался и с группой, в которой продолжал стоять Салтыков.
— Мой искренний привет вашему сиятельству… — первому поклонился он Салтыкову, затем расшаркался с Безбородко и Чертковым, отдал поклон Моркову. — Граф! Мой генерал!.. Добрый день, ваше превосходительство. Сейчас выйдет и уважаемый наш Платон Александрович. Он с братом уже с четверть часа как явились с охоты и теперь переодеваются, как мне сообщил всеведущий господин Захар… Тогда и узнаем последние новости о здоровье императрицы, которое так заботит и меня, и весь наш двор. Мой государь особенно поручил мне сообщить самые подробные сведения на этот счет. Не могу ли я у вас, государи мои, услышать что-либо утешительное?
— Утешаться нет особой причины, ибо и печали не видим большой. Нездоровье со всяким приключиться может… О чем же тут особые ноты писать?
— О, конечно, конечно! — поспешно согласился уклончивый, ловкий дипломат. — А вот и младший брат господина Зубова. Значит, скоро явится и старший. Тогда все узнаем… Пока, может быть, тут что-нибудь услышим…
И юркий француз скользнул дальше навстречу Валериану Зубову, который успел переодеться с охоты и явился раньше Платона в шумной, блестящей толпе пышных вельмож, очень внимательно, даже с оттенком почтительности принявших этого мальчугана, брата фаворита и личного любимца Екатерины…
Среди монументальных, горделиво важных русских вельмож, которые казались такими неприступными и величественными, даже если природа не одарила их внешней представительностью, галльская фигура ловкого маркиза мелькала живым метеором среди неподвижных светил.
Блестящие кафтаны, золотые и серебряные позументы, осыпанные драгоценными каменьями, пряжки, шпаги, пышные платья придворных дам, их бриллианты, высокие, пудреные прически мужчин и женщин — все это придавало какой-то особенно праздничный вид собраниям при дворе.
— Идет, идет! — неожиданно послышалось в одной группе, стоящей ближе других от дверей, ведущих в апартаменты фаворита.
Чуткое ухо придворных заслышало за дверьми приближение баловня судьбы, и все заволновались сильнее. Группы пришли в движение. Из углов вышли многие до сих пор стоящие в стороне, чтобы очутиться на пути, попасть на глаза любимцу Екатерины, удостоиться от него кивка головы, услышать словечко…
Два негра-служителя распахнули тяжелую дверь и стали по бокам ее, как живые изваяния из эбенового дерева.
Любезно и снисходительно, в то же время отвечая на приветствия, отдавая поклоны, Зубов довольно торопливо, с озабоченным видом направлялся к покоям императрицы, и многие питавшие надежду перехватить фаворита и узнать от него кое-что или попросить о своих делах ограничивались глубокими поклонами.
Только завидя Салтыкова, фаворит замедлил шаги и первый свернул к нему с приветливым и почтительным поклоном:
— Ваше сиятельство! Каковы в здоровье своем? Слыхал, припадки у вас начались? Теперь, видимо, миновало, благодарение Богу?
— Полегче малость, голубчик мой. Спасибо, не забыл старика. Сказывали мне: справляться присылывал… Помнишь старое — и Бог тебя не забудет…
Платон в это время обменялся приветствиями с Безбородко, Морковым и другими, подошедшими к группе, чтобы хоть краем уха услышать что-нибудь новенькое.
— А что матушка наша? Как ей?
— Да утром, ваше сиятельство, лучше было. Мне приказать изволила, чтобы поехал освежился, поохотился. А тут вдруг, говорят, снова доктора звали. И сейчас он там. Вы уж простите, я тороплюсь…
— Иди, иди с Богом. Узнай и нам скажи…
Зубов пошел дальше. Но у самых дверей, отделясь от остальных групп, его поджидал Валериан с Сегюром.
— Рад видеть вас, граф! — предупреждая вопросы, заговорил Зубов. — Вы не уедете? Я, должно быть, скоро вернусь сюда, и тогда потолкуем. Есть кое-что новое. Пока — на лету — могу вам сказать одно: мои предположения о влиянии светлейшего оказались справедливы. Даже в последнем письме князь прямо пишет: ‘России, при ее слабости, в годину смут благоразумнее всего обратиться к Англии. Несогласно со здравой политикой особое приближение послов Австрии и Франции. Холодное отношение к другим вызывает, как слышно, сильное недовольство и может повести к осложнениям…’
— Значит, мне предстоит опала, а пруссак и лорд Уайтворт войдут в милость? Так я понял ваше любезное и дружеское сообщение?
— Нисколько. Мы еще поборемся… Хотя великаны-циклопы — сильны, но у нас есть русская пословица: ‘Не в силе Бог, а в правде…’
— А у нас, у французов, другая: отсутствующие всегда не правы! — улыбаясь и снова повеселев, прибавил Сегюр.
— Пожалуй… Поэтому… Но об остальном после. Я спешу узнать, что с императрицей. Еще увидимся. Валериан, пойдем со мной!..
Оба брата скрылись за дверью, ведущей в покои Екатерины.
— Видели, государь мой, — зашептал неугомонный Зайчик — Голицын, — как наш сокол французика подмасливает? Тут руки греет. А сестричка его, Жеребчиха, с английским послом, с Уайтвортом, махается, шуры-муры завела. Оттуда тоже золото польется ручьем. Папенька в Сенате с живого-мертвого кожу драть стал, сказывают, как лишь его в прокуроры постановили… И братьев пристраивает… Истинно благодетель для семьи наш Зубок дорогой… Ха-ха! Как полагаете, ваше превосходительство? Теперь, сказывают, спит и видит фаворит — светлейшего бы ему сковырнуть. Сам перед ним колечком вьется. Письма пишет сладкие… А корешки свои все больше и больше впускает… Ловко, не правда ли?
— Что же, если зубы растут, значит, еще сильное тело, — уклончиво ответил Безбородко, сам недолюбливающий нового фаворита, но всегда осторожный и уклончивый. — А портиться станет зуб… так у нас в деревнях кузнецы их ловко дергают, ‘впотемочках’… Зуб на ниточку да раскаленным железом тык в очи! Больной рванется — и здоров. Нет больного зуба, порченого… И другим дела не портит!
— Ха-ха-ха!.. Ловко вы это… аллегорию, ваше сиятельство батюшка мой! Утешили. Я уже светлейшему отпишу… ‘Впотемочках’… Так и надо, видно, за кузнечное ремесло браться… Ха-ха-ха! Я уж напишу… и помяну, что за сказочку вы мне сказать изволили, ваше сиятельство…
— Рад, что угодил, ваше сиятельство!..
Оба, довольные, разошлись.

* * *

Осеннее солнце ярко освещает, но слабо греет покой.
Жарко пылает камин, который по утрам разжигает сама Екатерина, если только здорова.
Сейчас полулежит она на кровати полуодетая, опираясь на высоко взбитые подушки.
После мучительного приступа колики лицо у нее бледно, измято, резко проступают все складки и морщины, которых почти не заметно на этом лице, когда государыня здорова и весела.
Врач Роджерсон, много лет пользующий Екатерину и знакомый со всеми ее особенностями, уже собирался уйти, но при появлении Зубовых задержался после почтительного поклона, ожидая вопросов.
— Что так скоро с охоты? — ласково улыбаясь и протягивая руку одному и другому брату, спросила Екатерина. — Я не ждала так скоро вас видеть… Хотя очень хороню, мой друг, — обратилась она к Платону. — Сердце вам, должно быть, подсказало… Со мной тут неожиданно приключились снова противные колики… Но милый мой Роджерсон так же скоро помог… Видите, я снова чувствую себя хороню… Идите, Роджерсон. Я все сама расскажу. Уж я теперь могу лечить себя вместо вас… Хорошо знаю всякие порядки и лекарства…
Роджерсон отвесил еще поклон и ушел.
— Я так был встревожен, матушка-государыня, когда мне сказали…
— Вижу… верю. Но успокойся. Еще повоюем… и поживем. Сама виновата. Не побереглася давеча на молебствии в соборе… Забываю, что не двадцать мне годочков по-прежнему… когда ни холод, ни жар, ни усталь не ведомы были… Ну да ничего. А удачно ли полевал, друг мой?
— Ничего. Завтра будем есть рагу из зайца собственного лова.
— Великолепно. Очень люблю это рагу… Ты весьма кстати поспел. Там явился принц по моему приглашению… Сам желает рассказать мне о своей баталии, об августовской. Мне приятно будет, чтобы и ты послушал… Мальчуган мой милый, а ты что такой грустный стоишь? Я здорова. Так, пустое было, верь мне, — обратилась Екатерина к Валериану, который скромно стоял поодаль с печальным, смущенным видом.
— Слава Богу, ваше величество! Я уж очень испугался… Да сейчас вижу: и следа нет недуга… Правду сказать, я теперь об ином. Вот, слышу, подвиги кругом свершаются. Принц приехал. Героем. Победу посылает Господь моей государыне на суше и на морях… А я тут сижу… Время теряю… Хотелось бы и мне послужить родине и моей дорогой государыне…
— Ого! Знаю… слышала… Мой маленький Баярд… Мальчик ты мой писаный… Отличиться охота? Не терпится? Ну иди сюда, милый… Красавчик ты мой… — Как ребенка, стала Екатерина гладить по волосам и по лицу Валериана, который весь зарделся от гордости и удовольствия. — Успокойся. Потерпи. Не долго уж осталось. Я писала светлейшему. Ответа жду со дня на день… Туда тебя и пошлем… На суше все же поспокойнее, чем на воде. Жаль мне будет, если что случится. Ишь куколка какая ты… Создан природой на удивление. Не красней. Я могу тебе это сказать. Других не слушай… Вот заметила я: княжна Голицына очень с тобой махаться стала… Ого… Совсем загорелся мальчик… Неужели серьезное дело пошло? Рано еще… рано, дитя мое… Меня слушай. Лучше будет… Нечего, нечего руки целовать. Глаза мне не отведешь тем… Ну, будет. Позвони, узнай: есть там принц? Пусть зовут его, если приехал…
Бодрый, статный, несмотря на года, интересный в своем белом с голубым мундире, принц Нассау-Зиген скоро появился в покое.
— Рада, рада вас видеть, принц… — протянув руку для поцелуя и указывая место у постели, встретила героя Екатерина. — Здоровайтесь, садитесь, рассказывайте: как себя чувствуете после боевых приключений? Я читала подробную реляцию. Но послушать очевидца — это совсем иное, чем читать холодные строки… И обсудим заодно, что дальше делать предстоит… Нам пишут из Версаля, из Лондона, из Берлина, со всех сторон, что следует выиграть одну-две баталии — и мир будет подписан на самых выгодных для нас условиях… Поглядим. Я немножко расклеилась. А вот один ваш вид действует на меня уже чудесным образом… Говорите же. Мы слушаем вас…
— Дело очень было трудное и опасное, государыня. Когда наша гребная флотилия стала все уже и уже сжимать кольцо вокруг ихнего флота, шведы, очевидно, поняли, что лучше поскорей выбраться из западни. По их маневрам я заметил, что они решили прорваться к Зунду. Сделал последние распоряжения, часть моей флотилии укрыл за островами, в засаде, на всякий случай… И не ошибся! 13 августа, часов в одиннадцать утра, они дали первый выстрел с адмиральского корабля… Мы, конечно, перестреливаться по-пустому не стали. Все время лавирую под выстрелами к ним на абордаж… Большие корабли шведов, тяжелые… Не так послушны им, как нам наши скорлупки… Но зато и опасностей больше выпало на нашу долю. Хорошее ядро с их стороны топило целый баркас, полный людьми… Вплавь люди спасались на другие суда… Но все, гвардия особливо, истинно героями оказали себя. Кавалер Литта славою покрыл и оружие вашего величества, и себя. Два-три часа тянется бой… Кружимся мы вокруг кораблей высоких, как злые псы медиоланские кругом ощетиненных кабанов… Держится кучей шведский флот… Удалось наконец нам первый кутер отбить сорокапушечный… Взошли на него… А там, почитай, и людей нет. Успели все враги в лодки прыгнуть — как воробьи, во все стороны брызнули. Там их другие корабли и приняли… Удача ободрила наших… Глядим, и на втором кутере вашего величества флаг вместо шведского взвился… Я на адмиральский корабль главные силы направил. Только мы успели с ним справиться, как я взошел на него, а тут из-за островов гром баталии новой грянул. Часть судов ихних наутек туда кинулась, на нашу засаду наскочила… Но все же битва далеко конца не видит… А уж день клонится к вечеру. Без хлеба, без воды люди по шести-семи часов в огне выдерживают… Я, конечно, сменял отряды, как возможно было… А как стемнело, решил последний удар нанести… Повел все силы в бой… И только к десяти часам Господь помог полное одоление получить над врагами… Уходить стали в свою сторону, разными курсами, кто как успел прорваться мимо наших сил… Да в наших руках тоже немало оставили: кроме корабля адмиральского, четыре кутера сорокапушечных, галеры три… офицеров сорок, матросов мало, тринадцать человек всего. Не хотелось им, видно, в плену сидеть. Вплавь кидаются, если на лодках уйти не успели в минуту последнюю… Потонуло немало… Помяни Господи, души храбрецов, и наших, и ихних!
— Аминь, милый принц! Это был прекрасный день, который отметится на страницах не только российской, по и всемирной истории как одна из славнейших ваших побед! Примите еще раз мою благодарность. Видите, ваш рассказ один влил силы и здоровье в мое тело. Я встану сейчас… Глядите, как эта простая геройская картина повлияла на других слушателей… У друга моего слезы на глазах… Слезы радости. А это милое дитя! Он весь пылает… Я вижу, вы хотите выразить свой восторг принцу… Не сдерживайтесь… Я первая… я сама хочу поцеловать геройское чело… Подите сюда, принц!..
И Екатерина крепко поцеловала в лоб сияющего принца, пожав дружески, по-мужски его широкую руку.
Сама государыня словно преобразилась.
Никто бы не поверил, что пять минут тому назад эта помолодевшая, бодрая женщина лежала в подушках желтая, сморщенная, более дряхлая, чем это даже бывает в ее годы…
Когда Зубовы по примеру государыни расцеловались с принцем и восторженно выразили ему свое удивление, Екатерина обратилась снова к Нассау:
— Пока я больше не задерживаю вас. Радость утомляет, как и горе. У меня слегка закружилась голова. Сообщу и вам наскоро, что с юга тоже шлют нам добрые вести. Суворов и принц Кобург еще 7 августа вошли в Фокшаны. Генерал Потемкин с Ангальтом теснят румелийского пашу и надеются на его скорую сдачу. Наши войска обложили весьма важный пункт — Гаджи-бей… В помощь генералу Рибасу туда подоспеет и Суворов, а может быть, он уже и на месте… На этих днях ожидают решительный бой с армией визиря… Недаром у меня щемит сердце. Я всегда чую, если происходит решительное действие… Сердце — вещун… Но будем верить, что и там все будет так же хорошо, как здесь, с моим милым героем-моряком!.. Вы скоро намерены назад? Впрочем, конечно, это выяснится сегодня или завтра, на совете… Я дам вам знать, когда решим собраться… Отдохните немного, мой милый герой. Еще раз благодарю. Да хранит вас Бог!
Оживленными, загоревшимися глазами проводив принца, государыня спустила ноги с постели, откинула меховую мантилью, покрывающую их, сделала движение к Платону Зубову, который поспешил принять протянутую ему руку и прижать к своим губам.
— Знаешь, друг мой! — весело, бодро заговорила Екатерина. — Я должна сказать тебе… Я верю, что это ты принес мне счастье… С твоим появлением удача по-старому служит мне, милый друг… Дай Бог, чтобы всегда так было!..
— Дай Бог, ваше величество!..
Вдруг детское хныканье заставило их обоих обернуться.
— Что такое? Что случилось?..
Валериан, часто забавлявший Екатерину своими шаловливыми выходками, стоял и, вытирая кулаками воображаемые слезы, по-детски всхлипывая, заговорил:
— А пло меня и забыли… Я к няне пойду… Она мне тозе конфетку даст…
— Ах ты ревнивец! Это к какой же няне? Княжне Голицыной? Гляди не обкушайся ее конфеток. Ну поди сюда, шалун… У-у… баловник! Ну, я и тебя поцелую… Не ревнуй, не завидуй… Брату грешно завидовать… Я и тебя люблю… Ты славное дитя. Я верю, вас обоих мне на радость судьба послала теперь… У, баловник-мальчишка!..
Молча, внимательно глядел Платон на материнскую нежность, которую проявляла Екатерина к его брату.
Невольно настоящее чувство досады, ревности вдруг сжало ему грудь, и он подумал: ‘Как, однако, смел стал с нею мальчишка… Нет, и брату в этом случае лучше не доверять… Скорее бы уехал… И чем дальше, тем лучше…’

* * *

Двух месяцев не прошло, как Валериан Зубов мчался на юг, в армию Потемкина.
— Гляди все сообщай подробно, что увидишь, что услышишь, что узнать стороной доведется о ‘подвигах’ ‘князя тьмы’, с Суворовым поладь при встрече. Он тоже, как слышно, зубы точит на своего неуча-фельдмаршала… Шепни старику, что я дивлюсь его делам… Хотел бы достойных наград добиться для такого героя… Да, мол, Циклоп на пути стоит… Словом, будь начеку там… А я здесь постараюсь укрепиться… Тогда нам с тобой хорошо будет жить на свете…
Валериан прекрасно понял и сумел выполнить советы старшего брата, как это выяснилось в самом скором времени.

* * *

Как-то особенно быстро пролетело время до конца года, полного для Екатерины самыми разнообразными, но преимущественно приятными событиями.
С юга доходили добрые вести о победах над турками. Морская война приостановилась до более теплой поры. Обе враждующих стороны воспользовались желанной передышкой, чтобы собраться с силами для дальнейшей борьбы.
А в то же время за кулисами при помощи союзных держав подготовлялись к миру, необходимому России, но еще более — Швеции, окончательно истощенной непомерными затратами на войну. Не помогали и субсидии Англии, тем более что удача не особенно улыбалась самонадеянным ‘морским королям’, как величали себя в память давних лет шведы. Но другие заботы одолевали Екатерину.
Когда ей сообщили, что король Людовик был доведен до того, что вошел с мятежными толпами в ратушу Парижа и вышел из нее с трехцветной революционной кокардой на шляпе, негодованию Екатерины не было границ.
— Чего же теперь можно ждать! — восклицала она, шагая по своему кабинету и засучивая порывисто рукава. — Скоро и у нас при дворе начнут петь бунтарские песни… Недаром стали появляться такие книжки, как этот возмутительный пасквиль Радищева!.. Но я того не потерплю!.. В корне уничтожу гидру возмущения, которая сюда, в мое царство, протянула свои лапы… Я всех государей подыму на борьбу с этими якобинцами, с мартинистами, с масонами. До сих пор я считала их добрыми людьми. Но вот к чему вели их бредни. Предательство скрывали они под своею насыщенной болтовней. Довольно. Меня никто не проведет. Слышали, генерал, что пишут из Москвы? — обратилась она к Зубову, который сидел тут же. — До сих пор считают меня чужою, немкой, а сами так офранцузились, начиная от первых вельмож до последнего приказного, что готовы променять родину на бредни этих заморских болтунов. У нас во всем Петербурге нет столько выходцев французских, шпионишек, пропагандистов разных, сколько в Москве у двух-трех тамошних ‘больших бояр’… Все простить не могут новой столице, что здесь, а не там и наш двор, и главнейшее правительство живет. Так можно ли сравнить новую столицу с этой огромной деревней?.. Вот я их подберу. Я думаю туда генерала Прозоровского в главнокомандующие послать. Он подберет их всех там!..
— Давно бы пора, ваше величество. Я тоже очень плохие вести имею из Москвы. Но тут же указывают, что в Петербурге надо искать опору, ради которой там решаются голову подымать… Здесь порицают войну, а там откликаются… Здесь толкуют о союзах с Пруссией и Англией, для вас неприятных, государыня. А там поддакивают… Так мне пишут…
— И совершенную правду. Я тоже знаю. Это из Гатчины дирижируют… Или хотят, по крайней мере, свою силу проявить. Посмотрим! Я с Прозоровским сама поговорю, когда ему ехать надо будет… Он уже не станет никого слушать, кроме меня…
— Посмел бы он, государыня… Хотя вот светлейший словно и против этого назначения…
— А ты откуда знаешь? Я тебе еще не давала его последнего письма…
— Так. Он и другим здесь писал… На ваше величество дабы повлияли… удержали вас от излишних подозрений и строгости… весьма благодетельной, на мой взгляд…
— И на мой. Так что же об том и толковать! А князь пишет очень осторожно. Он знает, что я прямых приказаний не люблю… Да правду сказать, и надоели мне указки. Ужели не могу по-своему даже тут поступить? Он издалека все надеется править здесь всем. Пусть лучше делает свое дело. Побеждает — и слава Богу! А мы здесь уж справимся как-нибудь с Божьей помощью. Вот гляди, что он пишет… Вот тут о Прозоровском… Остальное не интересно. Да я и передавала тебе… Читай… Остроумно, надо сознаться, но несправедливо… Нашел?
— Нашел, ваше величество… — И Зубов стал вслух читать: — ‘Ваше величество собираетесь послать в Москву на командование князя Прозоровского. Это самая старая пушка из вашего арсенала, государыня, и за неимением собственной будет всегда бить в вашу цель… Но одного боюся: чтобы не запятнал кровью в потомстве имени вашего величества…’ Какая дерзость!
— Хуже, генерал: неуместное вмешательство. И дерзость иногда бывает кстати. А что не впору и не к месту, то хуже всего! Но я больше по указке светлейшего ходить не стану. Можете быть покойны. За свои подвиги он стоит всяких наград. И дело за ними не станет… Но и я хочу быть свободна. Он это скоро поймет из моих действий. А какие вести у тебя из Ясс? Там дела как будто остановились? Сухопутная кампания — не морская. Зима — самое время для боев.
— Я, государыня… Вы знаете мое глубокое восхищение талантами господина фельдмаршала… Но любовь моя к родине и к вашему величеству не позволяет таить и о тех, конечно, неважных слабостях, которые мешают светлейшему достичь высших степеней славы… покрыть славой имя и оружие вашего величества… И я все скажу, что мне пришлось узнать… Хотя бы и пришлось вести обвинение…
— Никаких обвинений. Говори прямо. Я вижу, как ты добр и привязан ко мне… Не виляй только. Со мною будь всегда начистоту… Это первое твое правило быть должно… Что же? От кого получил вести? Наш мальчик пишет, должно быть? Говори…
— Не только Валериан… Генерал Суворов тоже не очень хвалит распоряжения фельдмаршала, находя, что не совсем они к делу и мало говорят об искусстве вождя…
— Суворов порицает?.. Это нехорошо… Хотя… нет ли тут посторонних причин? Он давно заглядывает ко мне в руки: нет ли и для него фельдмаршальской шпаги и жезла у меня наготове? Пусть еще отличится немного… Найдем и для этого чудака… красивую игрушку… Пусть потерпит. А Валериан что пишет?
— Все то же. Кутежи… Дамы без числа и всяких наций… Траты непомерные. Игра на десятки и сотни тысяч рублей… Оргии всякие… Словом, не желаю только оскорблять слуха вашего величества… А вести все те же… Причем, смею заверить, что брат не ищет сравнения с князем… Наоборот, удивляется уму его и сетует, что мало в дело применяются такие большие способности великой души…
— Милый мальчик… Я хотела бы его видеть скорее у нас… Неужели тебе не жаль держать брата там, среди опасностей?.. Поди сюда… Ревнуешь? К нему! К ребенку! Не стыдно? Глупый… Ну Бог с тобой. Батюшки, даже слезы проступили на наших красивых глазах! Генерал, это вам вовсе не идет… Успокойтесь… Все будет так, как есть. А может быть, еще лучше… Я осторожно постараюсь напомнить князю. Если начать очень строго, он все бросит и прискачет сюда. Может быть, ты этого желаешь? Нет? И я тоже… Значит, пошлем ему новые награды… Пообещаем еще… Только бы поступал поживее, не погружался бы в свою лень и беспутство… Да, он не может. У этого человека все на широкую ногу… И хорошее, и плохое… Уж такова, видно, его судьба. Ну, поглядим… А пока удача улыбается нам, надо ловить ее ласку. Она редко улыбается людям на земле…
— Вам ли это говорить, государыня… Столько лет счастливого правления… Победы, успехи, слава… И это не дело удачи… дело рук моей государыни, великой Екатерины… достойной наследницы Великого Петра…
— А ты великий льстец и сладкопевец… Тебе бы с Державиным в конкурс вступить… Но я верю, что искренно.
Зубов горячо поцеловал протянутую руку и получил ответный поцелуй в голову.
— Да, кстати: Державин теперь, я слышала, при тебе… Он хлопочет о своих делах. Там ссорился со всеми по службе, где ни сидел. И дела запутал. Как ты ладишь с нашим Пиндаром? Положим, характер у тебя золотой. Еще получше моего Храповицкого, которому все друзья. Но положения ваши разные… Вот что удивительно. Если и дальше так будет, мне только радоваться остается, что Бог послал тебя под конец жизни…
— Государыня, не говорите этих печальных слов…
— Пустое, друг мой. Ко всему привыкать следует. Обо всем надо подумать. Потому и желательно, чтобы ты с князем нашим светлейшим в ладу был… И…
Екатерина остановилась.

0x01 graphic

Император Александр I
Осторожная и недоверчивая даже со своими фаворитами, особенно первое время, когда узнавала их, Екатерина не решалась, говорить ли дальше, но слово сорвалось.
Почтительный, преданный по-собачьи, но словно пронизывающий взгляд маслянистых, красивых глаз Зубова она чувствовала у себя на лице и, подняв твердо глаза, заговорила:
— Большую тайну открою тебе. И моя, и всех наиболее опытных в правлении людей такая мысль явилась, что наследовать по мне надо не цесаревичу… Опасность от того большая для царства и для него самого произойти может. От склонности его к русской монархии, как то и у покойного мужа было… Помилуй, Господи!.. И по свойству души, по характеру пылкому, ненадежному, словно бы и непорядочному порою. Я знаю все, конечно, что в Гатчине делается… И жаль мне невестку. Хотя и хитрит она против меня… Да Бог ей простит… С таким мужем еще не то сделаешь! Но империя — не жена. Тут иные потребны качества, кроме увенчания… И с надеждой гляжу я и все близкие ко мне на великого князя Александра. Ты еще мало с делами знаком. Понемногу все узнаешь. Твоя преданность и явная любовь ко мне дает на то права. А пока старайся заслужить милость внука… Чтобы он полюбил тебя. Тогда и смерти моей бояться тебе будет нечего… Вот что хотела сказать тебе.
— Матушка, родная моя… Богиня небесная… Зачем это? Не думаю ни о чем, только бы тебя покоить и тешить… А там…
— Вижу. Тем более мне заботиться надлежит о друге прямом и бескорыстном. Только гляди не проболтайся до срока. И мне неприятно будет, и себе врагов лишних наживешь. Говорят, кто знает тайну, тот ее и ковал наполовину… Так лучше: ничего ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, по русской отговорке… А теперь пойдем, партию на бильярде сыграть не желаешь ли? За целое утро засиделась. Хорошо разойтись немного… Кровь пошевелить.
— Плохой я игрок, государыня. Все теряю партии. Охота ли вам с таким?
— Нарочно теряешь, я приметила, чтобы мне угодить… милый друг. Ну, Грибовского позовем. Он там сидит на дежурстве. Дел нет. А ему выиграть ставку всегда приятнее, чем меня потешить. Он уж не станет поддаваться мне… Плут ты этакой… Идем…

* * *

Желание чаровать всех, ‘всем нравиться’, как об этом порою говорила сама Екатерина, врожденное ей как женщине и воспитанное потом обстоятельствами, было в ней сильнее других чувств.
Решив совершенно уйти из-под руки своего многолетнего друга, ментора, почти господина, из-под власти Потемкина, которого многие даже считали законным ее супругом, тайно обвенчанным, подобно Разумовскому с Елизаветой, Екатерина тем не менее осыпала героя самыми несомненными знаками внимания. И только делала все как бы по секрету от других.
Посылая ему бриллиантовый лавровый венок за победы, такую же шпагу и аксельбант в двести тысяч рублей, она оставила Зубова в убеждении, что все вещи стоят не более сорока тысяч рублей.
В марте того же, 1790 года светлейший получил назначение, которого в прошлое царствование удостоен был один тайный супруг Елизаветы: князь был пожалован в гетманы целой Малороссии.
Зубов узнал об этом только из ответного благодарственного письма, присланного новым гетманом государыне.
Бледный, взволнованный явился Зубов к Екатерине. И когда она подтвердила фавориту справедливость известия, нарушил даже свое обычное детски-почтительное отношение к нежной покровительнице:
— Значит, справедливы и слухи, что наскучил я… что мне скоро придется вернуться в тот же мрак, откуда извлекли лучи ясного солнца на миг… Что светлейший… ‘князь тьмы’… так очаровал мою государыню, что и после многих лет на расстоянии тысяч верст хранит над ней силу и власть?.. Что же, я жду лишь слова… Пусть умру от горя… но быть игрушкой ни для кого не желаю… Тем менее для этого выскочки, в ком даже истинной любви не вижу к вашему величеству!.. Одно высокомерие и даже обманы, против вас направляемые, государыня…
— Насчет обманов потом поговорим, если не с досады ты молвил, друг мой. А прочее все вздор. Единым словом успокою тебя. Помнишь нашу беседу последнюю о наследовании трона? Не знаю откуда, но, думается, проведал обо всем мой сыночек сумасбродный. Совсем нос повесил, запечалился. Даже супругу свою меньше тиранить стал… Может, по дурости и на шаг какой решится. Тут нам светлейший особенно и надобен. Изворотлив он на всякие вещи, как никто! Много раз то доказывал и мне, и целому свету… Свои дела порою плохо ведет. А уж мои никогда. И знает он, поди, что тогда я его особливо отличаю, когда нужда в нем бывает особая… Он даже и говаривал о том… В надежде, конечно, что перенесут и тем меня побудят быть еще к нему добрее. Хитер наш князь. Ты и не знаешь как! Я знаю его. Теперь его обидеть — прямо на Павла толкнуть. А вдвоем они мне… стало, и тебе… опасны вдвое. Вот пишет князь, что сюда сбирается… Скоро того не будет. Еще там баталии и дела всякие. Я его позадержу, как смогу… Но если нагрянет, помни: лаской да угождением можно только с ним сделать. Он не первый куртизан, которых так много кругом… Все они мною сделаны. Я их могу и в пыль бросить. Князь не таков. Сам он себя да Господь его поднял. Если и упадет, так сам же да по воле Божией… Осторожно надо поступать. Обещаешь ли помнить и слушать, что сказала? Видишь, на добро, не на вред тебе это.
— Обещаю, матушка…
— Как грустно сказано! Ну, иди, целуй руку… и жди. Авось и тебя найдем чем повеселить. Не хмурь своих красивых глаз. Нейдет это вам, сударь… И не люблю я…
— Хорошо, ваше величество.
— У-у, как почтительно. Ну, Бог с тобой. Ступай, отмякни… И жди… Ты свое получишь…
На другой же день был написан указ о наделении Зубова новыми земельными участками и крестьянскими душами из казенных людей. Он получил также генеральский мундир вместо полковничьего. Но это не утешило фаворита.
Несколько дней хворал он. Притворно, истинно ли — трудно было разобрать. Хандра и потревоженная желчь придавали совсем болезненный вид этому завистливому человеку.
Наконец только красивая орденская лента и крупная сумма денег, которую он получил от Екатерины, благодетельно повлияли на болезнь, и снова Зубов, теперь еще более самоуверенный и надменный, появился и занял свое постоянное место рядом с Екатериной и во время выходов, когда шел с правой руки, отступая на полшага, и вечерами у игорного стола или в Эрмитажной ложе.
Внутри государства только гонениями на русских масонов, на мартинистов и других вольнодумцев отмечен был этот год. Смертный приговор, объявленный преступнику Радищеву, императрица заменила вечной ссылкой.
За Радищевым стал на очередь Новиков и даже покойный уже Княжнин с его ‘Вадимом’.
Генерал Архаров деятельно нес обязанности директора Тайной канцелярии, блаженной памяти, потерявшей свое прежнее имя, но не силу.
Шешковский прославился в потомстве, ставши пугалом для всех жителей обеих столиц и целой России с его допросами, пытками, с его креслом в подполье, о котором начали ходить целые легенды…
Все шло своим чередом.
Чума на юге приостановила военные действия.
Так гласили официальные сообщения.
Но, кроме чумы, мало было людей, провианту, боевых припасов. И все лето, всю осень это собиралось, подвозилось… Набор был произведен с небывалой строгостью… И только к зиме могли пополниться ряды русских войск.
Вся жизнь двора, как и остальной России, понятно, вращалась главным образом вокруг военных событий.
А домашняя, внутренняя жизнь Екатерины и окружающих ее шла ровно, своим чередом.
22 мая 1790 года принц Нассау, командующий гребной флотилией, прислал курьера к императрице.
Прочитав донесение, она смутилась.
— Вот, взгляните, — по-французски обратилась она к Храповицкому, с которым занималась в этот ранний обычный час.
Храповицкий прочел и тоже не мог сдержать волнения, сильно побледнел.
— Однако отвагу взяли шведы! — проговорил он, чтобы нарушить неловкое, даже тяжелое молчание.
— Да, плывут прямо к нашей резиденции. Десант, видно, решен на подкрепление ихним сухопутным силам. Куда направят удар, интересно знать… Позвоните. Скорей бы разослали известия ко всем начальникам частей. Чтобы быть наготове… Вызвать Салтыкова… Впрочем, лучше я сама… Старика нечего беспокоить. И вообще надо это потише сделать, чтобы напрасно не пугать публику… Я уж сама. Генерал еще спит? — обратилась она к Захару, вошедшему на звонок.
— Почивать изволят, надо полагать. Рано для них…
— Хорошо. Скажи там, как только проснется, чтобы дали мне знать… А ты пиши, — по-русски обратилась она к Храповицкому, — Мусину-Пушкину… да генералу Салтыкову… Повести их… Я подпишу… Чтобы были наготове… Чтобы… Ну, сам знаешь. Такая беда… А между генералами свои счеты идут. Вот уж людское неразумие! Себя не жалеют… Родины не берегут… Пиши: ‘Главное командование я вверяю…’ Нет, постой… Подумать еще надо…
И дольше обыкновенного пришлось просидеть в это утро Храповицкому за рабочим столом в комнате императрицы.
А на половине Зубова царили тишь и покой.
Между тем уже к девяти часам утра приемные и передние покои там начали наполняться целой толпою лиц, явившихся на поклон к новому баловню счастья.
Было тут немало просителей и клиентов из провинции, пришедших в надежде найти защиту и покровительство у человека всесильного, как это все знали, и очень любезного, мягкого всегда и со всеми на вид.
Но только в первое время Зубов надевал маску льстивости и услужливости по отношению ко всем, кто сталкивался с этим новым фаворитом по условиям придворной жизни или хотя бы случайно.
Чем больше крепло его положение и усиливалось влияние, тем холодней и надменней становился он.
Теперь именно начали проявляться сильные признаки этой мании величия, которая владела фаворитом до минуты кончины его покровительницы.
Прибывают посетители…
Уж не вмещают их покои, соседние с тремя комнатами, куда не допускается никто без приглашения, как во внутренние апартаменты фаворита.
Почтенные, седые сановники, генералы со звездами, в блестящих кафтанах ловят проходящих лакеев, стараются узнать: скоро ли встанет фаворит? Поздно ли уснул вчера? Здоров ли и есть ли надежда на хорошее расположение его духа, когда он проснется?
Слуги, уже привыкшие к этой рабской толпе, не стесняясь, захлопывают двери перед носом тех посетителей поназойливее, которые стараются пробраться дальше предела, отведенного для них.
У входной двери рослый лакей чуть не в шею толкает вновь прибывающих просителей и гостей, если те не очень крупных чинов, и повторяет:
— И без вас уж не протолпиться… Подождите там. Ослобонится место… Уйдут которые, ну и пройдете. Чай, не больно важные дела… Знаем мы…
Рублевки скользят из жирных пальцев посетителей в цепкие пальцы лакея, и он кое-как пропускает догадливого искателя…
В первой комнате из трех, куда посторонних не пускают, горит камин, несмотря на то что майские дни довольно теплы.
Зубов изнежен, зябок и особенно плохо себя чувствует в этих старых, мрачноватых внутри дворцах…
Козицкий, дальний родич Зубова, его посредник в щекотливых денежных делах, сидит здесь с портфелем под рукой. Тут же вертится другой наперсник и агент фаворита — Николай Федорович Эмин, стихотворец средней руки и угодник ради личных выгод, беззастенчивый и смелый, прячущий свои клыки порою под маской шутовства. Третьим допущен в интимную компанию человек весьма известный и в обеих столицах, и по всей России — Гавриил Державин, поэт, признанный всеми, автор ‘Фелицы’ и других излюбленных в лучшем обществе стихотворений, поэм и од.
Стараясь совместить гражданскую карьеру с высшим служением Аполлону, Державин уже достиг поста вице-губернатора, но везде не уживался со своими сослуживцами. Он считал их намного глупее и ниже себя, а они его терпеть не могли, как гордеца и зазнайку. Это порождало целый ряд кляуз, по поводу которых и пришлось поэту, бросив симбирские дебри, прискакать в столицу, искать тут милости Зубова, князя Вяземского и других влиятельных людей.
Стихи и популярность Державина, его личная способность приноровиться к сильным покровителям, если этого требовали обстоятельства, сразу доставили поэту доступ во внутренние апартаменты фаворита.
Узнав, что Державин поднес Зубову ‘Оду к изображению Фелицы’, имеющую связь с первой его большой поэмой, Екатерина приняла стихи, прочла, осталась довольна и сказала Зубову:
— Его не мешает приласкать. Такие певцы полезны бывают для общественного мнения. А вам особливо это пригодиться может.
Зубов научился с полуслова понимать свою благодетельницу, и Державин получил разрешение без зова являться к выходу Зубова и к его столу, когда пожелает.
Державин тоже не упускал случая поймать фортуну за хвост и немедленно сделался завсегдатаем в доме фаворита.
Ожидая появления хозяина, все трое, сидящие здесь, или молчали, или перекидывались негромкими, короткими замечаниями.
Вдруг осторожно распахнулась широкая дверь, ведущая через приемную в покои для служащих, на пороге показался толстый, важный генерал в полной форме, держа в руках довольно обширный поднос.
Он продвинулся в комнату, а лакей снаружи снова запер дверь, оттеснив плечом несколько человек, которые уже навалились было, чтобы заглянуть и в эту заветную комнату.
— Здравствуйте, здравствуйте, государи мои… Не опоздал, сдается… А уж пора… Нынче хотел наш благодетель пораней встать… Вот я кофейку и приготовил… Пойду загляну: не изволил ли проснуться?.. Звонка не было? Нет? Я все же погляжу…
И осторожно, на цыпочках, держа поднос перед своим мясистым носом, чтобы фарфор, стоящий на подносе, не загремел, генерал пробрался в соседнюю комнату, поставил ношу на стол, поджег спирт под золотым кофейником и еще осторожнее и тише стал красться к двери, ведущей в спальню фаворита, за которой царила полная тишина и мрак благодаря тяжелым опущенным занавесям и портьерам.
— Аккуратен наш генерал! — насмешливо улыбаясь, заметил Державин Эмину.
— Чего хотеть от Кутайсовых? Дед его за нос держал государя, бороду брил и в знать попал. Этот тоже берется за что попало, лишь бы не пропасть… Ха-ха-ха! Каков каламбур!..
— Тише, — отозвался серьезный, невозмутимый Козицкий. — Кажется, проснулся… Да, звонок… Вон и камердинер прошел… И генерал наш проследовал с кофеем…
— Слава Богу, значит, все обстоит благополучно! — торопливо заметил Державин.
Действительно, Зубов проснулся. Первый его взгляд упал на толстое, глупое и преданное лицо Кутайсова…
— Вы? Ну, идите… Несите. — И, протянув руку, вторично дернул сонетку.
Но, предупреждая камердинера, который немедленно явился на звонок, Кутайсов уже откинул занавеси у одного окна, и веселый майский день ворвался лучами солнца в высокую, роскошно убранную опочивальню женственно-изнеженного фаворита.
Только поставя свой кофе на столик у кровати, Кутайсов отвесил вновь поклон и заговорил:
— С добрым утром, с веселым пробуждением, милостивец… Кофеек готов… Без лести скажу: нынче, как никогда, удался на славу… А сливочки… кренделечки… Мм-м… Сам приглядел за пирожником… Кушай на здоровье, ваше сиятельство!..
— Благодарствуй…
Зубов небрежно протянул руку своему угоднику.
Тот в порыве рабской преданности взял обеими руками пальцы Зубова, слегка пожал и, неожиданно заметив, что нога у колена фаворита обнажилась от покрывала, осторожно нагнулся, коснулся губами открытого места и покрыл его одеялом, бормоча:
— Озябнуть изволят ножки твои, милостивец… Беречь, чай, их надо, ножки-то…
Зубов, привыкший ко всяким формам угодливости, все-таки смутился и, быстро укрывшись поплотнее, сказал:
— Что ты, государь мой… Не женщина я, чтобы подобные ласки… Верю, что от сердца. Да лучше не надо…
— Не буду, не стану, милостивец… Не стерпел… Когда ножку увидел, ту самую… твою… хе-хе-хе… сердце взыграло. Все мы рабы нашей государыни-матушки. Ничего не пожалеем для нее… Вот я и… Не взыщи, милостивец… Пей… На здоровьице… Горячо ли? Хорошо? И ладно… А я пойду… Только… словечко вот еще…
— Что такое? Говори…
— Да слыхал я: принца немецкого сменить думает государыня. Благодетель наш князь Николай Иваныч братца на его место ладит… генерала Салтыкова… Должно полагать, и вакансий при том немало откроется… Так уж попомни меня, слугу своего верного… И племянничка, Сережку… Знаешь, чай, его. Оба мы тебе готовы усердствовать… Так уж ты…
— Хорошо, хорошо. Если только перемена будет, я буду помнить… А много народу там ждет? Из чужих?
— Полны горницы… Лизоблюдишки набежали… Лишь бы беспокоить тебя, благодетеля! Того не понимают, что мужей таких в их деятельности государственной излишними заботами утруждать нельзя, докучать им не подобает. Дух чтобы бодрый у милостивца был, чтобы он мог угодить и матушке-государыне, чем Бог послал… Хе-хе-хе… Ну, я тоже докучать не стану… Уж сам попомнишь просьбишку…
— Да, да, буду помнить. Скажи там, чтобы отказали всем. Я не принимаю сегодня… Что-то не по себе мне…
— Здоров ли, ангел мой? Лекаря бы… А то бы…
— Здоров, здоров я! Ступай, скажи…
С низкими поклонами вышел Кутайсов.
Зубов с помощью камердинера набросил на себя меховой халат и перешел во вторую комнату, где тоже горел камин, уселся у него на низеньком кресле, ноги протянул на мягкую скамеечку. Взяв пилку, стал точить розовые ногти и приказал камердинеру:
— Кто тут рядом? Своих зови. А чужих не принимаю.
Кивнув довольно приветливо на низкие поклоны троих вошедших, Зубов обратился прежде всего к Козицкому:
— Ну что там у тебя?
Тот подал несколько бумаг из портфеля.
Зубов взял, поглядел, выбрал одну и стал читать, положив остальные на стол, рядом. Довольная улыбка показалась на его изнеженном, еще розоватом от сна, лице.
— Прекрасно… Неужели это так? Это я могу сделать. Все в моих руках. Только чтобы потом от условия не отступил купчишка… А то, знаешь, тонет — топор сулит…
— Быть тому невозможно, ваше превосходительство. Он есть в наших руках, так и останется. Откупное дело такое, что всегда можно прореху найти, если даже не новую продрать… Тут все верно.
— Тогда я исполняю. Напиши записку. Я отцу в Сенат сам перешлю… Тяжба на исходе. Теперь самое время… А тут? — Он взял остальные бумаги, снова проглядел их. — Хорошо. Пусть полежат. Я сегодня скажу тебе. Еще потолковать тут надо… с Вяземским или с братом Димитрием. Он сам тестю передаст. Ты иди записку отцу напиши. Вот бери докладную… А что сам Логгинов?
— Ждет, как мы тут порешим.
— Пусть ждет… Ну, у вас что нового, государи мои? Ты с чем это, Гавриил Романыч? Сверток подозрительный… И вид у тебя. Знаешь, на Новый год были мы с государыней в пансионе благородных девиц, что на Смольном дворе… И вздумалось этим козочкам… цыпинькам мне сюрприз поднести… Также, вижу, несут две мамочки… Ничего уже, с грудочкой… Из старших, видно. Приседают и подают… Разворачиваю — атласу белого кусок, цветочками зашит… И стихи на нем вышиты же. Весьма изрядные. Вон там лежат. На столе. На французском диалекте. Весьма изрядные… Кто только им стряпал? Ха-ха-ха… После всю ночь об этих пупочках думалось… Сами бы они себя поднесли. Я бы не прочь был… Ха-ха-ха!.. А то стихи… Вот и у тебя вид сходный теперь… Ну, показывай…
— Угадал, милостивец, ваше превосходительство. Стишки сложились… Немудреные, да от сердца… Уж не посетуй… Прочесть не изволишь ли?
— Как не изволить? Читай, голубчик… Да что ты стоишь? Садись… Какие там у тебя еще стихи? Ода? Государыне небось? Хитрец льстивый… Она и то довольна твоими стихами. Говорила, думает в свою службу тебя повернуть… К ней, да?
— Не так, ваше превосходительство… Теперь ошиблись. Слушать извольте. Загадка небольшая. Решить не пожелаете ль?
— Загадка? В стихах? Занятно. Слушаю… Слушай, Эмин. Ты сам мастер. Судить можешь.
— Где уж нам судить таких больших стихотворцев, — завистливо, покусывая губы, отозвался менее догадливый на этот раз приживальщик. — Будем хлопать… ушами, коли руками почему-либо не придется.
Тонкая ирония не была оценена. Зубов снова обратился к Державину:
— Загадывай свою загадку, почтенный пиита.
— Служу вам, государь мой.
Откашлявшись, приосанясь на стуле, где он сидел на самом краешке, но довольно твердо, Державин стал декламировать с пафосом, обычным для той поры:
— ‘К лире!’
Звонкоприятная лира!
В древни, златые дни мира
Сладкою силой твоей
Ты и богов, и зверей,
Ты и народы пленяла.
Глас тихострунный твой, звоны,
Сердце прельщающи тоны
С дебрей, вертепов, степей
Птиц созывали, зверей,
Холмы и дубы склоняли.
Ныне железные ль веки?
Тверже ль кремней человеки?
Сами не знаясь с тобой,
Свет не пленяют игрой,
Чужды красот доброгласья.
Доблестью чуждой пленяться, —
К злату, к сребру лишь стремятся.
Помнят себя лишь одних,
Слезы не трогают их.
Вопли сердец не доходят.
Души все льда холоднее.
В ком же я вижу Орфея?
Кто Аристон сей младой?
Нежен лицом и душой,
Нравов благих преисполнен.
Тут поэт остановил поток декламации. — В пояснение изъяснить могу, что скромность нравов и философское поведение чрезвычайно отличает персону, здесь изображенную, от иных подобных. Оттого сравнение с Аристотелем. А с Орфеем — ради склонности к игре скрипичной и к музыке, в которой также преуспевает весьма…
Зубов с очень довольным видом, только молча погрозил пальцем даровитому льстецу. Тот продолжал:
Кто сей любитель согласья?
Скрытый зиждитель ли счастья?
Скромный смиритель ли злых?
Дней гражданин золотых,
Истый любимец Астреи!
Кто он? Поведай скорее!
Сызнова пояснить хочу. Астрея — справедливости и златых веков богиня. Кто средь нас она, пояснять надо ли? Да живет на многие лета государыня!
— Да живет! — подхватили оба слушателя.
— Молодец ты, Гаврило Романыч… Давай, я ужо государыне покажу. Ей приятно будет.
— Изволь, милостивый. И тут еще, коли спросит… Рисунки кругом означение имеют… Вот Орфей с лирой. Уже толковал я: это нравов приятность в вельможе, здесь воспетом, означает. Он же города строит словами одними, приказами мудрыми. И это изображено в виде Амфиона-царя, по струнному звуку которого города воздвигались…
— Умно. Все умно. Спасибо. Что ты скажешь, Эмин?
— Изрядно. Но сей раз много лучше всего, что обычно слышал, чем угощал порою друг наш преславный, пиит всесветный. Хотя многие находят, что в сочинениях подобных только слов звучание и обычные образы, невысокие мысли кроются. Но изрядно!
— Как же это, государь мой, так решаться мне в глаза говорить! — вспылив, задетый за живое едкой критикой, отозвался резко Державин, даже не помня, что он говорит в присутствии самого Зубова. — Я готов свои сочинения на общий суд отдать. Во всех ведомостях напечатать: пускай несут суждения свои господа читатели, а не завистники мелкие. Поглядим, скажут ли то же, что я от вас услыхал. И ежели бы не уважение к покровителю высокому и к месту этому… и не памятовал я услуг, мне от вас оказанных в иное время…
— И ничего бы не было. На словах ты горяч, Гаврило Романыч. Знаю я тебя… А про одолжения что говорить? Знаешь: старая хлеб-соль забывается… Молчишь? Оно и лучше. Вот, милостивец, не позволишь ли, я свою загадочку прочту тебе? Ныне по рукам ходит. Не ведаю, кто и сложил. А занятно. Тоже енигма изрядная.
— Забавное што-либо? Читай, читай. Я люблю…
— Так, безделица. ‘Изображение пииты’ называется. Кхм… кхм…
Своим сипловатым, глухим баском Эмин начал читать:
У златой Гипокрены стою на брегах,
Как в шелках, весь в долгах.
Проливаются злата живые ключи
Днем, а боле в ночи.
С муз печатью на твердом, широком челе,
При зеленом стою я столе.
Безумолчный мне слышится золота звон.
Бог Парнаса, мой бог, Аполлон!
Что ни больше на карту унесть помоги,
Лишь покрыть бы свои все долги!
Коль игрой обеспечу пристойный доход,
Грянет рой звучных од.
Кто мне нужен, я всех воспою зауряд,
Пусть потом и бранят, и корят!
За червонцы, златой Гипокрены ключи,
Стану славить их в день и в ночи.
Величать стану звучными виршами тех,
Кто мне дал тьму приятных утех!..
Вот она, енигма, какова.
Узнать трудновато, на кого сложена.
Багровея от злости, Державин ясно понял, что стрела брошена прямо в него. Приехав в столицу без денег, он успел счастливой игрой быстро набрать до сорока тысяч рублей, и об этом везде говорили. Поэт был уверен, что пасквиль написан именно Эминым, с некоторых пор завидующим успехам своего прежнего протеже… Но нашел силы сдержаться.
— Недурно! И звучные вирши… И соль есть… Как скажешь, дружок? — обратился к Державину Зубов, любивший потешиться над вспыльчивым и амбициозным стихотворцем, даже порой сам стравливающий для этой цели обоих соперников.
— Что могу сказать?! Я в таких пасквилях не судья. Пока прощения прошу, благодетель. В суд, по делам пора… Мытарят меня… И конца нет… Последние гроши проживаю. Уж не взыщи…
— Нет, нет, я знаю. Не держу тебя. Обедать приходи… Да, кстати: правда, что на последней игре у графа Матвея Апраксина семеновский капитан Жедринский тридцать тысяч проставил?
— Верно, ваше превосходительство. Я сам и был при том. Больше тридцати. В семидесяти сидел. Да сорок отыграл кое-как. А остальное гнать пришлося. Не беда, Апраксин к Жедринскому на фараон заглянет, они сквитаются. Банку всегда больше, чем понтам, везет, дело известное.
— Правда твоя. Ты мне дай знать. Я тоже заеду на вечерок к ним, когда побольше игра там будет…
— Не премину, ваше превосходительство. Ваш слуга… — И с низким поклоном вышел поэт от фаворита…

* * *

Тяжелые минуты пришлось пережить на другой день императрице, Зубову, всем обитателям столицы.
Около полудня какие-то отдаленные, глухие удары, словно раскаты далекой грозы, стали доноситься до слуха всех живущих в Петербурге и в окрестностях его.
Заслышав бухающие удары, Екатерина вздрогнула, побледнела и подняла глаза на Зубова и других, кто сидел и стоял вокруг ее невысокого стола, за которым совершала государыня свой малый туалет.
— Канонада! — едва могла выговорить Екатерина. — Так близко… Послать узнать, что такое…
Несколько человек кинулось из комнаты.
Зубов тоже сделал было движение, но почувствовал, что ноги ему не повинуются, и стоял, жалкий, позеленелый, с дрожащей нижней губой.
Другие тоже выглядели не лучше.
И вдруг, как боевая труба, прозвучал голос государыни, совершенно и быстро овладевшей собою:
— Да что вы, друзья, я и забыла. Это мне на нынче — принц писал — адмиралы мои победу готовят над шведским флотом, который умышленно ближе к берегам нашим подманили… Успокойтесь… Принц вести пришлет скоро…
И она приказала продолжать свой туалет как ни в чем не бывало, вышла потом к ожидающим ее напуганным придворным спокойная, ясная, даже веселая, как всегда.
И, глядя на эту удивительную женщину, все воспрянули духом.
Но испытание не кончилось.
Прискакал с берега курьер.
Еще сама Екатерина только знакомилась с подробным донесением, а уж все близкие знали, в чем дело.
Принц Нассауский выслал разведочные суда своей гребной флотилии издали наблюдать за ходом морской битвы двух сильных флотов.
Командир одного русского фрегата, не поняв сигнала, вышел из строя, сломал всю линию русских кораблей.
Поправляя дело, старик адмирал Крузе подал сигналы перестроиться.
Вся русская флотилия круто повернула курс к берегу.
Лодки принца приняли это за бегство. Дали знать Нассау, и тот послал гонца известить Екатерину.
Подступ к столице мог оказаться незащищен, и государыня должна была принять меры…
Пока, потрясенные этой вестью, собранные министры и сановники, военные и гражданские чины обсуждали, как поступить, на Выборгской стороне громко прогремела пушечная канонада…
— Шведы входят в столицу! — криком ужаса пронеслось по всему городу.
Кто мог, бросились бежать.
Бледная, со слезами на глазах, Екатерина приказала немедленно узнать, что там происходит.
Прошло больше часу.
Молча сидели все и ждали. Из сараев уже выкатили кареты, вывели и заложили лошадей. Стали спешно собирать все самое драгоценное и необходимое.
Наконец прискакал посланный гонец, за ним явились и Архаров, и Рылеев.
— Успокойтесь, ваше величество. Врагов не видно… Это несчастье вышло небольшое. Видно, уж Господь попустил… В лаборатории, на артиллерийском дворе, огонь заронил кто-то… До пятисот бомб снаряженных взорвало на воздух.
— А погреба? Порох там…
— Все цело, государыня… И не убило никого. Один солдат сгорел. Видно, он трубкой огонь и заронил… Покарал его Бог… Все цело. Стекла повыбило… Дело пустое…
— Ну, слава Богу. Не попустил Господь. Что еще там?
Бурей ворвался второй гонец:
— Бог милости послал, ваше величество. Прощенья просит принц. Не понял он боя… Напрасно потревожил своим донесением… Отбиты шведы. Флот наш под защитой своих батарей у Сескари стоит… Вот тут все писано…
Офицер-моряк, полумертвый от быстрой езды, от устали и волнения, подал пакет Екатерине.
Все вздохнули свободней.
Но после этого страха несколько дней была больна государыня, Зубов и многие при дворе.
Кругом по дачам запрещено было из пушек стрелять, как это случалось в торжественные дни. Фейерверков пускать нельзя было.
Каждый выстрел или звук, похожий на орудийные залпы, слишком пугал обитателей столицы и дворцов ее.
На другой же день после канонады, так напугавшей столицу, пришли совсем добрые вести: Крузе соединился с флотом, стоящим в сорока верстах от Петербурга, в Сескари, а шведы очутились запертыми в шхерах близ Выборга и со дня на день могли ожидать полного разгрома, как только русский флот оправился после недавнего боя.
Оправясь немного от своего нездоровья, Екатерина решила сама осмотреть флот и повидать своих храбрых моряков, отряды гвардии, которые так отважно делали свое дело.
Ранним июньским утром выехали из Царского Села открытые экипажи.
В первом сидели императрица, графиня Анна Петровна Протасова и Зубов.
Во втором — графы Ангальт и Безбородко с графом Валентином Платоновичем Мусиным-Пушкиным. В третьем экипаже ехали две дежурные фрейлины и одна из сестер Алексеевых.
В Петергофе, куда направлялись экипажи, стояла наготове яхта, которая должна была отвезти государыню в Кронштадт. Там теперь стояли оба соединенных флота: адмирала Крузе и тот, который был у Сескари, не считая гребных судов флотилии принца Нассау.
Гладкая дорога, хорошее утро, счастливо пережитая опасность — все это располагало к бодрому, радостному настроению. И все спутники выглядели очень хорошо и весело.
— Видно, вместе с маем кончена наша маета, — заметила государыня, охотно начинающая всегда игру словами. — Шведы своими пушками заставили у меня в столице стекла дрожать. Теперь пусть сами попляшут на воде без выходу… Говорят, все пути им принц своими лодочками отрезал… Боятся они этой флотилии после прошлогодней бани…
— А я слыхал, — отозвался Зубов, — что принцем большие ошибки и тогда были допущены. Недаром в заграничных газетах шведский король такой обидной реляцией для нашего оружия свет удивил… Отвечать на все можно. Не так уж ветрен король, чтобы зря писать. А теперь толкуют… Я и от графа Салтыкова, и от иных слышал, совсем не дельно блокаду устроил принц. Генерал Салтыков берется до последнего бревнышка шведского весь ихний флот захватить, если бы ему поручили дело…
— То-то и есть, что он берется. Да ему не дается. Можно ли принца обижать после всех удач его? И что за охота у моих генералов именно за те дела браться, на которых уже другие сидят? Как будто чего иного найти нельзя, если отличиться воистину охота моим генералам!.. Господи! Да я бы, будь я мужчиной… уж сколько раз сказывала… не стала бы под других подрываться… Сама бы столько отыскала подвигов для себя… Не слушай ты их, друг мой… Я знаю, ты считаешь себя обязанным графу Николаю Иванычу. Да и то помни: не без личных выгод он принял тебя под свое попечение. У каждого свой расчет… А мне уж позволь самой думать, кто куда лучше подходит… Сколько лет этим делом занята была. Приловчилась, генерал. Верьте вы мне!
— Да я и в думах не клал, ваше величество…
— Само лечь хотело, без твоего положения? Пусть так… На этот счет всякое бывает. И ты на меня не обижайся за прямое слово. Дело сейчас нешуточное. Не время сахарничать… Вся империя в опасности. А на мне лежит ответ за благо моей земли, всех подданных моих…
— Да я и думать не посмел бы, ваше величество…
— Смел не смел, а вижу я, как ты сейчас нахмурился… Ты бы то помнил: вся моя жизнь с первого дня царствования была посвящена на одно: чтобы росло величие России. Так и удивляться нельзя, что всякое горе для нее — двойное мое горе. Всякая обида, ей нанесенная, малейшая несправедливость для меня непереносны бывают… Не могу молчать я при таком разе. Сил больше нет все в себе таить, притворствовать, как до сей поры не раз случалось, ради осторожности и благоразумия, по тогдашним обстоятельствам и конъюнктурам глядя… Но чем больше таить в себе злое чувство, тем оно сильнее закипает внутри… И я решила расправиться со шведами как можно лучше. Да и туркам спуску не дать. А в таком разе не свойство и кумовство в дело идут, а люди стоящие… Будешь это помнить, мой друг, сам поймешь, за кого можно просить, за кого не стоит и время терять.
Наступило молчание.
— А не имел ли вестей от нашего храбреца-чудака, от Александра Васильича? — спросила ласково государыня, видя, что строгая отповедь сильно повлияла на ее любимца, и желая направить его мысли в другую сторону.
— Как же, ваше величество. Он просит повергнуть к стопам нашей матушки государыни его благодарность за внимание и память… И что дочку не оставляете, Суворочку его, как он ее зовет.
— Премилая девочка. Скоро и невеста. Вот бы брату твоему посватать… Совсем хорошая партия…
— Конечно, Николай был бы счастлив, если бы ваше величество пожелали принять участие в этом, когда настанет время…
— С удовольствием… Я не забуду… Глядите, вон видны и корабли. Какие это?
— Должно быть, береговая охрана, ваше величество… Сейчас узнаем…
В этот день императрица успела осмотреть все морские отряды Сескари и в Кронштадте.
Поблагодарив адмирала Крузе за его распорядительность и уменье, за последнюю победу, раздав ряд наград, кинув милостивое слово осчастливленному экипажу, к вечеру государыня вернулась в Петергоф.
С яхты снова пересели в коляски, и все дремали от усталости и множества пережитых впечатлений, когда экипажи, колыхаясь на упругих рессорах, быстро несли их назад, к тенистым садам и паркам Царского Села…
Как бы в ответ на похвалы, на ласку и награды, которыми почтила свои войска государыня, они постарались доставить и ей радость: 25 июня произошла битва под Выборгом — и снова русские одержали решительную победу над врагом.
Снова зазвучали благодарственные молитвы в храмах столицы, и Екатерина появилась с Зубовым и всею блестящей свитой в Казанском соборе благодарить Господа сил за одоление над врагом…
Но с юга не было так жадно ожидаемых приятных вестей об успехах русских войск.
Наоборот, Валериан Зубов и сам Суворов, как и некоторые другие лица, имеющие возможность писать Екатерине, словно сговорясь, извещали государыню, что светлейший по каким-то непонятным ни для кого побуждениям и причинам затягивает кампанию, начатую очень удачно, и избегает решительных действий.
Между тем сам Потемкин все писал, что ему необходимо побывать в Петербурге, о многом лично побеседовать с императрицей.
И только ее решительные, хотя и очень дружеские письма удерживали избалованного полувластелина от намерения бросить всю армию на произвол судьбы и скакать домой, за две тысячи верст…
А дни, недели и месяцы мелькали один за другим…
Только в декабре, после усиленных настояний императрицы, отряд Кутузова обложил Измаил, но не спешил с приступом.
2 декабря прискакал туда в своей двуколке Суворов.
Девять дней ушло на подготовления… Злые языки потом говорили, что было немало переброшено золотых и серебряных мостиков от осаждающих к осажденным.
Как бы там ни было, 11 числа после отчаянного штурма и упорного сопротивления крепость была взята, и Суворов послал императрице обычное лаконическое донесение: ‘Измаил пал перед троном вашего величества’.
От Потемкина с этой радостной вестью помчался его адъютант Валериан Зубов.
Поручение завидное и почетное. Но более сообразительные люди, как и сам ‘чрезвычайный гонец’, прекрасно понимали, что светлейший желал избавиться от неприятного соглядатая. Как ни скромно держал себя Валериан, роль его была скоро разгадана и самим князем, и многими иными из окружающих…
Из Петербурга также друзья светлейшего, особенно управитель его и придворный всезнайка Гарновский, извещали, что Безбородко, Воронцов и многие другие с Платоном Зубовым во главе стараются пошатнуть, если уж нельзя совсем свалить, неприятного им князя. И лучший материал для этого получают, несомненно, от Валериана.
Потемкин был вне себя. Но он хорошо знал, как сердечно относится Екатерина к красивому, гибкому и до срока испорченному юноше. В каждом письме она писала об этих двух братьях, просила содействия, чтобы ‘со временем вывести в люди Валериана’, этого ‘писаного мальчика’, как она выражалась… Напоминала, что ей будет приятно, если Потемкин проявит больше ласки к Платону во время предстоящей встречи и теперь, в своих письмах.
От Платона Зубова — конечно, по настоянию, а может быть, и под диктовку самой государыни — получались весьма почтительные и дружеские письма…
Все это вязало светлейшего, и он вынужден был надевать личину любезности по отношению к людям, которые в сущности были ему опаснейшими и смертельными врагами…
Но и этот необузданный человек, избалованный временщик принужден был поддаваться и гнуться под мягкой, ласковой, но такой неумолимо тяжелой рукой, какою Екатерина правила всем и всеми, кто только находился вокруг нее, в тени ее трона…
Вместе с январской метелью, свежий и розовый, как морозное утро, примчался в Петербург Валериан с радостными вестями о завершенных победах, о новых ударах, какие Суворов и другие генералы собирались нанести врагу. Ласково, нежно, как родного, приняла Екатерина юного гонца, от которого, казалось, еще веяло пороховым дымом и жаром битвы.
— Весьма рада вас видеть, поручик, а со столь приятными вестями особенно, — встретила юношу она, когда Платон привел брата в комнату, где государыня утром работала одна над своими ‘Записками’.
— А я несказанно счастлив видеть вновь ваше величество в добром здравии и столь цветущем виде!
— Все благодаря победам, которыми, как дождем, орошает мою душу славное войско российское и его вожди, мой маленький льстец! Давайте ваш пакет.
Пока государыня с довольным видом, покачивая головой, читала донесение, адресованное на ее имя князем, братья отошли к нише окна и тихо о чем-то толковали.
— Увидим, — наконец с неприятным, злым выражением лица сказал Платон, — чья возьмет. Теперь же осторожно заведи об этом речь, когда государыня станет расспрашивать обо всем…
Не успел он договорить, как Екатерина обратилась к Валериану:
— Великолепно! Хотя классическая реляция чудака нашего, графа Александра Васильевича, и не уступает этой по силе, зато находим в последней подробности, драгоценные для меня и для российской истории… Знаешь, мой мальчик, — по-старому, дружески обратилась она к Валериану, — я уж гораздо успела разработать тему. Гляди, и ты попадешь туда, если будешь вести себя хорошо. Не обижаешься, что я с тобою так? Чаю, ты себя уже большим мужчиной полагаешь?.. А я так рада нынче, что на всякие дурачества готова! Ну, все рассказывай мне, что там и как… Нет, — сама перебила себя Екатерина, — французы мои каковы! Князь светлейший для Дама Дереже, как он его кличет, просит шпагу золотую… И для герцога Ришелье… Да этому еще Георгия солдатского. Мол, оказали чудеса храбрости… Любезный народ французские дворяне. Умеют платить за доброе гостеприимство и себя прославить… Да что они там натворили? Говори, мальчик. Все по порядку…
— Дрались хорошо, государыня. И наши герои, молодцы. Да как-то попросту у них все выходит. Идет наш, дерется, умирает. И не видно ничего. Как будто так и надо. Встал, перекрестился и пошел. А у них иначе. Вот этот хоть бы… Рожа домашняя. Простите, государыня: Роже де Дама… 11 декабря мы приступом пошли. Морозище здоровый. А он вырядился, как на бал: кафтанчик, перчатки, шляпа. Шпагой машет, вперед рвется. Первый на вал впереди своего отряда взошел… Уж назад нас труба позвала, когда дело было кончено… Тут и встретил нашего шевалье лакей с плащом на руке. А Роже и говорит: ‘Как раз кстати… После жаркого боя прохладно стало на улице!’ Ну, конечно, об этом только и речей было по лагерю… Герцог Ришелье идет и свой кивер перед глазами держит. А в кивере сильная дыра от турецкой пули. И сапоги свои модные порвал на приступе… А уж не взыщите, государыня, кюлоты прямо вдребезги, клочьями висят. Это взбирался где-то на вал. Сукно нежное… ну и не устояло…
— Зато и турки не выдержали. Уж так и быть, все сделаю, как пишет светлейший. Своих не забуду… Особенно графа Александра Васильевича. Но и гостей почту. У меня тоже тут чужие лучше своих управляются. Про Нассау, поди, и там слухи дошли… Золото — не начальник. И удачливый. Это главнее всего. Верная пословица на Руси: ‘Не родись умен, красив, а — счастлив…’ Ну, и помельче есть, тоже люди нужные. Капитан мой Прево де Лоньон так берега укрепил, что врагам и носу сунуть никуда невозможно! Де Траверзе — чудесный командир… А помнишь Ванжура?
— Как же не помнить! Он еще так ловко умел черепом двигать! Сморщит лоб, и волосы у него на переносице ежом сидят… А там назад отведет. Потешный…
— Да… А я тоже тогда начинаю — помнишь, так… — И, совсем развеселясь, Екатерина повернулась к Валериану правой стороной лица, сделала какое-то незаметное усилие, и правое ухо отчетливо зашевелилось взад и вперед. Все трое расхохотались.
— Ох, матушка! Не бросила своих проказ?
— Зачем бросать, мой мальчик, если на душе весело? В могилу ляжем, смеяться тесно там будет. Здесь уж надо досыта порадоваться.
— Так что же Ванжурка наш, Двадцатидневный, как вы его, матушка, звать изволили?
— Ох, милый! Сорокадневный уж он теперь. А то и поболе… Помер! Да, да… Не печалься. Смерть дело такое: никто ее не минет. Жалеть надо, а грустить что толку…
Утешает Екатерина юношу, а у самой крупные, частые слезы полились из глаз. Но она их быстро отерла и продолжала:
— Да умер-то как, если бы ты знал, забавник наш. И тут почудачил. Прямо, можно сказать, забавно вышло, как бы смертью дело не кончилось. Вот, слушай. Башкир я отряд пустила для сторожевой службы по берегу. Шведы их как чертей боятся. А мне того и надо. И баталия была на море. Потом сухопутные стычки. Наши десант высадили — шведов догонять, которые наутек пошли. Ванжур славно бился на море… И с отрядом высадился. Да уж не знаю как и отбился от своих, от моряков. Чай, тут девчонка какая замешалась. Любил он их. Глядь, башкиры патрулем наскакали. Видят: не русская одежа. За него. Лопочут что-то по-своему. Он по-русски плохо. Свое им несет. Так почитай с полчаса дело шло. Он ершится. Они в задор вошли. Думают: пленник, а какой задира! Да взяли и прикололи его! Уж я так плакала… Ну а ты носик утри… и дальше рассказывай. Светлейший что?
— Все слава Богу. Хотя по несчастью, полагать надо, нездоров был… И до боя, и после баталии почитай и не появлялся к войскам, и не принимал никого… Доклады по суткам, по двое лежали без резолюции… Мрачен очень светлейший…
— И с солнцем затмения бывают. А ты старших не осуждай. Молод еще.
— Храни меня Господь, ваше величество. Я лишь говорю все, что видел, как не смею утаить от матушки от нашей ни малейшего, хотя бы и против себя самого. А к князю Григорию Александровичу я со всякой любовью и респектом отношусь, памятую, сколь много он для государыни моей, для родины хорошего совершил.
— Вот, вот. Помни это, мой мальчик. И я тебя еще больше за то любить буду. Ну а теперь говори, не тая, как начал. Вижу, правду ищешь, а не во вред кому.
— Да я и сказал, ваше величество. Мрачен очень князь… И не то чтобы нездоровье большое. Духом, говорят, тоскует.
— Это бывает у него. Вам сказать могу. Он о далеком часто думает. Старше я его. Могу раней умереть… А с сыном, с Павлом, у них вражда большая. Так, я думаю, из этого вытекает многое. И в архиереи он уж у меня просился. Надумал, что лицо духовное будет и для моего наследника недосягаемо. А того не хочет понять, верить боится, что я сумею иначе его страхи успокоить… Что я могу… Ну, да о том в свое время потолкуем… Только и всего?
— Нет, и на телесный недуг часто жалуется князь, — с совершенно детским, наивным видом сказал Валериан. — Ни один доктор, сказывает светлейший, там помочь не может… А и хворь-то пустая… Зуб болит, сказывает… Зуб рвать хочет… Так сюда ехать собирается, ваше величество.
Екатерина быстро переглянулась с Платоном и помолчала немного, испытующе поглядывая на юношу.
Тот глядел в глаза государыне своими ясными, красивыми глазами без малейшей тени смущения, открыто и радостно.
— Вот как! Пускай. Может, и так… Говоришь, сюда собирается ехать. Хоть я и просила не делать этого?
— Не знаю, государыня. Все там так говорят, кто к нему поближе. Уже и готовиться стали. Гляди, следом за мной сам пожалует, порадует тебя, матушку нашу.

0x01 graphic

Императрица Елизавета Алексеевна
Вторая стрела была пущена с тем же невинным, детским видом.
— Милости просим! Надо, видно, и нам приготовиться… Делать нечего… Вот сейчас пойдем на половину на его. Поглядим, что там да как. Прибрать, поправить чего не надо ли? Самой все приходится… Вот только Платон твой и помогает мне кой-чем… Идемте…

* * *

Медленно идут они все втроем по высоким покоям обширного отделения дворцового, предоставленного в распоряжение Потемкина уже много лет и без перемен. Впереди дежурный камер-лакей открывает запертые двери, приподымает портьеры. Спертый воздух необитаемых, давно не проветриваемых хором дает себя знать. Морщится Екатерина, дышит не так свободно, как всегда.
— Здесь обои сменить надо, — говорит она. — Запиши: в штофной гостиной, в желтой. Здесь и мебель худа… Но картины зато… Глядите, друзья, какие редкости… Денег сколько стоило, вспомнить жаль…
— Чудесные картины, — с видом знатока подтверждает Платон. — А эти бронзы… А статуи… Им цены нет!..
— Это что! Вот я вас другой раз в его галерею да библиотеку поведу. Там воистину клады собраны. Умеет раритеты отыскивать светлейший, что говорить!
— Государыня, нельзя ли нынче взглянуть? — с ласковой просьбой обратился к ней Платон. — Очень хочется видеть… Тут вещи, какие и эрмитажным не уступят! И неужто все его собственное?
— Теперь его, как я подарила… А многое и сам он собрал. Дальше мы не пойдем нынче. Довольно. Вернемся.
— Уж не откажите, матушка. Глаза разгорелись у меня… Люблю я очень все такое. Уж пройдемте… Что стоит? Близко…
— Вижу, генерал, разгорелись глаза. Не стоит себя тревожить. Будет и у вас то же, погодите. Времени много впереди… Скоро войну кончим. Тогда и я свободнее буду о друзьях своих думать… А дальше нынче не пойду. Я сказала… — В словах и в тоне Екатерины звучала непривычная для Платона Зубова решимость.
Эта женщина вся поддавалась своим настроениям.
Теперь в глубине души зрело у нее решение ломить последнее сопротивление Потемкина, который, судя по всему, собирается явиться и сделать попытку снова овладеть своей многолетней подругой, ее мыслями и желаниями.
И отголоски внутренней решимости, готовности к борьбе отражались и в обращении с человеком, который, собственно, в настоящую минуту был ей ближе и дороже всего на свете, как последняя вспышка радости перед близкой развязкой трагикомедии, называемой жизнью человека…
Но фаворит этого не понял своим узким умом и неглубоким духом.
Замолчав, надув губы, как капризный, обиженный ребенок, шел он за повелительницей.
Заметив его огорчение, она вдруг невольно улыбнулась и негромко шепнула Платону:
— А знаешь, ты моложе моего мальчика… Право… по душе! Ничего. Это быстроизлечимая болезнь… Ох, мне уж ею не хворать, malgre moi!

IV

‘ЭСФИРЬ И АМАН’

В феврале примчался Потемкин в Петербург, опередив свой обширный двор и огромный, воистину царский обоз, который всегда и повсюду следовал за ним.
Встреча была торжественная и самая теплая, радушная со стороны императрицы. Так, по крайней мере, казалось для всех.
Но сам светлейший хорошо знал Екатерину. Это знание и давало ему силу править умной, гордой, вечно замкнутой в себе женщиной почти двадцать лет подряд.
Это же знание подсказало ему, что игра его если и не совсем еще потеряна, то и на выигрыш шансов слишком мало.
Как ни странно, такая уверенность имела основанием второе наблюдение, сделанное князем.
Он сам и через приближенных своих старался определить: что за личность этот новый фаворит, красивый, как херувим, хрупкий, как женщина, незначительный на вид?
И личные наблюдения, и общий голос подтверждали, что Платон Зубов — совершенно незначительный по уму и душе человек.
Хорошо воспитанный, прекрасно болтающий по-французски, прочитавший много книг, особенно с той поры, как попал в клетку рядом с покоями Екатерины, Зубов обладал всеми аппетитами здорового мужчины, среднего человека. Был очень корыстолюбив, любил прекрасное, и женщин, и произведения искусства. Мог понимать и прекрасные порывы души, сам не проявляя их. Недурно играл на скрипке, тоже не внося захвата, огня в свое исполнение. Словом, это был вполне уравновешенный, достаточно одаренный, но бездарный в высшем смысле слова человек. А главное, в нем было пассивное женское упорство хотения и не было характера, активной энергии, мужской, властительной замашки.
Природа как будто создала его быть фаворитом женщины с мужским характером, с железной волей, умной, избалованной властью и удачами жизни, и притом весьма немолодой.
Оставаясь самим собою в мелких, не мешающих проявлениях ума и души, Платон Зубов невольно и вполне искренно во всем остальном подчинялся воле своей покровительницы, тонул в ее лучах, как темный спутник в ореоле солнца.
Это именно нужно было теперь Екатерине. И тем труднее было бы разорвать их взаимное сосуществование, чем легче и ничтожнее на вид казался темный спутник блестящего солнца, к которому приковал его закон взаимного тяготения тел и даже душ…
Кто знает, есть ли уж такая большая разница между физическими и психическими законами, как это нам кажется на первый взгляд?
Все это понял Потемкин, но решил, что без борьбы уступить все-таки нельзя.
И началась борьба, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину взаимного доброжелательства, даже дружбы обоим врагам.
В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину.
С предусмотрительностью, свойственной женщине и многолетней правительнице, Екатерина сумела так повести дело, что Платон Зубов говел и явился к причастию в один день и час со светлейшим, ‘князем тьмы’, как обычно звали недруги Потемкина.
Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским насмешливым словом momerie.
Но глубокая религиозность Потемкина была искренней. Все это знали.
На этом задумала сыграть Екатерина.
И с внешней стороны ей затея удалась.
Вся блестящая толпа, наполняющая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…
Если между Платоном Зубовым и Потемкиным была большая, до смешного резкая разница и в фигуре, и в наружности, и в осанке, то Валериан, стоящий почти рядом со старшим братом, казался совсем ребенком перед князем.
Этот контраст давал тему для всевозможных шуток всем придворным острякам со Львом Нарышкиным во главе. И даже в настоящую торжественную минуту молящиеся наблюдали за всеми тремя ‘первыми персонами’ с чувством жгучего любопытства, к которому примешивалась доля весьма малопочтительной веселости.
Очень осторожно, правда, но касались и самой Екатерины в этих вольных шутках и каламбурах наиболее отважные из остряков.
Митрополит с чашей и все сослужащие с ним иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.
Невольно Платон Зубов и Потемкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир, сверкая своими парчовыми облачениями под огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.
С легким полупоклоном Платон Зубов остановился, как бы желая пропустить вперед колосса, место которого он заполнил своей небольшой персоной, и довольно успешно, как об этом шептались во дворце, судя по расположению Екатерины к своей новой живой игрушке.
Потемкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он повернулся к Платону, сделал даже полуоборот всем грузным телом.
Этот односторонний взгляд с приспущенной головой и изогнутым книзу туловищем, даже сильнее, чем бы то требовалось при высоком росте князя, этот серьезный, но в то же время неуловимо насмешливый, глумливый взгляд…
Платон Зубов часто испытывал его на себе и готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника, хотя бы и обойденного по пути к успеху.
Все тоже заметили манеру Потемкина глядеть на фаворита и замечали:
— Ишь петух Голиаф орлом сбоку на цыпленка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть ищет, куда бы его клюнуть, в самую в маковку.
Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да личный физический, неодолимый страх перед дюжим и неукротимым во гневе князем — это лишь и удерживало Зубова от какой-нибудь самой резкой выходки.
Сейчас Потемкин, все так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперед.
Так иногда гуляка-щеголь, желая оказать внимание дешевой куртизанке, раскланивается перед ней преувеличенно почтительно и любезно.
Пятнами покрылось розовое, холеное лицо фаворита.
Не находя ничего иного, он еще с большей учтивостью склонился перед ‘отставным’ на правах хозяина и сделал даже полшага назад.
Этот балет, конечно, не прошел незамеченным со стороны всех окружающих.
Будь здесь не храм, улыбки, смешки и перешептывание приняли бы явно скандальный характер. Здесь же все происходило в очень сдержанных границах.
Но Зубов и брат его чувствовали, что страдательными лицами являются скорее всего они, хотя сила за ними и Потемкина никто не любит.
Кто смешон, тот и не прав — вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.
Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперед.
Платон Зубов в это время обратился прямо к Потемкину:
— Извольте проследовать, ваша светлость! Я после вас!
— Нет, почему же, ваше превосходительство! Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову: ‘Последние да будут первыми!..’
— ‘А первые — последними!’ — парировал колкость колкостью Платон. — Тогда извольте… — И он уже собирался пройти вперед.
Но Валериан предупредил старшего брата:
— Я — самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черед. — И быстро поднялся к чаше.
Даже Потемкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.
Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолетной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прощение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потемкин, и, наконец, принятие из одной чаши Святых Таин.
— Немудрено, что двое у чаши не поделились: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достается, — толковали теперь.
Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над ‘левреткой в эполетке’, как он звал Зубова, но серьезной победы не сулили ему окружающие обоих куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы.
Они, правда, забегали еще с черного крыльца к князю, толпились и в его приемных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…
Даже и тут, после службы, он мог проверить свое наблюдение на Державине. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишенный достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаенной амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потемкин поманил к себе стихотворца:
— Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?
— Куды нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному — по-скворцовому больше теперь чирикал… Да вот с тяжбишками своими маюсь!
— По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.
— Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.
— Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поешь понемножку? Вон ночную кукушку нашу — Платошу-святошу петь стал? Дело ли?
— И кто сказал вашей светлости? Все наносы…
— Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…
— Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье мое свой слух изволите склонять, счастлив и тем…
— Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость, удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора. Они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть — крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышленые…
Державин понял намек и сейчас же подхватил:
— Есть еще меньше создания, а того мудренее… Коли Эзопу верить, комар и льва победить сумел!
Потемкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.
С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:
— Мужики наши еще умнее. Какой дрянью поля заваливают, а после хлеб растет. Во всем нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…
Державин молча поклонился отходящему вельможе.
Выпрямляясь, он прошептал:
— Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. — злорадно почти вслух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.

* * *

Хмурый стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?
С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери — казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского гневного порою, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, со взрывами ее слез…
— В такие дни! Ох, Господи! Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он ее, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? — беззвучно причитала Перекусихина.
— И думать нельзя о том! — замахала руками старшая девица Алексеева. — Мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты! Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки.
Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.
Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.
И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
— Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни — десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…
— Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
— Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава — твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его — ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут?.. Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…
Пена появилась и сохла в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую все-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными женами. Долголетнее сближение, постоянная общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.
Но на этот раз все усилия Потемкина были напрасны.
— Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчет Платона. У него столько врагов! Нет, нет! — только повторяла Екатерина. Уткнула лицо в подушки и на все дальнейшие речи и грозные упреки отвечала только взрывами слез.
Уже не первый раз происходили такие сцены со дня приезда Потемкина, но сейчас ему хотелось довести все до конца.
— Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твердо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь, и в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя… Богом клянуся, враки все! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье — тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для души спасения собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет — я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..
— Да что ты! Да как это можно?! — вдруг переставая рыдать, совершенно твердо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. — Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придешь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?
И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой, подавленной своей ли виной или напором чужой, сильнейшей души…
— Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?
— Я! Чем? В чем? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и занаверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…
— А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! — И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потемкин из комнаты.
Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжелыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потемкина.
Едва он ушел, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.
— Генерала позовите! — слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.
В словах Потемкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, еще незнакомая до тех пор нота.
И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее ‘прости’ человека, после многих лет вынужденного уступить свое место другому…

* * *

С большей или меньшей силой еще несколько раз повторялись сцены вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Все главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.
Но тайну Полишинеля, конечно, знал целый город, и она служила предметом всяких пересудов, толков и предсказаний…
Второй темой служили грандиозные приготовления к празднеству в Таврическом дворце, которое задумал дать почему-то Потемкин для государыни.
Приготовления эти начались почти немедленно после Пасхи, которая пришлась на 13 февраля и длилась больше двух с половиной месяцев.
Потемкинский праздник, состоявшийся 28 апреля, описан очень подробно многими современниками и потом служил темой для исторических бытописателей.
Сам по себе он отличался от других подобных затей того века только грандиозными размерами и суммой денег, потраченных на него Потемкиным.
Одного воску пошло на разные плошки, факелы и прочие приспособления для иллюминации больше чем на семьдесят тысяч рублей, то есть на наши деньги почти на триста тысяч рублей. А в общем, праздник стоил триста тысяч тогдашних серебряных рублей, которые равноценны шестистам тысячам теперешним, не принимая в расчет большую дешевизну припасов.
Были тут и длинные улицы, застроенные временными домиками и декоративными замками, имелись налицо и жареные целые быки для народа, с позлащенными рогами и посеребренными тушами…
Приключилась и неизбежная в таких случаях давка, где погибло несколько человеческих жизней…
Даже экипаж императрицы только с большим трудом пробрался к подъезду, где Потемкин, в блестящем маскарадном наряде, осыпанный крупными бриллиантами, ожидал свою благодетельницу и поднес ей драгоценный скипетр, как богине счастья, с крупным, редким по величине и по ценности сапфиром наверху.
На фронтоне дворца красовалась надпись: ‘Твое тебе принадлежит!’
Вензеля Екатерины, составленные из всевозможных лампионов, прозрачных хрусталей разного цвета, освещенных изнутри, из цветов и зелени, видны были повсюду.
Всего было созвано на пиршество около трех тысяч по именным билетам, не считая простого народа, который сзывался особыми герольдами и бирючами и привалил десятками тысяч.
Для этих гостей были построены в огромном парке разные балаганы, устроены буфеты с пивом, водкой и квасами… Сюрпризы, фокусники, акробаты в разных местах потешали толпу…
Сначала Екатерина с Павлом, его женой и двумя внуками прошла в круглый большой зал, где ослепительно горел транспарант из искусственных драгоценных камней в виде буквы ‘Е’. Стены были увешаны редкими гобеленами с изображением истории Амана и Эсфири. Князь возлагал большие надежды на эту аллегорию. Увы, она почти не была замечена царицей!
В этой огромной зале состоялся концерт и балет.
Затем были осмотрены все чудеса дворца, его убранство, статуи, картины, зимние сады и оранжереи, где даже для Екатерины были приготовлены грядки с гнездами грибочков, которые любила она собирать у себя в парках… Затем последовал ужин.
Столы были заставлены золотой посудой, собственной, Потемкина, которую он скупил частью у изгнанных французских принцев, частью из других рук. Из кладовых государыни тоже было выдано много редких сосудов и блюд из золота для большого украшения пиршественных столов.
Самое кушанье подавалось на дорогом фарфоре, который ставился сверх золотых тарелок и блюд.
Екатерина хотя приехала с полумаской в руке, но ее не надевала, как сам князь и все великие князья и княжны.
Зубов сидел рядом с государыней, но был хмур и бледен от скрытого недовольства, от зависти и какого-то страха.
Ему казалось, что такой блеск может затемнить в глазах Екатерины незначительную фигурку самого Зубова, поднятого из праха, куда так же легко можно было и ввергнуть его обратно.
Он не знал Екатерины, этой мудрой, при всей ее внешней впечатлительности, устойчивой и осторожной, несмотря на некоторое показное легкомыслие, которым она словно щеголяла в своем кругу.
Как бы угадывая, что делается в душе фаворита, Екатерина выбрала минуту, негромко сказала своему любимцу:
— Будьте повеселее, генерал. Чтобы не сказали, что вы питаете дурные чувства к тому, счастливее кого оказались, очевидно… А я сейчас же вам покажу, как вам тоже нетрудно будет роскошью затмить и настоящий пир валтасаров!..
— Я весел, государыня. Это просто так… Моя мигрень…
— Хорошо… верю. Но надо владеть и своими недугами, живя на свете… Я попробую вылечить вас… — И сейчас же обратилась к хозяину сказочного пира, который давно уже своим зрячим глазом следил за беседой Екатерины и Зубова: — Светлейший, у меня к тебе просьба…
— Всей душой готов служить, государыня-матушка…
— Продай мне твое могилевское имение, что на Днепре… Там двенадцать тысяч душ, как мне помнится?.. Деньги сполна плачу… Идет?
Потемкин вспыхнул до самых ушей и даже зубы стиснул, чтобы не вырвалось неожиданного для него самого неловкого слова или восклицания досады.
Он сразу понял, для кого хотела купить Екатерина это имение, ценимое почти в два миллиона рублей, и мгновенно решил скорее кинуть эти деньги на ветер, чем помочь обогащению ненавистного соперника.
Передохнув и с огорченным видом пожимая плечами, князь громко ответил:
— Экая досада! К несчастью моему великому, не могу исполнить желание вашего величества! Вчера как раз оно продано… И задаток взят…
— Продано? Кому? — недоверчиво протянула государыня, и глаза ее потемнели от досады и гнева. Она хорошо поняла уловку князя.
— Да вот ему как раз, — полуобернувшись еще перед тем и разглядев за стулом у себя дежурного камер-юнкера, молодого бедняка, дворянина Голынского, отрезал князь, кивая на окаменелого юношу, и сам незаметно сделал ему знак глазом своим, словно приглашая подтвердить свое невероятное для всех заявление.
Екатерина даже вспыхнула от неожиданности.
— Этому? Ему? — не находя слов, в явном смущении заговорила она и обратилась затем к Голынскому, о котором все знали, что кличка — по шерсти, и считали его совершенным бедняком: — Послушай, как же это ты купил имение у светлейшего?..
Голос отказался повиноваться юноше, который чуял, что ему с неба свалилось огромное неожиданное счастье. Он только и мог, что с глубоким почтительным поклоном склонить голову перед государыней.
Даже слезы проступили на загоревшихся глазах императрицы.
Зубов внезапно закашлялся и прикрыл салфеткой лицо, чтобы скрыть гримасу досады и злобы, которая исказила его против воли.
Только хозяин волшебного пира в первый раз за весь вечер словно расцвел, помолодел, почуяв, какую глубокую, мучительную рану нанес своему недругу.
Пир шел своим чередом.
Около полуночи уехала Екатерина с Зубовым и всей своей семьей.
А веселый, сверкающий пир, превратившийся теперь в полудикую оргию благодаря гостям из парка, проникшим в залы после отъезда царских особ, длился до самого утра.
А хозяин этой роскоши и великолепия с непокрытой головой, без маски долго слонялся между своими уже опьянелыми гостями, снова потемнелый, задумчивый. Все бормотал что-то невнятно, грыз ногти по своей вечной привычке и порой подходил к буфету, выпивал что-нибудь, закусывал чем попало и снова пускался бродить из покоев в парк и обратно.
Никто и не заметил, как он ушел к себе на покой…

* * *

На другое утро, дрожащий, взволнованный, терзаемый надеждой и страхом, явился Голынский к своему покровителю.
— А, покупатель пришел! — с явной иронией встретил его князь. — Деньги принес? Подавай. Деньги нужны… Теперь в особенности… Видел: абшид… Надо на сухой корм переходить!.. Ха-ха-ха!..
— Я только… ваша светлость… Потому только… чтобы только…
— Ишь как растолковался… Вижу зачем… Делать нечего. Умел фортуну за… спину поймать, получай… Только уж не совсем даром. Поедешь с Поповым, он на твое имя купчую сделает. В кредитном банке тебе под имение тысяч триста выдадут. Эти деньги мои… А остальное твое. Разживайся… Только бы клопу этому розовому не досталось!..
В порыве кинулся юноша руки целовать благодетелю…

* * *

Прошло еще долгих, томительных три месяца.
После новых столкновений и сцен, после самых решительных настояний государыни Потемкин собрался в обратную дорогу.
— Прощай, матушка, благодетельница моя! — упав в ноги императрице, с рыданиями мог только выговорить князь, когда они остались наедине в минуту прощанья.
— Что за странные думы у тебя, Гри-Гри? Вернешься еще… Вот мир подписан будет, тогда мы и отдохнем с тобой на покое… Авось что и по-твоему выйдет, — слукавила по женской слабости она, желая ободрить старого друга, который имел вид тяжко больного человека.
— Да? Авось, быть может… ‘Живу — надеюсь’, — говорят древние латиняне… Так и я! А по правде сказать, ни на что не надеюсь, кроме могилы!.. Помяни тогда меня, грешного… Как я любил тебя… Как жизнь всю… Ну да что теперь… Пора… Уж сели, поди, все… Прощай, матушка… На прощанье, в последний раз удостой… хоть руку облобызать…
И он горячими, воспаленными губами до боли крепко впился в красивую, выхоленную руку Екатерины.
— Нет, нет, что же это… Дай я тебя… по-старому, как верного, давнего друга… — И Екатерина тепло поцеловала своего многолетнего помощника и защитника, с которым теперь пришлось разлучиться… кто знает, может быть, и вправду навсегда…
Недаром так болит сердце-вещун у государыни…
Они расстались опечаленными, с глазами, полными слез…
Но оба поняли, что разлука неизбежна…
А еще через два с половиной месяца, 5 октября 1791 года, в степи, около Ясс, на придорожной, пыльной поляне, задыхаясь от припадков астмы и сердечной своей застарелой болезни, скончался лучший, самый смелый и мощный из орлов-питомцев Екатерины Великой, светлейший князь Потемкин-Таврический, генерал-фельдмаршал, кавалер всех орденов, владелец колоссального состояния…
И сейчас же почти весь тяжкий груз этих почестей, должностей и орденов захватил и взвалил на свои небольшие, но упругие плечи Зубов, давая свободу Екатерине плакать в своем покое о друге, погибшем, вопреки всему, раньше ее, хотя она была намного старше его…
— Все теперь, как улитки, будут высовывать против меня голову, когда не стало друга моего! — сказала она Храповицкому, наперснику своему, в минуту грусти.
— Все это много ниже вас, ваше величество!
— Так!.. Но я стара! — печально произнесла Екатерина. И умолкла.

КНИГА ВТОРАЯ

От автора

‘Я уж стара!’ — этими словами прославленной Семирамиды Севера, сказанными в конце 1791 года, заключается первая часть правдивой истории о Екатерине Великой и ее п о с л е д н е м фаворите Платоне Зубове, которая и заканчивается в настоящей книге.
Конечно, что она состарилась, царственная Цирцея-очаровательница, вечно влюбленная и пылающая, — это видели все, но закрывали глаза, а придворные живописцы, самые худшие льстецы в мире, рисовали портреты с постарелой властительницы, тонко прикрашивая природу… Так, портрет Шубина, писанный уже много позже, в 1794 году, то есть за два года до смерти императрицы, дает нам красивое лицо женщины лет сорока шести — сорока семи, с седыми, вернее, пудреными волосами…
А между тем вот что писал ‘д л я с е б я’ в своем дневнике Ник. Наз. Муравьев, умный, наблюдательный человек, видевший Екатерину именно в том же, 1792 году, когда начинается вторая, и последняя, часть этого романа: ‘Дали знать, что императрица возвращается из церкви в свои покои, и мы скоро увидели этот ход. Императрица, с т а р а я с т а р у х а, обвешанная и закутанная кружевами, напудренная и в чепце, шла впереди этого хода.
Позади нее с правой руки, на полшага взад от нее, в красном артиллерийском мундире с Андреевской лентой через плечо, шел ее любимец князь Зубов, видный мужчина лет 24-х, распудренный, который с ней с м е л о разговаривал и представлял ей некоего хорошенького мальчика, кажется француза, своего адъютанта.
За императрицей наследник ее, Павел Петрович, карикатурно выступал во французском кафтане, ведя под руку супругу свою, Марию Федоровну, которая была ростом великан перед своим мужем.
Покуда императрица проходила Кавалергардскую со своим, можно сказать, юношей-л ю б и м ц е м, стоящие рядами на пути ее старики генералы и другие сановники со своими длинными косами и широкими вензелями между плеч в пояс кланялись ей, как какому-то б о ж е с т в у…’
Действительно, боготворимая окружающими, Екатерина все же не была ослеплена вконец этим льстивым обожанием и сама поняла, что стала стара…
А душа еще была кипуча и сильна, как в минувшие, юные годы… Изношенное годами и государственными заботами тело еще требовало прежних восторгов и ласк… даже ценой самообмана, дорогой ценой золота и чинов, даримых ‘юному, последнему л ю б и м ц у’… Приходилось прибегать и к возбуждающим средствам… А государство росло, заботы усложнялись… Семейный разлад с каждым днем обострялся, и узел запутывался все туже и сильнее…
Вот под каким знаком доживала свои последние годы великая императрица и вечно пламенеющая, ненасытная в чувственности женщина…
Эти дни яркого, мучительно-грустного заката Екатерины изображены во второй части романа, предлагаемого читателю.
Л. Ж.
Ц. Село

V

ВЫШЕ ПРЕДЕЛА

Ничего и никого больше не стояло на пути у последнего фаворита Екатерины.
Все почести сыпались на него дождем. Граф, князь Священной Римской империи, возведенный в это звание вместе с отцом и всеми братьями, он владел состоянием в четыре-пять миллионов рублей, полученным от Екатерины за каких-нибудь четыре года и приумноженным личными, довольно таинственными операциями…
Раболепство двора стало претить даже ненасытному честолюбцу, каким был Платон Зубов. Наследник трона, каким считался пока Павел, был почти искателен с этим недавним поручиком, которого однажды чуть не прибил из-за своей любимой собаки, обиженной солдатом из караула…
Екатерина хотя и понимала всю умственную и душевную незначительность последнего фаворита своего, но теперь, на склоне жизни, достигнув силы, могущества и власти, все это бросала в пропасть, которая отделяла двадцатипятилетнего Зубова от нее, великой государыни, но… женщины шестидесяти четырех лет!..
Этими священными, великими дарами она надеялась заполнить пропасть, создать золотой мост туда, в царство былой юности, минувших чистых восторгов любви…
И Зубов, как добросовестный наемник, старался дать щедрой женщине всю иллюзию, все призраки того, что она искала в этом черством, холодном человеке.
А мнение о Зубове у всех было почти одно и то же.
Суворов со своей прямотой и силой выражения так определял фаворита: ‘Платон Александрыч — добрый человек… Тихий, благочестивый. Бесстрастный по природе… Как будто из унтер-офицеров гвардии… Знает ‘намеку’, загадку и украшается единым ‘как угодно-с!..’. Что называется в простонародье лукавым… Хотя царя в голове не имеет!..’
Такой человек понемногу стал вершителем дел огромной монархии Севера.
На счастье для фаворита, граф Безбородко должен был поехать в Яссы — оканчивать за Потемкина начатые с турками переговоры о мире.
А когда вернулся домой, то оказалось, что все дела по иностранной политике да и другие, не менее важные посты, временно порученные фавориту за отъездом ‘фактотума’ Безбородки, теперь остались окончательно закрепленными за новым ‘всемощным’ министром всех дел… И только брат помогал ему, чем умел, да прежний воротила при Безбородке — граф Морков окончательно перешел к Зубову и быстро вырастал в лучах нового солнца…
Безбородко, осторожный, малодеятельный по природе и не особенно честолюбивый, помнил хорошо, как справился Зубов даже с Потемкиным, и без борьбы уступил свое место фавориту.
Только одним отомстил он братьям-захватчикам: пустил при дворе крылатую фразу: ‘Раньше ото всех недугов лечились мы бестужевской эссенцией. А ныне валериановы ‘капли’ в ход пошли, да зубной эликсир…’
А кто не знал в Петербурге, что у государыни от всех болезней любимым лекарством раньше служили именно бестужевские капли!
Наступал новый, 1792 год.
Петербургский двор принял совершенно особенный вид.
На другом конце Европы кипел и грохотал революционный вулкан. Потоки народной лавы разлились и клокотали по всей потрясенной стране. А главная глыба, венчавшая вершину охладелого было вулкана, была брошена к берегам Рейна, в тихий до тех пор Кобленц.
Еще раньше императрица предлагала даже самому Людовику XVI гостеприимство в Северной Пальмире.
Но события пошли слишком бурной чередой. Короля и королеву Франции обезглавили на гильотине. И только блестящие герцоги, шевалье и маркизы со своими изящными подругами вдруг, как раскаленные камни, выброшенные из недр пылающей горы, перенеслись далеко на север и при дворе Екатерины воскресили картину Версаля лучших дней…
Кавалер Сен-При и бывший возлюбленный королевы граф Эстергази явились как бы первыми ласточками. За ними потянулись десятки и сотни эмигрантов, начиная от знатных семей, разоренных революцией, и кончая не только торговыми и промышленными людьми, но и мошенниками высшего полета, проведавшими, что вторая родина открылась для французов в снегах суровой России. Этот поток завершился прибытием в Петербург графа д’Артуа, принца королевской крови, потомка Людовика Святого.
12 марта 1792 года приехал принц в Петербург, где принят был Екатериной, Зубовым, всей русской знатью с подобающим почетом и с невиданным блеском.
Целый месяц длился этот непрерывный праздник. Государыня ласкала царственного гостя, который был интересен и сам по себе и вдвойне привлекал внимание сдержанной, величавой грустью, которая, как печать карающего рока, мрачила тонкие черты его умного лица.
Но ничего серьезного обещать или сделать немедленно для претендента Екатерина теперь не собиралась, да и не могла.
Правда, шведская война была закончена удачным миром, подписанным еще в августе 1790 года.
Недавно праздновалось и заключение прочного мира с Турцией.
Но как раз теперь, 16 марта 1792 года, выстрел Анкаштрема вогнал в несчастного толстяка Гу, как в кабана, целый заряд крупной картечи, и после тяжелых мучений умер этот король-чудак, спирит, визионер, вечный донкихот на троне и по виду, и по своим замыслам, мечтавший подняться вверх по Сене на канонерках и восстановить во Франции законных королей, как ему это внушала Екатерина.
Королем Швеции провозглашен был тринадцатилетний Густав-Адольф.
По малолетству наследника регентом стал герцог Ваза, пронырливый политический интриган, недолюбливающий Россию и по личным побуждениям, и по доводам ‘золотого’ свойства, которые щедро доставлялись небогатому сравнительно вельможе из Берлина и Лондона.
Екатерина поняла опасность положения и решила заняться собственными делами, по возможности любезно сплавив ‘дорогих’ и хлопотливых гостей, какими оказались знатные особы из Франции.
Ловко перенесла она всю тяжесть представительства на своего фаворита, убив одним ударом двух зайцев.
Зубов плавал в восторге, принимая знаки величайшего внимания от знатных гостей с самим принцем д’Артуа во главе. Он рассыпал направо и налево обещания, которые ему не стоили ровно ничего и не обязывали также императрицу даже в самой легкой степени…
А французы были на седьмом небе от ласкового приема, от тех ожиданий, которыми вскружил им головы легкомысленный Зубов.
Прошел месяц.
Чуткий принц нашел, что время подумать и об отъезде. Его не стали особенно сильно отговаривать от этого. На воскресенье, 17 апреля, была назначена прощальная аудиенция в Зимнем дворце.
Вечером накануне этого дня принц сидел в изящном кабинете Платона Зубова, которому хотел как бы неофициально откланяться раньше, чем простится торжественно с русской императрицей и ее двором.
Кроме того, он надеялся, что Зубов наконец скажет положительно, на что может надеяться королевский двор в Кобленце, кроме дружеских слов и обмена любезностями.
— Я глубоко признателен и лично за себя, и за всех французов, которые нашли такое широкое гостеприимство у вашей государыни, у великой Екатерины! Только Семирамида Севера и могла так откликнуться на наш безмолвный призыв, на мольбу о помощи, которую обратили мы ко всем монархам Европы… Теперь ей остается довершить свое великое дело. Лига монархов готова к осуществлению. Лондонский, берлинский, даже венский двор — все идут нам навстречу… Только выжидают момента, когда от слов можно будет перейти к делу и сломить шею этой революционной гидре, охватившей своими кольцами нашу прекрасную Францию… Могу ли я быть уверенным, что самая могущественная государыня станет в первые ряды этого грозного ополчения, призванного самим Богом вернуть мир народам, восстановить спокойствие, справедливость и истинную свободу, а не якобинское безвластие и анархию в нашей бедной родине? Я вынужден поставить такой прямой вопрос, граф. Правда, все время и вы, и ваши министры, и сама императрица поддерживали в наших сердцах святую надежду. Но я уезжаю. Время действия давно приспело. В самой Франции назревают новые события. Партии раскололись. Конечно, и наши друзья стараются поселить раздор между этими грязными санкюлотами… Для такой работы, кроме личного риска, необходимы денежные средства… Словом, тысяча вопросов… Жгучих, самых неотложных. И ни одного положительного ответа — увы — не удалось нам услышать до сей поры. А завтра — день прощанья… И знаете ли, ваше сиятельство… Я не знаю, как и сказать… Но лично… что касается меня… и сейчас не решено: куда я направлюсь теперь? Для поддержания святого дела истощены все средства, какие были в моих руках, в руках близких мне людей. Составление армии и содержание ее сделано почти целиком в долг!.. Теперь пора расплатиться. Кредиторы заговорили… А я… — Принц не докончил и только тяжело вздохнул.
— Боже мой! Отчего вы раньше, ваше высочество, так откровенно не сказали мне всего! Конечно, мы и теперь сделаем, что возможно. Но не думаю, чтобы такая поддержка отвечала и нашим желаниям, и вашей необходимости… Но конечно, в самом скором времени… Я сегодня же буду говорить с государыней… И завтра до отъезда вы получите ответ. Ручаюсь вам в этом…
— Да благословит вас Бог, милый граф! Но куда вы дадите знать о дальнейшем после моего отъезда? В Кобленц я вернуться не могу…
— Да и не надо. Поезжайте в страну свободы… В Лондоне вы будете приняты самым лучшим образом. Уверен в том…
— Кредиторы и там найдут меня. А законы Англии очень суровы к неаккуратным должникам… Я так слыхал…
— Пустое! Вздор, ваше высочество. Вам и думать не надо о том!.. Позвольте себе отстранить все возражения вашего высочества. Англия за честь почтет принять вас как принца д’Артуа и вдвойне — как друга русской императрицы. Король Георг никогда не пойдет против нас. Я вас уверяю. И не без оснований… Там будет сделано для вас все, что ни пожелает государыня.
— Но парламент… министры… Они в Англии несколько в иных отношениях к короне, чем здесь, в стране счастливого самодержавия… Конституция…
— Фу, какое избитое… простите… даже пошлое слово, ваше высочество! Вам ли, правнуку Людовика XI, Людовика Святого и других, думать о подобных пустяках? Парламент — это для толпы… Для успокоения черни. А высшая политика делается не грубыми руками этих торгашей из нижней палаты… Наконец, у нас там есть свой министр, князь Семен Романович Воронцов… Он немножко опустился и распустился там, среди ‘свободных британцев’. Но вы передадите ему от моего имени… прямо от меня все, о чем мы сейчас решим. И посмотрел бы я, как это не будет сделано в полное ваше удовлетворение. Полагаю, это должно вас устроить, ваше высочество.
— О, если так… Если вы говорите, ваше сиятельство…
И оба глубоких политика стали заниматься обсуждением подробностей дальнейшего образа действий. Как раз в это время доложили о приходе принца де Линя и маркиза Эстергази, которые тоже вступили как бы в свиту фаворита, ожидая от него великих и богатых милостей. Особенным усердием отличался князь Эстергази.
— Вот кстати! Проси, проси, конечно! Вы не против, ваше высочество? Мы с ними и приступим к работе, так сказать, viribus unitis… Ха-ха-ха… О, пусть берегутся эти все голоштанники, люди долин и гор, все эти масоны и цареубийцы! Мы им дадим себя знать!..

* * *

Екатерина на своей половине сейчас тоже сидела не одна.
Сказавшись больной, она забавлялась с маленьким Эстергази, мальчиком лет девяти.
Миловидный, с живыми мышиными глазками, ребенок был очень развит для своих лет. Но больше в дурную, чем в хорошую сторону. Бледное личико и синие подглазины были бы подозрительны для родителей, более внимательных к детям, чем чета Эстергази. Мальчик любил впиваться поцелуями в губы и грудь красивым молодым фрейлинам, окружающим Екатерину. Его собственная гувернантка сама отдавала ему крепкие поцелуи и по ночам часто приходила наведываться к постельке мальчика, хорошо ли ему спать…
Преждевременная испорченность и извращенность сквозила, несмотря на усиленно наивный и ребячливый тон, какой усвоил себе этот маленький актер. Екатерина видела все. Но ее забавляло в ребенке и проявление ранних страстей, рафинированная чувственность, свойственная старинным расам, и способность мальчика твердо вести внушенную ему роль.
Сама актриса по натуре, она ценила дарование, где бы и в чем оно ни проявлялось.
Сначала князек пел ей слабым, но верным и приятным голоском народные двусмысленные песенки своей родины и соблазнительные куплеты салонных романсов. При этом мимика и движения худенького тельца, полные наивного, бессознательного цинизма, поясняли недосказанный порою смысл стихов…
— Да ты прелесть что за обезьянка! — хохоча от души, крикнула ему Екатерина. — Я тебя каждый день буду ждать… Приходи, будем друзьями… Ну, теперь пой песню ваших голоштанников…
— Слушаю, ваше величество.
Мальчик взъерошил себе длинные завитые волосы, нахмурил брови и, подражая грубым народным голосам, старался побасистее запеть заказанную песню:
Ga ira! ga ira!..
Резкий, зловещий припев прозвучал в покоях самодержавных государей Севера каким-то тайным предзнаменованием…
Даже слабый голосок ребенка получил особую звучность и выразительность, как будто князек перенесся к той минуте, когда впервые прозвучала эта боевая песня в его розовых, сквозящих аристократических ушах и врезалась там навсегда.
Дальше полились слова, звучит вызывающий, зловещий напев…
Величавый, лет сорока, человек в роскошном французском кафтане и кружевном жабо, очень моложавый на вид, показался на пороге комнаты, дверь которой раскрылась без предварительного доклада, согласно данному заранее приказанию императрицы.

0x01 graphic

Императрица Мария Федоровна
Вошедший сделал большие глаза, услышав мятежный напев в таком неподходящем месте, но сейчас же овладел собой и низким поклоном приветствовал хозяйку, которая протянула ему радостно обе руки.
— Входите, входите, милый Шуазель. Я вас жду. А пока от скуки забавлялась этим очаровательным парижанином… Садитесь. Сюда, ближе. Поболтаем… Его я сейчас отпущу. Ступай, мой князек. Кланяйся своей мама и своему папа и скажи, что я приказала приводить тебя каждый день, с утра, когда сам пожелаешь. Мы тут будем петь, играть… У меня найдется немного игрушек… Словом, думаю, тебе не будет очень скучно со старухой-бабушкой… А?
— Я буду счастлив, ваше величество… Мама сказала, ваше величество…
— Не величай меня, дитя. Зови просто бабушкой, как звали мои родные внуки, когда были такими, как ты, и тоже каждый день прибегали сюда возиться, ‘помогать’ мне в моих работах, для чего проливали чернила и путали исписанные листки. Ты гораздо благовоспитаннее моих великих князей, как я вижу… И мы с тобой поладим… Целуй меня и ступай…
— Кланяюсь вам, бабушка, ваше величество… Я порадую папу и маму, бабушка, ваше величество. — Вдруг, состроив печальную рожицу, сказал князек, вспомнив, что ему было поручено из дому: — Папа сегодня был очень сердит. Пришли разные люди с бумажками… Требовали денег… А у папы ни одного су… А мама плакала, что завтра на приеме у вас, бабушка, ваше величество, ей придется быть в старом туалете… Никто не хочет шить нового без денег… И они приказали не говорить этого вам, бабушка, ваше величество… Но мне жаль моих милых папа и мама, — совсем плаксиво запричитал мальчик. — И я сказал… Потому что все говорят, ваше величество, бабушка, очень добры и помогаете в несчастии честным людям… И Бог за это посылает вам много денег и войска, бабушка, ваше величество… Только не надо говорить папе, что я все это говорил вам!.. — бойко отрапортовал свой урок мальчик и смотрит на ‘бабушку’.
Екатерина, заливаясь веселым смехом, только делала знаки Шуазелю де Гуфье, который тоже улыбался, но далеко не так весело, как Екатерина.
— Ну, хорошо. Молодец. Ничего не забыл. Скажи папе и маме, что ты мне ничего не говорил. Но я сама помню и постараюсь позаботиться о карманных деньгах твоего папы и о туалетах мамы… Иди, милая обезьянка. Завтра жду!..
Поцеловав пылающее от волнения и удовольствия личико мальчика, она столкнула его с колен, куда он как-то незаметно взобрался и прижался к высокой, еще упругой груди названой бабушки.
Мальчик отвесил придворный церемонный поклон, другой, вдруг поскользнулся на паркете, потерял равновесие и, стараясь не упасть, сделал напряжение всем телом. В ту же минуту послышался не совсем принятый в обществе звук. Мальчик окончательно сконфузился и кинулся к дверям.
— Стой, стой… Ничего, не стыдись… Все, что естественно, в том нет греха…
Но мальчик уже скрылся за дверью.
— Это прямо умора. Все-таки малышу пришлось издать хотя бы один натуральный звук — против воли! — хохоча проговорила Екатерина.
Гость, покинув свой чопорный, светский вид, тоже не выдержал и громко стал хохотать:
— Ваше величество, вы… вы обаятельны… Вы неподражаемы! Вы Цирцея…
— Тысячу первый раз слышу этот самый комплимент! О, если бы я лучше была нимфой Калипсо, вечно юной, никогда не стареющей телом, как не стареется моя неугомонная душа… Мое слабое женское сердце… Но об анатомии потом. Надо сначала немного потолковать о делах. — И, меняя тон, она просто, серьезно заговорила: — Завтра день прощаний… Принц, конечно, ждет не одной почетной шпаги, которую я ему поднесу… Для войны нужно солдат. Для солдат необходимы маркитантки во всех смыслах. Для маркитанток нужны деньги — и трижды деньги. Порочный круг, из которого принцу пока не удалось выскочить… Он посматривал все время мне в руки, хотя ничего и не говорил… Я без слов поняла благородную грусть милого принца. Готова сделать, что могу. И сейчас скажу вам, что именно. Дела России и мои вы знаете. Я с вами откровенна, как с моим другом, которого знала и любила еще до личной встречи… Граф Сегюр, показав вашу депешу из Константинополя, сразу убедил меня, что маркиз Шуазель не только верный слуга Франции, но и преданный, а главное, бескорыстный друг моей империи, значит, и мой! Я давно хотела это вам высказать, доказать… И наконец, случай, хотя далеко не радостный, дал мне эту возможность… Вы у меня. И с вами говорит не императрица, а женщина, расположенная, уважающая, очарованная и вами лично, и вашим благородным характером… Так буду говорить прямо. Денег у нас сейчас мало. Что есть, надо приберегать. Европа всколеблена. Буря из Парижа, от полей прекрасной Франции грозит промчаться по целому миру, задеть и нас… Следует быть готовым ко всему… Все-таки графу д’Артуа теперь же я прикажу выдать сто тысяч ливров. Потом надеюсь выслать еще столько же, если не вдвое… И все силы пущу в ход, чтобы лига осуществилась и скорее вернула трон Франции ее законным государям.
— Ваше величество… Вы видите, слезы наполняют мои глаза… Мои уста…
Действительно, изящный и мужественный на вид, но слабонервный, бывший посланник Франции при султане уже начал проливать слезы, согласно своей кличке плаксы Шуазеля, под которой был популярен в Петербурге.
— Слушайте дальше. Новое правление в Швеции изменило все мои планы. Не будь этого, и карман свой я раскрыла бы шире, и дело все пошло бы быстрее. Но поглядим. Вот что вы должны передать принцу, о чем завтра, при всех неудобно было бы толковать.
— О, вы мудры, государыня, как…
— Сравнения оставим на после… Еще два слова. Я как императрица высказываю и должна высказывать твердую уверенность в успехе дела вашего несчастного принца, в его домогательствах и планах. Но вы знаете, что Екатерина имела случай сноситься с выдающимися умами Франции. И по-моему, есть опасные признаки… Смута глубже, чем мы это говорим, даже чем сами думаем. Что-то старое рухнуло вместе с вашей Бастилией… Что-то скатилось в пропасть с теми священными головами, которые отсекает стальное лезвие отвратительной гильотины… И я боюсь, что мы на пороге полного преображения народов и государств. Я начинаю даже опасаться за свое далекое, мирное, не тронутое пока заразой царство… Конечно, будь что-нибудь, я приму меры. Железной стеной отгорожусь от пожара… Но вам там, на Западе, грозит беда. Скажу прямо — не обижайтесь, мой друг…
— О, ваше величество…
— Я целый месяц наблюдала принца… и окружающих его. Много благородства, много мечтаний и надежд, но… Знаете, все-таки удержать в руках большой кусок легче, чем вернуть его, когда он захвачен другим, даже не по праву. Для этого надо больше сил и ума, чем для сохранения своего добра… И если этого добра не было сил уберечь, то…
— О, государыня… Мрачные взгляды… Но я понимаю их…
— Что делать! Мы одни. Можем, как жрецы, говорить правду. И вот я словно вижу вперед, что может ожидать вашу бедную родину. Там должен явиться вождь… Человек большого ума, железной воли и малосовестливый. Вроде восточных тиранов старых лет, но умнее, хитрее… И он овладеет волей других, овладеет властью. Овладеет Францией. Может быть, целым миром… Только не моим царством, пока буду править я или внук мой Александр!..
Она умолкла, глядя вперед, туда, через стены, в грядущее.
Шуазель побледнел, как будто почуял дыхание вечности.
Оба и не подозревали, что этот человек уже народился и всего год тому назад подал просьбу о зачислении его в войска русской императрицы, но получил отказ… Теперь он уже сидел в Париже… Создавал планы завоевания Франции, целого мира… И звали его, этого великого выходца из маленькой Корсики, Наполеон Буонапарте! И через девятнадцать лет он поведет миллион солдат в Россию и там похоронит их!
— Но пока что надо жить, Шуазель, не так ли? Будем же работать и жить… И облегчать по возможности трудный путь другим. Через это меньше шипов попадается каждому на долгой жизненной дороге.
Порывистым движением этот лощеный, осторожный дипломат взял руку императрицы и прижал к губам.
— Благодарю вас, ваше величество, за эту минуту. Я знал великую государыню. Теперь узнал великую, мудрую женщину, которая так же прекрасна, как умна!
— О-ла-ла!.. Признание по всей форме… Но здесь, в этом деловом покое, признаний я не принимаю. Для того есть особые уголки. Вы все, конечно, осмотрели в моем дворце…
— О, государыня… Несколько раз… Такое богатство… Сколько вкуса… Этот Эрмитаж… зимние сады… Стаи порхающих и поющих птиц… Боскеты… Бессмертные картины… Мрамор… Все это…
— Все это — декорум императрицы. Если хотите видеть уголок Екатерины-женщины, я покажу вам то, что могут видеть лишь мои самые близкие… понимаете, близкие друзья… которым я не могу ни в чем отказать, перед которыми не таю ничего — в надежде, что никогда не придется раскаиваться… в их нескромности… что бы ни случилось между нами потом. Я слишком хорошо знаю, как изменчивы чувства людские. Ваш вид особенно напоминает мне о том. Знаете, у вас удивительное сходство с единственным человеком, которого я любила и люблю до сих пор… С Понятовским… А это уж так верно заметил ваш поэт: ‘Возвращаемся вечно мы к первой любви!..’ Пойдемте… Я вам покажу…
Небольшая дверь, которую миновала Екатерина, томно опираясь на руку смущенного таким неожиданным поворотом кавалера, вела в коридор, полуосвещенный цветной лампой.
Следующая дверь раскрылась без шума.
Шуазель увидел небольшой покой, убранный с восточной роскошью — мехами, коврами, оружием. На стенах висели великолепные портреты, всего около двадцати. Все мужские лица. Приглядевшись при свете сильных, но тоже одетых футлярами из цветного стекла ламп, гость узнал черты тех, которые были явно оглашены как ‘друзья сердца’, фавориты или даже случайные наложники на короткий срок этой загадочной, могучей женщины, в которой все было сильно, неукротимо, несмотря на года и затрату воли, ума и сил.
— Узнаете? Конечно, не всех… Вот Страхов… Он…
И новая Беатриче повела гостя по лабиринту своих райских воспоминаний и утех…
— А теперь перейдем дальше…
В следующей комнате обстановка была еще роскошнее, еще уютнее. Какой-то возбуждающий и бодрый аромат выходил из скрытых кадильниц и легкими клубами носился в воздухе, в полутьме.
На стенах висело столько же картин, сколько портретов было в первом покое.
Картины эти эффектно озарялись лучом отдельной лампы при каждой из них, причем свет падал лишь на полотно, как будто из потайного фонаря.
Картины были написаны на мифологические темы самого соблазнительного содержания. И на каждой из них голова женщины напоминала Екатерину. А голова мужчины была снимком с какого-нибудь из тех портретов, которые висели в соседней ‘галерее сердечных воспоминаний’, как называла это сама хозяйка…
У Шуазеля закружилась голова.
Он давно понял, зачем его привели сюда.
И сейчас два сильных чувства окончательно захватили ум и душу осторожного, опытного дипломата и любезника-француза.
Тень Потемкина, поверженного ревнивым, завистливым Зубовым, выросла перед глазами Шуазеля… Конечно, вытеснить совершенно юного фаворита ему не удастся. На Екатерину нашел каприз. Она сочла возможным дать волю своей фантазии. Но через день, через неделю она может невольно даже предать его, Шуазеля, более юному и постоянному фавориту Зубову. Что тогда?..
С другой же стороны, ввиду решения герцога остаться навсегда в России, чего желает сама Екатерина, как было бы хорошо ‘дерзнуть’ и потом использовать хорошенько минутный фавор…
Быстро все это проносилось в уме.
Риск большой… Но и ставка крупная… Что, если?..
Он уже незаметно стал вести спутницу к одной из широких восточных кушеток, брошенных вокруг стен.
Но неожиданно новая мысль прорезала мозг: не будь она так стара!..
Правда, здесь полутьма… Черты еще сохранили свою правильность и остатки красоты. Но Шуазель, словно в гипнозе, увидел и то, что скрадывал сейчас искусственный полусвет: морщины, складки… Измятые линии лица и тела…
Зубов, всякий другой из русских видел перед собой скорее нечто высшее, чем простую женщину… И это сознание будило страсть.
Шуазель не охвачен таким порывом преклонения перед величием власти… Что, если природа мужчины откажется повиноваться внушениям разума?.. Тогда совсем беда…
Во избежание всяких осложнений кавалер с самым внимательным видом, подойдя к ближайшей картине, стал рассматривать ее.
— Хорошая кисть… Кто это писал? Немного аксессуары неверны… Вот эти пилястры и рисунок мебели… Но сильно, сочно… Это менее удачно написано, ваше величество! — переводя свою спутницу к следующей картине, как будто они гуляли по залам Эрмитажа, среди толпы людей, спокойно говорил Шуазель…
Екатерина, сначала немного волновавшаяся, когда они вошли сюда, поглядела на своего спутника, осторожно высвободила свою руку из-под его локтя и, как будто заражаясь настроением собеседника, спокойно, ласково, тоном светской хозяйки стала давать объяснения новому Иосифу Прекрасному сорока лет…

* * *

Неузнаваемая, величественная стоит в большой тронной зале Екатерина, слегка опираясь рукой на невысокую колонну.
Русский двор, один из самых пышных в Европе, сегодня окружает государыню особенно блестящим, великолепным полукругом кавалеров и дам, одетых в шелк, в парчу, залитых золотом, осыпанных жемчугами и самоцветными камнями редкой величины.
Корона на императрице слепит глаза сиянием великолепных бриллиантов.
Скипетр держит на подушке граф Шувалов. И словно искры сыплются из этого скипетра, когда луч солнца коснется бриллиантов, покрывающих его.
А против этой сказочной группы расположилась другая, не так богато разодетая, но полная красоты, грации и особого, изысканного вкуса, который сквозит во всем начиная от перьев на прическах дам до красных каблучков у ботинок, сжимающих стройные, узенькие ножки парижских светских щеголих, перенесенных под небо Севера, как переносят порою роскошные цветы из-под открытого южного неба в жаркие парники северных теплиц…
Впереди всех стоит принц д’Артуа в темном, но великолепном наряде.
После обмена официальными приветствиями Екатерина дала знак Платону Зубову, который передал ей шпагу с литым из золота эфесом, осыпанным драгоценными камнями.
Взяв в руки это великолепное оружие, Екатерина обратилась к д’Артуа:
— Ваше высочество, теперь вам предстоит трудный подвиг — поднять разрушенный и опрокинутый трон, целые тысячелетия стоявший так незыблемо и твердо! Предстоит борьба за право при помощи отваги, ума и ратных сил, которые вы, принц, конечно, с Божьей помощью сумеете собрать вокруг священной орифламы французских королей. Примите же эту шпагу, данную Богом для короля на одоление дерзких врагов власти, покоя и счастья на земле! Я бы не вручила ее вам, если бы не была глубоко убеждена, что вы скорее пожертвуете жизнью, чем откажетесь употребить этот клинок так, как предписывает долг и слава вашей династии! Бог на помощь, ваше высочество! Беритесь за дело, в добрый час! А здесь всегда с живым интересом будут следить за вашей благородной борьбой и молить Бога о ваших победах!
Став на одно колено, принял знаменитую шпагу принц д’Артуа.
— ‘Бог, дама и моя вера!’ — вот клич, с которым предки наши шли на победу или смерть. Только эти же слова и повторю я сегодня, полный невыразимой благодарности к новой, небом посланной избавительнице из чуждых, холодных стран, которая, подобно Жанне д’Арк, опоясавшей Карла мечом победы, пророчит и нам счастье этим священным даром! ‘Бог, дама и моя вера!’ — повторяю я. А моя вера — это возрождение законной власти в истерзанной, страдающей, но все-таки прекрасной моей Франции… Мир народам и счастье всем под сенью векового трона, под защитой закона и Бога!
Сказав эту короткую речь, принц поцеловал руку императрицы, получил ответное лобзание в голову, и аудиенция окончилась.

* * *

Усталая удалилась к себе императрица и собиралась отдохнуть, когда послышались шаги за дверью, ведущей на половину Зубова, и сам он появился перед ней.
Наблюдательная и чуткая Екатерина сразу заметила, что фаворит чем-то недоволен. И, предупреждая нападение, встретила его вопросом, в котором звучала нотка раздражения:
— Скажите, генерал, что это вы делали вчера весь вечер? Даже не могли прийти, когда я просила вас…
— Странно, ваше величество, — совершенно ей в тон, невольно вторя, заговорил Зубов. — Я именно хотел обеспокоить вас вопросом: почему вы не изволили меня предупредить, что желаете вчера принять наедине этого плаксу Шуазеля?.. Но дело сейчас не в том… Я с очень важным сообщением. Оказывается, что мы порою бываем чересчур доверчивы, ваше величество, — играя словами, выдал эту фразу фаворит. — Преследуем якобинство не только в России, но стараемся обессилить его в далекой Франции. А здесь, во дворце, главари этих каннибалов живут, занимают высокое положение, готовят наследника великой державы!
— Ах, вы снова про Лагарпа, — со вздохом облегчения произнесла Екатерина, довольная, что неприятная сцена ревности прошла стороной. — Снова про его сношения с кантональным советом. Но, друг мой, — переходя на русский язык, примирительно заговорила она, — пойми: нельзя же вадскому гражданину, хотя бы и воспитателю моего внука, даже и не объявленного наследником покуда, нельзя же Лагарпу запретить сношения с его родиной только потому, что там образ правления республиканский… Важна не идея, а то, как ее проводят в жизнь. Надо знать, кто берется за это опасное дело. Вон почитай даже святое Евангелие, ужасное учение. Не надо ни царей, ни богачей, ни войны… Бог и люди, дети его, равные перед Богом, вольные перед небом, братья между собою. То же пишут теперь и на стенах домов в Париже. Но пишут братской кровью, канальи! Вот за что я их так не терплю… А наш Лагарп… Ты же знаешь его: подлинно не то что мухи — блохи не задавит, хоть бы и кусала его. Буддист какой-то, а не гражданин республиканского Вада… Успокойся… Нервы у тебя… Или печень. Бывает это от устали. Хочешь, я Роджерсо…
— Ах, ваше величество, при чем тут моя печень! Я душу свою готов положить за мою государыню, а мне о печени говорят. Я совсем не про кантон — про другое. Свеженькое нынче узнал… Слыхали, что у нашего ‘будды’ есть в Париже братец, ему полное несходство, хоть и единокровные и единоутробные… Генерал от санкюлотских шаек и ярый якобинец сей брат… И между ними горячая переписка идет… Долго ль до греха?.. Да я не о себе… О моей государыне, о…
— Ха-ха-ха! Так вот что! Благодарствуй, милый друг. Меня бережешь! Спи спокойно. Кому я нужна, мертвая? Только митрополиту, гляди. Подарок получил бы за отпеванье… Да сыну моему, не в обиду сказано… А боле никому… Все же благодарствую за опеку и охрану… Все ли?..
— Нет, еще есть. Но вижу, в добром настроении состоите. На потом уж отложу… Не портить бы такой веселости.
— Когда зла буду, тогда и подвезешь, друг мой. Ладно. И на том мирюсь. А теперь иди сюда… И мы помиримся с тобой…

* * *

Когда Зубов собирался уйти к себе, Екатерина остановила его снова:
— Постой. Теперь не скажешь ли то, что ранее не договорил? Занятно мне. Знаешь, любопытна до смерти я ныне стала…
— Могу ли не сказать? Да и дело само наружу просится… Наставник тот превосходный — ‘будда’ эта самая и в иную политику ныне пустилась, уж не пойму, на что глядя, я. Принялся авансы в Гатчину закидывать…
— Что? Что? — потемнев и подымаясь даже с кушетки, переспросила Екатерина. — В Гатчину? Какие авансы? В чем?
— Миротворец, вишь, всесветный сказался в пройдохе швейцарском… Мирить отца с сыновьями задумал… Против вашего величества их поднять задумал… Откуда ветер подул, сказать не умею. А что правду вам доношу — Бог порука… И еще надо сказать…
— Постой… постой… Их, внуков? С Павлом… Не понимаешь почему? А я понимаю… Хворала я… всем заботы и припали в царстве хозяйничать… Готовить себе куски да пирожки. Врут, не будет того! Завещание готово. За верными руками лежит. Да манифест подписанный… Суворову и Румянцеву поручу его, когда почувствую… Когда пора придет… А пока, хвала Господу, не собираюсь наследства никому оставлять — ни сыну, ни внуку… Так вон куды господин философ метнул! На двух свадьбах пировать хочет, да и прежной не оставит… Хитро… Не по-философски. По-купечески, скорее. Недаром у них там торгаши все отъявленные… Добро. Я узнаю. Молчи пока! Я сама внука спрошу… Не бойся, тебя не выдам… Молчи… Все сама узнаю. С Богом, пока. Захара только позвони.
Захар явился и стал, ожидая приказаний, у дверей.
Екатерина, размашисто шагая, засучивая рукава, ходила по комнате и бормотала про себя:
— Куда забираться стали, верхогляды проклятые!.. Канальи, прохвосты!.. Бродяги, медвежатники!.. Я им задам!.. Я им покажу!
Захар осторожно кашлянул.
— Александра Павловича попроси сейчас же ко мне! — даже не оглянувшись на камердинера, приказала императрица и продолжала мерить шагами просторный, светлый покой.
Обеспокоенный тем, что его в необычное время и так срочно зовут к императрице, великий князь Александр торопливо сменил домашний китель на парадный мундир и, запыхавшись от быстрого перехода, спуска и подъема по дворцовым лестницам, появился в покое Екатерины.
— Саша, милый, иди, иди сюда! — совершенно спокойно и ласково встретила его бабушка.
Они обменялись обычной лаской: внук поцеловал руку, она его в глаза.
— Ну, садись сюда. Надо нам потолковать с тобой. Боже! Я как-то не замечала, какой большой ты вырос!.. Совсем мужчина… И красавец на загляденье… То-то мои некоторые фрейлины стали так задумчивы, вздыхают, бледнеют и часто являются на дежурство совсем не в свой черед… О, ты далеко пойдешь, мой свет… Не стыдись. Я же твоя бабушка… Ближе садись… Тут, на скамеечке, у ног. Помнишь, как в прежние годы, когда ты с Костей приходил каждый день и мы так весело, бывало, играем и в жмурки, и в лошадки, и в жгуты… А потом вы сядете у моих ног… И я вам сказки складываю. Поди, не забыл.
Смущение слегка стало заливать краской бледное, женственно-красивое лицо шестнадцатилетнего юноши, рослого не по летам, но тонкого и стройного, как пальмочка.
Он, очевидно, ожидал совершенно иного приема и как будто чувствовал за собою что-то, не дающее ему права на эти ласки, на эти милые воспоминания.
Заметила это и бабушка, но не подала виду. Только спросила:
— Что же ты молчишь нонче? Здоров ли?
— Немножко нездоровится, бабуня, — обрадовавшись подсказанному предлогу, солгал внук и даже не поморщился при этом. — Голова что-то… Вот уж дня два. И нынче этот прием… Шум, люди…
— А ты любишь тишину, покой… Я заметила. Спасибо твоему наставнику. Он сумел пробудить в тебе любовь к природе и к иным хорошим, серьезным вещам, помимо дворского блеска и суеты… Надо чести его приписать… Жаль будет отпустить теперь его.
Говорит, а сама пристально вглядывается в лицо внуку.
Тот сразу встрепенулся.
— Как расстаться, ваше величество? Разве?..
— А что же ты думал, мое дитя? Не вечно же под указкой сидеть. Вон у тебя и пушок на верхней губе… Скоро станем невесту тебе искать… Не красней: это мещанство… Ты помнишь ли, — вдруг серьезней заговорила она, — к чему готовит тебя жребий? Не то после срока, даже раньше иных надо тебе познать людей и жизнь, чтобы уметь потом управлять многими миллионами людей. Все предвидеть, вспомнить обо всем. Это великое слово, Саша: царствовать — значит провидеть все наперед… А для того спокоен должен быть государь. Ни страсти, ни вожделения не должны тревожить его крови. Он имеет право жить не по тем узким прописям, кои всем иным с детства натверживают попы, либо педанты-наставники… Ни отец, ни мать для истинного государя не значат ничего. Его народ, благо миллионов, слава царского имени — вот ему высшее благо и закон, вот его родня и дети… Царь — отражение Божией власти на земле. Бог стирает целые тысячи жизней, смывает волною большие города с лица земли. Кто осудит волю его? Она льет потоки желаний в миллионы существ, те любят и порождают себе подобных по единому закону хотения Господа. Кто скажет, что в этом стыде? Так и царь!.. Никогда не красней, что бы ни сделал, Саша. Верь, что не можешь сделать дурного, и будет по вере той… Дурное сделаешь — прямо всем скажи. И дурное царя станет законом для людей, лучше будет, чем добродетель мелкой души. Я так всю жизнь жила. И, видишь, судьба не карает меня… Люди боятся и любят. Мир чтит и прославляет… Меня слушай, Саша. Больше никого… Ты все молчишь?
— Что мне сказать, ваше величество? Я чувствую, понимаю, вы чего-то ждете от меня. Да не пойму — чего? Спрашивайте. Я отвечу, как всегда. Как Богу, так и вам, государыня.
— Откуда ты такой? Ну, с людьми нельзя открыто быть, правда твоя. Да я не люди. Я бабушка тебе. Люблю тебя, как себя люблю. Ты же знаешь… Надежда моя в тебе. А ты со мной так… Почему? За что?..
— Простите, бабуся. Я и сам того бы не хотел… да не умею совсем справиться с собой. Боюсь все, дурно бы не сказать, не сделать… Не огорчить бы вас… как батюшка часто огорчает. Вот и молчу больше… Разные мысли во мне. Граф Николай Иванович всегда учил про себя таить, чтобы не повредили злые люди. Лагарп тоже говорит, только по-иному. Если хорошее в душе, не надо его напоказ давать. А дурное лучше в себе утаить, побороть… Самому с ним справиться… А я порою и разобраться не могу: дурно ли, хорошо ли, что задумал, чего желаю, что покою не дает… Вот и молчу…
— Да, да… Моя судьба… Я тоже так росла при покойной государыне… Но она мне тетка была по мужу. Любила мало… Враги кругом меня обступили. Ты же не так. Что теснит твою молодую душу? Скажи!
Она подняла его опущенное лицо, заглянула в глаза ему и медленно отвела свою руку.
Как будто затаенное чувство брезгливости прочла она в этих глазах. Даже подбородок задрожал у юноши, словно он был тронут чем-то нечистым, холодным, скользким.
Это инстинктивное движение заставило всю кровь прилить к лицу бабушки. Ей показалось, что в глазах внука она прочла весь длинный ряд имен, с которыми долгие годы связывалось ее имя. И теперь, на старости лет, этот список не закрылся. Новые имена вносятся в него. Внук видит. Софизмы бабушки плохо влияют. Что он простит себе и людям более юным, чем она сама, то кажется ему противным в ней, в бабушке…
Сразу меняя тему разговора, словно желая взять быка за рога, Екатерина спросила:
— Кстати, как тебе понравилась сегодняшняя церемония? Красиво? А Платон Александрович? Как он умел подать шпагу бедному ‘странствующему принцу’!
— Да, — сразу тоже меняясь и принимая очень любезный вид, ответил внук. — Платон Александрович, как всегда, прекрасен. Я очень люблю его.
Этот ответ вторично заставил съежиться бабушку.
Ей лучше бы понравилось, если бы теперь, после всех ее слов, внук прямо обрушился бы на фаворита, высказал открытое, благородное негодование, презрение. А это уклончивое, придворное отношение к ней, заглазная лесть ее угоднику, которого в душе внук, конечно, считал игрушкой, созданием прихоти! Такое слабодушие больно ударило по душе старуху.
Снова меняя тон, она прямо спросила внука:
— А скажи, правду мне передавал Платон Александрович, что господин Лагарп затеял мировую какую-то между вами с братом и батюшкой вашим?
Вопрос был слишком неожидан и прям.
Но юноша, очевидно, глубоко искусился в искусстве не удивляться ничему и таить каждое движение души и сердца. Он только переспросил самым простым тоном:
— Платон Александрович сказывал?.. Да. Наставник нам много раз толковал, что не следует верить наветам покойного Панина и иных людей, будто батюшка нас ненавидит… даже извести со свету готов, чтобы мы ему дороги к трону не перешли. Что не может отец родных детей губить. А если прадедушка и казнил своего цесаревича, Алексея, так по причинам много важнее, чем наша, настоящая… Мирить же нас он не мирил. Потому, полагаю, что и ссоры нет между нами. Мы здесь с братом, у вас, ваше величество. Батюшка — у себя. Где же нам ссориться?
— Вижу, тебе не придется всю жизнь ссориться ни с кем. Хороший ты будешь политик. Благодарю за прямой ответ на вопрос. Больше сказать не имеешь? Нет? Ну, с Богом, прощай… Поцелуй все-таки меня, мой откровенный и прямой Саша! Иди с Богом!

* * *

Через короткое время Лагарп получил отставку и предписание как можно скорее выехать из России.

* * *

Следующий, 1793 год золотыми знаками должен был бы отметить Платон Зубов.
Счастье не просто кокетничало с ним, а открыто ухаживало. И приняло оно вид великой государыни Севера.
Вся семья Зубовых получила графское достоинство, а сам он вскоре был сделан светлейшим князем Священной Римской империи. Престарелый Иосиф не мог отказать в этой любезности своей неувядающей союзнице, о которой всегда вспоминал с самым приятным чувством.
Кроме пожалованных ему лент Андрея Первозванного и Александра Невского, Зубов был кавалером Черного и Красного Орла, назначен был генерал-фельдцехмейстером, генерал-губернатором Новороссийского края, был увешан десятками различных русских и иностранных орденов первого ранга, числился начальником целого ряда высших учреждений империи, фактически управлял ею при помощи нескольких чиновников из школы Потемкина и самой государыни, а впереди ожидал только фельдмаршальского жезла и звания генералиссимуса, чтобы отнять у своего старого покровителя, Николая Ивановича Салтыкова, президентский пост в Военной коллегии. Словом, в пять-шесть лет невидный подпоручик сделал карьеру, равную потемкинской, стоившей двадцати лет трудов и жизни этому гиганту.
Но между ними была еще и другая разница.
И по фигуре, и по своим дарованиям, по шири и отваге души Потемкин был по плечу всем высоким персонам, кузеном которых стал благодаря своему званию князя Священной империи, светлейшего, высокопревосходительного и т. д. Все эти чины, отличия и звания были для ‘князя тьмы’ как бы блестящим плащом, который он ловко и легко носил, влача с шикарным пренебрежением шлейф длинного одеяния по пыльным улицам и дорогам мира…
А Зубов, маленький, юркий, пронырливый, мелкий и телом, и духом, имел совсем другой вид, когда на него скатилась лавина удачи и почестей.
Из всего этого он как будто нагромоздил для себя высокий, но плохо устойчивый пьедестал, кое-как влез на это высокое подножие и балансировал там, такой неуверенный, еле заметный и даже смешной…
Все могущество Зубова влекло к нему все, что любит и умеет пресмыкаться в ожидании хотя бы малой выгоды. Сотни прожектеров, своих и иностранных, являлись лично и присылали ему свои порою самые несбыточные, сумасбродные проекты политического и общественного характера, предлагали услуги и для получения золота химическим путем, и для сохранения вечной молодости, и для укрепления без конца мужских сил, даже для успеха у каждой где-либо встреченной женщины…
Все это принимал Зубов и его секретари, и часто среди мусора умели они находить блестки золота и пользоваться ими, не делясь ни с кем, по совету госпожи Простаковой.
Эту материальную сторону Зубов особенно имел в виду.
Как бы желая возместить неудачу с покупкой могилевского имения покойного князя Таврического, Екатерина подарила Зубову пятнадцать тысяч душ в новых местах, недавно приобретенных от Польши… И сам он покупал ‘по сходной цене’ земли и души, округляя свои владения…
Опустело как-то теперь вокруг стареющей Екатерины. И Зубов стоял, как веха среди поля, тонкий, но далеко видный.
Он с помощью своих друзей с тем же стариком Салтыковым во главе старался не пускать ко двору молодых, красивых людей, удалять вообще лиц, выдающихся дарованиями, подвигами или умом.
Суворову постоянно поручались разные важные в стратегическом отношении посты. То он укреплял русскую власть в Финляндии. А в следующем году перелетел на юг, где ему поручили укрепление берегов Тавриды. И старый герой приступил к работе, избрав своей штаб-квартирой молодой город Херсон.
Разрабатывая планы новых покорений, завоеваний и преобразований в империи, по большой части давно разработанные и даже исполненные наполовину другими, предшественниками его, последний фаворит находил время заниматься наукой и искусствами.
С высоты царскосельских башен пускал больших змиев, оклеенных золотой пленкой, для изучения атмосферного электричества, по следам Франклина, играл на своем великолепном Страдивари, иногда даже составлял дуэты и квартеты со своим новым секретарем Грибовским и другими приближенными.
Этот Грибовский служил у Потемкина, явился свидетелем смерти светлейшего, прислал обо всем виденном подробное, интересное письмо Державину. Тот показал послание Зубову.
— Прекрасно написано. Черкни-ка твоему приятелю, не желает ли послужить у меня? Пусть приезжает, — сказал Зубов.
Конечно, Грибовский немедленно прискакал и стал одним из самых близких сотрудников фаворита, попавшего в большие государственные деятели…
Недавний гвардии подпоручик не на шутку возомнил о себе как о единственном хозяине всего высшего управления и стал рассылать лаконические приказы и мемории, сходные с рескриптами, даже по адресу героя Рымника и Кагула, самому Суворову в его белый домик на берегу Днепра в новом городке Херсоне.
При всех чудачествах Суворов был тонким дипломатом и не любил бороться с придворными ‘лукавками’, как он выражался. Но тон Зубова показался невыносим для старика.
Среди самых счастливых удач бывает перемежка. Светлые годы прорезаются темными днями.
Один такой день в счастливом году выпал и для Зубова.
В середине сентября 1793 года Зубов, раздраженный и недовольный, вошел к государыне, держа какие-то бумаги в руке.
— Что, генерал? Или снова неприятности какие-либо? Что там у вас такое? Выкладывайте. А потом и я вам кое-что приятное скажу. Вот и сквитаемся! — И ласково указала фавориту на стул против себя.
— Какие неприятности?! Просто дикость! Подумайте, ваше величество: по званию своему я пишу Суворову разные сообщения относительно новых городов и прочих дел. Пишу, как надо в серьезном письме: коротко и ясно. Знаю, что сам же он не терпит, если ‘мед мажут по тарелке’ — его образное выражение…
— Я знаю, что Александр Васильевич это не про мед говорит. Ну да все равно, дальше. Ты ему пишешь. А он отвечает, конечно?
— Да, но как? Полюбуйтесь… Впрочем, нет, я сам прочту, чтобы не утруждать вас. Извольте прислушать, матушка: ‘Ваше сиятельство, граф Платон Александрович. Ваше писание от августа 30-го получил. Что потребно, сделано частью, остальное по возможности будет своевременно совершено. Добавить до сего имею: ко мне штиль ваш рескриптный, указный, повелительный, употребляемый в аттестациях? Нехорошо, сударь. Александр Васильев сын Суворов, граф Рымникский’. Что скажете на такую дерзость, ваше величество?
Судя по улыбке, которую Екатерина постаралась сдержать, она не совсем разделяла мнение своего фаворита. Но, словно успокаивая балованного ребенка, мягко заговорила:
— Правда, как неразумно со стороны старика! Хоть ты ему в сыновья годишься и благодаря своим дарованиям, уму и характеру кроткому быстро преуспел, даже очень быстро, но ему помнить надлежит, что чин чина почитай… Хотя бы для внешнего мнения людского. Я буду писать, попеняю старику… Осторожненько, но он поймет. Он не совсем глупый, право, мой друг! Что еще там?
Закусив губы, с деланной улыбкой Зубов обидчиво заметил:
— Конечно… Если так, выходит, я не прав? Зачем так писал герою, старику, которому в сыновья гожусь… Прошу от души прощенья. И перед ним вину свою сознаю. Коли он старше всех у государыни моей… Что ж мне говорить. Я верный слуга, первый подданный, не боле…
— И хорошо, что так мыслишь. Смирением вознесешься. Гордость помехой будет во всем. Помни, Платон. Что там еще за писулька? От кого?
— От графа Воронцова, от Семен Романыча…
— А, кстати. И я вести получила из тех краев. Что он пишет?
— Тоже мне выговор дает. Да еще почище вашего недотроги Суворова. Это уж прямо терпеть невозможно… Коли меня так будут почитать, зачем мне все эти чины и звания? Лучше в неизвестности, да в спокойствии жить…
— Батюшки, философия какая глубокая! И не примечала я за тобою раньше того. Неужели одно письмо из Лондона веселый твой нрав так изменило? Читай и его. Послушаем, что там.
— Вы шутить изволите, ваше величество, а я…
— И нисколько не шучу. Читай, прошу тебя!..
— Читать долго будет… Дело такое: писал я графу о некоторой комиссии. Вот собираемся мы на Персию походом… И далее еще. Есть у меня хороший оружейник, англичанин. Индрик его звать. Он пришел ко мне, списочек дал, кого и откуда с его родины вызвать надо. Там, по закону ихнему, таким мастерам от королевских заводов отъезжать нельзя. Да за большие деньги, если умеючи подойти, и бросят службу, потихоньку к нам переберутся… Я о них и писал графу Семену Романычу… Второе, тот же Индрик сбирается сам на время в свою сторону съездить. Соберет там некоторые секретные инструменты и машины небольшие, которые нам тут очень нужны… И думает все тайком сюда предоставить… Все я по чести отписал…
— Депешей, шифрами?
— Д-да… то есть нет… Зачем? Почтой, письмом, как обычно…
Екатерина молча покачала головой. Но Зубов, занятый своею мыслью, не заметил этого и продолжал:
— Что же получаю в ответ? Выговор по всей форме. Мне! От него!.. Пишет то, о чем я и сам знаю: что невозможно проделать ничего из требуемого, ибо в Англии то запрещено. И пишет: ‘Каково мне будет, если прочли на почте письмо и королю сказали, чем посол русский промышлять намерен?’ Потом целую проповедь прибавил. ‘Что бы, — спрашивает Воронцов, — тут в Петербурге сказали, ежели бы сэр Уайтворт стал русские секреты увозить, закупать людей?.. Верно, не похвалили б за то’. Дальше пишет, что про все теперь известно в министерствах. И ежели бы он, Воронцов, пошел на отвагу — ему все равно не удастся затея. Теперь смотрение усиленное будет за всем, что нам надобно… Да Индрика бы теперь в Англию не посылать. Тут его схватят в одночасье и посадят на веки в Товер! Что ты на это скажешь, матушка?! Как он посмел писать такое мне?

0x01 graphic

Император Павел I
— Д-да, нехорошо… Плохо д л я н а с с т о б о й, генерал! А что делать, знать желаешь? На сей раз уступи ему. Послушаем князя. Давно он там живет, порядки хорошо знает… Потом и попросим снова все наладить, как суматоха теперешняя забудется. Потерпим, подождем…
— Да время не ждет, государыня…
— Оно пускай себе не ждет, пусть вперед летит. На то его с крыльями изображать люди стали. А мы с тобой — бескрылые. Поплетемся помаленечку. Знаешь присловье русское — ‘Тише едешь — дальше будешь’?..
— От места от своего, да не от цели… Ну, подождем… — И, совсем насупясь, фаворит медленно стал прятать письма в карман мундира.
— Вот какой вы милый, уступчивый сегодня, генерал! — по-французски начала Екатерина. — За это я вам секрет открою… Большой… Из двух половинок… Но раньше еще два слова. Мне тоже пишут из Англии. Наш ‘странствующий принц’ там чуть было в беду не попал… Долги у него. Чуть бы он ступил на берег, а там уж и полицейские сторожили: цап — и в заточение… Так он на нашем корабле и пробрался дальше, в Шотландию. Там полегче закон… Сидит наш принц в королевском старом, мрачном, сыром замке в Эбердине. Выходит лишь по закате солнца. Тогда не смеют свободного человека за долги схватить. Закон тоже… И в воскресенье он свободен, от утра до рассвета понедельника… Забавные законы… Пишут, кто-то натолковал принцу, что там и долги за него король заплатит либо наш резидент… И все будет ему как на скатерти-самобранке подано. Хотела бы я знать: кто там бедного принца подвел? Кто советы ему давал?
Говорит и с легкой, снисходительной улыбкой смотрит на фаворита.
Покраснел Зубов, но сейчас же принял гневный вид:
— Вот-вот. Князь Воронцов и это на меня, поди, сваливает. Вижу, подкопаться он под меня хочет. Я с ним спорить не стану. Старый слуга вашего величества. Разве вы меня променяете на него? Никогда! Я знаю…
— Ничего вы не знаете, генерал! Никакой мены затевать я не желаю. Это барышники лошадьми меняются… А я того не любила, да и делать вперед не стану… Всякий на своем деле и при своем месте хорош. Бросим. Лучше меня слушайте. Готовьтесь к наградам, к радостям. В конце этого месяца свадьбу играть будем. Сашу моего обвенчаем с принцессой Луизой… Елисаветой, как мы будем ее звать… Сами знаете, к чему это приведет. Так не хмурьтесь. Не думайте о пустяках. У вас много серьезного дела в руках. А я пригляделась хорошо к принцессе. Очаровательное создание.
— Совсем дитя, подросток… тринадцатилетний…
— Ничего. У меня зоркий глаз. Из нее выйдет очаровательная женщина… Увидите. И очень скоро.
— Я никого не вижу и видеть не хочу, кроме моей государыни…
— Хорошо, хорошо, льстец… Ну а теперь поговорим серьезно. Вы полагаете, я соглашусь в конце концов на тот грандиозный план, который вы лелеете уже столько времени. Оставлю без защиты свой север, забуду про новые южные губернии, которые столько крови и денег взяли… И кинусь не то на Царьград, который здесь, под рукой, а куда-то, по дорогам, где шли полки Македонца? В Персию, на Индию, на самый Китай, с которым много веков мирно живем мы по-соседски? Вы на это надеетесь? Напрасно, милый, отважный мой генерал… Во-первых, план сложен, труден и почти несбыточен, если не безрассуден, должна вам сказать… Уж не говоря о том, что денег у меня нет и на самое крайнее, что здесь необходимо. А бросить десятки, сотни тысяч людей с оружием за тысячи верст?! Дитя мое, вы подочли, во что это обойдется? Чем это пахнет?
— Славой великого имени Великой Екатерины…
— Но, но! Взяток мне не надо. Да я их и не беру. Мы говорим серьезно, генерал…
— Что делать, ваше величество, если даже о серьезных вещах я умею говорить только весело? Вы сами, государыня, приучили меня к тому. Иным дело трудно, невообразимо. А у вас в руках само спорится, как это говорят по-русски… А уж если желаете цифр и фактов — извольте. Они у меня есть…
— Все у вас есть… И кто только толкает вас на эти несбыточные пути? Кто внушает такие походы?
— Прошлая удача вашего величества… Заботы о том, чтобы империя ваша росла и укреплялась… Вера в высокое назначение, посланное вашему величеству небом!
Екатерина только молча отмахнулась рукой.
— А затем ваши советники, генерал… Знаю я их. Стриженый бирюк Альтести. Умный, тертый калач, как это говорят мужики… Но пройдоха. Он понимает: где кипит большой котел, там и в его тарелку кое-что попадет. И все остальные.
— Не стану спорить, государыня. Но сами вы не раз говорили: строго судить людей, но также помнить, что и самый неприятный на вид полезен быть может. Я не даю никому власти надо мною. Но сам беру от них, что могу… И не Альтести был мне подсказчиком. И Иван Четвертый, и Великий Петр мечтали о вольном торге с Индией, о гаванях при Великом океане, о засилье над слабой, обленившейся Персией, которая ни одному воинственному натиску никогда сильно противостоять не могла. И думается, то, что замышляли эти мужи, именно вам, великой жене, свершить суждено… Я молчу… Я не льщу… Я покажу мои документы… Вот что пишет в своей записке митрополит Хрисанф… Это посерьезнее Альтести, надеюсь, ваше величество…
— Хрисанф? Ты бы раньше сказал. Он знает Восток. Человек глубоко ученый, умный. Честолюбив, завистлив… Но верить можно этому монаху… Читай, что там у тебя? Если он что советует, следует подумать…
— И я так полагал, ваше величество… Вот главная суть, — пробегая глазами исписанные листки, сказал Зубов. — Сначала он описывает богатства племен и стран, лежащих у врат вашей империи на юго-востоке: Туркестан, Хива, Бухара, все Закавказье, видавшее некогда дружины Мстислава… Вы сами знаете, как изобилуют они дарами природы, какую выгоду и сейчас имеет казна от одних пошлин на товары, приходящие оттуда. А между тем эти отдельные владения не имеют над собою близких и сильных господ… Между собой воюют, ослабляя себя тем. Стоит приманить одного князька, он будет помогать покорению остальных. А после, конечно, и сам должен будет войти в общую компанию… Это первый шаг. Персия на ее границах с нами почти беззащитна, как сами знаете. И даже не станет очень хлопотать, чтобы отбить у нас то, что будет взято на первых порах там, у гор Кавказа. А эти первые куски будут опорой для дальнейшего похода на Тегеран. И дальше, на Тибет, на Индию… Но тут же и боковое движение начнем… От берегов Кавказа, из гаваней Тавриды потекут корабли к Босфору… И на них сама Екатерина… Возьмем Анапу, а со стороны суши пойдут суворовские орлы, румянцевские знамена… На Адрианополь потом! И Царьград скорее будет у ваших ног, государыня, чем вы сами думаете… Сама Англия не поможет. Ей придется там, на далеком Востоке, боронить свою индийскую жемчужину… Франции дома с делами не управиться. Австрия же за нас. Пруссия пока не глядит к востоку…
— Стой, стой, стой! — волнуясь, по-русски заговорила Екатерина. — Одно упустил. Пройти страну потоком, с солдатами, с пушками, устрашить, покорить ее, подобно Македонцу, мыслимо еще. Но удержать как столь славное завоевание? То много труднее. Дитя ты неразумное, хотя и генерал мой, умник писаный… Что скажешь?
— Ответ готов, матушка. Я и о том думал. Вот что пишет владыко. А он знает: англичане владеют в Индии царством, пожалуй нашему равным. А держатся там всего силой армии в двадцать пять тысяч людей европейских. Да своих, сипаев, — пятьдесят тысяч еще под ружьем. Ужли мы в пять раз более выставить туда не сможем?
Екатерина даже не ответила, погруженная в глубокую задумчивость.
Лицо у нее загорелось, глаза заискрились.
Насколько трудно, почти невозможно было заговорить императрицу, увлечь ее словами, идеями, высокими фразами, настолько каждая отважная, но деловой вид имеющая затея, особенно пограндиознее, могла воспламенить могучее воображение этой вечной искательницы приключений и в жизни, и на троне.
Простая во вкусах, сдержанная в своем тщеславии, постоянная в привычках, Екатерина являлась ненасытной, если могла проявить силу духа, блеск фантазии, силу царственной власти.
Зубов успел с этой стороны разгадать свою покровительницу и, даже не ожидая ответов, продолжал:
— Мы сперва сделаем хорошие разведки. Без того нельзя. Вот Хрисанф пишет: врачей, хакимов бродячих много в тех краях. Принимают их, любят, все им говорят. У нас найдутся люди подходящие, которые по-восточному знают… Пошлем. Они соберут справки, срисуют пути и крепости, сосчитают врагов… А ты, матушка, уж тут и дело порешишь: сидеть на месте али вперед идти с Божьей помощью…
— Вперед? До коих пор вперед? Кабы Бог остановки не поставил… И еще задача: шведы нешто в такие для нас трудные минуты про свое не вспомнят? Финляндия еще тепленькая лежит, друг мой… Еще не все по дороге прибрано, что растеряли генералы шведские, домой уходя. Теперь свое искать явятся… И наше подберут.
— А ежели, ваше величество, будет шведский король вам не такой родич, как теперь, а внуком доводиться станет? Может, и беды от него ждать не придется.
— Как? Как ты сказал?.. Ты мог подумать, чтобы я… свою внучку какую-либо да выдала за этого… молокососа… за шведского короленка полунищего… за…
— Матушка… Да что ты! Да Бог с тобой! — заговорил перепуганный неожиданным взрывом негодования фаворит. — Так я это… Лишь бы с северу тебе покойной быть… Лишь бы оттуда не было никакой угрозы нам…
— Нам? Это еще что? Кому это ‘нам’ — спросить дозволь, ваше превосходительство!
— Русским… России… Земле вашей… империи, ваше величество… Да я… сохрани Бо…
Вдруг веселый, звучащий по-прежнему молодыми нотками смех прервал его смущенные речи:
— Ох, батюшки! Сама загорелась не из-за чего… и тебя вон как напугала… Господи, видно, еще не уходилась на старости лет. Перестань бормотать. Ничего дурного ты не сказал и не подумал. Каждый волен свои мысли излагать, как знает. Сама я о том прошу всех. Бывает порой, сам знаешь, подымет меня. Вы же все виною. Почитай, никто никогда слова поперек не скажет… Я и привыкаю… Ты будь покоен. Спасибо тебе за твои советы. Я о том, что мы говорили, еще подумаю… Бог в помощь… Работать еще мне тут надо… Иди…

* * *

Понемногу Зубов достиг своего.
Уже стали понемногу готовить войска, копить деньги для долгих и трудных походов. Были под рукой сделаны распоряжения на окраинах, откуда намечалось выступление войск. Там шли осторожные приготовления…
И вдруг грянула гроза с другой стороны.
Англия в эту пору особенно опасалась России и всегда была настороже. Кроме официального посла, агента по делам и других дипломатических особ, в Россию, преимущественно в ее столицы, от лондонского министерства иностранных дел направлялись опытные, снабженные большими средствами, тайные соглядатаи, которые являлись то под видом художников, как известный Том Драйер, то купцами, то артистами кочующих зверинцев и точно сообщали обо всем, что удавалось подметить их проницательным глазам, что могли они услышать и узнать. Сестра Зубова, жена камергера Жеребцова, в то же время любовница лорда Уайтворта, хотя и надеялась, что сумеет англичанина вынудить к откровенностям, полезным для ее брата, служила умному сыну Альбиона великолепным осведомительным органом…
Вдруг в самое Светлое Христово Воскресенье — 6 апреля 1794 года — прозвучал кровавый набат варшавской заутрени…
Вместо красного яйца — потоки пурпурной человеческой крови пролились в этот день, когда особенно громко слова мира, всепрощения и любви звучат и раздаются во всех христианских храмах…
Сомненья нет, что победители вели себя вызывающим образом, как это бывает всегда. Побежденные были озлоблены, таили вражду, готовую вспыхнуть при каждом удобном случае, собирались отомстить…
Но вожди понимали, что начинать снова борьбу вслед за недавним поражением — безумно. И только обещание поддержки и помощи с чьей-нибудь стороны, у которой много денег и сил, могло дать толчок, открыть выход для неумолимой народной вражды и мести.
Так было сделано…
За варшавскую заутреню Суворов скоро отплатил пражской резней.
Вызванный спешно из Херсона, он, не отдыхая, прискакал сперва в Петербург, потом на место действий.
История записала на своих страницах все, что совершилось потом. Она будет судить и правых, и виноватых.
Но Зубову и тут посчастливилось. Он получил новые награды, новые земли и души… И с удвоенной силой возобновились приготовления к великому персидо-индийскому походу, который теперь стал мечтой Екатерины, как раньше был мечтой Зубова.

* * *

После сильных бурь всегда наступает пора усталости, затишья.
Таким затишьем был отмечен конец 1794 и следующий за ним год.
По крайней мере — во внешней политике России. А так как весь аппарат, правящий этой огромной страной, все министерства и кабинеты, по удачному выражению принца де Линя, помещались на пространстве двух вершков: между висками Екатерины, в ее голове, — то отдыхала и сама императрица.
А отдых был необходим. Кроме душевных потрясений и забот, телесные недуги сильно напоминали о начале конца.
Особенно беспокоили всех сердечные припадки и признаки водянки, от которой напухали ноги, низ живота.
Потом на ногах открылись какие-то нарывы. Они были неприятны сами по себе.
Но дышать стало легче, ноги не так затекали. Мощная, здоровая натура сама боролась с недугом, нашла исход дурным сокам.
Одно печалило императрицу: она не могла уже ходить много и легко, как прежде каждое лето, по аллеям царскосельского парка, зимой — по залам Эрмитажа, по его зимнему саду.
Опираясь на трость, ходит Екатерина и часто садится отдыхать. О том, чтобы по-старому принять участие в играх молодежи, бегать с ними по лужайкам, — и думать нечего!
Но любит она глядеть на юное веселье.
А его много теперь в доме.
Принцесса Луиза Баденская, в святом крещении — Елисавета Федоровна, прелестная молодая жена юного Александра, внесла новую жизнь и очарование в интимный круг усталой императрицы.
Всегда спокойная, ясная, веселая, готовая побегать и порезвиться, как дитя, несмотря на свои серьезные, даже печальные глаза, Елисавета овладела любовью Екатерины и расположением всех окружающих…
Чудесный августовский вечер готов спуститься на сады и дворцы Царского Села.
Большая зеленая лужайка у пруда звенит от молодых голосов, оживлена группами кавалеров и дам в легких, простых нарядах, как любит Екатерина.
Здесь мужчины в будни все во фраках, дамы без пудры и кринолинов или фижм.
Императрица сидит на скамье и любуется милой картиной.
Длинной вереницей вытянулись пары. Впереди — высокий, толстый Державин.
Он своим звучным голосом произносит заветные слова:
— Горю, горю, пень!..
— Чего ты горишь? — спрашивает Зубов, стоя в первой паре с Елисаветой.
Во второй паре — Александр с Варей Голицыной, смуглой, очаровательной девушкой, с которой он на вид так же дружен, как и его пятнадцатилетняя жена.
Дальше — Константин с молодой графиней Брюс, за которой теперь ухаживает, что выражает щипками и толчками. А когда ему за это девушка начинает драть уши, он целует мягкие руки до боли крепко, даже кусая их…
Желая угодить Екатерине, стоит в паре и толстая графиня Шувалова, затем любимая фрейлина государыни, побочная дочь Бецкого, Александра Сергеевна де Рибас, урожденная Соколова, княгиня Екатерина Александровна Долгорукая, за ней — прелестная, здоровая, тайно обвенчанная много лет с мужем и недавно прощенная за это княжна Нарышкина, Жозефина Потоцкая и много других стоят в этой блестящей веренице. Кавалеры тоже свои. Из молодых — одни дежурные камер-пажи, разобравшие фрейлин. А то больше люди почтенные. Седые без пудры. Но ‘матушка’ веселится с молодежью, веселятся и они…
Кончен допрос.
— Раз, два, три… Лови! — кричит Зубов.
Пара разделилась, переменясь местами для отвода глаз Державину.
Мчатся оба по лужайке. Он вправо, она влево, к пруду…
Державин, багровея от одышки и напряжения, старается догнать Елисавету.
Без шляпки, повешенной тут же, на кусте, мчится вперед красавица, едва касаясь ножками земли, легкая, воздушная, как эльфа… но такая стройная и полная созревающей женской силы и прелести… Волосы светлым каскадом вьются по плечам, веют по воздуху от быстрого бега… Лужайка делает уклон к воде. И еще быстрее несется она, порою через плечо поглядывая, где Державин, где ее пара.
А Зубов уже резко повернул мимо Державина, видя, что тот отстает, и приближается широким, упругим бегом, словно желая защитить слабую нимфу от насилия нападающего сатира.
Вот он близко… На влажной траве, у самой воды, Елисавета поскользнулась, заколебалась, словно на лету, но удержала равновесие…
Но Зубов был уж тут.
— Боже мой!.. — вырвался у него крик испуга, и, словно желая охранить ее от падения, он обеими руками крепко сжал ее гибкий стан — довольно смело и неловко.
— Пустите… оставьте… Видите, я не падаю… На нас смотрят. Что подумают? — почти недовольно говорит она, чувствуя, что руки размыкаются у ней на груди гораздо медленнее, чем бы это следовало…
Мимо усталого, пыхтящего Державина, отирающего большим цветным фуляром мокрый лоб и лицо, прошла на свое место красивая пара.
Екатерина обратилась к графине Шарлотте Карловне Ливен, ставшей потом светлейшей княгиней, воспитательницей внучек Екатерины, и к Луизе Эммануиловне де Тарант, герцогине де Тремуйль, своей статс-даме, сидящей рядом:
— Как хороша эта милочка! Жаль, художника нету. Вот бы срисовать!
— Да и генерал на удивленье! — любезно ответила герцогиня.
Ливен промолчала.
Игра шла свои чередом.
Вот Константин, взяв путь к озеру, завертелся зайцем, уходя от Державина, которому надоело ловить, почему он и решил поставить на свое место великого князька.
Неуклюжий на вид, Константин увертлив. Державин упорно гонится… Вот настиг, ухватил… Но юноша выскользнул. Державин не рассчитал движения и, поскользнувшись на влажной траве, грузно упал на правую руку…
Все кинулись к нему, подымать и очищать стали.
Вдруг поэт скорчил гримасу и глухо застонал.
— Что с вами, что такое?
— Что случилось, Гавриил Романыч? — подойдя, спросила императрица.
— Да я… да вот… — Не досказав, с новым стоном Державин опустился на траву, бледный, без чувств. Его перенесли во дворец, позвали врачей. Оказался вывих.
— Печально кончились наши игры, — заметила Екатерина, когда ей донесли о результатах осмотра.
Но и с другой стороны игра эта кончилась не совсем хорошо.
Когда унесли поэта, общество еще осталось на лугу.
Елисавета с Голицыной отдалились от других, вошли в темную аллею и стали гулять в ней, по-дружески делясь маленькими секретами и впечатлениями.
Никто почти не заметил, куда ушли обе подруги, и не обратил внимания на их отсутствие.
Зубов, незаметно подойдя к гитаристу-виртуозу Санти, который о чем-то говорил со стариком Штакельбергом, спросил:
— Романс с вами?
— Готов, ваше превосходительство.
Итальянец передал Зубову свернутый в трубочку нотный листок, перевязанный красивой лентой.
— А вы не заметили, в какую сторону прошли Голицына и… великая княгиня?
— Я? Нет, генерал…
— Сюда, сюда… в эту сторону, — негромко сказал Штакельберг, глазами указывая место. — Я нарочно последил… За каскадом прямо…
— Благодарю вас…
И Зубов быстро направился в сторону совершенно противоположную, миновал лужайку и за кустами вернулся туда, где была указанная аллея.
Только один человек заметил этот маневр.
Александр со своим спокойным видом и ясным взором болтал с дежурным камер-юнкером — графом Растопчиным.
Что-то мелькнуло такое на лице собеседника, что заставило молодого князя не только насторожиться, но и кинуть незаметный осторожный взгляд в сторону, направо… Там заметил он среди зелени фигуру Зубова, который направлялся в ту же сторону, куда ушли недавно Елисавета и Голицына.
Чуть-чуть ярче блеснули глаза Александра. Но, не меняя тона и позы, он продолжал свою беседу с Растопчиным:
— Так ты полагаешь, мир с Турцией, заключенный еще в прошлом году, мало к чему обязывает нас? И через два года бабушка имеет право двинуть войска на Восток?.. Ты, конечно, шутишь, по своему обыкновению… Я понимаю тебя…

* * *

А Зубов быстро нашел обеих дам.
Он сделал вид, что это произошло случайно.
С опущенными глазами, погруженный в глубокую задумчивость, медленно побрел он по тенистой, полутемной аллее и, казалось, не видел ничего кругом.
Молодые женщины давно заметили фаворита, поняли его маневр и переглянулись с насмешливой улыбкой.
Почти поравнявшись с ними, слыша шелест платьев, шорох шагов по песку, он вдруг поднял свои красивые, хотя и не блещущие выражением глаза и даже издал легкий возглас удивления.
— Ваше высочество!.. Вот о ком думаешь… Я было и не заметил…
— Да мы видели. Такая задумчивость… Вы не стихи ли сочиняете, граф?
— О, нет… То есть… почти… Тут именно у меня романс… Новый, очаровательный… Позвольте вам показать?
Заинтересованные дамы закивали головой.
Он развернул листок и стал декламировать.
Первый куплет был без особого значения. Общие фразы о любви к ней.
Но второй Зубов прочел с особенным выражением, кидая пламенные и томные взгляды на Елисавету:
Судьба свершает преступленье!
Заставила меня желать ее воспламенить!
Давал своей жертве в искупленье
Права роковые — л ю б и т ь!..
Эту строфу Зубов даже пропел на мотив, подписанный под словами…
— Батюшки, как это печально! — едва не разражаясь смехом, подхватила задорная Голицына.
— Да, очень грустно… — отозвалась Елисавета.
— Как моя душа теперь. Я хотел просить ваше высочество… Ваше восхитительное пение… Райский голос… Если бы вечером, на маленьком концерте, вы пожелали осчастливить… спеть сей романс…
— О, нет, ни за что! Я боюсь. Не разучив… И это так печально… Нет, я прошу вас, увольте… Ах, вот и Александр… Он ищет нас, — обрадованно сказала Елисавета и быстро двинулась навстречу мужу, который медленно, с веселым, беспечным видом показался в конце аллеи и приближался сюда.
Зубов неожиданно очень нежно взял под руку Голицыну и почти на ухо, словно делая признание, зашептал:
— Как эти мужья всегда являются некстати… Но я на вас надеюсь. Вы одни можете ввести меня в рай… Уговорите нынче вечером княгиню исполнить мой романс…
И, так же нежно шепча ей всякий вздор для отвода глаз, прошел мимо Елисаветы и Александра, как будто и не думая о них.
Холодным, тяжелым взором проводил Александр плотную, теперь даже отяжелелую немного фигуру фаворита…

* * *

Вечером состоялся обычный домашний концерт.
Играли, пели… Лев Александрович Нарышкин изображал торговца Завулона, который всюду являлся с кучей золотых вещей по карманам.
Нарышкин тоже набил карманы мелкими вещицами, копировал говор и манеры Завулона Хитрого, который был одним из тайных агентов Англии при дворе…
Было очень весело.
Неожиданно после короткой беседы с Зубовым императрица обратилась к Елисавете:
— Дитя мое, вот тут генерал нашел какой-то очень интересный новый романс. У вас чудесный голосок. Я так люблю вас слушать! Больше, чем моих певиц, которым плачу десятки тысяч в год. Ваше пение я понимаю. В нем ласка матери ребенку, порыв жены к мужу… Хорошо вы поете. Вот не хотите ли посмотреть? Я вас послушаю.
Желание, высказанное императрицей, служило законом для всех окружающих.
Но Елисавета нашла в себе твердости дрожащим голосом заявить:
— Я совсем не в голосе… Простите, ваше величество… Другой раз…
— Если позволите, ваше величество, Варвара Николаевна знакома с романсом. Она нам споет, — вмешался снова Зубов, решивший поставить на своем.
— Ну, пой, дитя мое. Ты тоже очень мило поешь… Пой…
Овладев собой, сдерживая негодование против дерзкого фаворита, Голицына взяла ноты. Санти начал аккомпанировать.
Первый куплет, скучный и тягучий, даже лишенный опасных намеков, пропет.
Звучит рефрен. Начинается вторая строфа… Но находчивая девушка снова поет слова первого куплета. Все переглядываются.
Императрица, почти и не слышавшая пения, не любившая музыки, когда певица умолкла, обратилась к ней:
— Милочка, что это за иеремиада такая?
— Так точно, государыня. Истинная иеремиада… Самая скучная на свете, которую я лишь знаю.
Александр с незаметной улыбкой дружески поглядел на умную женщину.
Зубов, надутый, красный, отошел прочь и целый вечер был не в духе.
К концу вечера Елисавета шепнула Голицыной:
— Выйдемте вместе. Александр хотел с вами говорить…
Когда стали расходиться, Елисавета с мужем и Голицына втроем отправились еще прогуляться по тихим аллеям парка.
— Знаете, Зубов влюблен в мою жену! — сразу, неожиданно заявил Александр, держа под руку слева Голицыну, справа — Елисавету. — Что мы теперь будем делать?
— Быть того не может…
— Но, но… без хитростей… Вы знаете сами…
— Если он так дерзок, ваше высочество, если он сошел совсем с ума… надо его презирать…
— Гм… Это легко сказать… Теперь, когда… Ну да все равно… Ссориться с ним нет оснований… Но что всего противней — ему помогают почтенные люди… Княгиня Шувалова, старый дурак Штакельберг… Впрочем, мы еще подумаем… Вот ваша дверь, chere Barbe. Доброй ночи!

* * *

Говорят, хорошие, радостные вести должны разрушить трое дверей бриллиантовых, чтобы достигнуть человеческого уха. А печальные, горькие слухи, как легкий пух одуванчика, разлетаются по ветру, проникают повсюду и находят того именно, кому на душу должны лечь тяжким, свинцовым гнетом…
Екатерина и сама скоро стала замечать особое внимание, какое Зубов выказывал Елисавете, и с разных сторон полунамеками, улыбками, выразительными взглядами и пожиманием плеч, яснее, чем открытым доносом, многие из приближенных дали знать старой покровительнице, что ее молодой друг сердца если уже не изменил, то собирается это сделать и пока остается чист, но не по своей вине.
Зубов и сам по себе не нравился Елисавете, несмотря на ‘писаную красоту’ его, да и благоразумие подсказывало молодой женщине, что фаворит может и вольно, и невольно завести в беду ее и великого князя Александра еще больше излишней близостью, чем показной холодностью, даже искренней враждой.
Екатерина ничего не сказала фавориту, даже когда получила прямые доказательства до неприличия явного ухаживанья Зубова за женой ее родного внука.
Только к Мамонову немедленно полетело письмо… Очень дружеское, даже ласковое.
Раньше ей писал много и часто оставленный фаворит, не нашедший счастья в браке по страсти, каким был его брак со Щербатовой.
Но, не получая благоприятного ответа на все взрывы раскаяния, просьбы о прощении и намеки о возврате прошлого, граф Мамонов умолк.
Письмо Екатерины поразило его не меньше, чем тон самого послания, почти вызывающий на новые признания, предлагающий вернуться ко двору.
Пока он думал, что ответить, Зубову очень осторожно ‘друзья’ его, конечно настроенные самой государыней, дали знать о возникшей переписке.
Чего ждала Екатерина, то и произошло. Ей не хотелось первой нападать, и, согласно пословице, что на начинающего — Бог… Да! И могла опасаться оскорбленная женщина, что Платон помянет имя брата Валериана, ревновать к которому Екатерину он имел полное основание.
Она решила выжидать… и дождалась.
Объяснение произошло в первое же утро после сообщенных ему подробностей о неприятной переписке, причем Зубов получил в руки черновые наброски, даже не задумавшись слишком над тем, как они попали к лицу, предающему Екатерину.
Кончив доклад о более важных делах, о том, как успешно идет преследование мартинистов здесь и в Москве, насколько подвинулись приготовления к персидо-индийскому походу, фаворит вдруг мягким, но звенящим, напряженным голосом спросил:
— А что, ваше величество… Вот теперь надо много людей повернее к делу поставить. В Москве и здесь… Что, если бы графа Александра Матвеевича вызвать?
— Какого графа Александра… — как будто не сразу вспомнив, переспросила Екатерина. — Да ты что?! — вдруг с хорошо разыгранным изумлением заговорила она. — Ты это про Мамонова? Да какая муха нынче нас укусила?
— Нисколько, ваше величество, — по-французски продолжал Зубов, как бы желая, чтобы холодные обороты чужой речи подчеркнули содержание делового разговора. — Я по совести. Вы изволите доверять бывшему своему любимцу. А это много значит. Не зря же такая доверенность. Видно, что стоит он ее… И… — Зубов набрал воздуху, словно подбодряя себя. — И слышал я — снова теперь переписку с графом возобновить изволили… Вот я…
— Переписку? С графом? Да кто тебе сказал? Кто это посмел?..
— Никто, ваше величество… Случайно это вышло… Люди толковали, не знали, что я слышу. Тут никто не виноват…
— Ты еще покрываешь? За мной шпионят, значит? Я уж не вольна писать, кому хочу? Если справилась, как там живут они с женой, что же в том?..
— Если бы даже и сюда звали графа — тоже ваша воля! — выпалил Зубов, давая этим знать, что ему известно точно содержание письма…
— Вот как! Не подивлюсь, если и брульон попал к вам, генерал, который я в корзину бросаю по доверчивости к людям моим порой. Это никто, как Захар… Или одна из девиц моих, к вам неравнодушная… Вы и их очаровали вашими глазами, как чаруете вон внучку мою, княгиню великую… Елисавету…
Настала очередь Зубову притвориться изумленным, сдержанно-негодующим.
— Я?! На великую княгиню?! Глаза!..
— А то что бы еще? Руки коротки, сама понимаю. Она молода — раз. Муж у нее красавец — два. Наследник трона — три… Если с ней не горяч, так и с другими не пылок нисколько — четыре. Чего же ей отвечать на вздохи и стрелы чужих глаз, хотя бы и таких красивых, как ваши?! Понял?! На первое время попомни эти мои сентенции. И не будем больше говорить ни о письмах моих Мамонову, ни о вздохах твоих под окнами внучки, о серенадах, в ее честь даваемых… О романсах, которые приказывал слагать от имени своего для той же княгини Елисаветы. Видишь, и я кое-что знаю… Положим, молода она, хороша, как утро… И близко вы друг от друга… Но об этом я подумала… Дворец построю внуку особенный в Царском… И не будет тебе летом искушений… А зимой… Зимой, поди, они теперь реже станут бывать у нас… Может быть, семья прибавится… Хотя и плох внук на этот счет, как сказывают… Словом сказать, помни. А я забыть постараюсь и проказы твои, и графа в красном кафтане… Доволен? Перестал брови хмурить? И слава Богу. Будем кончать дела твои.
Вечером, говоря с Анной Никитишной Нарышкиной о сцене, которая разыгралась у нее с фаворитом, Екатерина между прочим сказала:
— Что его винить? Оба молоды. Я понимаю. Да и своего уступать не хочу… Знаешь, тут вышло по старой скороговорочке французской, которой учила меня еще в детстве m-lle Кардель: le ris tenta le rat, le rat tente tata le ris. Попробуй сразу выговори так скоренько…
Екатерина даже пропела скороговоркой мудреную фразу, как, должно быть, делала это в детстве.
— Вот и тут: рис приманил крысу… Крыса — взманенная — хотела попробовать рису!.. Да не удалось… Бедненький, ты бы видела его рожицу. Делаю вид, что сердита. А сама бы так и поцеловала моего милого генерала!..
На этом и кончился роман Зубова с Елисаветой — на самой своей завязке.
Мамонов тоже не помешал. Взвесив все шансы, влияние Зубова, его силу, при помощи которой фаворит-пигмей свалил колосса Потемкина, Мамонов очень осторожно, ссылаясь на недуги, отказался от предложенной ему чести возвратиться в Петербург.
‘Хотя высшим счастьем почел бы служить моей великой государыне, хотя бы в самой последней должности, да, видно, Бог не хочет! Его воля!’ — так позолотил свой отказ ‘красный кафтан’, теперь давно потемнелый, смирившийся.

VI

‘ШАХ КОРОЛЮ!’ — ‘МАТ КОРОЛЕВЕ!’

Осенью того же года снова появился на дворцовом горизонте второй Зубов, Валериан, хотя и в очень печальном виде.
Посланный в Польшу для получения чинов и орденов, ничего там, конечно, серьезного не делая, Валериан во время какой-то разведки наткнулся на отступающий польский отряд.
Небольшое ядро, пущенное поляками, ударило по ногам ему и ехавшему рядом с Валерианом офицеру.
Левая нога Зубова и правая офицера были раздроблены.
Собрались доктора. Все внимание обратили на Зубова. А когда подошли к офицеру, оказалось, что он истек кровью и умер…
Валериан, конечно, был спасен.
Екатерина плакала, когда узнала о несчастии ‘писаного мальчика’. Она послала ему удобную коляску для возвращения в Петербург, десять тысяч червонцев на дорогу, ленту Андрея Первозванного для утешения в горе, чин генерал-майора ему, юноше двадцати лет… Триста тысяч рублей затем были даны ему на погашение всех долгов…
Милости посыпались без конца…
Когда Валериан в кресле появился в покоях Екатерины, она искренно плакала от печали, но тут же заметила, что он очень возмужал и стал куда красивее брата… Сохранилась даже записка, полученная Валерианом, в которой сказано: ‘Весьма рада, что понравилась вам накануне…’
Но Платон и брату не позволил занять много места в сердце своей покровительницы. После разных колебаний именно Валериану было поручено главное начальство над армией, отправляемой на Кавказ и дальше — в Персию, в Тибет.
‘Вон из глаз — вон из сердца’, — совершенно основательно полагал Платон.
И он не ошибся.
Начало широко задуманной, почти несбыточной кампании было довольно счастливо, несмотря на многие недочеты. Правда, Валериану на руки было дано три миллиона рублей, но он скоро все истратил и стал требовать новых денег, припасов и людей… Однако дело шло хотя бы потому, что сопротивляться на местах было некому.
15 февраля 1796 года обвенчали Константина с такой же очень юной принцессой Анной Кобургской, едва достигшей четырнадцатилетнего возраста. Муж и жена ссорились, и новобрачный даже щипал и бил свою молодую, если очень выходил из себя. Бабушка не только должна была мирить детей, но и брала Константина из Шепелевского дворца, отведенного новобрачным, под свою строгую опеку, поселяла в покоях Зимнего дворца…
Только таким образом можно было смирить причудливого юношу, который заряжал живыми крысами пушку в дворцовом манеже и стрелял этим необычайного свойства ядром в намеченную цель… Да и людям приходилось много выносить от юношеской жестокости и необузданности молодого великого князя…
И только императрица могла укрощать эту неподатливую натуру.
В конце мая гром пушек возвестил столице о первой победе, одержанной на Кавказе индийской армией ее величества. Валериан Зубов взял Дербент, возобновив победу Петра Великого, которому этот город однажды уже сдавал свои ключи.
25 июня у Павла родился третий сын — Николай.
Платон Зубов по поводу всякой новой радости или сюрпризом получал какую-нибудь милость от Екатерины или прямо выпрашивал то, чего желал…
Обладая титулом светлейшего князя, получив главное начальство над Черноморским флотом, этот ‘бескровный’ победитель, домашний герой не знал даже, чего ему больше желать.
Последний план, намеченный им вместе с Екатериной относительно брака молодого шведского короля Густава Адольфа с внучкой императрицы Александрой Павловной, неожиданно также принял весьма благоприятный оборот.
Сначала и сам Густав, и опекун его, жадный, хитрый герцог Зюдерманландский, были против этого союза.
Но усилия официальных русских дипломатов и частных агентов Екатерины, покладливость регента, полагавшего, что товар надо отдавать тому, кто больше платит, — все это помогло Екатерине и фавориту поставить на своем.
14 августа прибыли в Петербург два шведских графа: Ваза и Гага, дядя-регент и племянник-король, который через несколько месяцев, по достижении совершеннолетия, сам должен был приняться за управление страной. Желанные гости остановились у шведского посланника Штединга. Екатерина, еще проживавшая в Таврическом, в своей осенней резиденции, приехала утром в Зимний дворец.
Торжественный вид имела первая встреча короля и княжны Александры.
Парадный зал был почти переполнен придворными и высшей знатью, допущенными к участию в большом выходе императрицы.
Широко распахнулись двери, и Екатерина II показалась рука об руку с Густавом IV.
Семнадцатилетний король, высокий, стройный, со своими золотистыми, длинными кудрями, в черном шведском костюме, казался олицетворением рыцарской красоты и ловкости. А его манера — серьезная и важная, истинно королевская — еще усиливала впечатление, какое производил он на окружающих.
Екатерина всегда умела носить свой сан. А теперь, довольная, радостная, словно помолодевшая на много лет, она была просто великолепна столько же своей осанкой, гордым постановом головы, блеском глаз, сколько и роскошью царских одежд и регалий.
Особой группой стоит вся ‘гатчинская семья’: цесаревич с Марией Федоровной, обе великие княжны, Александра и Елена — девочка двенадцати лет.
Взоры всех направились в эту сторону, когда императрица подвела гостя к Павлу, к его семье, и наступил момент первого знакомства между двумя юными существами, которых задумали соединить навеки еще раньше того, чем они увидали друг друга.
От этого мгновенья зависело так много…
О том, что Густав, красивый, юный, озаренный величием королевского сана, может не понравиться невесте, — об этом никто и не думал.
Давно при дворе известен был забавный случай: бабушка-императрица взяла на колени малютку-княжну Александру и стала ей показывать портреты юных принцев, собранные со всех концов Европы, потом ласково спросила ребенка:
— Ну какой же тебе нравится из них больше всего? За кого я выдам тебя, скажи, малютка?
После небольшого серьезного раздумья, еще раз переглядев некоторые особенно приглянувшиеся ей лица, девочка, застенчиво оглядевшись, не смотрит ли кто-нибудь еще, кроме доброй бабушки, указала на портрет шведского принца…
И теперь этот красавец — выросший, возмужалый, уже не принц, а король — явился сюда, словно по велению доброй феи из сказок.
То вспыхивает яркой краской лицо девушки, то бледнеет она и незаметно касается плеча сестры, стоящей рядом, как будто боится упасть от слабости.
Опущены глаза у княжны. Но ей сдается, она видит, как он, герой ее заветных мечтаний и снов, легкой и гордой походкой скользит по паркету, озаренный лучами ясного осеннего солнца, проникающего в зал…
Дыхание занимается у девушки.
Вот он заговорил.
Этот молодой, но решительный, сильный звук голоса положительно заставил ее затрепетать, как от удара электрической волны.
Она что-то лепечет в ответ на официальное приветствие, когда умолк голос отца и перестала говорить великая княгиня — мать…
Видя, что делается с дочерью, великая княгиня снова обратилась к гостю, желая отвлечь его внимание от девушки:
— Благополучно ли был совершен переезд? Нравится ли графу столица империи?
И еще два-три общих, избитых вопроса…
Густав отвечает. Он тоже понял, что девушка слишком сильно смущена, и старается не глядеть в ее сторону. Но, словно против воли, его ясные, какие-то холодные, но вместе с тем и пронизывающие, горящие стальным блеском глаза с особенным вниманием и любопытством скользят по девушке, словно ощупывают ее с ног до головы незримыми щупальцами.
‘Недурна собой, но и не красавица… Еще немного тонковата, но это ничего, пройдет… — думал искушенный уже во многом жених. — Прелестный рот, глаза… Улыбается так мило, грустно немножко, но по-детски… И… вот не могу понять: что это есть еще в девушке, что так привлекает глаза и мысль? Надо будет разобрать…’
Так думал про себя наблюдательный, не по летам зрелый и вдумчивый юноша. Он не знал, что сила, влекущая его, таилась в любви, сразу и бесповоротно вспыхнувшей в душе, во всем теле здоровой, чистой девушки.
Сама того не сознавая, в эту минуту первой встречи княжна полюбила еще не нареченного ей жениха, вся потянулась к нему, как тянется в засуху цветок навстречу первым каплям дождя, упавшим с потемнелого неба…
Не чуяла бедная малютка, что эта первая, весенняя буря надломит ее навсегда. Не думал об этом и принц.
Его лицо приняло менее холодный, не такой королевски-надменный вид. Даже более мягким блеском загорелись светлые глаза, упорный взгляд которых напоминал выражение глаз у полупомешанных иллюминатов или фанатиков-северян, которые еще недавно в России запирались целыми толпами в деревянных срубах и там сжигали себя с женами и детьми, испепеляя тела ради спасения души.
На один миг даже насмешливая улыбка, как серая змейка, скользнула у него по молодым, но строго сомкнутым губам, когда от невесты король перевел взор на Павла и Марию Федоровну.
Трудно было придумать пару, более не подходящую друг к другу.
Худенький, маленький, нервный, весь словно покалываемый изнутри и волнующийся от того, вибрирующий, стоит Павел. Рядом с женой он кажется совсем юношей, недоростком. Его некрасивое лицо теперь особенно неприятно, так как Павел весь одеревенел в строго величественной позе. Неудачная попытка делает совсем забавным Павла.
Болезненно самолюбивый, чуткий порою до ясновидения, он словно ловит скрытые улыбки, переглядыванье, слышит легкое перешептыванье и колкости, которые кое-где, по углам срываются на его счет…
Гнев подымается в узкой, чахлой груди Павла, стянутой парадным мундиром.
Он едва сдерживается, чтобы не запыхтеть, не зафыркать, как делает это дома, если недоволен, раздражен чем-нибудь…
Только выпученные, как у лягушки, глаза бегают быстрее обычного да скулы шевелятся от напряжения на этом забавно строгом, одеревенелом лице…
Крупная, полная, любезная, уступчивая, даже сентиментальная до слезливости на вид, великая княгиня смотрела так кротко и наивно, чему особенно помогали ее светлые, высоко приподнятые брови, придавая пухлому лицу выражение постоянного изумления.
Но за этой расплывчатой внешностью таилась немецкая холодная рассудительность, упорная настойчивость, которую часто проявляла княгиня при осуществлении своих желаний. Выдержка и такт этой женщины в конце концов дали ей известного рода влияние и над необузданным Павлом, хотя он того не сознавал, а жена старалась тщательно маскировать свою силу под личиной покорности и личного безволия.
Не совсем ясно, но такие же соображения мелькнули в голове Густава, когда он быстрым и внимательным взором всмотрелся в великую княгиню.
‘Дети совсем не похожи на него, — окидывая взором обоих великих князей и двух сестер-княжон, решил Густав. — Это хорошо… Вот только разве этот мальчик…’
Король остановился на мгновенье на Константине, схожем с Павлом, но по фигуре и манерам напоминающим скорее мать, чем отца.
Неожиданно самая неподходящая, дикая мысль мелькнула в причудливом мозгу юного короля: ‘У княгини такой пышный бюст… Как он может обнять жену своими коротенькими, тоненькими руками?.. Должно быть, это ему не удастся никогда!’
И, словно желая глубже спрятать эту глупую догадку, Густав с самым серьезным и почтительным видом обратился к великому князю:
— Ваше высочество, я так много слыхал о вашей любви к армии и к военному делу вообще… Надеюсь, вы не откажете познакомить меня с ходом ваших занятий.
— Для меня нет ничего интереснее военных наук и упражнений.
С некрасивым, одеревенелым лицом Павла мгновенно совершилось полное превращение.
Выпяченные, крепко сжатые губы сложились в искреннюю улыбку, такую наивную, детскую, какой нельзя было, казалось, увидеть на лице некрасивого, желчного человека сорока двух лет. Вокруг глаз, тоже проясненных и подобревших теперь, сбежались лучами тонкие морщинки, две глубокие складки по бокам носа пролегли еще глубже, так что получилась странная смесь: детская добрая улыбка на злом лице старика.
Умышленно или случайно, но юный король сделал очень удачный ход и сразу завоевал расположение Павла.
— Милости просим, когда угодно. Буду рад вас видеть… Если не поскучаете в моем тихом уголке! — ласково кивая Густаву, своим резким голосом сказал Павел.
Откланявшись великому князю, Густав невольно обратился к императрице.
Екатерина все время, пока король знакомился с внучкой, говорил с ее невесткой и сыном, так же пристально, даже не маскируясь, наблюдала за юным гостем.
Ей хотелось, конечно, вперед угадать, какое впечатление на юношу произвела девушка, а вместе с тем видеть, как сделает свои первые шаги при чужом дворе, в большом незнакомом обществе этот юноша король, о котором уже ходило столько разноречивых слухов.
Экзамен был выдержан превосходно.
Густав, обернувшись, встретил лучистый, ясный взгляд императрицы, такой живой, юный, что его странно было наблюдать на брюзглом, старом лице этой женщины шестидесяти семи лет, как ни молодилась она вообще, как ни оживлена была приятной картиной, которая развернулась перед ней теперь.
— Главное сделано, милый кузен. Теперь я вам представлю моих ближайших друзей, — сказала Екатерина. — А между прочим, должна вам сознаться, будь я моложе, право, сама бы полюбила вас, sire!
— Одним только могу ответить, ваше величество: прошу позволения поцеловать руку одной из величайших монархинь нашего времени…
— О, нет, нет… Я не могу забыть… никогда не забуду, что граф Гага — король!
— О, если вы не допускаете, чтобы я коснулся руки императрицы, дозвольте поцеловать руку дамы, к которой я давно чувствую глубокое почтение и удивление неподдельное…
— Вы умеете говорить… Приходится вам уступить! — смеясь, согласилась императрица, затем они сделали шаг к толпе близких к Екатерине придворных, стоящих впереди других групп…
А общее внимание теперь естественным образом перешло на спутника короля, на графа Вазу, как он называл себя, вернее, на регента, опекуна юного короля, на герцога Зюдерманландского.
Он составлял такую же противоположность племяннику, как Павел своей жене. Маленький, толстенький, с одутловатым, красным лицом, он вдобавок сильно косил глазами. Но глаза эти бегающие искрились весельем, хитростью, умом.
Влажные, красные губы сердечком часто складывались в лукавую, веселую улыбку. Тонкие ноги-спички как-то забавно торчали из-под нависающего большого брюшка и даже словно гнулись под его тяжестью.
Уже не молодой, с седеющими волосами, регент отличался живостью и ловкостью движений, составляя полную противоположность с королем, который словно рассчитывал каждый свой шаг, каждое движение.
Одна особенность сразу кинулась в глаза придворным: в разговоре регент свою шляпу держал перед собою, тульей вниз, как держат бродячие артисты, обходя публику для сбора добровольных лепт.
В то же время его маслянистые, вечно смеющиеся, острые глазки с особенным вниманием останавливались на самых свежих и хорошеньких личиках придворных дам, казалось, скользили по их шейкам, спускались по линиям декольтированного лифа, словно стараясь лучше разгадать все прелести, скрытые под кружевами и плотными тканями.
Первый обратил на это внимание грубовато-насмешливый Константин Павлович:
— Посмотри на этого щелкунчика, Александр, — обратился он к брату, — вот забавная фигура. Особенно когда стоит рядом с королем. Если бы уметь рисовать, новая картина была бы: Гамлет, печальный принц, и Санхо-Панхо… А как он пятит свой животик… А как пялит глазки косые… Вон теперь прилип к вашей Варе Голицыной… Так, сдается, и норовит крысой юркнуть ей за лиф, да и не вылез бы из теплого места… Ха-ха-ха… Губа не дура, выбрал самую хорошенькую… А шляпу, шляпу как держит! ‘Подайте на бедность!..’ Жаль, что рублевки со мной нет, так и кинул бы ему, словно нечаянно, в шляпу… Порадовался бы раскосый швед!
Все это было сказано почти вслух, а громкий смех привлек общее внимание.
Старший брат укоризненно покачал головой и отошел.
Павел весь побагровел, но ничего не сказал. Воспитание сыновей было отнято у отца, и Павел даже с некоторым злорадством смотрел, как юноша семнадцати лет, женатый великий князь несдержанно ведет себя в такую торжественную минуту.
Подошел Салтыков, что-то пошептал Константину.
— Что же я делаю? — почти громко ответил Константин. — Или теперь такое печальное собрание, что и посмеяться не…
Он не докончил.
Екатерина, давно заметившая, что ее младший внук, по своему обыкновению, держит себя слишком непринужденно, сначала делала вид, что не слышала хохота, не замечает тревоги, поднятой молодым великим князем.
Но тот не унимался.
Оставя короля беседовать с Зубовым, который все время стоял за ее плечом, в расстоянии полушага, и с графиней Шуваловой, Екатерина подошла к Марии Федоровне, словно желая ей что-то сообщить, а по дороге только подняла строгий, тяжелый взгляд на расшалившегося внука.
Тот сразу умолк, даже не договорив начатой фразы, и незаметно стал подвигаться к выходу, не дожидаясь, пока уйдет императрица, давая тем знак, что прием кончен…

* * *

После приема, который своим многолюдством, блеском, богатством обстановки и нарядов произвел впечатление и на юного гордеца Густава, начался ряд праздников у первых богачей и вельмож, у посланников и великих князей, сменяясь приемами и балами во дворцах — Зимнем, Тавричевском, давались концерты и спектакли в Эрмитаже, сжигались блестящие фейерверки, гремела музыка на парадах, и стройно шли рядами лучшие полки гвардии, потревоженные ради высокого гостя от своей ленивой, веселой жизни, поставленные напоказ, как цвет русского войска…
Графы Остерман, Строганов, Безбородко и Самойлов, затем Лев Нарышкин, пользуясь хорошими днями, давали роскошные балы, сжигали тысячи потешных огней у себя на богатых дачах, не уступающих дворцам столицы.
Оживление охватило всех. Даже в мрачном Павловске и молчаливой Гатчине словно зашевелилось, затрепетало что-то.
Правда, Павел, упорный в своем одиночестве и отчуждении от ‘большого’ двора, почти не показывался нигде. Но Мария Федоровна поневоле изменила обычный образ жизни.
Два-три раза в неделю, а то и чаще она отвозила дочь в Таврический дворец или в Эрмитаж, смотря по тому, где в этот день пребывала императрица, какой бал назначался там, полусельский или дворцовый, в галереях и залах Зимнего дворца, в театре или в покоях уютного Эрмитажа.
Часто великая княжна с матерью оставались ночевать в Петербурге, где для этого были отведены особые покои в Таврическом и Зимнем дворцах.
Тогда курьеры мчались от жены к мужу, передавали частые, короткие записочки, в которых Мария Федоровна извещала Павла обо всех событиях дня, бросая искры веселья и радости в серые сумерки, какие умел создать вокруг себя подозрительный, вечно раздраженный и озлобленный цесаревич.
В обычное время придворный Петербург представлял из себя странное и запутанное зрелище.
Он делился не только на ‘большой’ и ‘малый’ двор Екатерины и Павла, был еще двор цесаревича Александра, ‘молодой’ так называемый, но уже имеющий значение благодаря той особенной любви, какую питала бабушка к своему старшему внуку и ‘наследнику’, как добавляли недруги Павла, хорошо осведомленные в этом отношении.
Был недавно образованный ‘константиновский’ двор, очень немногочисленный и незначительный пока, во главе которого стоял гофмаршал, полковник гвардии князь Борис Голицын.
Затем, кроме ‘заднего’ двора, или basse cjui самой Екатерины, в виде ее любимой Перекусихиной, Нарышкиной, Протасовых, Захара и других незаметных, но очень влиятельных людей, у Платона Зубова тоже составился свой ‘птичник’, главным лицом в котором был граф Морков, как ‘свой’, но не менее сильными считались и некоторые иностранцы вроде графа Эстергази, пройдохи Альтести, дельца де Рибаса и других, кончая поэтом, певцом Фелицы Державиным, стихотворцем Эмином и секретарем Грибовским.
Конечно, все эти ‘главные’ дворы, дворики, задворки и всякие придворные закоулки соперничали между собой, подкапывались друг под друга плотными рядами и в одиночку, старались урвать как можно больше из той лавины милостей и земных благ, какие сыпались из рук щедрой хозяйки всего царства, из рук Екатерины.
Кроме такого явного переплета интересов и столкновения страстей, существовали тут и другие, более скрытые, но еще более связующие отношения.

0x01 graphic

Великие князья
Александр и Константин Павловичи
и великие княжны
Александра, Елена, Мария и Екатерина Павловны
Лица, служащие при разных, словно бы и враждебных один другому лицах и дворах, были одного класса, имели общие интересы, несмотря на кажущуюся взаимную враждебность. Большинство состояло в родственных или давних дружеских связях… Случайно открывалась вакансия при каком-либо дворе или дворике.
Уж чужой туда мог попасть очень редко, по воле необычайного случая…
А всегда вакансии замещали своими.
Дядя служил при императрице, племянники и племянницы при Павле или при юных великих князьях…
По фронту велась показная война. Придворные Павла старались на глазах у него даже не разговаривать с приближенными Екатерины. А между тем и Павлу исправно переносилось все, что делается при ‘большом’ дворе, и самые близкие к нему люди служили агентами Екатерины, оправдывая себя лишь тем, что они так поступают для блага великого князя, который сам не понимает своей пользы, вредит сам себе неосторожными поступками, поправить которые и стараются эти непрошеные друзья-предатели…
Разумеется, со временем все тайное делалось явным, и тяжело дышалось зачастую при блестящем дворе Екатерины…
С появлением коронованного гостя сразу все изменилось.
Мелкие по большей части, но тем более жгучие пререкания, столкновения разных интересов, переплет интриг и встречных подвохов на время как бы оборвался, вытесняемый одним новым, общим, крупным интересом — удачным исходом такого необычайного сватовства.
Екатерина могла по праву торжествовать и забыть всякие домашние дрязги, неурядицы, семейный и иной разлад.
Король шведский и принц-регент явились к ней как два посланца ото всей Европы, подтверждающих огромное значение и силу этой государыни среди других властителей мира.
Правда, до сих пор, желая женить внуков и сына, она вызывала в столицу своего царства иностранных принцесс и делала выбор.
Одиннадцать таких невест для одного жениха — Константина — еще недавно вызвала она поочередно сюда. И те приехали, выдержали смотрины и уехали, одаренные, правда, но все же с клеймом неудачных невест, не подошедших для русского великого князя, а главное, забракованных его великой бабушкой…
И только одиннадцатая, бедная, но высокородовитая Юлиана Саксен-Заальфельд-Кобургская удостоилась избрания.
Теперь же к Семирамиде Севера явился настоящий король древней династии, пришел на поклон и просил руки одной из внучек императрицы.
И забыты стали другие злобы дня. Пиры затевались за пирами. Все были рады, что можно снять будничные одежды, отказаться от обычной, показной или искренней, утомляющей душу вражды, можно проявить неподдельное или даже показное, но радующее душу дружелюбие и приязнь…
Так самые ожесточенные враги, две армии, беспощадно истребляющие друг друг целыми месяцами в ежедневных стычках, пользуясь часами перемирия, убирают раненых и мертвых, братаются друг с другом, как истинные храбрецы, и вместо смертельных ударов, свинца и огня несут друг другу все, что сохранилось лучшего в обозах обеих армий, правят одну братскую тризну по убитым…
Платон Зубов тоже веселился и считал себя вправе радоваться чуть ли не наравне с Екатериной. До сих пор он только принимал милости, изливаемые на него государыней, упрочить старался личное положение и устранить врагов, из которых даже самый крупный — Потемкин не устоял и не пережил тяжелого падения…
Нового фаворита скорее боялись, чем любили окружающие. И он это понимал, хотя наружно окружающие наперерыв выражали временщику самую беспредельную преданность, холопскую угодливость.
Александр, осторожный, мягкий и такой податливый ко всему, что исходит от бабушки-императрицы, явно старался быть приятным Зубову.
Несдержанный с лицами, зависящими от него, с теми, кто слабее, необузданный Константин в душе был очень робок, любил себя и все радости, все удобства жизни, боялся строгих мер, какие могли принять против него, был вежлив со всяким из окружающих, если тот умел проявить силу характера и самостоятельность.
А перед Зубовым юноша склонялся без разговоров. Он прибегал к его поддержке в случае нужды, выказывал ему открытое расположение, хотя искренно любил отца и знал, как тяжело приходится порою Павлу от влияния Зубова.
Но Зубов был тут налицо. Зубов был почти всемогущ при дворе.
А отца великие князья видали с самого рожденья очень редко. Павел не мог вызвать их к себе, не справясь предварительно у Салтыкова, как императрица решит на этот счет, удобно ли в данную минуту свидание.
И буквально случалось, что в продолжение целого года отец не больше разу видел и говорил со своими двумя сыновьями.
Не удивительно казалось окружающим, что и оба великих князя подчинились влиянию Зубова.
И теперь, обезопасив себя, Платон Зубов как бы начал проявлять другого рода деятельность. Он строил завоевательные и династические планы… И эти планы пока удавались — по крайней мере поначалу.
Индо-персидский поход, конечно, требовал больших денег. Но начался при хороших предзнаменованиях.
После Дербента и Баку стояло на очереди взятие Шемахи, как о том пришли недавно вести от Валериана.
Правда, и об этих победах, и о всем походе недруги фаворита немало злословили между собой.
Говорили, что Дербент, лишенный защиты, сдался сам без боя, и пришлось разыграть русским войскам комедию приступа и боя, чтобы усилить заслугу, чтобы можно было получить побольше наград… Вспоминали и старый, полузабытый, известный лишь близким к Екатерине людям, ‘секретный’ проект Потемкина.
Еще лет пятнадцать тому назад светлейший предлагал императрице, пользуясь ‘персидскими неустройствами’, занять Баку и Дербент, присоединить Гилянскую провинцию и все это назвать Албанским княжеством, посадив там великого князя Константина как претендента на престол Византии, в ожидании, пока его полки войдут с распущенными знаменами в древний град Константина…
Но одно дело задумать, другое — осуществить широкие замыслы.
И невзрачный, такой мелкий, как казалось всем, Платон Зубов приступил к осуществлению великих дел, достойных Екатерины и ее царства…
Теперь второе: брак короля с внучкой императрицы…
Эта мирная победа — нравственное завоевание сулило, пожалуй, не меньше, чем далекие завоевания в горах Кавказа, в равнинах Индостана, оплаченные русской кровью, миллионами русских денег…
И здесь тоже пока удача улыбается фавориту.
Он сам и его доверенный секретарь Морков ведут переговоры об условиях предстоящего союза.
Решительное слово не сказано еще Густавом. Но девушка ему понравилась.
Он не стал сразу на дыбы, не отказался от всяких переговоров, как можно было ожидать от взбалмошного и упорного юноши.
Об этих качествах кое-что стало слышно уже и при русском дворе.
Дядя-опекун, как бы желая свалить с себя всякую ответственность на случай возможной неудачи, не постеснялся выдать некоторые семейные тайны, рисующие характер Густава не совсем в розовом свете.
Но Зубов только улыбнулся любезно в ответ.
— Наша государыня сумеет смягчить и не такого юного льва, если понадобится! — заметил он.
— Дай Бог! Очень желаю скорейшего и благого конца, — отозвался регент и перешел к другим вопросам, к разным подробностям предстоящего брачного договора.
О ходе переговоров, конечно, извещают Екатерину и Густава.
И только когда он примет основания договора и сделает предложение невесте официальным образом, можно будет считать дело поконченным.
Однако никто почти не сомневался, что все так и будет. А Платон Зубов — менее всех.
И весел, рад от души, гордится своей дипломатической удачей фаворит.
Он хотел бы перестать быть забавой, игрушкой старой повелительницы, хотел бы явиться ее настоящим помощником в делах правления, правителем не ради прихоти, а по праву ума и гения…
Как будто налаживается все это…
Даже Екатерина с большим вниманием прислушивается к каждому слову, к планам и советам любимца, которого раньше только тешила и баловала, как пожилые мужья тешат молодых, причудливых жен…
Довольный таким положением вещей, Зубов вместе со всеми отдается широкой волне веселья, охватившей двор.
Клонится к закату солнце, и вот уже пурпурным, пылающим диском на краю зеленовато-голубых небес повисло над далекой линией горизонта, где темнеющая гладь воды переливается в прозрачную даль неба.
По зеркальной глади Невы мчится большой, тяжелый катер с красивыми парусами, с богатым навесом, устроенным на палубе.
Пенится, закипает прозрачная вода под ударами сильных весел. Легкой зыбью разбегается волна, поднятая грудью баркаса, режущего зеркальную гладь…
Зубов, окруженный своими приближенными, сидит под навесом.
Он весел, смеется, сыплет шутками, против обыкновения.
Вот, глядясь в спокойные воды, затемнели очертания богатой дачи графа Строганова. Нездоровье задержало его дня на два дома, и теперь фаворит едет лично навестить друга императрицы и ‘привести его к ней живого или мертвого’, как был отдан шутливый приказ.
На даче уже знают о прибытии незваных, но желанных гостей. Многочисленная челядь в лучшей ливрее толпится у пристани.
Пушки, из которых обычно салютуют в разные торжественные минуты, заряжены. Пушкари на местах.
Не доезжая до причалов, катер стал бортом и дал полный залп из нескольких орудий, которыми он вооружен.
Сейчас же с берега ответили ему другим залпом…
Еще, еще… Катер пристает к берегу. Сидящие высыпают толпой, идут на приступ.
Хозяин встречает нападающих на террасе, поддерживаемый еще ради слабости…
Клубы дыма, свиваясь и тая на воздухе, несутся вдоль по реке…
Нападающие берут в плен хозяина, садятся в катер и при новых залпах плывут обратно…
Солнце село. Легкий пар клубится над Невой…
Кутается в меха старый граф и говорит:
— Что поделаешь! Матушка наша из гроба подымет человека, ежели пожелает… Ваш пленник… Увижу ее, авось сразу лучше станет.
Плывет богато убранный катер. Шелестят ткани, плещут волны, вокочут весла, ударяя по воде. Полный месяц все ярче и ярче вырезается на потемнелом далеком небе.
Во дворце свет, веселье, музыка, танцы, игра.
Завтра — у Безбородко, потом у Кобенцеля, у Штединга…
Клубится веселье волной.
И только один Павел стоит непоколебим в стороне от этого веселья, не меняя свой затворнический, полумонашеский, полулагерный образ жизни в Гатчине.
Пришлось заглянуть сюда и приезжим гостям.
Племянник и дядя явились к Павлу почти безо всякой свиты, запросто, задолго до большого бала, который, согласно расписанию, пришлось дать великому князю у себя.
Если шумный блеск двора Екатерины не ослепил молодого короля, то совсем не понравился ему уклад жизни в резиденции Павла.
Тихий, мрачный дворец, прямые линии, бедность, сквозящая повсюду… Оклики часовых, рокот барабанов, заменяющий сладкие звуки камерных музыкантов и певцов, — все это нагоняло печальное настроение на юного, живого, впечатлительного короля. Сначала его забавлял вид длинных кафтанов старинного прусского покроя, узкие галстуки, огромные шпаги, подвешенные сзади между фалдами, и большие пудреные букли, в которых, согласно здешним правилам, явились к отцу оба великих князя, Александр и Константин, обычно блистающие у бабушки в роскошных кафтанах с кружевами.
Но оба они держались здесь так неловко, принужденно, что становилось неприятно за них. Даже сорванец Константин едва решался поднимать глаза на отца и отвечал по военному артикулу: кратко и отрывисто.
Только присутствие очаровательной княжны Александры Павловны и живой болтушки княжны Елены Павловны скрасило эти часы долгого вынужденного визита.
Даже громкий вздох облегчения вырвался у юноши короля, когда опустился за его коляской шлагбаум гатчинского шоссе, когда темный, печальный дворец остался совсем позади.
— Как будто вам не совсем здесь понравилось, мой друг? — осторожно задал вопрос регент, чуть щуря свои хитрые, вечно смеющиеся косые глаза.
— А вам так понравилось, что вы, пожалуй, не прочь и еще побывать в этом веселом уголке у веселых хозяев? — задал встречный вопрос король.
— Хочешь не хочешь, а придется еще посетить и летнюю резиденцию этого строгого папаши — Павловск. Мы же обещали… И на этот раз с ним будет все покончено. А вот на будущее время если?
— Что ‘если’? Как не люблю я эти ваши полуслова, дядя… Говорите прямо. Только раздражаете меня из-за каждого пустяка.
— А вы, мой друг, не раздражайтесь по пустякам. Это вредно и молодым, и старым. Особенно короли должны помнить об этом. Сколько пустяков им приходится обходить всегда! Уж не говоря о серьезных препятствиях… Ну, ну, я сейчас скажу, о чем начал перед этим. Узел, очевидно, завязывается крепче, чем мы ожидали сначала. Вам не надо напоминать, как пришлось пуститься в далекий путь? Мне, как регенту, выбор предстоял не из легких: или ехать сватать для вас принцессу, или война… Хотя русские теперь не очень сильны, но и мы совсем не готовы к войне. Надо было выиграть время… надо было…
— Знаю прекрасно, что было надо… И мы здесь…
— Вот, вот… Время выиграно. Та же императрица, которая не величала меня иначе как разбойником с большой дороги, теперь сажает рядом с собой и угощает самыми изысканными комплиментами, представляет самых красивых дам своего двора и не мешает мне ухаживать за ними. А вам приготовила очаровательнейший бутон, который, как видно, понравился и племянничку моему… А?..
— Дальше, дальше…
— Вот, кстати, есть свободное время, обсудим, что можно выиграть, что можно потерять. Прежде всего — суровый папаша. Вы успели очаровать его, милый племянничек, как и всех здесь… Если он воцарится, не худо иметь преданного союзника и тестя в лице русского императора… Если же, как здесь сильно говорят, завещание сделано на имя Александра… Это совеем приятный молодой человек и, как видно, любит свою сестру… Значит, шаг будет сделан не напрасно… Сватовство, начатое чуть ли не под жерлом русских пушек, принесет много выгоды той же нашей родине, которую мы оба очень любим, мой друг. Я это знаю… И ‘лилипутская страна’, как называет ее фаворит…
— Этот наглец смеет?..
— Да, мне говорили. Но и он пока нам нужен… и работает за нас, — конечно, ради собственных выгод. А пока жива императрица…
— Как вы думаете, дядя, долго она проживет?
— Сейчас сказать трудно. Штединг говорит, что ее узнать нельзя со времени нашего приезда: она окрепла, помолодела даже… А то все хворала… Но перейдем и к браку. Самый главный вопрос — о вере, в какой должна быть будущая королева Швеции.
— Конечно, в вере отцов моих.
— Вот это главный вопрос. Императрица, пожалуй, сама не придала бы значения тому, что внучка ее перестанет креститься по-гречески. Но… я знаю наверное, что почтенный родитель вместе с попами и простой народ восстанут против этого. А императрица никогда еще в жизни не делала того, что могут осудить все, особенно в делах политических, где не касается ее сердечных интересов. И потому…
— Значит, нечего и думать об этом браке. Так ей объявите, и будем собираться домой.
— А за нами явится русский флот и вся армия? Разумна ли такая поспешность? Попробуем еще, поборемся, поищем выхода. Тем более что у нас публика не так уж строго будет справляться, какой катехизис исповедует молодая королева… если внешним образом она будет чтить обряды нашей святой церкви.
— Так вы полагаете?..
— Мы еще поторгуемся… Но в случае крайности пусть верит по-гречески про себя. А для публики, особенно у нас, мы обойдем молчанием щекотливый вопрос.
— Понимаю, понимаю… Но скажите, ведь мы сюда явились без прямых обязательств сделать предложение… Неужели мой отказ неизбежно вызовет войну?
— Это зависит от обстоятельств, как выйдет дело. Тут я еще веду кое-какие переговоры с лондонским двором. И если оттуда обещают сильную поддержку, мы тверже начнем разговаривать с нашими любезными хозяевами. А пока…
— Угу… Хорошо, поглядим. Девушка мне нравится. Но что-то странное творится кругом… Этот роскошный двор, где военные, генералы и полковники щеголяют в бархате и атласе, где фаворит управляет государством… Все это сверкает только на вид. И тут же рядом двор наследника, бедный, печальный, напоминающий простые казармы моей столицы… Почему это так? Можно ли доверить свою судьбу этой старой императрице, которую зовут Великой, но больше за пределами царства, чем дома, в народе?.. Мне сдается, что какой-то шумный, широкий, сверкающий, но не глубокий поток катится перед моими глазами. А наперерез этому блестящему водопаду протянулась холодная, темная струйка мертвой воды из Гатчинского дворца… И они мешают один другому… И неизвестно, который победит…
— Нет, можно и теперь уже сказать, что будет после смерти императрицы. Если ваш тесть успеет взойти на трон, то первый — веселый, шумный — поток как в землю уйдет, его не станет. И разольется холодная, мутная струя военной дисциплины, бережливости, слепого деспотизма… Как держит он в страхе этих больших сыновей еще при жизни бабушки, так будет держать в страхе все царство. Но вам, мой друг, повторяю: бояться нечего. В союзе с Германией вы сможете осуществить втроем много больших планов, о которых теперь мечтает ваша юная голова, желая затмить даже Карла XII. Хе-хе-хе… Думаете, никто не знает ваших маленьких секретов, большой честолюбец семнадцати лет! Ничего, ничего. Все придет в свою пору. А пока будем благоразумны… Сегодня у меня назначено свидание с Морковым — именно по вопросу об исповедании принцессы. Я сообщу вам о наших переговорах. А вы веселитесь. Чаруйте мужчин и женщин… старых и молодых, как настоящий герой. Хе-хе-хе… В обман все-таки мы себя не дадим!..
Петербург веселился без перерыва.
Король и регент участвовали во всех увеселениях, затеянных главным образом в честь желанных гостей, и обычно в числе последних уходили на покой.
А утром, в семь часов, вместе с регентом в сопровождении одного слуги, немного знающего по-русски, они совершали продолжительные прогулки, знакомились со всей столицей не только с лицевой ее стороной, но и с народной тяжелой жизнью, приглядывались к порядкам, к обычаям, часто заглядывали к купцам-шведам и немцам, давно здесь живущим, и толковали подолгу, узнавая много такого, чего, конечно, не услыхали бы в стенах дворцов Екатерины.
Они узнали, что простой народ изнывал от налогов, глухо волновался и жаловался на истощение, вызванное частыми усиленными поборами. Все осуждали расточительную пышность двора, слабость Екатерины к фавориту, особенно предосудительную в ее преклонные годы. Смеялись над ‘полковниками’, которые зимой щеголяли в шубах и с муфтами — по примеру изнеженных мушкетеров французского двора… Затеянная ради персидского похода перечеканка медной монеты служила поводом для новых недовольств. Бумажные деньги пали наполовину в цене. Сахар и другие продукты удорожились тоже почти что вдвое: пуд сахару раньше стоил двадцать три рубля, теперь за него платили сорок. Даже в зажиточных классах слышалось недовольство существующими порядками.
Все это принимали к сведению племянник и дядя.
Так прошло около десяти дней.
На 24 августа назначен был вечер у шведского посланника Штединга.
Конечно, хозяином на этом празднике являлся юный король, как бы желавший принять и чествовать у себя императрицу, ее семью, всех вельмож и иностранных резидентов, которые так радушно и тепло встретили его на берегах холодной Невы.
Понятно, в высоких, больших покоях шведского посла нельзя было встретить такой роскоши, блеска позолоты и редкой, дорогой обстановки, какими отличались дворцы Екатерины, палаты ее министров и богачей вельмож. Но строгое, выдержанное убранство в темных тонах, отмеченное вкусом и полное удобств, придавало жилищу, занятому теперь королем и регентом, какой-то особый, благородный характер, чуждый крикливой, показной роскоши, ласкающей и тревожной в одно и то же время.
Буфеты и столы не гнулись под тяжестью золотых и серебряных сервизов, но питья и еды было приготовлено в изобилии. Угощение было устроено в нескольких местах, чтобы без суеты и давки каждый мог подойти и получить, чего желал.
У подъезда, почти до середины улицы, был устроен красивый намет вроде шатра, приподнятые стены которого давали возможность въезжать свободно коляскам, каретам, придворным экипажам, запряженным восьмеркой лошадей.
Гайдуки, скороходы, лакеи стояли внизу и по лестнице, установленной пальмами и лавровыми деревьями, на этот вечер присланными из великолепных оранжерей Таврического дворца. Слуги с курильницами уже обходили покои, готовые к приему гостей.
Важный, осанистый мажордом-швед уже раза два подходил к дверям кабинета, за которыми слышались громкие, возбужденные голоса, и не решался постучать. С минуты на минуту к подъезду могли подкатить первые экипажи, и некому было бы даже встретить почетных гостей.
Кабинет с опущенными занавесями и портьерами был освещен так же ярко, как остальные комнаты. Старинные фамильные портреты, висящие по стенам, потемнелые от времени, озаренные необычно ярким светом, словно выступали из тяжелых резных рам. Шкапы с книгами, столы, заваленные большими томами, фолиантами, тонкими брошюрами, сложенными стопочками, чертежами и планами, придавали комнате деловой вид.
В тяжелом резном кресле у письменного стола сидел регент, почти утопая всей своей незначительной фигуркой в глубине дедовского кресла. Голова его, откинутая на спинку, оставалась в тени, бросаемой рядом стоящей этажеркой для деловых папок с бумагами.
Особенно озарено было светом его выпуклое брюшко, прикрытое парадным камзолом. Он теперь напоминал спрута, ушедшего во мглу, выжидающего жертв.
По бокам стола темнело еще два высоких тяжелых кресла.
Сидя на ручке одного из них, озаренный светом люстры, висящей среди потолка, Густав в своем обычном траурном и красивом наряде весь обрисовался на темно-вишневом фоне тисненой кожи, которой обита была мебель. А лицо его, сейчас напряженное и бледное, резким светлым пятном бросалось в глаза в рамке мягких, ниспадающих на плечи кудрей.
Глаза короля, потемнелые от напряженной мысли, глядели в одну точку. Губы были плотно сжаты. Рука нервно потрагивала кольца золотой орденской цепи, скользящей легким извивом от шеи вдоль груди и обратно. Мелодичное, легкое позвякиванье как будто успокоительно влияло на короля, и он прислушивался к нему, пока говорили другие, слушал и во время своих речей. Только тогда, словно в такт, резче, отрывистее звучали золотые звенья, задеваемые тонкими нервными пальцами юноши мечтателя, одаренного в то же время расчетливым умом старого дельца.
На другом конце стола, перед вторым креслом, стоит хозяин дома Штединг.
С почтительным, но полным достоинства видом делает он свой доклад, стараясь, чтобы его обращение относилось к обеим высоким особам — королю и регенту, для чего и поворачивает слегка голову то к одному, то к другому. Но главным образом хочется убедить ему юношу. Штедингу давно известно, что только ‘золотые силлогизмы’ лучше всего убеждают старого интригана. Подозревает посол, что и сейчас старик играет двойную роль. Не напрасно английский посланник лорд Уайтворт так часто и подолгу имел совещания с регентом наедине… Но главное значение, конечно, имеют решения самого Густава. А червонцы русской императрицы, с которыми хорошо знаком Штединг и два его старших советника, сидящие тут же, допущенные в это совещание, — эти червонцы весят не меньше, чем ливры и стерлинги британского короля…
— Конечно, ваше величество… ваше высочество… в душу людей, в глубины ее может проникнуть единый Господь. Но за верное могут сказать: императрица искренно желала бы пойти на всякие уступки, каких вы пожелаете, если это в ее власти. Даже в вопросе о вере будущей королевы нашей… Вчера еще призывала она главного митрополита и после разных объяснений прямо поставила вопрос: ‘Может ли внучка моя из греческой веры перейти в иное христианское исповедание без потрясений особенных?..’ Хитрый поп не дал прямого ответа. Он, подумав, одно только сказал: ‘Ваше величество, вы всемогущи! Ваша воля, ваша и власть, данная от Господа. Я, раб смиренный, исполню, как приказать изволите…’ Императрица поняла хитрую уловку. Попы все против. Народ и подавно. Значит, думают свалить на государыню последствия. А этого не допускает государственная мудрость. Вот отчего нельзя исполнить законного и естественного желания вашего величества — видеть жену единоверной себе. И нисколько не играют тут роли какие-либо посторонние соображения, политические и личные, как, может быть, кто-либо докладывал вашему величеству…
— Нет, мне никто… Я сам думал, что гордая Екатерина и все эти грубые, самонадеянные люди, окружающие ее, решили за меня… Хотят предписывать законы мне и моей стране — ‘лилипутскому царству’, как зовут ее советники императрицы. Но у нас есть острые мечи, и они еще в сильных руках, благодарение Богу. Однако, если вы говорите… ручаетесь…
Густав вопросительно посмотрел на регента, хранящего загадочное молчание. Тот заговорил:
— Я тоже слышал о разговоре с митрополитом. Что касается фанатизма русских в своей вере — это старая вещь. И если случалось русским принцессам вступать в брак с западными государствами… как Анне Ярославне с французским королем, как дочери князя московского, выданной за польского короля, — они оставались в греческой вере, имели даже своих попов, эти иконы… Молились по-своему. Только не очень напоказ… Это еще можно бы как-нибудь устроить. Но вы, Штединг, не сказали еще одного, не менее важного… а по политическим условиям, пожалуй, более значительного, чем вопрос о вере…
— Что? Что такое, Штединг?
— Вот именно об этом я и хотел сейчас, ваше величество… ваше высочество… Речь идет, конечно, о секретном пункте, о помощи, которую мы должны дать русскому двору против Франции, в случае если Австрия с Россией…
— Против Франции? Никогда. Мы же подписали тайный договор… Даже часть субсидии поступила в нашу казну… Да разве мы можем?!
— Успокойтесь, ваше величество, — заговорил мягко регент. — Конечно, об этом пункте и толковать нельзя. Но мне думается, что он нам предъявлен с особой целью. Именно здешнему двору хочется выведать основания тайного договора Швеции с Францией, и потому…
— В самом деле… Это усложняет вопрос… Как же быть?
— Позвольте мне сказать, ваше величество, — торопливо заговорил Штединг, желая предупредить регента.
— Пожалуйста. Я слушаю.
— Конечно, пункт неприемлем. Но мне сдается… прошу прощения у вашего высочества… смею думать: здесь не хитрость, не желание только выведать наши отношения к Франции. Императрице желательно наперед обеспечить себя и свою политику с разных сторон. Но я взял на себя смелость уже после общей беседы нашей с Морковым и Зубовым в присутствии его высочества регента… я решился еще поговорить на этот счет… Безбородко видел государыню, говорил ей… Думаю, на этом секретном пункте особенно настаивать не будут.
— А вместо него потребуют иных уступок… Как полагаете, Штединг?
— Не знаю, ваше высочество, отгадчик я плохой, — сдерживая свое раздражение, ответил посол.
— Что же, тогда, значит, надо подождать, как дело дальше пойдет? Или прямо им отрезать, чтобы скорее все привести к концу? Как думаете, герцог? А вы, господа? Скажите ваше мнение. Вы слышали все.
— Слышали, ваше величество. Мнение наше известно и герцогу, и графу… Союз, предлагаемый вам, послужит на благо и величие Швеции. Так что ради этого можно пойти и на некоторые уступки… А затем воля вашего величества…
— Мое мнение такое же, — отозвался и второй советник, отдавая поклон регенту и королю.
— Я тоже полагаю, что на известного рода уступки можно пойти из уважения к религиозному фанатизму, к предрассудкам русского народа. Можно не требовать от княжны явного отречения от греческой веры.
— В этом вопросе, как я вижу, между нами царит полное единодушие… Кроме вас, дядя?
— Нет, нет. Я тоже за союз… только при соблюдении известных условий. Мне думается, входя в родство с императрицей, надо не забывать и остальных государей, влияние которых может быть полезно или вредно нашей родине…
— Ах! — быстро подхватил Штединг, довольный, что подвернулся случай поддеть старого хитреца. — Ваше высочество, наверное желаете сообщить что-нибудь о том, что несколько раз и подолгу обсуждал с вами лорд Уайтворт? Конечно, мнение британской короны для нас важно…
Густав вопросительно посмотрел на регента, и даже открытое изумление выразилось на его лице.
— Переговоры с Уайтвортом… Но, ваше высочество…
— Раньше нечего было сообщить, мой друг, — сладко отозвался регент, при словах Штединга даже привскочивший с места и севший теперь прямо, причем руки его с досадливым жестом сжали головы резных львов, которыми заканчивались ручки старинного кресла. — Но, Штединг, если не ошибаюсь, там уже подъезжают экипажи… Кто будет встречать гостей? Идите. Мы обсудили главное… Остальное еще впереди. Мы выйдем позже, когда придется встречать высоких гостей. Не так ли, ваше величество?
— Конечно, конечно, идите, Штединг, — согласился Густав, сразу сообразив, что дядя желает наедине передать ему, о чем шли переговоры с лордом Уайтвортом.
Почтительно откланявшись, вышел Штединг из кабинета. Оба советника последовали за ним.
Предупреждая вопросы племянника, регент с наигранной, веселой откровенностью заговорил:
— Вот теперь потолкуем и об англичанине. Это, пожалуй, будет не так красиво выглядывать, как русская молоденькая принцесса с ее бриллиантами, но довольно интересно. Виделись мы, собственно, несколько раз, но все нащупывали друг друга… И только два последних свидания толковали напрямоту…
Пока тот говорил, Густав своим упорным, тяжелым взором старался поймать взгляд дяди. Но косоглазие выручало старого хитреца, и он хотя уставился лицом в лицо юноше, однако глаза его смотрели совсем в иную сторону. Тогда Густав машинально, словно сам не замечая, придвинулся вправо, влево и успел уловить бегающий, неверный взгляд дяди — на один миг только, правда. Но уж вывод был сделан. Густав успел изучить лицо регента. Совершенно так же он смотрел и говорил, когда ему бросили в лицо обвинение, что герцог скрыл и уничтожил завещание покойного короля, в котором, кроме самого герцога, назначены были регентами-соправителями графы Армфельд и Таубе.
‘Будет лгать. Что-то скрывает, в чем-то плутует!’ — подумал Густав, но лицо его не изменилось. Спокойно и холодно он слушал торопливую, увертливую речь дяди.
— Так вот, на убеждения лорда я возразил, показал, как предстоящий союз выгоден для Швеции… Наконец сказал и о том, что он сам знает: выбора нет. Или свадьба, или война… ‘Сватовство!’ — поправил меня лорд и пояснил, что между сватовством и свадьбой проходит немало времени, случается много такого, чего не ожидает никто. Подробнее пояснить этой мысли он не пожелал. Мы, положим, и сами понимаем, друг мой, что случиться может многое. Но я задал еще вопрос: ‘Что за выгода нам выжидать? Что выиграем мы этим?’ — ‘Союз с Англией, и на очень хороших условиях!’ — прямо отрезал лорд. Я пожал плечами. И только ответил: ‘Интересно, на каких?..’ И тут же, чтобы эти условия были как можно выгоднее, чтобы показать, как дело зашло далеко, как трудно его переиначить, с сожалением добавил: ‘А знаете, лорд, дело обстоит тем хуже для вас, что мой король влюбился в эту глупую малютку с ее невинным личиком, большими глазами и худенькими ручками…’ Он только посмотрел на меня и сказал: ‘Мой курьер послан давно… На днях жду ответа от министра, а может быть, и собственноручное письмо короля. Тогда еще потолкуем…’ Вот о чем много раз и подолгу толковали мы с лордом Уайтвортом… Довольны, мой друг?
Теперь уже, наоборот, косящие глазки дяди искали взора юноши. А тот, потупясь, словно глубоко задумался о чем-то. И вдруг по лицу его пробежала насмешливая, даже глумливая улыбка. Вызывающе подняв голову, он возбужденно проговорил:
— Вы просто отгадчик, дядя. Дело действительно может принять неожиданный оборот. Ведь я и взаправду, как бы это… ну, мне сильно нравится малютка. И можно, пожалуй, кой-чем поступиться ради ее худеньких ручек и больших глаз… Что скажете, герцог?
Мгновенно что-то странное произошло с герцогом Зюдерманландским. Он сразу выпрямился, раскрыл рот, как, должно быть, вытягивается и раскрывает ядовитую пасть змея, которой больно прищемят хвост. Лицо перекосилось гневом, глазки загорелись зеленым огоньком, но моментально все исчезло, потухло.
Сдержанный, хитрый дипломат сумел удержать крик возмущения, злую насмешку, готовую сорваться с его языка. Он сразу вспомнил болезненное, дикое упорство, каким отличался Густав. Неосторожное слово могло подстрекнуть юношу на самые неожиданные и серьезные шаги.
И, меняя выражение лица с быстротой калейдоскопа, герцог состроил самую добродушную гримасу, раскатился дробным, деланным, гортанным хихиканьем:
— Хи-хи-хи-хи!.. Готово! Вот что значит семнадцать лет и жаркая осень!.. Король влюблен. Ну, слава Господу, мой холодный, рассудительный племянник хоть в чем-нибудь проявил человеческую слабость, перестал быть королем Божией милостью, тенью деда Карла XII на земле. Мне, право, лучше нравится видеть вас человеком, таким же, как и все…
— Да?.. Очень рад! — озадаченный неожиданным смехом и выражением такого удовольствия, пробормотал Густав. — Только плохо понимаю причину вашего веселья.
— Да как же! Король и регент Швеции отправились в путь, чтобы заключить на выгодных условиях приличный союз или отказаться от него, если того потребует государственный разум. А в дело вмешался малютка Амур. И этот каналья важное историческое представление собирается превратить в веселую свадебную комедию… Да это же очень мило… И я так рад, что сердце в моем племяннике так же громко заявляет о своих человеческих правах, как и его корона — о правах народа и трона.
Густав чуял иронию в словах дяди. Но она была так хорошо укрыта и оборотом фраз, и добродушно-веселым тоном, что придраться не было к чему.
— И я доволен, если вы рады. Значит, пока дело ясно. И мы можем…
— Нет, нет, нет. Еще два слова… Или, вернее, одна просьба… И одно маленькое предостережение. Ваше полное согласие на брак, когда бы вы его ни объявили, слишком порадует наших добрых хозяев. Поэтому, прошу вас, не сразу говорите решительное ‘да’, как я же просил вас не сразу говорить ‘нет’. Ухаживайте на доброе здоровье за малюткой, если она в самом деле вам нравится… Правда, приласкать свеженькую, невинную принцессу крови — это не каждый день приходится даже вам, королям!.. Это не графиня Бьелке или Армфельд с ее красными щеками и сумасшедшим смехом в самую неподходящую минуту… Не краснейте, мой друг! Молодость имеет свои права, и укорять вас маленькими похождениями с нашими дамами я вовсе не намерен. А затем верьте моей опытности: самое сладкое в браке — это поцелуи невесты. Они никогда не отягощают, как слишком сдобные поцелуи жены. Поэтому не укорачивайте сами для себя сладких часов жениховства…
— Вы сегодня неподражаемы, дядя, в своих заботах и попечениях о моем благе!
— О неблагодарный… Нет, влюбленный! Этим будет все сказано. Теперь — предостережение… Надо вам знать, что лорд Уайтворт тоже большой ценитель женской красоты. Но — в другом духе. Ему нравятся полненькие, пухленькие, темнокудрые, веселые… вот вроде…
— Гофмейстерины Жеребцовой, сестры фаворита?
— Угу! Вам уже доложили? Должно быть, всеведущий здесь Штединг? Так точно. Брат любит сестру и ничего почти от нее не скрывает, особенно если той хочется что-либо узнать. Сестра любит лорда. Так можно думать… И его золото — в этом и сомневаться нельзя… И если хочется что-нибудь лорду узнать от сестры, то…
— Он это знает? Я даже допускаю… Что же он узнал? И что касается нас?.. Меня?..
— Нас вообще и вашего величества — особенно. Это верно. Когда зашел разговор между государыней и фаворитом о тех трудностях, с которыми связано настоящее сватовство, — фаворит заявил: ‘Там, чтобы ни говорилось на словах… но подвести бы лишь мальчика…’ Простите, ваше величество, я передаю точно чужие слова… Подвести бы его к подписанию договора да к обрученью… Как будто ждать его к делу, придет последний час — и можно дать к подпису все, что следует. Тогда духу не хватит у мальчика… назад попятиться… Так в переговорах, мол, можно быть и поуступчивей! Так он сказал, мой друг…
— А… что же… что отвечала она? — едва переводя дух от нахлынувшего негодования, спросил Густав.
— Помолчала, покачала головой и сказала: ‘Может, ты и прав. Посмотрим, как дело будет’.
— Да? Она ему не сказала, что он бездельник? Ну, хорошо. ‘Посмотрим, как дело будет’, милый дядя. Идемте встречать дорогих гостей.
— Простите, один вопрос… Если речь зайдет о деле — а нынче здесь будет и государыня, и все ее советники с Зубовым во главе, — как желаете вы ответить, мой друг? — мягко, вкрадчиво спросил регент. — Мне это надо знать лишь для того, чтобы и самому не поступать вразрез с вашей волей и решением…
— Понимаю, понимаю. Вам незачем извинять своего вопроса, милый дядя, — с обычным спокойным, бесстрастным видом заговорил овладевший собою король. — Я отвечу правду. Да, да. Повторю то, что сказал четверть часа назад: на некоторые уступки ради суеверия здешнего народа я согласен. И больше ничего. А там ваше будет дело выяснять, как далеко можно зайти в этих уступках. Словом, я только скажу, что удалил все сомнения, возникшие у меня по вопросу о религии. Ясно?
— Превосходно, Густав. Лучшего ответа придумать нельзя… уж хотя бы потому, что он будет звучать правдой. А правда невольно подкупает людей…
— Которых нельзя подкупить червонцами? О, вы мудрый политик, герцог. Я люблю учиться у вас государственной мудрости и надеюсь заслужить ваше одобрение…
— Вперед даю его, мой король… Проходите… Хотите, чтобы я раньше? Извольте. Правда, тут уже люди в соседней комнате… Слышите — движение, голоса… Идем!
Подавляя самодовольную улыбку, регент понюхал табаку и двинулся к дверям.

* * *

В то самое время, когда король со своими советниками обсуждал вопрос о том, как ему дальше поступать, императрица в своей спальной убирала бриллиантами прическу и туалет внучки, которую вместе с матерью собралась повезти на бал к предполагаемому жениху.
Мария Федоровна была тут же и своим добрым, тягучим голосом сообщала императрице новости гатчинской жизни, говорила о Павле, который по нездоровью сам не может выезжать на балы, о дочерях…
Императрица слушала, покачивала головой, но мысли ее были далеко, а глаза даже с некоторой тревогой обращались к личику княжны, сильно изменившемуся за последние дни.
Фигурой княжна напоминала мать, только в более законченном, изящном виде. Несмотря на молодые годы, ее высокая, прелестно сформированная грудь была почти развита. Плечи и руки, обнаженные бальным платьем, отличались красотой линий, как и тонкая шейка. Личико, свежее, здоровое, всегда поражающее своей белизной и румянцем, сейчас носило какое-то особое выражение.
С него не исчезнул оттенок детской наивности и чистоты, каким оно отличалось и пленяло окружающих всегда. Но теперь вокруг больших, доверчиво глядящих глаз легли какие-то легкие тени, словно синева усталости. Однако горели теперь ее глаза много ярче, чем до сих пор. И блеск их был особенный. Не оживление, не предвкушение радости загоралось в них. А словно они видели вдалеке нечто незримое другим, непонятное и самой княжне… Что-то большое, грозное, пугающее даже, но в то же время манящее, как влечет душу тьма пропасти, чернеющая у самых ног…
И робкая покорность, безропотная готовность встретить и перенести это неотразимое светилась в глазах, в новой, необычной для девушки улыбке, какой время от времени озарялось ее лицо, трогая одни розовые, нежные губы, когда глаза оставались задумчивыми и серьезными.
Такой, должно быть, рисовалась Мадонна после Благовещенья глазам Джотто и других старых вдохновенных мастеров, судя по их созданиям…
Несказанная радость, неизбежная мука — так на человеческом языке можно было бы выразить то, что смутно реяло в душе девушки, маня и пугая ее радужным, переливчатым миражем первой, девичьей любви…
Покорно поворачивалась княжна по мановению бабушки, нагибала голову, давала свои нежные, гибкие руки украшать золотыми змеями браслетов, горящих огнями дорогих камней… А сама глядела перед собой и думала.
— Chere Alexandrine, о чем это ты замечталась так? — вдруг внушительно, почти резко обратилась к ней мать. — Бабушка тебе говорит, а ты и не отвечаешь…
— Прости, бабуся, виновата… Я, право… Я… — вся розовея, залепетала княжна. — Папа там болен, один… Я думала…
— Э, матушка, поди, болезнь не опасна. Вчера делал свой парад. Завтра опять станет делать… Бал вон у вас через три дня назначен. И не отменяет он его. Просто, знаю я, не любит он из своей Гатчины выезжать. Оно и лучше. Мы тут без него повеселимся на свободе — не правда ли, милочка моя? Я говорила, что ты совсем у меня расцвела… И как скоро… Вот что значит…
Екатерина не договорила, видя, что внучка вспыхнула до самого корня своих густых, красивых волос, пышно убранных теперь и увенчанных легкой диадемой из крупных бриллиантов.
— Ну, ну, молчу. Не хочу тебя смущать. Вон и строгая ваша Шарлотта Карловна поглядывала на меня с укоризной. Зачем толкую, мол, девочке о том, чего не надо…
Екатерина кивнула в сторону воспитательницы княжон, генеральши Ливен, которая с немым протестом только воздела кверху свои мягкие, белые руки.
— Ну, подымайся с колен. Все готово. И мне помоги встать. О-о-ох, засиделась… Посмотрю на тебя издали, как выглядишь в уборе, милочка…
Быстро поднялась княжна, отодвинула скамеечку, на которую опиралась коленями, взяла под руку императрицу, которая другой рукой тяжело оперлась на свою трость, и твердое, упругое дерево сильно изогнулось под давлением этой руки.
Встав на ноги, Екатерина слегка потерла себе колени, скрывая гримасу, вызванную чувством боли в ослабелых ногах, но сейчас же лицо ее снова прояснилось, озарилось веселой, молодой улыбкой.
— Стань против света… Так… Прелесть… И бриллианты пасуют перед нами. Глазки сверкают сильней, право, Мари! Дурак будет тот, кто не оценит такое сокровище! Ну, поезжайте… Ты с мамой. И с Шарлоттой Карловной своей, конечно… А мы с вами, генерал, — обратилась она к Зубову, который тут же беседовал в глубине комнаты с графиней Протасовой и Анной Никитишной Нарышкиной.
— Готов, сударыня. Мне доложили: карета давно подана.
— И я сейчас готова. С Богом, малютка. Танцуй, веселись!..
Нежно привлекла к себе внучку Екатерина и осторожно коснулась поцелуем лба, чтобы не смять прическу, не осыпать пудры, по требованию моды покрывающей волосы княжны.

* * *

Парадная золотая карета, запряженная восемью великолепными лошадьми, с зеркальными стеклами, с неграми-гайдуками назади и скороходами по бокам, стояла у малого подъезда, выходящего на Неву.
— А вечер свежий, — спускаясь по лестнице, заметила императрица, запахивая полы дорогого мехового салопа, наброшенного на плечи. — Вы не зябнете, генерал? Пожалуйста, не храбритесь. В карете я укутаю вас тоже… Простудиться легко! — с материнской заботливостью обратилась она к фавориту.
В то время когда Зубов и дежурный офицер помогали ей сесть в карету, Екатерина подняла глаза к небу, поглядела по направлению к крепостному шпицу.
Небо было чисто. Луна еще не всходила, и на темном просторе среди бледных, северных звезд ясно вырезались очертания кометы, как раз в это время появившейся на горизонте Европы.
Грузно опустившись на подушки кареты, поставя к стороне свою неразлучную трость, Екатерина подобрала меховую накидку, чтобы дать больше места Зубову, а сама в раздумье медленно покачала головой.
Кони с места плавно пошли вперед. Карета мягко заколыхалась на своих упругих старомодных рессорах, к которым привешен был весь кузов, словно люлька на ремнях.
Зубов уловил жест императрицы.
— Вас все беспокоит это небесное явление, государыня, — своим мягким, вкрадчивым голосом заговорил фаворит. — Не понимаю: отчего?
— Нет, я не тревожусь… Только пришло на ум: отчего такое совпадение? Вот перед смертью покойной императрицы тоже явилась комета…
— Немудрено, государыня: эти бродячие тела являются периодически… И уже немало лет…
— Да, не было ее двадцать семь лет!.. Двадцать семь… — в раздумье повторила Екатерина.
— А кроме того, не одни печальные события предвещают эти хвостатые звезды, даже если верить старым преданиям и народным толкам… Перед рождением великих государей бывают такие предвестия на небе… И вулканические извержения, и многое иное. Я говорю не от себя. Повторяю предания. А затем, и перед рождением Спасителя людей разве не явилась такая же лучистая звезда? И она стала над колыбелью его… Может быть, и теперь…
— Ты очень добрый, мой друг. Всегда стараешься повернуть мои мысли на приятное, на веселое. Я очень тебе признательна. Будем ждать. Может, от задуманного нами брака и родится, на самом деле, новый герой… Нам не опасный, конечно, как рожденный от нашей крови… Посмотрим… Будем верить и ждать… А девочка очаровательна и взаправду. Напрасно Мари думает, что жена моего Александра может затмить малютку, и отстраняет невестку, где можно… Все-таки Елисавета — женщина… Мила, но слишком по-немецки… Мне Александрина больше нра… Виновата, — вдруг с веселой, немного лукавой улыбкой перебила сама себя Екатерина. — Я и забыла, что насчет моей невестки у генерала свое особое мнение…
— Государыня!.. Я полагаю…
— Что? Кто старое помянет, тому глаз вон? Колите, виновата, генерал… Просто весело стало у меня сейчас на душе. Сами вы успокоили меня. Так и пеняйте на себя.
— О, в таком случае извольте говорить что угодно, государыня.
— Вот это мило! Я так нынче и буду знать: позволение получено… Чур, назад не брать… Не то я начну царапаться и кусаться… Ох, кабы прежние мне коготочки… Знаете, генерал, я любила раньше: идет кто мимо — я так руку согну, наершусь кошкой, зафыркаю и начну рукой… словно оцарапать собираюсь… Пугались все, право… Смеетесь? Да, прошли мои года… Будем чужою радостью жить… И вашей любовью, заботой обо мне. Не делайте огорченного лица. Нынче хочу, чтобы все были веселы, радостны… Вот и подъезжаем. Ну, я умолкаю пока. Надо быть величественной. Король и его плут-дядюшка выйдут навстречу… Смотрите, так хорошо? Как я скоро вхожу в свою роль, когда нужно. Веер тут? Возьмите пока его.

* * *

Великолепные экипажи, придворные кареты, коляски стояли против подъезда дома Штединга. Тут выделялась и парадная карета на два места, в которой приехал Безбородко — тоже с гайдуками, с форейторами и скороходами.
Даже фасоном карета напоминала возок государыни, только была поменьше и заложена четверкой арабских лошадей.
Такие же позолоченные кареты с зеркальными стенками, с богатым конвоем были у многих знатнейших вельмож, приехавших на бал, не считая двух придворных экипажей, в которых прибыла с дочерью Мария Федоровна и великий князь Александр со своей женой.
Гусары, мчавшиеся впереди государыни, очистили место. Карета подкатила, дверцы распахнулись. Легко, словно ничего и не болело у нее, вышла императрица из кареты, ступила по ковру, встреченная звуками того самого гимна, который гремел на празднике Потемкина в Таврическом дворце: ‘Славься, о Екатерина! Славься, нежная нам мать!..’
Король, регент, Штединг, члены посольства и несколько русских придворных из числа приближенных встретили государыню при ее появлении, и в сопровождении блестящей свиты, концами пальцев, но сильно опираясь на руку Зубова, стала подыматься медленно по лестнице императрица.
Бал, бывший почти в разгаре, остановился, словно зачарованный, до момента, когда появилась в зале императрица, приветствуя всех по пути ласковым наклонением головы. Заняв приготовленное ей место, она дала знак продолжать прерванные было танцы.
И праздник пошел своим чередом.
Как только первый момент легкой суматохи прошел, король занял свое место среди танцующих, и, пока один регент еще продолжал расточать приветствия высокой гостье, Морков, сияя всем своим рябым, костлявым лицом, стал что-то шептать Зубову.
Тот тоже просиял.
Регент в эту минуту обратился к Марии Федоровне, которая заняла место недалеко от императрицы.
Пользуясь этим, Зубов так же тихо передал новость Екатерине:
— Видите, ваше величество, звезда пророчит радость, как я и говорил.
— Ты правду говоришь? Он так и сказал? Сам вызвал разговор?
— Вот Морков тут. Пусть повторит вам, государыня.
Морков, не ожидая приказания, осторожно заговорил:
— Неожиданно вышло. Я так повел речь — вообще о предстоящих на завтра переговорах. А его величество так мне и сказал: ‘Я удалил все сомнения, возникшие у меня по вопросу о религии великой княжны…’ Таковы были слова…
— ‘Удалил все сомнения’?.. Да, лучше бы и желать нельзя… Но тут не время… Благодарствуйте… вам обоим. Я тоже постараюсь чем-либо порадовать вас за добрые вести. Идите веселитесь теперь. Вон ко мне уже идут. Дай веер. Иди!..
И, отпустив Зубова с его секретарем, Екатерина, ласково улыбаясь, стала принимать всех, кого сочли нужным представить ей хозяева дома или кто сам имел право приблизиться к государыне.
Веер, эту непривычную для себя часть дамского туалета, Екатерина держала совсем особым образом в левой руке, словно свой царский скипетр.
Но никому это не бросалось в глаза.
Когда кончились представления, Екатерина ласково поговорила с Елисаветой, нарядной, свежей, сияющей, которая словно и не замечала недружелюбных взглядов, какие кидала в ее сторону теща, великая княгиня.
Разгоревшись от танцев, молодая женщина была прелестна.
— Весело тебе, мое дитя? Ты с кем танцуешь? С Чарторыйским? Со старшим? Все с ним, милочка? Смотри, не вскружил бы этот франт твою умную головку. Положим, мой Александр не ревнив. Спокойный муж. Даже, может быть, немного чересчур… Но все-таки будь осторожней… Веселись, играй, только не заигрывайся… Ступай, я хочу посмотреть… Люблю видеть тебя в танцах. Вон твоя Варя Головина. Батюшки, совсем присела в реверансе! Я с нею поболтаю. Прямая она, честная душа. Дружи с ней. Я рада вашей близости… Ну, иди…
Отпустив Елисавету, императрица дала знак Варваре Николаевне Голицыной, теперь уже по мужу Головиной, которая только что выпрямилась после глубокого, почтительного реверанса.
Девушка быстро подошла, снова делая реверанс.
— Пожалуйте, пожалуйте сюда. Будет вам нырять. Ну, пока меня не усадили за мою партию, рассказывайте: что нового? Вы не удивляетесь, что я стала выезжать в свет? Что делать! Внучку пора пристроить. Приходится подумать и об этом…
— О, ваше величество, для такой восхитительной невесты можно будет как-нибудь подыскать же-ни-ха, — лукаво, в тон государыне, ответила разбитная, остроумная девушка, часто приходящая в столкновение с Екатериной и успевшая освоиться с ней.
— Могу поделиться с вами большой тайной. Только, чур, молчать, — весело прошептала государыня. — Я и жениха подыскала. Угадайте — кого? Не знаете? Хочу выдать ее…
Екатерина оглядела толпу и остановилась взором на пожилом, некрасивом, но очень богатом вдовце, графе Шереметеве. — Вот за Шереметева. Партия, кажется, приличная, как думаете?
— Как же, я слыхала, ваше величество… Но, говорят… родные жениха не согласны! — сразу выпалила проказница, приняв самый наивный вид.
Екатерина громко рассмеялась:
— Это прелестно… ‘Родные его не согласны’!.. Спасибо! Утешила… Как мило! Лев Александрович, послушай, поди-ка сюда! Этого и ты бы не придумал… Слушай, что она говорит, эта резвушка, хохотунья, насмешница!..
И императрица, смеясь, передала Нарышкину шутку девушки. Потом снова поглядела на нее, на себя, опять на нее. И сразу обратилась с вопросом:
— Послушайте, скажите правду. Мне кажется, вы сейчас почему-то смеетесь надо мной. Что такое? Говорите прямо. Знаете, я вас люблю и не обижусь. Что случилось? Отчего огонечки танцуют в этих плутовских, красивых глазах? Ну!
— Простите, ваше величество. Если вы приказываете… Ваш веер…
— Мой веер… Разве его не следовало брать? У всех вон веера. Я и приказала…
— Верно, ваше величество… Вы в первый раз его взяли… он стесняет вас…
— Ах, вот что!.. Не так держу. Словно салют отдаю… Теперь вижу. Благодарю тебя, дитя мое. Так хорошо? Видишь, я понятлива. Ах, милое дитя… Правда, я похожа на простушку, попавшую во дворец… На старую простушку, надо добавить. Все некогда было учиться манерам. Другие случались дела…
— Выше, славнее, ваше величество, всякой светской науки…
— Лев, убери ее! Поди танцуй с ней в наказание за такую лесть… А ко мне, я вижу, идут, будут звать к игре… Вот это мое дело… Чертков ожидает уже свою партнершу. И граф Александр Сергеевич… Все тут. Вот идут… Иди, стрекоза, танцуй. Только кавалера помоложе найди. А этот со мной играть поплетется…
Гремят полонезы, контрдансы… Плавно несутся звуки экосезов, менуэтов. И все смотрят с особенным вниманием на одну пару — на юного короля, который чаще всего выбирает своей дамой внучку Екатерины. И глаз не сводит во все время танца от рдеющего личика, ото всей стройной фигурки своей дамы. Ее пальцы едва касаются его твердой руки. Изредка только подымает она свои ясные, затуманенные сейчас смущением взоры. Но он чувствует, что из этих тоненьких, трепетных пальцев, из этих ясных, мерцающих глаз излучается какая-то сила, согревающая ему сердце, волнующая холодную обычно кровь, туманящая его рассудительную, упрямую шведскую голову.

* * *

28 августа 1796 года выпал чудесный, ясный день.
Солнце как будто решило обласкать своими лучами на прощанье этот бедный, болотистый уголок земли, который на долгие месяцы потом будет окован холодом и тьмою.
Стоит теплое бабье лето. Природа медленно умирает. Пожелтелые листы шуршат под ногой, сгорают, тлеют, издавая легкий, щекочущий запах.
В такую пору у людей ярче просыпается в душе полузабытая любовь. А угасающее чувство снова вспыхивает, как огонь в лампаде перед концом.
А лужайки, аллеи и боскеты Таврического парка, галереи, покои и глубокие оконные амбразуры самого дворца теперь, в пору увядания, замирания природы, в пору последних ясных дней, были свидетелями быстрого зарождения, яркого расцвета любви у двух юных прекрасных человеческих существ.
Солнце, легкая синева небес, освеженная зелень лугов, пышные цветы на клумбах, развесистые деревья в загадочных аллеях, вся природа словно замерла в одном теплом, волнующем созвучии, помогая юной любви.
Ясные дни сменяются тихими, звездными ночами.
Целые дни, как весенние мотыльки, носятся влюбленные по аллеям и газонам парка. А ночью, разлучаясь до утра, глядя на темное небо, на трепещущие, лучистые звезды, там видят друг друга, молча, издалека меняются волнующими взглядами, мимолетными, пустыми на вид, но такими сладкими для души словами…
В воскресенье, после обеда, против обыкновения, только небольшое число самых приближенных людей было приглашено провести остаток дня с государыней.
Мария Федоровна поехала навестить Павла, с которым не видалась два дня, а дочерей оставила у бабушки, под надзором бдительной ‘генеральши’, как звали Шарлотту Карловну Ливен.
Кофе был подан в густой зеленой беседке, одетой вьющимися растениями. Елена побежала с фрейлинами и камер-пажами к пруду кормить лебедей. Мужчины гуляли поодаль, чтобы дымом трубки регента не мешать государыне.
Александрина, за обедом сидевшая тихо, печально, была чем-то расстроена. Теперь она сидела с великой княгиней Елисаветой и слушала, как веселая Варвара Николаевна Головина изображала в лицах разговор между косоглазым регентом, пыхтящим своей любимой трубкой, и изысканным Зубовым, подымающим постоянно к небу красивые темные глаза.
— Наш генерал говорит ему: ‘Этот союз укрепит мир… восстановит европейское равновесие…’ А швед, не вынимая трубки, бормочет: ‘Мир? Равновесие? Зачем же тогда нам колотить французов и делать союзы? Союзы обыкновенно для драки устраивать надо… И про какой союз вы говорите?..’ — ‘Про политический, относительно коалиции и Европейской лиги монархов…’ — ‘А, да… Лиги так лиги… Только бы без интриги… Я не люблю, когда другие интригуют…’
— Ну что вы пустое толкуете! — смеясь, перебила ее Елисавета.
— Конечно, пустое. Но вот вы смеетесь… А наша милая малютка грустна, как не знаю кто. И не улыбнется на мою болтовню…
— Нет, я смеюсь, — улыбаясь ласково и грустно, возразила княжна. — Просто нездоровится мне…
— Так, может быть, лучше бы лечь… Скажите, ваше высочество, генеральше или бабушке… Они…
— Нет, нет. Зачем их тревожить? Я знаю, это пройдет… Вот бабушка зовет меня… Я сейчас…
Быстро поднявшись, она подошла к государыне.
— Ах, дитя ты мое… Ну можно ли так грустить из-за собачки? Мне генеральша сказала, что ты весь день проплакала вчера. Себя расстраиваешь, огорчаешь ее и других. Ну, околела собачка. Жаль. Да можно ли так грустить? Я тебе другую, самую лучшую из своих молодых леди пришлю. Вот как глазки покраснели… Береги слезы… и глаза свои молодые. Еще много в жизни терять и плакать придется. Вот смотри, как хорошо кругом. Гости у нас чужие. Надо веселой, ласковой быть. И то на тебя смотрели за столом — что это, с чего печальна наша малютка? Развеселись, знаешь, как любит бабушка… Побегайте, порезвитесь… Такая ли я в ваши годы была?.. Ну, Бог с тобой, — вдруг, мягко, ласково улыбнувшись, протянула руку государыня, привлекая к себе внезапно побледневшую внучку, поцеловала и оттолкнула слегка: — Иди…
Девушка почти не слышала последних слов Екатерины.
Еще раньше, чем ее чуткий слух уловил сзади, на широкой аллее, шорох решительных, быстрых шагов, княжна всем телом почувствовала, что он приближается, что король подходит сюда.
Заметила это и бабушка, потому и отпустила так неожиданно внучку.
Расчет оказался верен.
Едва успела княжна повернуться и сделать шаг вперед, как почти столкнулась с входящим под тень боскета Густавом и из бледной вся стала пунцовой, даже вскрикнула слегка, словно от неожиданности, хотя прекрасно знала, что он тут, близко…
Оставя регента, Зубова и Штединга, с которыми шагал по аллее, слушая политические разговоры, Густав, давно поглядывавший на группу, сидящую в боскете, прямо направился сюда.
Он тоже вспыхнул, когда княжна обернулась и остановилась лицом к нему в двух-трех шагах.
— Простите, я испугал вас, княжна?..
— Нет, нисколько, сир… Я знала… то есть слышала, что вы идете… Я хотела сказать, слышала, что кто-то подходит. Это так, случайно.
— Здоровы ли вы? Мне сегодня показалось… Правда, сейчас вы совершенно изменились. Но глаза… Вы плакали? Что случилось?
— О, нет, сир… Нет… ничего…
— Вас обидел кто-нибудь?.. Кто мог? Можно ли решиться, княжна, обидеть… — Он не досказал.
— Право, право, нет! Меня никто не обижал. Меня все любят… То есть наши… папа и милая мама… и дорогая бабушка… Она добра, как ангел… И другие… Нет, я не от того… Правда, я немного плакала… Но если я скажу, вы будете еще смеяться…
Она тоже внезапно остановилась, глядя теперь в лицо юноше, чего обычно избегала, боялась.
— Я буду смеяться?! Над вами, княжна?! Я…
— Нет, нет. Простите. Ну так, вот, я скажу. У меня была собачка. Подарок бабушки. Такая милочка… Я так любила мою собакиньку… Представьте, она была замечательно умная. А уж как привязалась ко мне! Вот вы давайте ей что хотите на свете: и сахар, и косточки самые вкусные, — не возьмет. Только от меня. Или если я скажу: ‘Бери, Эльзи… бери…’ И служила так забавно… И пела даже под гитару… Да, Альтести и Санти ее научили. Лапку подымет и лает, воет под музыку… Право, забавная… И… — Слезы снова блеснули на оживленных, ясных глазах девушки, голос дрогнул: — Вчера, представьте, она умерла…
— Как жаль, — грустно, искренно отозвался юноша король, забывая свое постоянное величавое спокойствие и важность.
— Правда, вы жалеете? Вы добрый. Я так и знала. А вы любите собак?
— Очень. Только у меня, конечно, не такие, не левретки, не болонки… Охотничьи. Борзые, гончие. Лучшие во всем королевстве. А какие у меня доги… А медиоланы! Знаете, я могу без оружия с двумя моими псами выйти на самого злого медведя, на кабана — и останусь нетронутым… Чудные псы!..
Незаметно, разговорившись, они сделали движение, шаг, другой вперед и без шляп, с открытыми головами пошли по широкой открытой аллее, облитые теплыми лучами солнца.
Генеральша Ливен, издали не спускавшая глаз с юной парочки, уже сделала было движение, чтобы позвать княжну, вернуть ее в боскет или напомнить, что надо покрыть голову, что неловко удаляться ото всех вдвоем, с молодым гостем…
Но Екатерина тоже следила за внучкой и королем.
Осторожно, ласково она сделала движение рукой, словно желая остановить строгую воспитательницу.
— Солнце светит так ласково, ясно, но не жжет. Не правда ли, генеральша?
— Да, верно, ваше величество. Хорошая осень!.. И эта аллея вся на виду. Вы правы, государыня. Пусть погуляют дети…
— Пусть погуляют… Юность — весна жизни… Весна — юность года… А если весна миновала, надо ловить последние ясные осенние дни…
— Государыня, для великих душ осень жизни — это вершина жизни. Большие, хорошие души в пору осени живут новой, возрожденной жизнью, окруженные кольцом других, юных существ, которым дают жизнь и радость… Окруженные толпами людей без числа, благословляющими великое имя…
— Знаете, Шарлотта Карловна, всего могла ждать от вас, только не оды! Но тем мне дороже, что я знаю вас. Каждое ваше слово идет от глубины души… Я рада, если вы так говорите… Но как мила эта пара!.. Если они будут счастливы, буду счастлива и я… Верно, Шарлотта Карловна: в детях мы возрождаемся, когда проходит наша пора!..

* * *

На другой день состоялся бал у Павла, которым великий князь чествовал регента и его племянника, своего будущего зятя.
Конечно, оранжереи, кладовые, вся хозяйственная часть Зимнего дворца приняли участие в устройстве этого праздника. Но он имел все-таки совершенно особый вид, носил тот же отпечаток суровой, прямолинейной дисциплины и строгости, какой отличался образ жизни наследника.
Гостей было гораздо меньше, чем на больших вечерах императрицы. Иных не позвал Павел, другие отговорились под благовидными предлогами, избегая привычной скуки и стеснения, царящих на приемах великого князя.
Но молодежь живет своей жизнью, урывая мгновенья радости даже в мрачных стенах Павловского дворца.
Клубятся интриги, торгуются люди, расплачиваясь за свои удобства чужой кровью и жизнью, чужим счастьем…
А юные пары вьются в плавном танце, забываются, упоенные музыкой звуков, музыкой первых, едва назревающих в сердце волнений и чувств.
Важный, надутый ходит маленький Павел по залам, смотрит на танцы, беседует с гостями. И не разберешь: доволен он или раздосадован чем-нибудь?
Только великая княгиня сияет, Она знает мужа, видит, что он ликует, хотя и старается не выдать этого. И вместе с воспитательницей, с заботливой Ливен, издали следят, как порхает по паркету очаровательная малютка Александрина, привлекая все взоры. И почему-то почти всегда рядом с ней темнеет стройная, гибкая фигура юноши короля. Эта пара словно неразлучной стала в танцах в течение целого вечера.
И странное дело: по мере того как девушка становится смелее, живее, разговорчивее со своим кавалером, когда она доверчивее кладет свою руку на его во время танца, изредка случайно касаясь атласным плечом его плеча, юноша становится сдержаннее, бледнее, молчаливее. Как будто чувство слишком переполняет его и боится он дать волю тому, что накопляется в груди…
Смотрит издали и посмеивается улыбкой сатира краснощекий регент.

* * *

На другое утро государыня работала с Храповицким, когда вошел Зубов.
— Останьтесь, вы не помешаете, — обратилась она к своему статс-секретарю, в то же время ласково протягивая руку фавориту для поцелуя. — Я позвала вас, генерал, чтобы показать эту записку и спросить, чем кончились последние переговоры с регентом. Мне сдается, дело близко к концу, если не случится чего особливого.
— Чему случиться, ваше величество? Все идет прекрасно. Позволите?
Зубов развернул записку, сейчас же узнав мелкий, четкий почерк Марии Федоровны.
Великая княгиня писала по-французски:
‘Милая матушка! Считаю своим долгом отдать вашему императорскому величеству точный отчет о вчерашнем нашем вечере. Как мне кажется, он служит хорошим предзнаменованием, потому что король открыто ухаживал за Александриной. Танцевал он почти исключительно с ней. Даже после полуночи, заметив, что девочка спросила меня, можно ли ей протанцевать еще одну кадриль, он сейчас же подошел к регенту, что-то сказал ему на ухо, после чего регент от души рассмеялся. Я спросила о причине такой веселости. Регент ответил: ‘Он справляется, позволено ли великим княжнам еще танцевать’. Когда я ответила утвердительно, король сказал: ‘О, в таком случае и мне еще надо протанцевать!..’ И пошел пригласить Александрину…’
Дальше шло несколько общих, заключительных фраз.
— Ну что, мой друг? Как скажете, генерал?
— С этой стороны дело идет скорее, чем я даже ожидал от холодного на вид юного государя. Правда, великая княжна очаровательна и способна увлечь самое спокойное сердце… В ней отразились все качества и очарование вашего величества… Я правду говорю, государыня… Но придется еще повозиться с брачным договором. Снова возникли затруднения насчет секретного союза против Франции и…
— И — все пустое. Лишь бы главное довести скорее до конца. Я готова на многие уступки, где дело не касается религии.
Зубов на мгновение смешался.
Екатерина продолжала:
— Но вы говорили, генерал, что этот вопрос почти улажен? А более глубоко пока не следует вникать в него. Любовь, я надеюсь, поможет в этом случае вере и мудрости, вопреки старым урокам… Как думаете, генерал?
— Вполне согласен с вами, государыня. Так я и сам полагал. Пусть дело дойдет до конца. Мы требуем немногого: свободы исповедания для невесты. Неужели же они посмеют отказать? Никогда!
— Аминь. Так и кончайте скорее дело. Набросайте сегодня же проект брачного договора, в зависимости от того, что условлено вами со шведами… И покажите мне. Пусть лежит наготове. Знаете мое правило: все готовить заранее, чтобы время было обдумать. И еще прошу: действуйте как можно осторожнее. Тут замешано чувство, а вы знаете, иногда излишняя настойчивость может погубить многое…
— О, знаю, государыня. Я буду действовать по вашим приказаниям. Проект нынче же будет готов. Морков у меня молодец. Он незаменим во всех делах!
— Благодарю. Пока идите с Богом. Мы еще тут поработаем с моим старым другом.
Когда Зубов ушел, государыня, довольная, веселая, обернулась к Храповицкому, приложив палец к губам:
— Тс-с-с-с!.. Никому про то, что я вам скажу, иначе и вам дома найдется работа. Составьте два рескрипта. Применяясь к счастливому событию… Бог бы дал нам дождаться обрученья… Вот и напишите, что в воздаяние хлопот, в такую радостную минуту… за все заботы, службу и труды… некий генерал-фельдцехмейстер, князь и прочая, и прочая… пожалован… Никому пока о том… смотрите… — серьезно заметила императрица. — В генерал-фельдмаршалы… Он уже давно спит и видит о такой радости… А Моркову — Андреевскую звезду…
— Слушаю, ваше величество… Завтра же прикажете привезти бумаги?
— Да. Можете не в очередь. Буду ждать. Ступайте с Богом!.. Впрочем, нет, погодите! Передайте дежурному, что можно выпустить Константина из-под ареста. Говорят, он взаправду захворал от страха и огорчения. Эта резвушка Анна пришла в слезах просить за мужа. Сущие дети. А поучить надо было. Он не мальчик. И ведет себя так, что мочи нет. Я даже отцу хотела жаловаться. Но решила: на первый раз довольно этого. Думаю, присмиреет теперь. И откуда мой внук набрался таких манер? Всех задирает, оскорбляет… Даже на улице не умеет себя прилично вести… Совсем санкюлот. Его, пожалуй, изобьют где-нибудь. Такой ужас. Посмотрю, что будет после ареста!.. Идите, мой друг!

* * *

С начала сентября погода переменилась. Заморосило дождем, ветер треплет вершины дерев, брызжет в лицо холодной влагой.
Гулять почти нельзя.
Но влюбленная парочка стояла в глубокой амбразуре окна, провожая печальным взором лето, днем подолгу толковала о всяких пустяках, прислушиваясь к той музыке, которая звенит и ликует у них в душе…
А каждый вечер новый бал…
2 сентября на балу у австрийского посланника Кобенцеля Густав ходил сумрачный, недовольный, даже не принял участия в танцах, когда загремел широкий полонез и все — старые, молодые — парами поскользили из покоя в покой…
Регент и Штединг, даже все окружающие поняли, в чем дело: среди гостей он не нашел великой княжны. Не было и Марии Федоровны. Не видно также Зубова, который должен явиться если не с императрицей, то один.
— Что случилось? Почему нет ожидаемых особ? — так спрашивали у хозяина — веселого, жуира, но себе на уме, некрасивого австрийца — графа Кобенцеля.
— Не знаю, с отказом никто не приезжал. Задержало что-нибудь. Я уже послал справиться… Я еще жду, — отвечал хозяин на все расспросы.
Когда в зале появился князь Эстергази, австриец, сам регент и многие другие окружили его с тем же вопросом:
— Не знаете ли, что случилось?
Даже Густав, по какому-то особому чувству избегающий обратиться с вопросом, так волнующим его, подошел и издали старался вслушаться в слова князя.
— Господи, что за напрасная тревога! — своим резким, умышленно грубоватым тоном старого рубаки забасил князь, в сущности хитрый, скрытный, тонкий дипломат. — Вот я так и сказал генералу: ‘Там будет кавардак!’ И есть кавардак… Самая пустая вещь. У императрицы легкий припадок ее обычных колик. Думали, что все сейчас же пройдет — и она сможет приехать на бал. Но после припадка осталась легкая слабость… И она не может приехать на бал. Вот и все. Конечно, и княжна, и генерал, и великая княгиня задержались из-за этого. Самая простая вещь. И сейчас будут.
Невольной радостной улыбкой озарилось сразу лицо короля. Он беспечно отошел к группе дам и девушек, стоящих недалеко, и стал шутить, сыпать любезности и похвалы.
Хитро улыбнувшись, регент взглядом косых глаз обменялся со Штедингом, который тоже добродушно, негромко рассмеялся.
— Ну вот, дурная погода и прошла… Сейчас солнышко наше появится… Ничего, пускай… Он славный молодец…
Штединг усиленно закивал головой:
— Да, да… И переговоры налаживаются, ваше высочество…
— М-мда, налаживаются. Пока все в порядке… А вот и даже… пойдем встречать.
Оба они двинулись навстречу Марии Федоровне, которая вошла с Зубовым, двумя княгинями и генеральшей Ливен.
Но Густав далеко опередил всех и первый встретил запоздалых гостей.
Грустно было личико княжны. Она неподдельно опечалилась болезнью бабушки. Мучил ее тайный страх, что придется остаться при больной, не попасть на бал, не видеть его…
И все это миновало.
Она здесь. Он встретил ее первым, как она и загадывала в душе. Так почтительно и нежно приветствует ее, берет руку… Они идут танцевать.
— Знаете, если бы вы не приехали, княжна, я бы так и не танцевал. Я решил уехать с бала.
— Почему, сир? Здесь так весело. Столько дам, девиц… Такие красивые… — замирая от радости и страха, пробует наивно лукавить малютка. И ждет, что он ответит.
— Может быть. Не знаю. Я особенно не интересуюсь девицами… и дамами. Я ждал вас.
Вот, вот эти слова! Такие простые и чудные в то же время: ‘Я ждал вас’.
Боже мой! Отчего это так засверкали ярко огни в люстрах и бра по стенам? Отчего звуки музыки льются упоительно-сладким потоком, кружа голову, заставляя дыхание замирать в груди, задерживая биение сердца, перед этим так и рвавшееся прочь, громко стучавшее в твердый, высокий корсаж!..
Почему ноги сами скользят по блестящему паркету, словно крылья выросли за плечами у нее, маленькой, глупой девочки?..
Неужели оттого лишь, что юноша, танцующий с нею, бледный и серьезный, с темными горящими глазами, в черном наряде, сказал три слова: ‘Я ждал вас’.
Да, только оттого…
И что бы ни случилось потом, не будет лучше первой потрясающей, великой минуты, когда он, желанный, годами ожидаемый, являвшийся ей в чистых девичьих снах, — когда он сказал это первое полупризнание: ‘Я ждал вас’.
Вьется блестящий бал…
Праздник близок к концу. Чаще и выше вздымаются женские полуобнаженные груди, негой и зноем сверкают лучистые глаза.
Огнями желаний загораются очи мужчин, которые тонут взглядами в очах своих млеющих дам, в пропасти опасных вырезов, отмеченных пеной кружева, изломами тюля, гирляндами невянущих цветов… Губы тянутся прильнуть к тому, чего не видят, но угадывают жадные глаза… И только цепи приличий и светская выдержка заставляют сдерживать порывы желаний.
Бал удался на славу, потому что цель его достигнута: две-три сотни дам и мужчин испытывают настроение, близкое к экстазу, смесь веселья и страсти… То, чего нет в скучной, обыденной жизни.
Все заняты друг другом… Но невольно следят за одной парочкой.
Они тоже охвачены любовью. Но еще чистой, полусознательной пока.
По крайней мере, это можно сказать о девушке.
Уже волнуется у нее кровь, алеют уши, губы, щеки… Дышит порывисто полудетская, невысокая, но прелестно обрисованная грудь… Но нет грязи в этом волнении, нет похотливой струи в волне, которая, по-видимому, подхватила все существо девушки и мчит ее, клонит к нему, к этому желанному, милому… Ей только бы слышать даже не речи его, а звуки голоса, видеть эти глаза, опираясь на сильную, породистую руку, и провести так жизнь в упоительном танце, умереть в нем вместе и рядом с этим юношей…
Больше ничего!
Со временем, конечно, и это девственное тело загорится другим огнем, его коснется острое жало плотской страсти. И новые муки, новые радости узнает девушка. Но ликовать будет только тело. Первая радость души, последняя радость души переживается сейчас, на этом балу, в этом танце, рядом с ним… Когда он так просто и в то же время сильно сказал ей: ‘Я ждал вас’.
Сегодня справляет душа юной девушки первый, самый прекрасный пир: первого чистого чувства любви…
Не совсем то же чувствует ее друг.
Он уже изведал кое-что из мира страстей… Ему мало танца, звука, пожатия руки… Он видит порою, как сон наяву, что берет малютку, чистую и прелестную, как ландыш, бледную, как этот вешний цветок, и несет в своих объятьях куда-то далеко, и жмет крепко к груди… сам горит и трепещет. И она, белая, чистая, загорается, алеть начинает от его поцелуев, объятий и ласк…
Вот и сейчас, здесь, на балу, при всех, юноша почувствовал неодолимое желание прильнуть губами к губам, к шейке этой чудной малютки…
Разум говорит, что этого нельзя… А молодая кровь ничего слушать не хочет…
Забыв обо всем, не помня даже, как робка, неопытна его подруга, юноша, улучив минуту в колыханье танца, своими пылающими сильными пальцами крепко сжал хрупкую, бледную ручку девушки, прижал эту руку к груди, как бы желая и ее, робкую, чистую, заразить своим огнем, своими желаниями…
Зашаталась малютка, от испуга похолодело у нее в груди. Вспыхнуло яркое пламя в глазах, потом поплыли зеленые и желтые круги. Она едва удержалась, чтобы не крикнуть, едва устояла на ногах.
Густав тоже смутился, заметив, как его вольность повлияла на девушку. Он сразу отрезвился и особенно мягко, совсем по-братски спросил:
— Я сделал вам нечаянно больно? Простите. Что с вами? Вам дурно?..
— Да… Простите… Я пойду… Я к генеральше… Простите… — едва могла пролепетать пересохшими губами княжна и, не ожидая его помощи, бросилась в уголок, где воспитательница ее Ливен сидела и наблюдала издали за питомицей.
К счастью, танец кончился в эту минуту, и никто почти не заметил маленького приключения юной пары.
— Ваше высочество, что случилось? Что произошло? Вам нездоровится? — встретила вопросом девушку зоркая воспитательница.
— Да… нет… ничего… Пойдемте в уборную… Впрочем, нет… Тут близко никого… Я должна вам сказать… Сейчас он… он позволил себе… Он так пожал мне руку… Разве это можно?.. На глазах у всех. Я просто не знала, куда мне деваться!
— Да… То-то я заметила… Что же вы сделали?..
— Я? Ничего. Я так испугалась, думала, упаду от страха!..
— Ну, ничего… Успокойтесь… Пойдемте, выпейте воды… Тут не место, мы потом, дома поговорим…
Густав тоже кинулся к своему опекуну, который стоял со Штедингом, Зубовым и князем Эстергази.
Князь делился с высокими слушателями пикантными подробностями своих многочисленных приключений, и все хохотали сочным, здоровым хохотом…
— На два слова, дядя Штединг… Простите, господа… Я только два слова…
Зубов и Эстергази предупредительно отошли, но оба насторожили уши, почуя, что дело важное.
— Дядя, я решил… Она мне прямо нравится. Слышите?.. Я хочу сделать предложение. Кончайте скорее ваши переговоры… В чем там у вас помеха, скажите мне, наконец?
— О, ничего, почти ни в чем, — поспешно заговорил Штединг. — Впрочем, как его высочество?..
— Да, да. Теперь пустяки остались… Решили? Поздравляю… А я было хотел тебе нынче… Ну да это дома, потом… Поздравляю… Я так и поведу переговоры… Да…
Густав, уже не слушая, вернулся в зал, разыскивая княжну. Он увидел, что она с матерью и Ливен готовилась уезжать.
— Почему так рано, ваше высочество? — обратился король к Марии Федоровне.
— О, мы и так засиделись дольше, чем думали… Ужин затянется поздно… А я и Александрина еще хотим навестить бабушку, если она не спит, справиться об ее здоровье…
— Прошу вас… Один танец… Еще не поздно…
— Ну, так и быть, для вас, господин Густав… Иди танцуй, Александрина…
И, вся трепещущая, бледная, боязливо, осторожно подала теперь руку княжна кавалеру. А в сердце ее что-то звенело радостно… Руки были холодны, словно омытые ледяной водой. А в груди жгло от неведомого восторга, непонятного страха… И длился последний в этот вечер танец юной пары — по всем углам шли толки, посеянные неизвестно кем, все говорили, что дело кончено, что даже на словах решены условия союза и назначен день сговора, чуть ли не свадьбы…

* * *

В воскресенье еще нездоровилось государыне. Да и Густав не показывался никуда, вел долгие переговоры наедине с регентом, после которых выходил, хлопая дверьми, и запирался в своей комнате…
Только в понедельник к обеду собралась в Таврическом дворце семья императрицы, даже Константин, еще бледный, действительно вынесший лихорадку после ареста. Не было одного Павла.
Все чувствовали, что должно совершиться нечто особенное.
Густав, видимо, дулся на дядю, а тот на питомца поглядывал с какой-то особенной опасливостью.
Только Лев Нарышкин, бывший в ударе, шутками и каламбурами поднял несколько общее настроение.
День выдался сухой, теплый, и кофе подали в саду.
Екатерина, все время наблюдавшая за внучкой и гостем, была удивлена сдержанностью последнего, особенно после тех рассказов, какие пришлось ей выслушать с разных сторон о странном приключении на балу у Кобенцеля.
Еще слабая после припадков, Екатерина медленно, опираясь на свою трость, шла по террасе, куда раньше собрались остальные.
Вдруг Густав, словно выжидающий минуту, отделился от группы и подошел к ней.
— Позвольте помочь вашему величеству?..
Он ловко подвинул кресло и помог опуститься в него государыне. Затем сразу, словно не давая себе опомниться, продолжал:
— Я должен извиниться… Но теперь подходящая минута… Мое сердце вынуждает меня говорить прямо, не прибегая к посторонней помощи, чтобы избежать всяких проволочек и хитросплетений… Я больше люблю прямо, начистоту.
— Я тоже, сир. В чем дело, говорите.
— Я желал вам открыть, что ваша внучка, княжна Александрина… Что я полюбил ее и прошу руки ее высочества, если вы и родные ничего не имеют против этого.
— Да? Что же… Это несколько неожиданно. Но мы все здесь давно желали этого. Не стану скрывать: и я, и все будут рады… В добрый час… С своей стороны я даю полное согласие… Конечно, на условиях, о которых будут говорить ваши и мои министры. Сын мой и невестка, полагаю, тоже порадуются… Даже уверена, зная их расположение к вам… В добрый час, мой кузен и будущий внук! В добрый час!
Густав почтительно поцеловал протянутую ему руку, но Екатерина привлекла и, как сына, поцеловала его ласково и нежно.
— Один только вопрос хотела бы я вам задать, ваше величество. Самый главный… Как будет дело с верой моей внучки?..
— О, государыня, в этом княжне будет предоставлена полная свобода. Я даю слово!
— Если так, завтра же я приму вашего посланника, который сделает официальное предложение от имени не графа Гаги, а от Густава IV, Адольфа, короля Швеции, чтобы мы могли всенародно объявить о таком радостном событии… А сейчас зовите всех, ведите свою невесту. Мы объявим им большую радость!
Молча, почтительно поклонившись, король двинулся к группе остальных гостей императрицы, которые издали наблюдали за необычайной сценой и не знали, можно им подойти или нет.

* * *

Во вторник, 5 сентября, при дворе праздновалось тезоименитство великой княгини Елисаветы. Но этот семейный праздник потонул в других, более торжественных событиях, которые наполнили весь шумный день. Утром в блестящей аудиенции был принят посол шведский Штединг, который официально от имени короля Густава Адольфа просил руки княжны Александры Павловны.
Конечно, согласие, данное при всех императрицей, было подтверждено матерью и отцом невесты, который для такого особенного момента должен был появиться среди блестящего двора своей матери.
За парадным обедом провозглашались тосты. Жених и невеста сидели рядом, оба конфузились, особенно княжна, у которой порою даже слезы навертывались на глазах от смущения и неловкости. И, только встречаясь глазами с королем, она вся сияла радостью и улыбкой.
Окружающие, щадя девушку, старались меньше обращать внимания на влюбленную пару. Шумный разговор кипел волной, спорили о разных предметах в нескольких концах стола, смотря по тому, кто там сидел. Зубов был героем дня и ликовал, пожалуй, больше, чем сам юный жених.
Все признавали, что эта радость, оживившая не только двор, но и полубольную государыню, главным образом создана стараниями фаворита.
Неожиданно среди обеда приблизился к нему дежурный офицер и что-то шепнул на ухо.
— Ваше величество, там курьер от брата Валериана, из нашей победоносной армии, — почти вслух обратился Зубов к императрице. — Разрешите позвать сюда?..
— О, непременно. Мне почему-то думается, что вести добрые. А за столом в такую хорошую минуту хватит места и приятным вестям, и вестнику… Просите.
Зубов распорядился, и через несколько минут ему принесли пакет, который он быстро раскрыл, прочитал и передал государыне, которая радостно закивала головой, как только пробежала первые строки. Потом лицо ее несколько нахмурилось, но сейчас же приняло прежний веселый, ласковый вид.
— Не тайна, что за вести получены из армии? — не утерпел, спросил регент.
— О, пустяки. Брат пишет нам, что выиграл сражение, овладели еще одной персидской областью и главным в ней городом, Шемахой… А нового ничего нет…
Регент незаметно переглянулся с лордом Уайтвортом, сидящим напротив него, и задвигал углами рта, как будто проглотил что-то не совсем приятное.
Начались тосты и поздравления по случаю победы…
— Вы все прочли, генерал? — как бы мимоходом спросила Екатерина, видя, что гости занялись разговором. — До конца?
— О да, ваше величество. Там Валериан жалуется… Мало денег, мало войска… Не всю же армию сразу переправить туда. И без того он жалуется, что в этих диких горах трудно добывать провиант и фураж… А деньги?.. Мы после поговорим, ваше величество?..
— Да, да, конечно… Пью здоровье моих героев-победителей, далеких, но близких нам!
Тост был принят восторженно всеми, кроме самого Зубова. Ему даже словно не понравилось, что в эту минуту далекий брат на несколько мгновений занял внимание государыни и всех присутствующих.
Обращаясь к Уайтворту, словно желая подразнить англичанина, он спросил:
— Скажите, лорд, вы знаете, вероятно, те места… Теперь, когда они покорены, будет, конечно, легко, возведя ряд небольших крепостей, к весне докончить покорение всего Кавказа и потом перебросить к Анапе значительный корпус?
— О, конечно, это было бы очень легко, если бы покорение действительно завершилось. Но кавказские племена — неукротимые враги. Их мало убить — надо повалить, чтобы они оставили ряды борцов… На этих кручах, на скалах… С ними сладить очень трудно, как было трудно нам покорять горные племена Индии…
— Ну, там совсем иное дело. Вы бросали горсть солдат за тысячи, за несколько тысяч миль, через океан… Без резервов, без связи с королевством. А у нас другое дело. Путь лежит прямой, открытый от границ до самого сердца Кавказа. Армия наша неисчислима. Отвага ее оценена целым миром. Я не хвалиться хочу, но отдаю только должное.
— Что же, я не спорю, если это так. Я плохой знаток в военных делах. Вот пусть другие…
— Мое мнение, — заговорил прусский посланник генерал Граббе, — что с горцами труднее будет справиться, чем с персидским гарнизоном взятых уже крепостей. Они будут защищать свою волю, свои углы. А это самое опасное дело — воевать не с армией, а с народом, если он защищает свой дом…
— Да мы и не тронем их угла. Пусть признают только власть нашей великой государыни, дадут нам свободный путь к берегу Черного моря… И будут жить не хуже, пожалуй, лучше, чем живут теперь, под властью своего шаха или султана… Силой мы их сломим. А потом дадим волю и мир. Зачем же им воевать, отчего не сдаться?
— Ислам не велит, ваша светлость! — снова ядовито вмешался лорд Уайтворт.
— Мы ислама и не тронем. В империи Великой Екатерины место для всякой веры. Крым служит примером тому.
— Крым вовсе не пример.
Спор разгорался, все вмешались в него.
Только Павел сидел насупясь и молчал…
С утра дул влажный южный ветер, который особенно влиял на великого князя. Он делался беспокойным, раздражительным или чувствительным до того, что мог расплакаться от каждого пустяка. И в дни, когда дул южный теплый ветер, ни летом ни зимой он не показывался никуда, опасаясь проявить чем-нибудь свое особенное состояние. Сегодня пришлось выехать, и Павел делал величайшие усилия, чтобы не прорваться как-нибудь. Все его раздражало. Казалось, все что-то имеют против него. Чувствуя постоянную робость перед матерью, не желая окружающим, которых почти сплошь считал врагами, дать против себя оружие, он упорно молчал, отвечая односложно, когда к нему обращались. Сейчас спор заинтересовал его. Павел даже забыл о своем тревожном настроении, то, что говорил Зубов, очень нравилось князю. Он, словно забыв постоянную антипатию к фавориту, порою одобрительно кивал головой, даже раскрывал рот, словно собираясь поддержать Зубова, но сейчас же сдерживался и молча следил за спором.
Екатерина, умевшая замечать все кругом, уловила настроение Павла, пожелала использовать его и неожиданно обратилась к сыну:
— Что же вы молчите? Все высказывают свой взгляд. Чье мнение вы разделяете, ваше высочество?..
— Я?.. Что?.. Все?.. Как?.. Я согласен с мнением Платона Александровича, — очень любезно, глядя на фаворита, неожиданно для всех заявил Павел.
Наступило мгновенное молчание. Павел постоянно держал себя очень осторожно с фаворитом, но не высказывал особенной любви, особенно с тех пор, как Зубов принял участие в планах о передаче трона юному Александру помимо отца.
Может быть, и сватовство дочери, состряпанное Зубовым, как казалось всем, подкупило недоверчивого цесаревича. Но он открыто выразил дружелюбное отношение к Зубову.
Все ждали, что ответит фаворит.
— Разве я сказал какую-нибудь глупость? — вдруг негромко, правда, спросил наглый временщик у Моркова, сидевшего через стул от него.
При случайной тишине эта фраза резанула всех, как пощечина, данная публично Павлу.
Он, как и другие, очевидно, уловил, разобрал обидную фразу и только побледнел, как салфетка, которую теребил своей нервной рукой.
Все сразу заговорили, словно не слыхали ничего. Сделал вид, что он ничего не слышит, и сам Павел.
Обед продолжался своим чередом…
Только Екатерина слегка укоризненно покачала головой, когда Зубов через несколько минут поглядел на нее, желая что-то сказать.
Фаворит с виноватым видом, кротко улыбаясь, шепнул:
— Сорвалось! Язык мой — враг мой, матушка государыня. Не буду больше…
Когда после обеда все разбились на группы и подали кофе, невеста очутилась рядом с бабушкой.
Вообще весь этот день княжна следила, как тень, за государыней, словно птичка, ожидающая напасти и жмущаяся под крыло большой, сильной птицы.
— Иди, иди сюда, садись, моя малютка. Ты что-то очень любишь меня нынче. А, и вы здесь, господин жених. Я еще кое-что имею за вами, дети мои. Вот мы вас поздравляли, а по русскому обычаю… Но, но, не красней, малютка… Кофе нынче что-то горький мне подали… Ну, ну… подсластите его, дети мои…
— Надо поцеловать невесту, господин Густав, — подсказала ему Мария Федоровна, тоже подошедшая к группе.
— О, если это…
Он сделал движение. Княжна сначала отшатнулась было, потом с тихой, трогательной покорностью подняла головку, подставила свои пылающие губки, и юноша впился в них первым долгим поцелуем, осторожно обхватив рукой талию невесты, точно опасаясь сломить ее, как нежный ароматный цветок, дыханием которого так сладко упивался сейчас.
Когда уста их разомкнулись, княжна так и осталась, недвижимая, обессиленная, прильнувшая головой и плечом к широкой груди юноши. Потом словно опомнилась, вскинула руками к волосам, оправила их, хотя они были в полном порядке, кинулась к креслу бабушки и скрылась лицом у нее на плече.
— Вот, вот… Чего ты это?.. При мне поцеловалась, при матери, с женихом… Это не беда. Без людей не целуйтесь… Ну, идите, гуляйте… Нечего вам тут.
И любовным взором проводили обе женщины, мать и бабушка, молодую парочку, которая, словно охваченная незнакомой раньше близостью, прижавшись друг к другу, удалялась по хрустящему песку садовой площадки к последним цветам, доживающим свои дни на куртинах дворцового цветника…
И часто потом, в течение четырех-пяти дней, аллеи Таврического парка, амбразуры глубоких окон, уголки Эрмитажа, тихие и удаленные от толпы, видели эту влюбленную парочку, рука с рукой, с горящими глазами, с устами, ищущими поцелуя во всякую минуту, когда можно сорвать его украдкой от людских завистливых глаз.

* * *

Ярко озарены уютные покои Эрмитажа, но чужих нет никого.
Государыня со своими обычными партнерами сидит за карточным столом. Зубов, черная и худая ‘злючка’ Протасова, граф Строганов составляют партию. Рядом — круглый большой стол. Александр Павлович с женой и Варварой Головиной, Константин, граф Растопчин, оба брата Чарторыйских, Адам и Константин, граф Толстой и две дежурные фрейлины играют здесь в ‘секретаря’. Громкий, беззаботный смех раздается при чтении некоторых особенно забавных, колких или чересчур нелепых записочек…
Молоденькая, резвая Анна Федоровна, поссорясь со своим взбалмашным мужем семнадцати лет, сидит поодаль, наигрывает на гитаре новый романс, а Санти стоит рядом и показывает ей, как брать звучнее аккорды.
И пухленькие, короткие еще пальчики пятнадцатилетней замужней женщины старательно захватывают переборы струн…
Генеральша Ливен, Елена Павловна и Мария Федоровна готовят пасту из бумаги для слепков, которые любит делать императрица с античных медальонов, камей, потом наделяя своими снимками близких друзей.
Регент и Штединг гуляют по обширному покою, разглядывая картины и медальоны, которыми увешаны кругом стены.
В стороне, на небольшом диванчике за группой растений в кадках, сидит княжна Александра со своим женихом.
Они забыли об окружающих… Девушка молча глядит на жениха, слушает, что он ей говорит.
А юноша рисует ей картины далекой, любимой своей родины, бурное море, глубокие фиорды, незакатные ночи полярного лета… Говорит о своих планах, о будущих завоеваниях… Тень Карла XII не дает покоя юному мечтателю.
— Я хочу сделать Швецию самым сильным королевством на севере Европы — понимаете, княжна? Будут две державы: Россия и Швеция… Когда-то перед шведскими викингами, перед удальцами Севера трепетала Европа. Карл наполнил славой своей полмира. Я не хочу ему уступить… Ради моей родины, ради вас я совершу много подвигов… Вы представляете себе, как это будет хорошо?
— О да… Я вижу…
Он много, долго говорит, она слушает и смотрит на него.
Мать и генеральша Ливен наблюдают за парочкой, обмениваются взглядами, радостными улыбками.
Мария Федоровна поднялась, подошла к регенту, который уже осмотрел все стены и, видимо, скучал:
— Не желаете ли, господа, пойти покурить в диванной?.. Я знаю, вы привыкли, герцог… Вот прямо сюда… Первая дверь направо…
Проводив мужчин, княгиня садится у небольшого столика, на котором лежит бумага, стоит письменный прибор, и начинает набрасывать строку за строкой… Все, что видит ее любящий, зоркий глаз матери, что радует ее сердце, она хочет передать своему мужу, который остался один в темном, мрачном и сыром Павловском дворце… Теперь, в эту минуту, всех любит и жалеет счастливая мать… Не виноват и Павел, что он родился таким слабым, болезненным, неуравновешенным в душе… Надо порадовать отца…
И быстро скользит перо по бумаге, ровно, четко ложатся мелко написанные строки ласковой супружеской записки…
Варвара Головина, оторвавшись от игры, прошла куда-то, вернулась. Ее на пути подозвала к себе государыня:
— Ну, что, молодежь, весело вам? Смеетесь?
— Очень… Уж не взыщите, ваше величество. До слез весело…
— До слез? Если весело до слез, это ничего. А влюбленные как? Воркуют?
— Уж половину гнездышка свили, ваше величество. Диваны вам растреплют, того и гляди…
— Пускай… А то вчера, на обеде у Александра… Ты была? Как они? Что внучка?
— Ох, просто ужас, ваше величество… Все старания генеральши Ливен оказались напрасными… Воспитание ее ни к чему не привело. Эта такая особа, наша маленькая Александрина… совершенно испорченная. Уединяется с молодым человеком… Верите ли, я подозреваю, что она даже целуется с ним, если выпадет удобная минутка…
— Право? Не может быть?!
— Мне кажется, я не ошиблась, ваше величество… А он?! Это дикий людоед какой-то, а не христианский государь… За ужином не пил и не ел ничего, как мы все. А пожирал глазами великую княжну. Как она цела осталась — Бог ведает.
— Удивительно! Ну, ступай играй, секретничай там, болтушка. Только знай, что и твои секреты я все знаю… Потом, потом… Ступай…
Звенит золото, переходя из красивых рук государыни к ее партнерам, которым она охотно проигрывает партию за партией… Звенят и рокочут мелодично, негромко струны гитары…
Звучит за цветами юный голос короля, который делится с невестой своими грезами.
И вдруг неожиданно он задает ей вопрос, словно мимоходом:
— А скажите: когда нам придется в день коронации приобщаться, вы будете приобщаться вместе со мною, как королева моего верного города?..
— Вместе с вами? Приобщаться, как вы?.. Конечно… Охотно… если это можно. И если бабушка на это согласна. Мы все слушаем бабушку…
Темная тень мелькнула на бледном лице юноши короля. Но он быстро овладел собой. Снова ласково касается руки девушки, берет ее в свою руку и начинает новый рассказ о том, что было, что должно еще свершиться, чего никогда не было, но о чем он грезит порой…

* * *

В этот же вечер Мария Федоровна приписала в записке, приготовленной для мужа: ‘Добрый и дорогой друг мой! Возблагодарим Господа: обручение назначено на вечер понедельника, в бриллиантовой гостиной. Обручать будет митрополит. После обрученья состоится бал в тронной зале. Маша’.

* * *

Накануне обрученья жених целый вечер провел в семье невесты один, без регента, который, словно неусыпный страж, сопровождал его всюду и везде.
Под зорким взглядом сурового отца король невольно чувствовал стеснение, хотя Павел проявил особое внимание, почти нежность к будущему зятю.
Только перед самым ужином, когда обе княжны, Мария Федоровна и король очутились несколько в стороне от других, обособленной группой, влюбленные заговорили живее, задушевнее.
— Что нынче с вами? Вы, может быть, не совсем здоровы? — вдруг спросила юношу княжна, обычно никогда не задававшая вопросов, глаза ее с тревогой остановились на лице короля, вспыхнувшем от неожиданности.

0x01 graphic

Король шведский Густав IV
Действительно, кроме стеснения, какое все почти испытывали в присутствии Павла, когда бывали у него, король был суровее, мрачнее обыкновенного. Какая-то совсем непривычная, скорбная черточка пролегла у рта… Брови часто сходились, хмурились, как будто тяжелую задачу решал про себя король. Так может выглядеть вождь перед решительным боем или человек, стоящий на переломе своей жизни, игрок, поставивший на карту многое и наблюдающий, куда ляжет его карта — направо или налево. Бита или дана…
Помолчав, юноша поднял на девушку грустный взгляд, к обычному выражению удовольствия и любви примешивалась какая-то жалость, печаль.
— А вы сами не знаете, почему мне не по себе, княжна? Я здоров, но… у меня грустные мысли рождаются в душе…
— Теперь? У вас? Господин Густав, этого быть не должно и не может… В эти годы, когда вы любите и вас любят… Не красней, малютка. Твоя мама может это сказать. И вы скоро будете вполне счастливы… Месяца не осталось ждать, как вы — совершеннолетний, король! Над вами никакой, хотя бы самой легкой опеки…
— Да, через три недели и три дня опека кончается… Соберутся Генеральные штаты… Я — король! Но я не о том. Меня печалит разлука! — каким-то особенным, напряженным тоном произнес жених, словно удерживал слезы, готовые задрожать на глазах, прорваться в звуках его речей.
— Разлука? — грустным, нежным эхом откликнулась княжна, тоже побледнела, опустила головку. Потухли сверкающие радостью и огнем глаза.
— Да почему разлука? И какая? Надолго ли, господин Густав? Ведь это от вас зависит… Небольшая отлучка — еще не разлука. Да и без нее можно обойтись…
— Нет, ваше высочество. Придется расстаться месяцев на семь, на восемь… Так мы с регентом полагаем… Свадьбу можно устроить только весной…
— Да, с регентом?! Ну, это другое дело… Все-таки почему столько месяцев, не пожелаете ли сказать? Вот, посмотрите, Александрита уже готова заплакать…
— О нет, нет!.. Я, мама… Если надо… Я… Я буду ждать.
— Разумеется. Никто и не говорит, мое дитя. Я так спросила мосье Густава… А по-моему, срок можно сократить. Взять и обвенчаться теперь же!
— Я вам скажу, ваше высочество: уезжая, мы не думали, чтобы все так благополучно и скоро устроилось, — глядя скорее на девушку, словно ее желая успокоить, заговорил король. — Дворец мой совсем в запущенном виде, не отделан, чтобы принять мою прелестную, милую королеву, как подобает… Как я хотел!
— Пустое! Совершенные пустяки, мосье Густав! Двор собрать не долго, особенно ради такого события. А дворец? Спросите вашу невесту… Если кто любит кого, тот не обращает внимания на отделку покоев… Не правда ли, малютка? Видите, как радостно она закивала головой… Маленькой, глупенькой… влюбленной головкой… Не упрямьтесь, мой друг. Слушайте того больше, что говорит ваше юное, чуткое сердце. Оно порою бывает умнее всех дипломатов и регентов в мире… Не хочу обижать никого. Вы женитесь. Малютка поедет с вами — и дело с концом!..
— Со мной? Теперь? — вдруг с блеском в глазах, охваченный каким-то новым порывом, переспросил король. И сейчас же снова потемнел. — Это невозможно. Осенью море так опасно.
Мать замолчала, не находя возражений. И среди наступившей в этом уголке тишины робким звенящим звуком пронеслись слова, как будто против воли слетевшие с розовых детских губ княжны:
— С вами мне ничего не страшно.
Король протянул руку, взял холодные пальцы невесты, слился взором с ее расширенными, потемнелыми, испуганными и счастливыми глазами.
Казалось, сейчас она глядит в самую душу юноши, читает там самые тайные его мысли. И эта робкая, звенящая мольба, этот полувздох, полупросьба были последней попыткой отстоять свое счастье, побороть то неминучее, злое, грозящее впереди, отчего бледным и сумрачным стало теперь лицо юноши.
Мать чувствовала, что происходит нечто особенное. Но ее уравновешенная, спокойная германская натура не могла уловить тонких изгибов этих юных, но уже надломленных чем-то душ.
И, видя только колебания юноши, она снова заговорила:
— Доверьтесь мне, мосье Густав. Я женщина, но я мать! Хотите, чтобы я поговорила с императрицей? И все будет улажено. Если есть возражения со стороны вашего дяди, она сумеет устранить их…
— О, да, прошу вас, — слишком поспешно, как-то деланно, с показной радостью и оживлением согласился король. — Правда, поговорите с императрицей. Она так умна. Как решит, так пусть и будет… И если это случится, я буду очень рад… Я так буду рад! — снова с искренним порывом повторил он. — А вы, Александрина?
— О, сир!..
— Ну, вопрос кончен. Я должна вас на минуту оставить, дети. Пора ужинать. Великий князь не переносит, если опаздывают звать к столу. Я сейчас… Идем, Лена.
Младшая княжна поднялась и пошла за матерью.
— Так вы не боитесь ничего со мною, Александрина? Правда?
— Правда, сир…
— А если бы пришлось умереть, утонуть в море…
— Вам утонуть?.. Помилуй Боже!..
— Нет, вам со мной… Нам вместе…
— Вместе?! Ну, что же… Значит, так велел Бог.
— А вы очень верите в него?
— Да. Меня так учили. Он добрый… Он дает нам столько радостей… — Девушка поглядела прямо в глаза жениху.
— И столько горя, Александрина!.. Конечно, вы дитя… Вы видите пока только радость! — наставительно произнес юный скептик. И сейчас же вернулся к своему главному вопросу: — А меня вы очень любите, Александрина?
— О, да!
— Значит, мы будем жить мирно, хорошо?.. И вы будете слушать меня, что бы я вам ни сказал?
— О, да. Генеральша и мама мне говорили, что жена во всем должна исполнять волю мужа. Так велел Господь…
— А ваше сердце что вам говорит, Александрина?
— Я буду слушать вас, — тихо ответила девушка.
— Что бы я ни сказал?! — взяв руку девушки, спросил настойчивый король.
— Да. Бабушка мне говорила, что вы благородный, добрый… И никогда не потребуете от меня чего-нибудь такого, в чем я должна была бы вам отказать…
— Ах, бабушка это говорила? Она очень умная, ваша бабушка. А… что еще она говорила вам? Не можете ли поделиться со мной?..
— Больше о вере… Говорила, что я должна строго держаться нашей, греческой веры. Что Бог не любит, если изменяют без причины родную веру. Что наш народ очень ревнив к своей религии и следит, как мы, как сама императрица относимся к вере. И если я переменила бы веру, в народе будут говорить, что царская семья остыла к религии. Это будет опасно для трона… И много еще говорила мне…
— Она очень умна, ваша бабушка. Но все-таки вы даете мне слово, что будете слушать своего мужа и короля, когда нас повенчают? Да, Александрина?
— Даю! — протягивая свою тонкую руку, ответила княжна. — Да разве может быть иначе? Вот мама… Иногда папа бывает болен, раздражителен. А она только и думает, как бы исполнить все, что он желает… А я… для вас…
— Верю. Ну, хорошо. В добрый час. Завтра наше обрученье. А там… Посмотрим, что скажет завтрашний день… Но идемте. Зовут ужинать… Мама… Ее величество кивает нам… Идемте…
И нежно, бережно, как больную, повел к столу король свою невесту.
За столом был весел, шутлив, как никогда. Ласково говорил с княжной, не стесняясь ни присутствия Павла, ни всех окружающих.
Радостная, счастливая ушла спать после вечера княжна. Еще никогда не была она так довольна.
А ночью вдруг ей приснился тяжелый, страшный сон. Она проснулась вся в слезах, тряслась и плакала, сидя на постели… И никак не могла вспомнить, что ей снилось сейчас. Какой ужас вызвал эту дрожь, эти слезы?

* * *

Обручение назначено было в семь часов. Но задолго до этого начался усиленный съезд к разным подъездам Зимнего дворца.
В тяжелой, запыленной дорожной карете примчался новгородский митрополит, сделавший в течение суток двести верст до столицы.
Приехала вся семья Павла с невестой, с ним самим во главе. Министры, послы, ближайшие сановники собирались понемногу к малому подъезду.
Но подъезжала и большая публика, приглашенная на бал, который после обручения был назначен в тронной зале.
Императрицу из Таврического дворца ожидали к самому часу обручения.
Но она приехала раньше, чтобы посмотреть наряд невесты, украсить ее бриллиантами, узнать, как принят регентом и королем брачный договор, который к шести часам Морков повез им обоим для предварительного прочтения.
Вялый на вид, со своей обычно тягучей, медлительной речью, Морков обладал особенной гибкостью, корректным бесстыдством, необходимым в некоторых особенно щекотливых и запутанных делах. Выражая готовность жертвовать своим самолюбием, покоем, честью для удобства и блага покровителей, этот интриган сумел втереться к Безбородке, потом предал его спокойно, со своей обычной пассивной и вялой миной и стал гончим псом, креатурой, но часто и вдохновителем всевластного фаворита, последнего любимца Екатерины.
Теперь только холоп Морков с несокрушаемым бесстыдством мог явиться к королю и его регенту, к послу и членам посольства, которые сидели в торжественном молчании, только он мог начать своим вялым голосом чтение брачного договора, составленного заведомо неправильно. И его, и Зубова, и даже Екатерину успокаивала мысль, что дело зашло слишком далеко. В такую минуту юный король и его хитрый регент не решатся на крайние меры и будет подписано то, чего не подписал бы Густав в иную минуту.
Учитывая эту психологию, громко, внятно по возможности огласил Морков статьи брачного договора.
Молча, с глубоким вниманием слушают его сидящие вокруг.
Только изредка регент бросает беглый взгляд своих прищуренных, хитрых глаз на племянника, словно повторяя одну и ту же мысль: ‘Что? Видишь! Говорил я тебе’.
Король на это каждый раз только чуть-чуть закусывает свои полные губы, желая не выдать охватившего его волнения.
Смолкло небрежно-четкое, устало-протяжное чтение Моркова.
Шведы сидят, уперев в землю глаза, словно там написано то, что они собираются сказать, но неясно, и стараются дипломаты разобрать спутанные знаки.
Морков даже поежился от тяжелого, продолжительного молчания, наступившего после его чтения, и с легким вопросительным звуком поглядел на регента.
Тот, держа сложенные руки на обширном животе, непроницаемый, холодный и необычно серьезный, только повел глазами в сторону короля, как бы поясняя, что слово за ним.
Не сразу решился поднять Морков глаза на юношу. Даже ему теперь показалось, что отсюда грозит что-то недоброе, неожиданное, что может разбить все хитрые планы, может опрокинуть старания и мудрые ходы многодневной политики.
И он угадал.
Король заговорил холодно, властно, хотя и негромко:
— Должен признаться, граф, я удивлен. В этом договоре есть вещи, о которых не было ничего условлено между императрицей и мною при последнем свидании нашем. Поэтому я вынужден задать вопрос: от нее ли вы докладывали мне эту бумагу для подписи?
Юркие, острые глаза Моркова остановились, словно он увидел что-то очень опасное. Но тем не менее он с поклоном произнес:
— Конечно, сир.
— В таком случае передайте императрице, что я не могу этого подписать! Именно двух пунктов. Что касается религии княжны, я говорил императрице… Я не намерен стеснять личной свободы и убеждений. Пусть исповедует веру отцов. Но иметь ей в королевском дворце свою часовню с особым причтом — этого нельзя. И кроме того, шведская королева публично должна следовать всем предписаниям религии, господствующей в моей стране, лютеранской! Второй пункт, секретный, относительно союза Франции, тоже не приемлем. Для вас не тайна, что нами раньше подписан именно с Францией дружеский, мирный договор… Я все сказал. Так прошу передать государыне.
Молча, убитый, растерянный, собрал бумаги Морков, откланялся и вышел…
Стрелой кинулся он к Зубову, вызвал его и, доложив все, ждал, что теперь сделает, как прикажет действовать фаворит.
— Это вы втянули меня, — прошипел сначала Зубов. — Вы уверили, что мальчик уступит… Ну, теперь поезжайте, уговаривайте. Возьмите с собой кого-нибудь. Императрица уже волнуется. Час прошел… Их нет. Я ей скажу, что вышла заминка с договором, что они сейчас прибудут… Спешите скорей… Возьмите Безбородку, Будберга, кого хотите… Скорей!.. — И, приняв спокойный, холодный вид, Зубов вернулся к императрице, стал ей что-то успокоительно шептать.
Все сидящие и стоящие кругом тоже тревожились, удивлялись отсрочке. Восковая бледность легла на личико княжны. Синие круги обрамляли печальные, напуганные глаза.
Бабушка подозвала внучку и шепнула ей:
— Пустяки. Он здоров, сейчас приедет… Там какие-то формальности договора. Он скоро явится. Будь умницей. Держись бодрее!
В это время Морков уже снова явился к королю в сопровождении целой блестящей свиты. Безбородко, Будберг, Шувалов, Нарышкин явились образумить короля, просить Штединга, регента, шведов, чтоб они повлияли на юношу.
— Ваше величество, — робко, смиренно, совсем новым тоном обратился к нему Морков, — извольте сами рассудить… Императрица в тронной зале… Окружена всем двором… Столько чужих, совершенно посторонних лиц. Ни о чем важном с нею сейчас говорить нельзя… невозможно, ваше величество… Сами подумайте… Императрица ждет вашего появления… Ваше величество не пожелаете такого разрыва, который явится небывалым… неслыханным оскорблением для императрицы… для великой княжны с ее семьей… Для целой империи, ваше величество, это явится тяжкой, ничем не смываемой обидой…
— Да покарает меня Господь и святой Георгий, если я думаю оскорблять императрицу, ваш народ или тем более великую княжну Александрину. Я явлюсь, куда зовет меня мой долг, мое королевское слово. Но подписать того, чего не надо, я не подпишу! И пусть сам рок, в который я верю, решит, прав я или нет. На себя принимаю последствия всего, что происходит в настоящую минуту, хотя должен сказать вам, господин Морков, — с нескрываемой неприязнью, глядя на креатуру Зубова, прибавил король, — я за тяжесть этой минуты вины не принимаю на себя. Не мною создано настоящее положение. Итак, могу я ехать?
— Без подписания брачных статей?.. Вряд ли, ваше величество… Я не знаю… Я ще попробую… Я сейчас…
Пока Морков мчался снова к Зубову, все приехавшие с ним стали убеждать короля изменить решение.
Юноша молчал или отделывался короткими ответами:
— Я не могу. Мы с императрицей вырешили условия. Других я не приму…
— Но это, очевидно, недоразумение. Все выяснится… Потом…
— Потом я и подпишу, когда договор будет ясный…
Шведы с Штедингом подошли к королю и стали с ним говорить, тоже склоняя к уступкам.
— Отчего вы молчите, ваше высочество? — обратились русские к регенту. — Скажите ваше слово…
— Боже мой! Разве я не говорил?.. Он такой упрямый… Вот сами увидите. Я еще попробую сейчас…
Он подошел к королю, взял за талию, и оба пошли по комнате.
Герцог о чем-то негромко, убедительно толковал королю.
Русским казалось, что он уговаривает его согласиться.
Шведы, успевшие уловить кое-что, удивленно переглядывались.
Вдруг Густав, освободившись от руки дяди, громко и решительно произнес:
— Нет, нет! Не хочу. Не подпишу!..
И отошел к окну, откинув край занавеса, стал глядеть на людную, оживленную улицу.
Регент, ничего не говоря, поглядел в сторону русских и сокрушенно пожал плечами.
В эту минуту Морков снова ворвался в покой.
— Вот, ваше величество… вот… Государыня готова изменить… Можно без договора… Благоволите только… вот подписать эти несколько строк… Надеюсь, теперь, Бог даст, все будет хорошо… Надеюсь, слава Господу… теперь…
— Хорошо… хорошо. Читайте, что там опять у вас? Какая бумага?
— Две строчки, ваше величество… Ваше высочество, прослушайте. Две строчки. Пустые самые… вот. Императрица желает, чтобы скорее все было кончено… Вот.
— Читайте. Мы слушаем…
Все сгруппировались вокруг Моркова и короля, который продолжал стоять.
С одной стороны шведы в своих красивых, но скромных, темного цвета, кафтанах. А против них — залитые золотом, бриллиантами, с кружевными брыжами и жабо, с широкими лентами через плечо русские вельможи, по такому необычайному поводу сошедшиеся в этой комнате, в этот час.
Громко, нервно, напряженно, совсем непривычным образом, Морков прочел:
— ‘Проект статьи о вере.
Я, Густав IV, король Швеции и пр., торжественно обещаю предоставить ее императорскому высочеству, государыне, великой княгине Александре Павловне, как будущей супруге и шведской королеве, свободу совести и исповедания религии, в которой она родилась и воспитана, и прошу ваше величество смотреть на это обещание, как на самый обязательный акт, какой я мог подписать’. Вот и все… Может быть, ваше величество, ваше высочество, пожелаете тут какие-нибудь слова изменить… подробности… Благоволите… И извольте подписать… И все кончено… Там ждут… Весь город… Вот, ваше величество… Прикажите начисто переписать? Или это хотите?
— Нет, я ничего не хочу. И ничего не подпишу! Об этом тоже не было речей… Вот… передайте императрице… я сейчас напишу… Это все, что я могу сделать… Вот. Если это удовлетворит государыню, хорошо. Если же нет — вина не моя!.. Вот…
Быстро подойдя к столу, опершись только коленом на кресло, он набросал на листке несколько размашистых строк своим неровным еще, нервным почерком.
В записке стояло без всякого обращения:
‘Дав уже мое честное слово ее императорскому величеству в том, что великая княжна Александра никогда не будет стеснена в вопросах совести касательно религии, и так как мне казалось, что ее величество этим довольна, то я уверен и теперь, что императрица нисколько не сомневается в том, что я достаточно знаю священные законы, которые предписывают мне это обязательство, и всякая другая записка от меня становится всецело излишней. Густав Адольф IV, 22 сентября 1796 года’.
— Вот все, что я могу написать, — подавая раскрытым листок не Моркову, а Безбородке, сказал король и отошел от стола.
Морков почти выхватил записку из рук Безбородки и кинулся вон.
Безбородко медленно пошел за ним.
— Ваше величество, — заговорил Будберг, взяв в руки проект обещания, оставленный на столе, — неужели и эта бумага так пугает вас? Тут же нет никаких обязательств… Только точно выражена ваша собственная мысль… Еще короче и прямее. Ни о чем не говорится, как о свободе совести… религии… Говорится…
— Так, как желает императрица, ее митрополит и все попы, а не так, как желаю и могу выразить это я, король Швеции и моего народа, который тоже глубоко и горячо верит в свой закон.
— Но тут нет обязательств, неприемлемых для вас, государь! Стоит подписать эти строки, и все будет устроено… Мы молим вас, государь… Не ставьте в тяжелое, в опасное положение и себя, и вашу родину вместе с нами… Подумайте, ваше величество! — наперебой стали убеждать юношу русские, окружив его почти со всех сторон.
Непривычный к подобной настойчивости, упрямый и вспыльчивый по натуре, Густав вдруг выпрямился, окинул всех властным, холодным взглядом и отчеканил:
— Нет! Не подпишу я ничего противного законам моей страны!
Повернулся и скрылся за дверью своей комнаты, щелкнув замком.
Русские стояли ошеломленные, растерянные.
— Какая дерзость! — только и вырвалось у Шувалова.
Молча откланявшись регенту, Штедингу, шведам, все вышли и поспешили во дворец.
‘Что-то там творится? Что там делается?’ — думал каждый про себя.
Им навстречу мчался снова Морков, посланный для последней попытки.
Было уже около десяти часов вечера.
Два с лишним часа ждал весь двор, чем разрешится загадочное смятение.
Архиереи, священники, весь клир изнемогали в своих блестящих одеяниях.
Что делалось с государыней, видели все.
Лицо у нее сразу осунулось, постарело так сильно, что страх охватил окружающих. День обещал кончиться очень печально.
Не успели вельможи, приехавшие от короля, войти осторожно в покой, где сидела государыня, как к ним двинулся Зубов:
— Ну, что?
— Нам не удалось. Он прямо безумный… Совсем с ума сошел… Или настроил его кто-нибудь очень сильно. Узнать нельзя мальчишку, такого тихого, спокойного, рассудительного до сих пор… Что скажет Морков?
— Да, да… Я еще послал… Да вот и он… Ну что, говорите…
Морков, зеленый от смущения, от страха, еле проговорил:
— Даже не раскрыл дверей…
— Надо доложить государыне… Идемте со мной.
И Зубов, бледный, взволнованный, тихо пошел к креслу Екатерины.
Морков следовал за ним, как приговоренный на плаху.
— Ваше величество… Вот он… граф… говорит… Король подписывать ничего не желает… Он заперся у себя… Он не приедет нынче!..
Екатерина стремительно поднялась, погнув свою трость, раскрыла рот, но ни звука не вырвалось из пересохшей сразу гортани.
Зотов, очевидно стоящий наготове, подбежал со стаканом воды.
Отпив судорожно два-три глотка, Екатерина сделала движение к Моркову и хрипло, невнятно, еле проговорила:
— Нет? Он… Это ты… ты все… уверил меня и всех… Ты…
Тростью она ткнула в ноги съежившегося придворного раз, другой, словно хотела подчеркнуть свое гневное, презрительное ‘ты’… Безбородко, желая закрыть тяжелую, дикую сцену от остальных, кинулся между нею и Морковым.
Едва сдержавшись, переведя дыхание, Екатерина только произнесла глухо:
— Ну, проучу же я этого мальчи…
Не договорила, пошатнулась. Лицо у нее покраснело, рот слегка перекосился.
Напуганный Зубов и Нарышкин подхватили под руки и увели в спальню, куда побежал и Роджерсон, бывший в числе свиты…
Легкий удар поразил разгневанную государыню.
Вернувшийся Зубов приказал всем объявить, что по нездоровью жениха обручение откладывается.
Все разошлись смущенные, негодующие.
Настоящая причина быстро стала известна во дворце, в целом городе.
Имя Зубова и Моркова не сходило с языка у последнего обывателя столицы. Их проклинали, осмеивали, осуждали все заодно.
Винили и государыню, которая так неосторожно доверилась двум верхоглядам в этом важном, щекотливом вопросе.
В общей суматохе мало кто подумал о юной невесте.
С мертвенно-бледным, кротким, недоумевающим личиком дошла она до своей комнаты, отведенной тут же, во дворце.
И сразу потоком хлынули слезы из этих испуганных, больших глаз, от рыданий, которые давно уже клокотали внутри, трепетала и рвалась грудь.
Ни мать, ни окружающие фрейлины, воспитательницы, сестра — никто не мог успокоить рыдающей малютки, остановить этих слез.
А Павел, весь сжавшийся, с надыбленными бровями, с головой, ушедшей в узкие плечи, словно собираясь сделать на кого-то смертельный скачок, мчался один в свой мрачный, пустынный теперь совсем дворец!..

VII

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

Долго спустя после полуночи Перекусихина, Роджерсон, Протасова со своими племянницами, все близкие к Екатерине лица хлопотали, стараясь помочь больной государыне, облегчить мучительные колики, которые всегда являлись после сильных потрясений.
Наконец боль успокоилась, императрица задремала. Перекусихина тоже прикорнула тут же на диване, не раздеваясь почти. Все разошлись на покой.
Под утро верная, старая камеристка, спавшая, как говорится, вполглаза, вскочила и стала прислушиваться. Она не ошиблась: глухие стоны неслись от постели больной.
Лампада неугасимая у иконы Казанской Божьей Матери слабо озаряла обширную спальню. На столике у кровати мерцал ночник.
При этом свете Перекусихина увидела больную, которая лежала на спине, сбросив с себя покрывало. Ее левая рука темнела на груди, вся неподвижная после вчерашнего легкого удара. Место, из которого Роджерсон пускал кровь, было перевязано.
Больная стонала во сне, даже как будто делала попытки заговорить, пошевельнуться, но не могла, очевидно мучимая кошмаром.
Шепча молитвы, осторожно, нежно стала снимать Перекусихина руку с тяжело дышащей груди.
Екатерина проснулась, быстро поднялась, села на кровати, озираясь с испугом:
— Ты? Что тебе нужно? Никто не входил сюда? Никого не было?
Дрожа от холода, с голыми плечами, а также и от пережитого во сне страха, Екатерина пошарила правой рукой, ища, чем бы укрыться.
— Господь с тобой, матушка моя! Кому войти! Перекрестись. Дай я окрещу тебя, родимая… Ложись, почивай… Ишь приснилось, видно, что… От смуты, от боли, от всякого неудовольствия… Спи, почивай…
— Приснилось? Да, правда. Мне снилось, кто-то черный, без лица, без виду, подошел и склонился надо мной. Хочу спросить, хочу погнать — голосу нет… Кошмар, правда. Ты руку мне сняла с груди?.. Вот от руки и приснилось. Но я так хотела узнать, кто это такой. Второй раз вижу этот тяжелый сон… В день смерти его… покойного государя… И вот нынче опять. Не к добру это, Саввишна…
— Ну, добро… Утром разберемся, к добру оно либо к худу. А теперь усни. На бочок изволь лечь. Так… Я прикрою хорошенько… И тут буду. Никуда до утра не уйду… Спи с Господом… Мало ли что ночью привидится! А утром сама смеяться изволишь ночной тревоге… Почивай… А то, может, генерала нам позвать? Нет? Ну, пусть он почивает… И ты спи, Господь с тобой… Я посижу тут…
Все тише и тише бормотала свои причитания старая, верная камеристка, пока не убедилась, что императрица уснула снова, стала спокойно и ровно дышать.
Гораздо позднее обыкновенного проснулась императрица, но, чувствуя еще слабость и тяжесть в левой половине тела, позвала Роджерсона.
Он уже сам явился и сидел в приемной, желая знать, как спала больная. Осмотрел ее и спросил:
— А принимали, ваше величество, микстуру, которую я давал с вечера? Вот эту…
— Ох, нет. Очень уж она противная. Нельзя ли обойтись на сегодня? И так у меня во рту… — Екатерина сделала гримасу.
— Нет, невозможно! Вот, извольте, надо выпить…
— Если уж надо…
Она послушно взяла рюмку, проглотила и запила водой.
— Молодец! — осторожно похлопав по плечу больную, похвалил врач. — Бог даст, все скоро пройдет. Так, легкое расстройство двигательной системы… Все пройдет. Сегодня извольте полежать, а завтра…
— Ну, этого я и не думаю. До вечера, пожалуй… А там съезд будет… Нынче рождение княгини Анны… Константин и то огорчен. Все расстроены. Нельзя откладывать. Что говорить станут? ‘Умирает государыня… Убил ее этот неприятный случай’. Этого нельзя допустить. Готова принять что хотите, только надо вечером бодрой быть. Слышите, друг мой? Приготовьте что-нибудь… Идите с Богом. И не спорьте… Слушайте меня, как я вас, когда надо…
— Повинуюсь, ваше величество.
— Вот, теперь вы молодец… Идите… А мне, Саввишна, генерала позови… Справлялся он?
— Два раза приходил. Поди, и сейчас сам явится…
— Ну, так его… и Храповицкого… И передать Шувалову, что бал нынче в Белом зале безотложно будет… И ничего не изменится, как вперед назначено… И… Ну, ступай!.. Да узнай, как себя Александрина чувствует… Скажи: к вечеру пусть готовится… Или нет, генеральшу Ливен вели позвать… Пока все…
Раньше других приняла государыня генеральшу Ливен.
— Я рада, ваше величество, что вы изволили призвать меня, и сама хотела просить о разрешении доложить… Ее высочество совсем больна. Просит разрешения не быть нынче вечером на балу. Она ночь не спала, все рыдала. Глаза у нее напухли от слез… Плачет, бедняжка, и теперь… Я думаю, ваше величество…
— Пустое. Скажите ей, я прошу быть пободрее… Да ей нет причины так горевать… Скажите ей… Впрочем, я сама напишу… Скажу одно лишь… Верите, страшная, долгая ночь тридцать пять лет тому назад, ночь 12 июля, когда моя жизнь и вся империя стояли на карте, была мне не так тяжела, как эта ужасная ночь!..
С помощью Ливен перейдя и сев к столу, она написала на клочке бумаги, с трудом выводя буквы:
‘О чем вы плачете? Что отложено, то не потеряно! Вытрите себе глаза и уши льдом и примите бестужевских капель. Никакого разрыва нет. Вот я так была больна вчера. Вам досадно на замедление — вот и все’.
— Возьмите, передайте. Вечером она должна быть на балу… чтобы этот мальчишка не тешил своего самолюбия, не подумал, что все несчастны тут от его сумасбродных поступков. Дадите мне знать, что скажет внучка. И как она себя будет чувствовать к вечеру. Ступайте. Берегите малютку. Но не надо давать ей жалеть себя… Это хуже всего… С Богом!..
Печален был этот бал, который состоялся вечером.
Виновница торжества — веселая, резвая обыкновенно великая княгиня Анна Федоровна совсем не желала танцевать. Даже сорванец Константин, муж новорожденной, сумрачный, молчаливый, как тень, следовал повсюду за своим старшим братом Александром, который вместе с Елисаветой старался хотя сколько-нибудь придать надлежащий вид этому вечеру.
Неожиданно появился и король, но без регента.
Все были поражены. Его встретили церемонными, сухими поклонами. Провожали тяжелыми, враждебными взглядами. Многие знали о сильной ссоре, которая произошла как раз в этот день между дядей и племянником. Весь день вчера и сегодня они сидели по своим комнатам, там обедали и завтракали врозь друг от друга.
А вечером, когда король стал собираться на бал, дядя пришел к нему, делая последнюю попытку.
— Вы думаете согласиться с желанием императрицы? — спросил регент.
— И не думаю даже. Просто я был приглашен и считаю нужным пойти…
— Но это же безрассудно. И государыня, и двор сочтут это за глумление. Так поступить, как вы поступили вчера, было слишком неосторожно. Теперь на меня упали вражда и нарекания… Мне прямо сказали: ‘Не успеем мы вернуться домой, как русские войска вступят в пределы Швеции…’ Вы, конечно, тоже знаете… И если собираетесь поправить вашу вчерашнюю оплошность… Конечно, молодость извиняет ошибки. Но можно ли было так упрямо… Так резко… когда императрица пошла на уступки, перестала требовать отдельного богослужения. Только желала письменной поруки… в том виде, как ей казалось, вернее… Подумайте, даже ваша записка обязывала вас, что бы вы ни думали, как бы ни надеялись потом овладеть волей будущей жены… И если теперь вы решили…
— Пойти опять, обманывать, лукавить? Нет. Мне надоело… Я исполню долг вежливости. Это во-первых… А затем, чтобы не сказали, будто я струсил… испугался их двора, их гордой, деспотичной старухи, такой мягкой в речах, такой непреклонной в своих желаниях и планах… Пускай распоряжается своими холопами, рабами, увешанными первыми орденами империи, сверкающими бриллиантами на ее портретах, которых так много успела она раздарить за тридцать лет власти… Швеция наша — маленькая страна… Но я король, который не боится никого в мире, кроме небес! И я не склонюсь перед этой старой…
Юноша не договорил, удержанный остатком уважения, какое сумела внушить ему великая женщина, хотя и дающая много поводов для осуждения низким умам.
— Вот вы как заговорили, Густав! Долго молчали, даже когда от вас ждали мнений и ответов… А теперь… Ведете к войне родину, когда она не готова… Губите себя, меня безрассудным упорством… И такие речи! Наконец, я должен тоже сказать. Не забываете ли вы, с кем говорите?
— О, нет, знаю… — глядя с каким-то особым, сдержанно-злобным и презрительным выражением на регента, быстро возразил король. — Знаю: вы мой дядя! Регент королевства. Но, — вдруг выпрямляясь во весь рост, как на торжественном приеме, начал он отчеканивать звонким, напряженным голосом, — должны же знать и вы, что через три недели я сам буду королем!
Какой-то хриплый, подавленный звук мог только сорваться с крепко стиснутых губ выбитого из колеи регента. Он весь всколыхнулся, дернул книзу сжатыми кулаками и, не говоря ни слова, быстро вышел из комнаты, чуть не столкнувшись в соседнем покое с Штедингом, который был свидетелем бурной сцены, не замеченный никем.
Явившись во дворец раньше короля, Штединг и рассказал обо всем Зубову, который сумел золотом привязать к себе шведа.
И через полчаса, к появлению юноши, эта сцена уже переходила из уст в уста. Но все-таки приличие и долг гостеприимства удержали тех, кто готов был более резко высказать свое негодование Густаву. В то же время не знали, как примет его сама императрица, о появлении которой уже повестили камер-пажи.
Она вошла несколько бледнее, с более усталым и осунувшимся лицом, чем замечалось в последние дни, когда радость молодила Екатерину. Но держалась она спокойно, бодро. Голова была поднята и взор милостив, как всегда.
Король поспешил ей навстречу и особенно низко, почтительнее обычного отдал поклон.
Спокойно, без малейшего признака недружелюбия, но холодно приветствовала гостя императрица. Они стояли поодаль ото всех. Двор развернулся по сторонам, ожидая, пока государыня совершит первый обход. Только Зубов стоял в полушаге от нее.
И до чутко напряженного слуха лиц, близко стоящих, стали долетать негромкие фразы, которыми обменялись старая государыня и юный будущий король, так жестоко оскорбивший в Екатерине женщину, мать, хозяйку, ласково принявшую гостей, повелительницу могучей империи, избалованную успехами и победами в течение тридцати пяти долгих лет.
— Рада видеть! Появление ваше нынче здесь служит добрым знаком. Так ли я понимаю, сир?
— Я должен был явиться. Хотел выразить вам свое уважение, — смущенно заговорил юноша, хотя перед этим и готовил себя быть холодным и спокойным, как эта старая повелительница. — Счастлив, что слухи, дошедшие до меня о нездоровье вашего величества, оказались преувеличены… даже ошибочны…
— О да, благодарение Богу, я здорова. Мне нельзя поддаваться недугам и ударам, как бы порой тяжелы и незаслуженны они ни были, как бы неожиданно ни посылала их судьба. В моих руках жизнь и счастье многих миллионов людей, пространство, занимающее четвертую часть обитаемой земли… Я всегда должна быть на страже, охранять друзей, карать врагов, сир. Такое мое ремесло, не без успеха выполняемое уже больше тридцати лет… Дай Бог и вам честно править своей державой.
Этот полуукор-полуугроза был выражен любезным, мягким тоном, но тихие звуки речи от этого казались еще важнее, еще значительней.
— Я хотел также уверить ваше величество, что не желал, не думал причинить обиду… или… Что мое вчерашнее решение…
— А, вы говорите о вчерашнем вашем решении? Вы желаете возвратиться к нему? В добрый час. Но конечно, не здесь, на глазах этих чужих людей, когда столько ушей насторожилось, ловят наши слова, наши взгляды… Я вам дам знать… Мы поговорим… Я сама думала, желала этого… Я дам вам знать. Пока танцуйте, веселитесь. Рада вас видеть…
Легкий наклон головы, и императрица дальше продолжает свой обход.
Зубов тоже сухо, холодно отдал поклон юноше и прошел за государыней.
Ледяной стеной с этой минуты почувствовал себя окруженным король.
Все явно избегали его. Только новорожденная, молоденькая, скучающая Анна Федоровна подала ему руку для танца. Но мало было других пар. И танцы имели вид какой-то по наряду отбываемой повинности.
Увидя великого князя Александра, который и теперь умел сохранить свой ясный, спокойный вид, резко отличаемый от общего выражения неприязни и угрюмости, король быстро подошел к нему.
Так же ровно, спокойно, любезно, как всегда, встретил юношу его сверстник, старший всего двумя годами, Александр Павлович.
После первого обмена приветствиями король с необычайной любезностью заговорил:
— Я сейчас беседовал с императрицей. И так рад, что она чувствует себя хорошо. Признаюсь, редко случалось встречать подобную силу духа, величие, мудрость и у мужчин, не только у женщин, у слабого пола, как их зовут.
— Такие времена, ваше величество. Бабушка государыня часто изволит говорить, что мы живем в железном веке. Мужчины или слишком грубы и бездушны, не щадят самых священных прав души и сердца человеческого, либо таковы, что не стоят самой низкой женщины по недержанию священного слова чести, обетов дружбы и любви. Эти люди меняют свою ненависть и приязнь чаще, чем ваше величество… свои перчатки. И в такую пору, говорит бабушка, женщины должны давать мужчинам примеры высокого духа и мудрости. Какое мнение вашего величества на этот счет?
Круглыми, удивленными глазами поглядел Густав в глаза Александру.
Что это такое? Прямой вызов, пощечина, брошенная в лицо, или случайная сентенция, сказанная так, к слову?
Александр глядел ясно, спокойно, с легкой, любезной улыбкой на устах, как обычно встречают и говорят хозяева с почетными гостями.
— Я больше солдат, чем философ, — сообразил наконец свой ответ юноша. — Живу, как подсказывает мне мое сердце и велит Господь. И был лишен такой мудрой наставницы, какую ваше высочество имеет в вашей великой бабушке. Но она, конечно, хорошо знает свою страну и права в своем мнении. У нас оно несколько иначе. Если ваше высочество когда-либо пожалуете ко мне, окажете эту честь, познакомитесь с моим маленьким королевством, вы увидите, что там мужчины и с оружием в руках, и с кубком умеют оставаться достойными своего пола!..
И с любезной улыбкой раскланялись снова и разошлись эти два сверстника, оставившие потом немалый след в истории своих народов.
Через полчаса, не видав своей невесты, которая была совсем больна, король уехал с этого печального бала, особенно любезно раскланявшись со всеми.
А до 20 сентября, до дня рождения Павла Петровича, по расписанию назначено было еще три таких печальных праздника, и Екатерина приказала их не отменять.
На 13 сентября назначено было освящение часовни в Таврическом дворце. Без всякой свиты, вдвоем с Зубовым отправилась туда императрица.
— Моркова вызови еще, — сказала она фавориту. — Он напутал. Пусть придумает, как помочь в деле… щелыган рябой… вертлявый глупец! Что натворил!.. Да там соберутся архиереи, митрополит. Потолкуем еще с ними. Может, они и благословят ради устройства дела… скажут, что можно внучке исполнить желание жениха. Бог — один… А если попы похвалят, причину дадут — и народ за ними говорить будет… Перед разговором с женихом нашим надо все наготове иметь. Я думаю, он и сам настроен. Не от себя что… Ну да увидим. Так Моркова зови.
Долго длилось совещание с духовным клиром. Зубов с Морковым и сама Екатерина толковали с архиереями, с митрополитом. Но те очень почтительно, уклончиво, но тем упорнее не брали на себя ответственности за последствия, какие произойдут, если Александра перейдет в лютеранство.
— Бог пусть разрешает великую княжну да ваше императорское величество, как глава семьи, глава царства, церкви всей госпожа по делам мирских. Это дело мирское, политическое, не церковное. Нам и не решать его! — согласно отвечали попы.
Этот ответ звучал как полное осуждение. А государыня понимала, что всего опаснее ей задевать духовенство русское.
— Бояр нет ныне, которых покойная Елизавета, императрица, опасалась так. Ножи у них притуплены, — часто говорила она. — Но попы, пожалуй, ныне сильнее старых бояр в народе.
И возможность перехода княжны в лютеранство была окончательно отвергнута.
Поздно вечером возвратилась в Зимний дворец государыня и, не принимая никого, усталая, разбитая, полубольная, ушла на покой… Только Зубов еще долго оставался у нее. Все шел разговор: как поступить? О чем говорить с королем, которому было на завтра назначено свидание без посторонних свидетелей? Какое принять окончательное решение?
— А что, если… — нерешительно начал Зубов после продолжительного молчания. — Что, если… задержать их обоих здесь… Нанесенное с их стороны неслыханное оскорбление и для частного лица непереносимо… Тем более для вашего величества… для имени великой княжны… для чести империи и рода… И, только подписав прямое обязательство, пускай едут домой и оттуда шлют за невестой без проволочки… Что, если так, матушка?
Покачивая головой, как на неразумного ребенка, поглядела Екатерина на своего любовника.
— Замечаю, Платон, у тебя от усталости мысли стали блуждать. Такие приходят на ум, что и пускать их не надо, и выражать не стоит. Мы вышли из веков, когда государи других в плену томили, на выкуп отпускали, клятвы силой вынуждали у них. Ах ты мой паладин давних веков! Новое время, ныне новые пути для царей и народов настали… Ступай отдохни. Утро вечера мудренее. Перед прибытием королька, мальчишки дерзкого, еще мы потолкуем с тобой.
— Да, еще, матушка, я сказать не поспел ранней: дядя… регент видеть тебя просится… Нужда, говорит, какая-то. Что — не сказывал. Тебе прямо желает…
— Этот… лукавый швед косоглазый — вот кого не люблю… Ну а принять надо. Может, и он на пользу послужит. Трудное время пришло. Я, государыня российская, думать должна, ночи не спать… муку терпеть и недугом маяться — все из-за мальчишки, королька, у которого и земли-то, как… в иной губернии нашей больше наберется… Испытывать желает судьба. Надо покорствовать… Пустим завтра дядю перед племянником. Со всей семейкой потолкуем… Что будет? Иди с Богом.
Ушел фаворит. Но долго еще не уснула повелительница.
Полулежа на постели, глядит она прямо перед собою. Холодные, горькие, редкие старческие слезы выкатываются из потускнелых сейчас, воспаленных глаз ее.
Время ушло. Силы ушли. После стольких лет удачи и блеска — такой удар. И от кого?.. Неужели начинается расплата? За что? За невольный грех, за кровь, пролитую так жестоко, но без ее повеления… Без прямого приказа… Правда, они, эти верные ей люди, там, в Ропше, угадали ее невысказанные мысли, предупредили затаенные желания.
Но разве за мысли бывает возмездие? Разве карает за невольные, темные желания грозная судьба? Написано, правда, об этом. Но мало ли писали чего глупые люди в своих книгах?.. Дела вызывают отпор, влекут за собою всякие последствия. А мысли, желания? Неужели только для того рок дал ей половину жизни, долгих тридцать пять лет процарствовать со славой, прожить так хорошо, чтобы накануне заката, в последние часы тем тяжелей был этот незаслуженный, тяжкий удар?
Может быть!
Если бы двадцать или двадцать пять лет тому назад какой-нибудь заговор даже лишил ее жизни, бедная принцесса цербстская тогда еще слишком прочно сидела в русской государыне Екатерине Второй. И это было бы почти натурально: овладела случайно престолом, повеличалась на нем — и новый удачник снял с трона мимолетную повелительницу.
Но прошло славных тридцать пять лет. Екатерина Великая забыла о бледной, незначительной немецкой принцессе Софии, как не помнит прекрасная бабочка той темной пустой оболочки, из которой вышла, в которой долго лежала куколкой, живая в живом гробу…
И неужели должна Екатерина Великая тяжко расплатиться за невольный грех, за думу затаенную, которая трепетала в смятенной груди принцессы цербстской, силой ночного заговора воссевшей на российский престол?
Нет, не должно этого быть!..
Но это совершилось… Или еще можно все поправить?
Думает Екатерина. Катятся медленно холодные слезы…
— Утро вечера мудренее, — повторяет она и тушит нагоревшую одинокую свечу, опускает на остывшую подушку воспаленную, усталую голову, седина которой лучше пудры сейчас обрамляет бледное лицо…

* * *

С деланной улыбкой на вытянутом лице, сверля косыми глазками императрицу, сидит перед нею герцог Зюдерманландский, регент шведского королевства, как нашкодивший мальчишка, как проворовавшийся управитель перед госпожой.
Храбрость свою в боях регент доказал во время последней шведской войны с Россией, когда благоразумно держался со своим фрегатом постоянно в резерве и первый подавал знак к отступлению.
Теперь, очевидно, в дипломатической передряге, спутав всех по придворной тактике, он ошибся немного в характере племянника, вызвал взрыв раньше, чем сам того ожидал, и совсем растерялся от явно грозящей опасности.
Ему уж сообщили о планах Зубова держать в плену дядю и короля до минуты, пока все не будет сделано по желанию императрицы. Он не знает, что Екатерина отвергла такую грубую меру, и теперь извивается ужом, стараясь как-нибудь себя обезопасить. А может быть, кто знает, если умело повести разговор… кое-что и перепадет, может, ему на бедность… Двое тягаются — третьему радость! Он хорошо знает эту старую латинскую поговорку, опытный придворный интриган.
И плавно, вкрадчиво, почти вдохновенно льется его речь, осторожная и прерывистая вначале.
— Я совершенно потерял голову, ваше величество! — переплетая правду с ложью, говорит опытный герцог, поглядывая и на государыню, и на Зубова, который вдали у стола сидит как единственный свидетель этого свидания. — Я ошеломлен… Я… Я положительно поссорился вчера с этим безумным юношей… Это не моя кровь! Это не наш. У нас в роду были отважные, безрассудно смелые люди… Но таких не бывало. Право, теперь готов поверить всем дворцовым сплетням, какие ходили насчет рождения моего милого племянничка… Уж можно ли его и признать мне сво…
Но тут регент вдруг осекся.
Поглядев на эту спокойную с виду, прямо сидящую перед ним старуху, герцог вспомнил, что и про нее ходило много очень серьезных толков еще при жизни мужа. Что сам Петр думал признать Павла незаконным, рожденным от Салтыкова, чтобы имелось основание лишить его наследства, развестись с женой и сделать императрицей толстую, рябую, наглую Лизу Воронцову.
Сейчас же, меняя речь, швед ударился в чувствительный тон.
Взгляд устремился на сидящую перед ним старуху с желтой, дряблой кожей на лице, с красным пятном от застоя крови на щеке, с глазами, обведенными черными тенями, с мешками, каких совсем еще не было два дня назад, регент вспомнил лицо Екатерины, такое свежее, веселое, смеющееся, почти молодое, с которым она слушала Штединга, говорящего в качестве свата от лица шведского короля…
И почти с искренним участием он заговорил:
— Сердце разрывается у меня, ваше величество… Я не мальчик. Я сам отец и понимаю, что может перенесть любящее сердце, когда…
— Верю, верю. Что же вы хотели, собственно, нам сказать, герцог? — спокойно, сидя как изваяние, прервала его излияние императрица.
— Я пришел просить у вас защиты, государыня. Теперь, когда я прямо встал на сторону вашего величества и справедливости, этот неукротимый юноша будет моим врагом. Он не простит мне… Для него разве значит что-нибудь моя седина, мое положение как первого в королевстве сановника, как его родного дяди? О, вы не знаете, ваше величество, каков он! Собственно, небо спасло внучку вашего величества от горьких испытаний… Быть женою человека упрямого, напичканного своей религией, как этот диван волосами… Всегда у него на первом плане какие-то основные понятия морали и чести, когда нужно думать о серьезных вещах и жить, как все другие живут… Он, несмотря на всю свою несдержанность, самый холодный, бесчувственный, даже бесстрастный юноша, каких я знаю, каких видел за всю свою жизнь! Вот месяц он пробыл у вашего величества. А смеялся он когда-нибудь, восторгался, был чем-нибудь взволнован, раздосадован? Нет… Всегда корчил из себя короля в тронной зале. Он и спать ложился с этим видом, глупый мальчишка, влюбленный в свой сан… Думает подражать Карлу XII, а подражает плохим комедиантам из театральной пьесы… Судите же сами, ваше величество: может ли быть счастлива с таким мужем девушка нежная и очаровательная, как ваша прелестная княжна?! Вам лучше других доступно это знать.
— Благодарна за такое полное, хотя, признаюсь, немного и запоздалое описание юноши, которого я думала взять себе в зятья. Вы словно решили позолотить пилюлю… Говорят, люди меняются в браке Но это дело другое. Что еще скажете, герцог?
— Теперь уж последнее. Мне хотелось только выразить всю мою преданность вашему величеству. Клянусь своей жизнью, благом моей семьи: служить вашему величеству почту за высшую честь… И если я могу быть чем полезен…
— Чем же? Одним только. Но вы говорите.
— О, да. Это именно выше моих сил. Я попробовал, как мог. И последствия вам известны. Я боялся, что он убьет меня, этот бешеный сумасброд… Вот почему и решаюсь теперь же просить… Если я вынужден буду искать убежища при дворе русской императрицы… Неужели она мне откажет в этом за вину, чуждую мне, за чужой грех?..
— Ах, вот что? Вы даже полагаете, ваше высочество?..
— О, да… Если только Густав вернется невредим к себе… Хотя должен сознаться, только такая великая женщина, как Екатерина, может отпустить спокойно своего обидчика…
— Позвольте, вы о чем говорите? Вы начали о себе, о том…
— Что, может быть, явлюсь просить убежища здесь, где находят его все гонимые добрые души? Именно, ваше величество. И даже полагаю, что сумею чем-нибудь отблагодарить за приют… Вся Финляндия еще в брожении… Часть тут, часть там… Мое имя, моя дружба со шведским двором, родство, положение дают мне право слить в одно все земли от Выборга до Варанга-фьорда, до Гапарунда, до Торнео-реки… И это обширное новое финляндское княжество под сенью российской короны могло бы на вечные времена служить надежным оплотом земле вашего величества от всяких неожиданных вторжений с Крайнего Севера! Финляндцы — честный, надежный, преданный народ, до конца служащий своим государям, если дадут им добровольную присягу. А они ее дадут вам, государыня. Ручаюсь за это.
Сказал, умолк и смотрит, какое впечатление произвели его слова на эту вечную авантюристку, искательницу приключений и добычи, особенно легкой, не стоящей крови и денег. С этой стороны давно разгадал Екатерину хитрый швед.
И он не ошибся.
План, хотя и смелый, в основе вероломный: возможность поставить дядю-шведа против шведского короля, но план возможный пробудил внимание государыни. Она сделала движение, похожее на трепетание гальванизированного трупа. Отяжелелые веки шире приоткрылись. Губы, полуоткрытые, сжались плотнее, задвигалась медленно челюсть, словно Екатерина что-то тихо старалась прожевать.
Насторожился и Зубов, как гончая, почуявшая новый, свежий след лакомой дичи: снова авантюра, бутафорская война, присоединение земель… Стало быть, снова ему первому поток наград, звонких, тяжеловесных червонцев, чинов, титулов, земель и человеческих крестьянских душ…
А жадность фаворита, казалось, росла по мере того, как он был осыпан дарами и наградами от своей старухи покровительницы…
— Предложение весьма серьезное, ваше высочество, — гораздо мягче, любезнее прежнего заговорила Екатерина и даже сделала попытку в заученной, ласковой улыбке открыть свои крепкие, белые зубы. — Вы понимаете, о нем надо подумать… Генерал, — вдруг обратилась она к Зубову по-русски, — подойдите ближе. Слыхали, что предлагает герцог? Это мысль неплохая, весьма здравая и крайне полезная для нас… даже в сию минуту… — Затем — снова по-французски — продолжала, обращаясь к регенту: — Я подумаю. Поговорю с моими министрами… А пока, не вдаваясь во что дальнейшее, обещаю вам, что всегда будете приняты при моем дворе… При жизни моей… При моем наследнике Александре…
— При… вы изволили сказать… Я ослышался?..
— Нет, именно: при внуке, Александре… Я не скрываю. За сына ручаться не могу. Он идет особным путем — его воля. Моя воля будет объявлена в свое время… Так вот пока все, что могу вам сказать, герцог. Видите, за прямое слово я всегда плачу тем же. Еще имеете что сообщить?
— Теперь все, ваше величество! Заранее благодарю вас… горячо благодарю за данное мне разрешение… И снова прошу верить глубокой преданности моей и готовности служить величию великой императрицы…
— Приходится верить… хоть и трудно на старости верить чему-нибудь… Жизнь сама изменяет… Вот и веришь меньше, чем раньше это было. Повторяю: жду вас, как приятного гостя… всегда…
С новыми поклонами, с новыми уверениями расстался с Екатериной хитрый, изворотливый швед…
— Что же, — как бы размышляя вслух, проговорила после его ухода Екатерина, — ежели послужит нам проныра в этом деле, можно будет потешить его на время финляндской герцогской шапкой… А там, пожалуй, найдем и более пригодного ему заместителя. Не правда ли, генерал?
Генерал, вдруг ставший мечтательным, словно очарованный чем-то, молча кивнул головой, поднял и нежно поцеловал дряблую сейчас, но белую, выхоленную руку… И оба они смотрели туда, где за дверью скрылся шведский вельможа, готовый ценой предательства купить себе несколько больше власти и жалких внешних благ на земле…
А через полчаса на том же кресле сидел король Густав.
Теперь не было заметно смущения ни в манерах, ни в звуках голоса юноши. Только глаза выдавали его затаенное, глубокое волнение.
— Ваше величество, благодарение Богу, хорошо себя чувствуете нынче… Я искренно рад!
— Готова верить от души. Вы еще так молоды, нельзя допустить, чтобы вы могли желать кому-либо сознательно зла, как о вас толкуют дурные люди…
— Мой дядя! Он был у вас… Мне сказали. Он же сам так много мешал во всем… И он посмел…
— Зачем так поспешно, сир? Ваш дядя приходил с миром. Просил при случае смягчить то, что случилось у вас… Но я не для этого просила прийти ваше величество… Генерал, вы можете потолковать с господином Штедингом, а я поговорю с его величеством.
Зубов, Штединг и один из советников посольства, пришедшие за королем, отошли в дальний конец комнаты. Осторожно вошедший Морков, которого призвал Зубов, присоединился к ним.
А Екатерина прямо обратилась к королю:
— Скажите, сир, могли бы вы мне открыто и прямо объявить: что вынудило вас к поступку… конечно, не время здесь определять его… к тому, что произошло?.. Не как государыня спрашиваю вас… Как женщина, как старая бабушка той несчастной малютки, кого тяжелее всех коснулся удар судьбы… Вы можете не отвечать мне. Но если пожелаете — жду только правды.
— О, ничего иного вы не могли и ждать, государыня! — порывисто, но избегая поглядеть в лицо старухе, ответил король. — Я скажу все, что у меня на душе… Как-то странно оно вышло. Обо всем были подробные разговоры целый месяц… О малейших условиях. А о религии, о самом главном, — так мимоходом, слегка… Я думал, вопроса не может возникать… Одна вера у нас: в Господа-Искупителя, Христа. Мудрая, великая государыня, друг философов, сама мыслительница, давшая законы миллионам людей, должна понять, что нет стыда и греха принять жене обряды, которых держится муж, какие приняты его народом… Если ваше величество, став супругой принца греческой веры, приняли его обряд, в чем позор для внучки вашей вернуться ради мужа к вере ваших предков? Так и думал, государыня. И думал еще: если здесь, в России, народ желает видеть государыню в одной вере с собой, то и в моей Швеции мой верный, добрый народ вправе желать и требовать того же от своей королевы… Нас меньше, чем ваших подданных. Но верны они трону так же, как и ваши русские вам… Можно ли обижать их? И какое дело русскому народу, что принцесса, далеко ушедшая от них, чтит Создателя мира так, как чтит ее супруг и король… Вот что думалось мне…
— Я перебью вас. Ваш народ, сир, много просвещенней, умнее моего. Самый обряд его веры говорит о том… Видите, я не лицемерю, как перед русскими, моими подданными… Народ русский — дитя в вере своей. А ребенка нельзя обидеть в этом священном деле, сир. Он может стать опасным. Вы понимаете меня?
— Понимаю, государыня. Но помню и о другом — о законах моей страны. Они там выше всего. Выше меня, короля. Если бы я даже захотел… Конечно, сам я не стал бы стеснять совести моей супруги. В своих покоях она могла молиться и верить, как желает. Тут она хозяйка. Но для виду… Уважая законы… Я о том говорил княжне. И вот еще одно, чуть ли не главное, что вынудило меня поступить… скажу… решительнее, чем хотел бы и я сам. Я говорил с княжной. Я спросил ее: пожелает ли она принять веру, которую исповедую я, ее будущий супруг? И княжна охотно согласилась… И руку мне подала на том, и я…
— Внучка?! Александрина согласилась? Дала вам слово? Да быть не может! Да… Простите, в словах ваших я не сомневаюсь. Но прямо говорю: тут вышло что-то непонятное. Не могла она. Ей ли не знать, как строго отец смотрит на дело веры! Как я ее учила! Как все говорили ей!.. Нет, все не то… Словом, быть того не могло. Я узнаю… Выяснить надо это… Нынче же узнаю… А теперь прямо говорю вам: постараемся поправить беду. Верьте, ваш народ не спросит, как молится его королева. У вас много дел и без того для народа. И если все уладится, вы сами должны знать, какого друга увидите во мне… И что может стоить моя дружба!
— Мне трудно отвечать. Я благодарен… Очень. Но, простите, по силе наших законов уступить не могу! Если не народ, так дворянство восстанет против нарушения древних королевских прав… Одно готов обещать: вот скоро, в день моего совершеннолетия, соберутся Генеральные штаты. В их власти менять основные узаконения страны… Больше ни у кого! И я буду сам просить… Прямо скажу: я люблю княжну, как умею… И хочу видеть ее своей женой… Я буду хлопотать. Уверен, что депутаты не откажут в первой просьбе своему королю… И тогда… без волнений, без мятежа, возможного в противном случае, я предоставлю полную свободу моей будущей жене, пришлю почетных послов за королевой Швеции.
— Вы опасаетесь даже волнений, мятежа? Положим, правда… Враги у вас есть… Опасные, очень близкие к вам… По совести должна сказать, что опасаться вы должны. Даже родного дяди… Это между нами, правда, сир?
— О, ваше величество, клянусь…
— Не надо. Я верю… Но усмирить мятеж легко… Что еще там за Генеральные штаты… Якобинство! Мартинизм. Помните, господин Густав: вы король Божьей милостью, силой меча и векового наследия… И непристойно вам гнуть голову перед чернью, как я не гну своей старой головы перед темной толпой…
Едва удержался юноша указать самодержавной повелительнице, что только желанием угодить своему народу и вызвала она тяжелый разлад, который силой войск собирается уладить теперь. Но он сказал только:
— Это возможно, согласен, ваше величество. Но как я введу чужие полки в родной дом? Как поведу их против своего народа? Простите, я понимаю: желание добра для меня подсказало вашему величеству такую мысль… Но я присягал законам моей страны… И что бы там ни случилось, останусь им верен! Король не только присягу, данную им, — он должен свято соблюдать каждое свое обещание или не давать его. Конечно, государыня, вы сами так думали и поступали всегда. Могу ли я, едва вступя на трон, поступить иначе?
Тяжелой иронией прозвучал последний вопрос. Тем более тяжкой, что юноша не желал обидеть старой измученной женщины, так часто и явно менявшей свои слова и нарушавшей обещания, данные в качестве государыни…
Екатерина видела, что король не намеренно бросил ей в лицо острый укор, но поняла, что дальше им не о чем говорить. Сделав знак Зубову, который, заслыша повышенный тон речей короля, уже стоял тут близко, настороже, императрица оперлась на руку фаворита, величаво кивнула головой королю, его шведам и вышла из покоя, не говоря ни слова…

* * *

Прошло всего пять дней с печальной минуты несостоявшегося обручения.
Как ни перемогалась государыня, справиться легко с собою и со своим недугом не могла. С каждым днем все мучительнее ей было думать, что юноша, принятый ею как самый близкий человек, видевший с ее стороны искренние проявления расположения и дружбы, так унизил и оскорбил ее, окруженную глубоким, заслуженным после многих лет уважением не только дома, но и за пределами империи…
И эта обида, душевная тревога, которая овладела императрицей, усиливала ее слабость, ее телесную хворь.
Правда, Роджерсон указывал еще на одну причину нездоровья. На ногах у государыни открылись было язвы — следствие застарелого недуга. Выделения этих язв помогали телу очищаться от всех нездоровых начал. Но Екатерине хотелось от них избавиться.
На помощь пришел грек Ламбро-Кацциони. Прежде корсар, потом волонтер русских войск, помогавший флоту в борьбе с турецкими галерами, он очутился при дворе не то шутом Екатерины, не то прихвостнем фаворита, но своим человеком…
Узнав от Зубова о больных ногах государыни, он уверил, что язвы закроются, стоит лишь брать ножные ванны из холодной морской воды.
Опыт был сделан, удался, язвы закрылись. Но теперь усилились приливы крови к голове, которые особенно беспокоили и Роджерсона, и державную больную. Но на все доводы англичанина она упрямо отвечала:
— Все пустое. Вам неприятно, что нашелся еще человек, кое-что понимающий в медицине… Он мне помог. Не нападайте на бедного грека… Помогите мне так же скоро и хорошо. Вот я вам скажу спасибо…
Таким образом, много причин влияло на волю и на тело государыни, причиняя ей страдания, лишая возможности силой духа преодолеть недуг…
Печальная, полная тяжелых предчувствий, часами лежала на своем любимом канапе Екатерина, и картины одна мрачнее другой проносились перед утомленным взором старой правительницы…
Теперь, при ее жизни, начался ряд неудач… Что же будет, когда ее не станет, когда взойдет на трон этот несчастный, больной умом, искалеченный духом человек, ее родной сын, но такой далекий, чужой для Екатерины?!
Нет, быть того не должно! И не будет!
Придя к решению, императрица обратилась к своей шутихе, Матрене Даниловне, которая, сидя у ног больной, сюсюкала торопливо, передавая все толки и сплетни, ходящие по городу после отмененного обручения:
— Ну, спасибо, Даниловна. Целый ворох вестей нанесла. Ступай пока с Богом, Захара кликни сюда…
Шутиха ушла, явился камердинер.
— Если Александр у себя, ко мне попроси его высочество… Да, свет мне в глаза… Передвинь канделябру… Так… Иди…
Встревоженный необычным приглашением в неурочное время, быстро явился Александр. Он чувствовал, что сердце сильно билось у него в груди, уши горели, кровь прилила к щекам.
Даже бабушка обратила внимание на это.
— Я спешил к вам, дорогая бабушка, оттого, должно быть, и раскраснелся… Как изволите себя чувствовать нынче?
Спрашивает и сам вглядывается в бабушку.
Лицо ее в тени, только на белые, красивые руки падает свет. Руки эти, всегда деятельные, теперь беспомощно лежат вдоль тела. Особенно мертвенный вид имеет левая рука, недавно пораженная ударом… Глядит на нее внук, кровь отливает от лица, от головы. Ему становится как-то холодно, словно в склепе… Но юный князь старается не показать больной государыне своей тревоги. Глаза его смотрят ясно, прямо в потускнелые глаза бабушки. Губы пытаются изобразить почтительно-радостную улыбку:
— Сдается, лучше вам нынче, благодарение Господу… Как это приятно!
— Лучше, ты думаешь, мой друг? Ну, пусть так. Теперь так много надо силы… хотя бы на краткое время… Устроить все, а там…
— Бабушка… ваше величество!..
— Пустое! Что тревожишь себя, мое дитя? Слава Богу, пожила на свете. Всего узнала — дурного и хорошего. Пора и честь знать. Вон и то не только чужие — свои твердят: чужой-де век живу, ихний заедаю…
— Ваше величество, неужели вы полагаете — может кто подумать?.. Кто бы посмел!..
— Ах, дитя мое! А ты думаешь, я поверю, будто не знаешь, о ком мои слова?.. Я не желаю ставить тебя судьей между отцом и бабкой… Боже сохрани. Но теперь такая минута пришла, что об этом поговорить надо и… все дело порешить. Ты не мальчик уже… Сам видеть можешь и понимать…
Видит и понимает Александр. Но даже цветные круги, огненные искры замелькали у него в глазах. Он давно ожидал… и окружающие, близкие к нему люди говорили о том… И сама Екатерина, не стесняясь, толковала со многими о важном деле, которое даже не тайна и для широкой публики столицы… Об этом говорят и по царству.
Не сына — внука желает видеть после себя на троне императрица. По праву воли монаршей, по существующему основному закону империи государыня вправе сама назначить, кому занять престол после ее смерти. Но не думал внук, что это так скоро придется обсуждать, что ему придется принять участие в решении.
Многое унаследовал он от бабушки. В том числе и боязнь всяких решительных объяснений, желание отдалить, насколько возможно, неприятную минуту, если бы даже наступление ее было неизбежно само по себе.
— Лучше позже, чем раньше, совершится неприятное… А тут еще и опасное грозит…
Александр знает характер отца, бешеный, неукротимый…
Только перед Екатериной, как перед матерью, как перед всевластной государыней, смиряется он, да и то не всегда. А если сын станет ему поперек пути?.. Павел не постесняется, не остановится перед самыми решительными средствами, опираясь на свое положение, на свой авторитет отца и старшего в роде.
Словом, к полузабытой, но такой тяжелой ропшинской трагедии грозит примешаться новая…
А юный князь совсем не любитель трагедии, особенно в собственной жизни. Но он знает и бабушку. Она так мягка, так уступчива, податлива на желания ее окружающих, пока это не противоречит ее собственным желаниям и планам. Если же что решила, то сумеет довести дело до конца, не стесняясь никакой жертвой, прибегая к самым решительным мерам.
Хорошо это знает Александр. Видит, что решительная минута настала. И неодолимый, отчасти физический страх овладел юным князем.
Легкая дурнота покрыла бледностью пылающее раньше лицо. Капли пота выступили на висках, на лбу.
Юноша сидит весь на свету, все заметила императрица, но не показала виду.
Ласково продолжает:
— Скажи, мой друг, за эти дни мама ничего не говорила тебе особенно важного… что бы касалось именно тебя? Может быть, по секрету? Ничего? Скажи… Я тебя не выдам, верь мне. Знаешь, никто — даже мать и отец — не любит тебя сильнее, чем твоя старая бабушка. Помнишь, как мы дружно жили с тобой… столько лет? Пока ты старше не стал… не женился… Теперь, правда, и отец отымает у тебя немало времени, муштрует. Из наследника трона капрала какого-то, право, сделать желает… Лучшего нет на уме у его высочества… Бог с ним… Но мы с тобой можем столковаться прямо, откровенно, не правда ли?.. Особенно в таких важных вещах, как сейчас обсудить надо…
— Во всем, ваше величество. Самой жизнью готов я доказать, как много предан вам и готов выполнить священную волю вашу…
— Проще лучше давай говорить с тобой, Александр. Так как же? От матери что-либо слыхал?
— Нет…
— И ни от отца?..
— Нет, милая бабушка.
— Вот! Значит, сумела промолчать хотя перед ним… И за то спасибо. Узнай он, не удержался бы… схватился бы уж с тобой… Да и мне покоя не дал бы… особливо видя, что в гроб глядит старуха… мать родная…
— Ваше величество… бабушка, милая…
— Успокойся. Будь мужчиной. Слушай, что хочу сказать. Время всему на свете. Ты знаешь: как ни крепка я… но шестьдесят семь лет живет на свете это старое тело… покоя просит… Вон, слыхала я, ты сам мечтал порою уйти от трона, от меня, от всех… Честным гражданином, в тиши, в безвестности вкушать покой приватной, счастливой жизни… Не смущайся, дитя. Это прекрасные, высокие мечты… Скажу тебе одному: и я не раз мечтала о том же… Но не делилась ни с кем этими чистыми и детскими, неразумными грезами. Да, неразумными. Ты и я иначе должны мечтать, стоя на той высоте, куда определила нас судьба. Другим дать счастье — вот то, о чем имеем право мы мечтать с тобой… Другим, многим миллионам людей даровать мир и покой, хотя бы ценой своей жизни и своего счастья, — вот долг наш!.. И так я старалась воспитать тебя, чтобы вручить тебе державу, знать, что моя Россия счастлива под твоим правлением…
— Государыня, ваше величество…
— Постой, дай договорить. Наверное, ты слышал, сам видишь, понимаешь, кого я готовлю в преемники себе… Я не хочу ставить сына в противники отцу… Повторяю, не судья ты ему… Но отвечай, как перед Богом: думаешь ли, что мой народ — твой народ! — будет счастлив под скипетром моего сына? Молчишь, опускаешь взгляд? Довольно мне и такого ответа…
— Но, ваше величество, дорогая бабушка, позвольте мне…
— Нет еще, погоди. Дай досказать. Я пыталась столковаться с твоей матушкой, с великой княгиней. Пока еще сын мой не у власти, она имеет влияние на отца… И большое, знаю… Но он хитер. Это все до поры, пока сила не в его руках. Тогда все пропадет. И теперь уж нет порой удержу моему сыну… А тогда… Я стараюсь не думать… Мне жаль тех, кто столько лет жил спокойно под моей державой… Мне жаль его… — негромко договорила Екатерина, словно видя перед собой что-то очень печальное.
Вздрогнул и Александр, словно услышал зловещее предостережение.
— Видишь ли, — снова, живее заговорила государыня, — отчасти и не худо было бы для тебя, если узнают люди, каков на деле будет мой сын повелителем. Но не надо делать таких тяжелых опытов… И опасных для многих. Вот почему я решилась на последнее. Не волнуйся, мой друг. Там на столе лежит пакет. Дай его сюда. Этот самый. Сейчас я очень слаба. Нельзя скрывать от тебя того, чего не знают пока и не должны знать другие: жить мне осталось очень мало. Только потому я и решаюсь подвергнуть тяжелому испытанию твою кроткую душу… Возьми, прочитай один, что там найдешь. Копии некоторых важных бумаг. Мое распоряжение посмертное. Подписано, как увидишь, сильнейшими моими друзьями и сотрудниками, особенно с военной стороны: Суворов, Румянцев согласились со мной… И тут же пояснение общее. Но прошу, приказываю тебе: ни с кем не делись тайной. Особливо не говори отцу, чтобы не вышло для меня лишних забот, докук и неприятности. Видишь, я и так слишком слаба… Пожалей свою бабушку… Обещаешь?
— Ваше величество, приказывайте. Всю кровь пролью для исполнения вашей воли.
— Благодарю. Верю. Трудно мне сейчас говорить, но я должна еще… Не будь вокруг отца таких дурных людей, таких грубых… Этот Кутайсов, Аракчеев — глупец, на обезьяну более похожий…
— Он очень плохой, и низкий, и жестокий человек, ваше величество. Его можно опасаться ради того, как умеет этот… проныра направлять волю батюшки.
— Видишь, ты и сам понимаешь… Не отец твой — эти хамы, изверги, людей губители овладеют царством после меня, если бы… Но поглядим, что даст Господь… Прочти, обдумай, дай мне скорее ответ. Я решила, так и знай. Но все же хочу слышать, что сам ты скажешь. И помни: взойдя на трон, надо забыть себя, если не хочешь, чтобы проклятия покрывали твое имя и при жизни, и по смерти! Иди с Богом, мое дитя. Да будь бодрее. Пора стать мужем — не отроком, как ты был до сих пор! Дай я поцелую тебя… Господь с тобой!..

* * *

Долго не решался открыть пакет и прочесть бумаги Александр, придя к себе. А прочитав, еще дольше сидел неподвижный, бледный, переживая мучения страха и жалости за себя, за своего отца.
Потом вскочил, начал шагать по кабинету, сжимая порою голову, виски ладонями, стараясь унять обычную боль, которая сразу поднялась и мешала мыслить, даже смотреть на свет.
Может быть, бабушка и права… Даже наверное… Отец не сумеет так ловко править людьми, как удавалось ей. Но многое дурно и в ее делах. Может ли сын вступить в заговор против отца даже с самыми благими целями? Наконец, что скажут люди, что подумают другие государи? Сын лишил трона родного отца! В императрице говорит политический расчет, государственный опыт, а то и просто желание, чтобы по ее смерти дело шло по-старому. С ней спорить нельзя. Правда, смерть ее очень близка… Это лицо… эти бессильные, бледные руки… Но и служить добровольно таким планам мешает сердце, сыновний долг… Что делать? Кого спросить? Лагарпа уже нет… Никого нет. Пустыню создали и вокруг него, Александра… И бабушка, и отец опасаются, чтобы кто-нибудь не влиял сильно на юношу, пользуясь его податливостью… Это больше внешняя податливость. Он так еще мало знает жизнь и людей! Он осторожен по природе. Самолюбив. Полон возвышенных идей, завещанных удаленным гражданином свободной Швейцарской республики Лагарпом… Но чего он желает, он, подобно бабушке, умеет сильно желать. Пока он слаб, и приходится достигать цели окольными путями. Очень надо оберегать и собственную безопасность, и лучшие чувства души.
Как же поступить? Что делать теперь?
Вдруг молнией мелькнула простая, такая естественная мысль: ‘Он же мой отец… Надо ему сказать… С ним поговорить’. Но и это трудно сделать без предварительных предосторожностей… Найдет на Павла его обычный припадок раздражения. Он оскорбит, не поймет.
Надо подготовить…
И Александр, призвав своего бывшего воспитателя, генерала Протасова, который постоянно старался сблизить отца с сыном, объяснил ему в общих чертах положение дела, задал вопрос:
— Как поступить теперь?
Прямой, старозаветный дядька ответил, как и ждал Александр:
— Надо обо всем доложить его высочеству, батюшке вашему.
— Я не решаюсь сразу, сам… Предупредите его высочество, прошу вас…
Старый пестун с удовольствием взялся исполнить поручение.

* * *

Закинув руки за спину, стоит перед сыном Павел.
Он бледен, глаза выкатываются от гнева из орбит. Порывистое пыхтение вместо слов вырывается из груди.
— Ххо… ххоо!.. Вот как! Все решено. Я давно знал. Но не надеялся на столь прямое поношение. Всякие шиканы переносить приходилось. А уж это — сверх терпения! И вы, ваше высочество, сын мой, вы слушали спокойно… И не ответствовали, как подобает моему сыну, по долгу священному, по присяге и служебному артикулу, как я доселе объявлен был наследником престола, и присяга о том для всех священна, всем обязательна, сыновьям моим и паче того… А вы?..
— Ваше высочество…
— Молчать и слушать, когда говорят старшие! Не пойму, зачем мне от вас извещение последовало. Или от меня ждали похвалы и утверждения низостям, которые матушкой моей задуманы по наущению ее подлых придворных льстецов и клевретов… с коими и вы, сын мой, дружбу ведете, впрочем! Да-с, я знаю то.
— Ваше высочество, осмелюсь уверить, что нисколько дружбы и расположения к тем людям не питаю. И могут ли эти лица, как Зубов, Пассек, князь Барятинский, Мятлев либо Салтыков, которых и лакеями у себя иметь не желал бы, — могут ли они искренним расположением пользоваться от честных людей, к коим и себя причисляю? Их сила теперь. И, оберегая себя, вас, государь, стараюсь не высказывать своего к ним презрения…

0x01 graphic

Король польский Станислав Понятовский
— Ну, положим, это верно. Правда, я погорячился. Очень печальна весть, с которой вы пришли, о которой говорил старик Протасов. Он да Аракчеев — вот истинные друзья мои. И ваши, сын мой. Помните то. — Обратясь к Аракчееву, сутулая, высокая и неуклюжая фигура которого темнела в дальнем углу слабо освещенного покоя, Павел поманил своего верного помощника. — Подойди. От тебя нет и не имею я тайн. Не должен иметь их и сын мой, наследник мой! — с ударением проговорил Павел.
Не выдав ничем своего внутреннего недовольства, с обычным ласковым лицом и ясным взором протянул Александр руку Аракчееву:
— Как рад я, что могу видеть истинного друга, хотя бы одного, себе и его высочеству среди окружающих нас! Прошу не отринуть мою дружбу, Алексей Андреевич!
Грубое, невыразительное лицо будущего диктатора-лакея все осклабилось, приняло умиленно-растроганный вид. Даже всхлипывания послышались в скрипучем, хриплом голосе, когда он, согнувшись пополам, бережно касаясь руки Александра, проговорил:
— Ваше высочество! Духу не хватает выразить! Бог видит сердце… Вы узнаете вскоре преданность раба своего.
— Довольно болтовни. К делу. Чего же вы желаете, ваше высочество? Зачем, собственно, желали видеть меня?
— Спросить, как посоветуете, как прикажете поступить в столь трудном положении. Долгом счел открыть вам душу и то, что задумано… И представить бумаги, врученные мне, ваше высочество.
— Видел… Прочел! Великолепно! Мать родная, эта старая… грешная женщина… Она могла!.. Но что же мне остается? Что должен делать? Вы скажите, ваше высочество. Я убедился: сердце и душа чисты остались в моем сыне, благодарение Богу. Пожалуй, даже и хорошо, что не воспротивились вы сразу таким низким планам. Что-либо худшее могла предпринять тогда эта старая, хитрая пра… правительница, матушка моя!.. Чужого принца могла бы призвать, лишь бы не меня… О, я знаю, она все может… Как же быть? — Вдруг, глядя в глаза сыну, он спросил: — А вы тут стоите не с тем, чтобы вызнать что-либо? И потом…
— Ваше высочество!..
— Ну, не волнуйтесь, не оскорбляйтесь. Я ваш отец, прошу не забывать… Я государь ваш в будущем, по законам людским и Божьим… И хочу проверить, насколько искренни ваши намерения и слова. Слушайте меня! — Приняв совсем особую осанку, стараясь быть величественнее, торжественным то ном Павел произнес: — Готовы ли принять теперь же присягу на верность мне, вашему государю и отцу, когда Бог призовет нашу добрейшую государыню, так любящую своего внука?
Выпуклые, сверкающие глаза отца сверлят лицо сына, будто в душу хотят заглянуть.
Александр словно увидел перед собой новый, неожиданный, но очень приятный исход. Присяга! Это снимет с его души и совести ответственность за все дальнейшее. Он может тогда оставаться спокойным зрителем, что бы ни случилось потом… Пусть другие, ретивые актеры этой трагикомедии льют слезы и кровь, радуются и рыдают, как им угодно!
Он, Александр, связанный присягой, но и освобожденный ею от необходимости выступать и действовать самостоятельно, может занять место в первом ряду, созерцать, аплодировать, шикать… Только не играть… А это все, что ему приятно и желательно в мире…
С просветленным лицом, искренно, живо отозвался сын на предложение отца:
— Когда угодно готов присягнуть, ваше высочество…
— Да?! Прекрасно. Теперь вижу, верю. И он, Константин… Его зови, Алексей Андреич! И будешь свидетелем… И его зови!.. Но пока, мой сын, храните тайну. И не спорьте с больной старухой, чтобы она еще чего худшего не придумала… Понимаете, ваше высочество?!
— Слушаю, ваше величество…
— Величес… Да, да! С этой минуты я для вас — ‘ваше величество’, вы правы… Раз присяга принята вами будет… Вы правы… Ха-ха-ха… Назло всем… И ей, этой… старой, хитрой матушке моей, императрице Екатерине… ‘великой’… Ха-ха-ха… Все-таки я величество, и никто другой…

* * *

24 сентября, через неделю после беседы с отцом и присяги, Екатерина получила от старшего внука письмо следующего содержания:
Ваше Императорское Величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким Ваше Величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, судя по моему усердию заслужить неоцененное благоволение Ваше, Ваше Величество убедитесь, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за все то, что вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Бумаги эти с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью.
Вашего Императорского Величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Александр.
‘Ну, вот и хорошо! — подумала Екатерина, глядя на ровные, четкие строки письма. — Немножко холодно. Но дело такое, что нежности тут были бы не к лицу. У мальчика есть такт. И как он мило пишет! Интересно: кто поправлял ему слог? Лагарпа нет… Верно, Чарторыйский… Но теперь главное сделано! Хвала небу!’
И она долго вглядывалась в текст письма… По-французски князь писал тоньше и связнее, чем по-русски. Даже на ее собственный почерк похож почерк внука…
Если бы и правление его было похоже по удачам на ее царствование…
‘Тогда счастлива будет воистину Россия’, — со вздохом подумала Екатерина.
Но до получения этого приятного письма, в правдивости которого и не подумала усомниться старая государыня, немало тяжелых минут пришлось ей пережить за несколько дней…

* * *

На 20 сентября, как раз в день рождения цесаревича Павла, назначен был отъезд короля и герцога со свитой.
Но за три дня перед этим для прекращения лишних толков и сохранения приличий ‘жених’ и ‘невеста’ обменялись подарками и было оглашено, что все обстоит благополучно. Предложение Густава Адольфа относительно совещания с Генеральными штатами было как будто принято всерьез и пущено в большую публику.
Сватовство, как оповестили столицу, состоялось. Но вопрос о греческой вере невесты заставляет отложить дело на два месяца и, конечно, будет решен Генеральными штатами благоприятно…
Общество сделало вид, что верит этой благовидной отсрочке. Но имя княжны Александры было у всех на губах, и произносили его с нежным сожалением и участием даже те, кто никогда не видел малютки…
Красивы и богаты были подарки жениха. Он вспомнил, какие камни любит его ‘невеста’. Крупные сапфиры, прозрачные, лучшей воды изумруды сверкали в тонкой художественной оправе на темном бархате тяжелых, больших футляров.
Крепко сжала зубы, крепилась девушка, когда ей принесли подарки навсегда уезжающего жениха. Не хотелось ей при чужих, посторонних людях обнаружить своего горя.
Но едва ушли чужие, она только сказала с мольбой:
— Уберите… унесите, скорее унесите это…
И снова долгие, неудержимые, истерические рыдания потрясали молодое, нежное тело покинутой еще до брака, бедной малютки-невесты.
Как ни странно, но в мрачных стенах павловских дворцов, рядом с дворцом Екатерины, где прежнее необузданное, бесстыдное распутство русских вельмож и их жен, смешанное с тонким, циничным развратом, занесенным тысячами благородных и худородных эмигрантов с берегов Сены, — в этом омуте уцелела такая чистая, детская душа. Словно голубой цветок среди гнилого, глубокого болота, расцвела княжна, еще не успела узнать жизнь и была уже раздавлена, измята руками честолюбцев и глупцов, которые не подумали, как тяжело будет расплачиваться чистой душе за их ошибки и грехи…

* * *

В день рождения цесаревича Павла императрица поднялась с постели позже обычного времени.
Неудачи приходят всегда чередою: мелкие следом за крупными.
Два дня тому назад, желая принять ванну, Екатерина, чтобы не беспокоить никого, осторожно, медленно двинулась к лестнице, ведущей вниз, где ждали прислужницы, обычно помогающие ей при мытье.
Так же осторожно, чувствуя, как слабы и неверны ее шаги, стала спускаться она по первой, небольшой лестнице, вдруг оступилась и покатилась вниз до самой площадки, хватаясь дрожащими руками по сторонам и не находя точки опоры.
Легкий крик, шум падения долетели до слуха Захара, который сидел в соседней прихожей. Он кинулся, едва мог поднять грузное тело Екатерины и довел ее, тихо стонущую, до постели.
— Не говори генералу… никому… Что, лицо ушиблено? Знака нет? И хорошо… Роджерсона позо…
Она не договорила — погрузилась в легкое беспамятство. Но сильное старое тело справилось и с этим довольно легко. Пришлось пустить кровь опять, несколько синих подтеков осталось на боку и на груди.
А через два дня Екатерина уже работала и принимала министров, сидела за картами остаток вечера, как всегда.
В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.
— Знаешь, Саввишна, — обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, — что-либо особливое нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… И матушку свою… И его… мужа… Все мне теперь снится он. Иной раз боюсь, право, в темный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мной? Только, гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…
— Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.
— Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если, по-твоему, правда…
— Ну как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты дает… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее — и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь, служить станет?
— Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот, гляди… Я не мимо сказала… Гляди, — волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну. — Что это? Туча… Сразу набежала… Молния светит… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара — Тюльпину скажи. Сама останься…
— Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут, гляди… — заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, оправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: — Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
— Довольно… Уж все прошло… Неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, — снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
— Что с тобой, матушка? Али доктура снова звать?.. — встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
— Что с тобою, матушка-государыня? Роджерсона надо звать?..
— Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите, гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю… — Екатерина как-то странно улыбнулась, словно насилуя себя. — Говорю, что вспомнила…
— Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
— Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите ее: что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
— Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот-вот, такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот-вот как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она полузакрыла руками свои глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.
Но он сейчас же громко, хотя наполовину вынужденно, расхохотался:
— Ваше величество, ужли ж вы забыли опыты скромного друга вашего с электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка. А то бы можно спустить мой змей золоченый. Вот бы искр принесло! Что осенью гроза, тоже понятно. Лето позднее стояло, жаркое. Осень теплая необычно. И собралось довольно зарядов в облаках наверху и в земле. Вот и чудо все. Быть может, так оно случилось и в год смерти той покойной государыни.
— Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, — грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевали гроза и буря.
— Что вы, что вы, матушка, ваше величество! — начал было Зубов, но затих и тоже перевел глаза от нее туда, за окно.
Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…
А Екатерина продолжала спокойно, значительно:
— Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков, ей самого малого, самого далекого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть свое берет, а все жаль! Мы дети великой природы… Она рождает… и губит нас… А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…

* * *

Большое, многолюдное собрание у ‘новорожденного’, у цесаревича Павла.
Двери настежь повсюду, видны ряды по-праздничному убранных покоев, заставленных цветами, деревьями в кадках, со старинной, богатой мебелью, освобожденной от чехлов, какими аккуратная по-немецки Мария Федоровна велит покрывать ее всегда.
Императрица с семьей, окруженная самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.
Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.
А все сидят теперь в черном, только белые перчатки наглыми, резкими пятнами выделяются на фоне черных материй, черных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве португальской, близкой родственнице императрицы. И белые траурные перчатки на черном фоне гладких нарядов выделяются, напоминая белый оскал редких зубов в черной пасти оголенного черепа…
— Совсем немецкие похороны, — с улыбкой оглядевшись, замечает императрица. — Там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при черном наряде…
Все улыбаются.
Невеселая, горькая улыбка у всех. Лучше бы они плакали…
Обширный театральный зал отведен для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой! Особенно в небольших ложах, где ради тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. Обычно молодежь забиралась своими кружками в уютные ложи…
Тосты, смех, веселье, влюбленный шепот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шепота, лепета прожить веселая молодежь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает. Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чем не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и еще при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит. Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…
И только порой, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он еще не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится, когда придет час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть…
Но еще сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:
— Король не придет!
Проклятая минута!
Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесенном стыде Павел, о годах гнета и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаенных дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.
Он поглядел раз, что-то прочел на нем, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.
Как даровитая, прирожденная комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей ‘публики’. Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слезы.
Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время дает явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут ее некоторые ‘друзья’…
И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…
Все было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив ее отец? Отчего так медленно движется вперед грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую еще голову, как это делает всегда…
Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:
— Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…
— О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…
— Ничего, все пройдет. Я даже рада за нее, что так вышло. Какой злой, бездушный человек! Она не была бы с ним счастлива…
— И я так думаю, — говорит Толстая.
Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берет тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.
Но вместо руки в перчатке чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берет тарелку.
Толстая оглянулась, вскочила, вспыхнула, как огонь. Дрожит смущенный, испуганный голос:
— Ах!.. Ваше… — Голос дальше оборвался.
— Вы испугались меня, графиня? Вы меня боитесь? Что во мне нынче такое страшное?..
— Я смущена, ваше величество, что не взглянула назад… отдала вам тарелку…
— Что же? Я стояла недалеко… говорила с Львом Александрычем… Вот он сидит. И пришла вам на помощь… О чем толковали, сударыни?
— Да так, пустяки… Много чудаков еще есть у нас… Вот этот князь Белосельский… Чванный какой-то — страх… А надо бы думать, понимать должен кое-что. Побывал повсюду, в чужих краях. Видел, как люди живут…
— Дорога дурака не красит… Только рака красит горе, — с легким невольным вздохом произнесла государыня. — Ну, веселитесь… Ай, батюшки, пудры сколько с прически на платье насыпано… На черном выдает. Не то что на цветных туалетах. Да, к слову: Малюшкин наш, князек, как потешил меня… Тоже во Франции побывал. Видел, что там пудра у франтов на спине белеет. Не понял, что осыпалось с парика. Приехал, спину пудрить себе велит. Такая, мол, последняя мода в Париже! Забавный…
— Спину пудрить… Ну, это стоит смеху!
И обе молодые собеседницы государыни громко засмеялись от души.
Дальше идет императрица, сыплет ласки, шутки…
Она решила с блеском доиграть свою роль до конца.

* * *

Слабо освещена неуютная, обширная спальня.
Мария Федоровна уже в постели. Но она не спит.
Павел в шлафроке, в туфлях, с колпаком на голове расхаживает по комнате, вроде своей матери. Но в наружности, в движениях сына нет той силы и законченности, как у матери.
На ходу он и здесь, в туфлях, марширует, как на плацу, вытягивает носок, ставит сразу, по-птичьи, на мягкий ковер большие, не по росту, ступни своих слабых, тоненьких ног… Такие же несоразмерно большие кисти рук взлетают почти при каждом шаге, и забавная тень рисуется на ближней стене. Порою одна рука хватает разлетевшиеся полы халата, запахнет их, упадет — и полы опять разлетаются, как повисшие, трепетные крылья большой водяной птицы пеликана, бредущего на тонких ногах и приседающего слегка на ходу, движеньем крыльев сохраняющего равновесие…
— Когда же это кончится, наконец? — на высоких нотах, визгливо и в то же время хриплым, срывающимся часто голосом выкрикивает Павел. — Сил моих нет! Столько лет терплю!.. С самого дня рождения! За что судьба потешается надо мной? Кто проклял меня? Все живут как люди… Один я… Вот уж полвека скоро маюсь… И нет конца… За что? Почему? Ведь спрашиваю, Мария Федоровна: почему?
Молчит она. Отвечать нет смысла. Весь день хорошо прошел. Но среди вечера подул южный ветер, и сразу нервы разошлись у цесаревича. Едва мог он вежливо проводить императрицу и гостей… Но здесь, в четырех стенах, отводит душу, клянет судьбу, и мир, и людей… И негодует, и проклинает. Плачет порой, пока усталость не охватит взмятенную душу, больное тело и он уснет тяжелым, тревожным сном.
Слушает молча жена и ждет, скоро ли смолкнет Павел.
А он опять заговорил:
— У меня, в моем дому, насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. Бабушка-де скоро умрет! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он… Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что еще молод, не испорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь… Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж… Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут!.. — Он ударил себя по бокам, по груди. — Задушили, заморили… В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей!.. Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина — мой совсем… Александр — он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..
— Мой друг!..
— Не слезы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с!.. Мой сын?
— Ну можешь ли ты…
— Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей!.. Хе-хе-хе!.. И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех?.. Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен по чужой флейте плясать… Оттого и стал таким… Вот-вот…
Он подошел к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в свое изображение, которое неясно отражалось там при свете шандала на ближнем столе.
Вдруг произошло что-то странное.
Павел схватил тяжелый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искаженное гневом лицо.
Гулко пронесся удар, звук которого отражен был доской под стеклом.
Звеня, посыпались осколки.
В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:
— Что ты сделал, друг мой?
— Ничего, смотри… Какая рожа!.. Души моей не видно!.. Вот рожа… Ее видать!
Он как зачарованный продолжал глядеть в зеркало.
Что-то странное получилось там.
Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.
Потом, четыре года спустя, увидя мертвого мужа, Мария Федоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль охватила ее безотчетным, леденящим страхом.
— Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…
— Не в этом, нет, не в этом! Я так не хочу!.. И заставлю самую судьбу изменить свои решения!.. Я знаю ее волю… Нынче вечером я читал ее…
— Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?
— Смерть!.. Я прочел слово ‘смерть’. Где? На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочел! Как весело!.. Как тяжело мне! Проклят я!.. Прокляты! Прокляты все!.. Прокляты злобной судьбой!..
Сменяя рыдания смехом, упал он к себе на кровать и умолк понемногу…

* * *

Полтора месяца прошло.
Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое жжение, острую боль первых дней.
Все притупляет незримое, ласковое время, все мертвит своей холодной прохладой, веющей в душу, всесильной рукой!..
Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже снова стала улыбаться порой… Поправилась и бабушка ее, императрица. Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.
До конца октября еще сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить себя и недуг.
Когда Роджерсон уговаривал ее полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения:
— Столько лет знаете свою больную, и все одно поете! Стоит мне переломить болезнь, она и пройдет. Не в первый раз!
А тут добрые вести стали приходить, как будто удача снова улыбнулась. Шестьдесят тысяч штыков с Суворовым во главе, посланных на помощь рухнувшему трону Бурбонов, поддержали старую славу. Принуждая к отступлению передовые отряды республиканских войск, шли вперед суворовские ‘детки’, чудо-богатыри, которых умел вести к победам и к смерти вдохновенный старик, полубезумец и полугерой…
Они рвали на себе в клочки мундиры и трепали знамена неприятеля, разбивали обувь и с босыми ногами били и отбрасывали за Рейн отряды генерала Моро. Только Бонапарту, гению революции, ставшему после ее злым гением, на Аркольском мосту 6 ноября 1796 года удалось остановить движение этой русской лавины, катящейся по кровавым нивам Европы для охраны кучки Бурбонов, отверженных своим народом, осужденных историей и судьбой.
Но это случилось в минуту, когда Екатерина не могла ни радоваться, ни печалиться ничем земным…
А пока пришли приятные для императрицы вести. И снова воспрянула духом, даже телесно окрепла эта сильная, неугомонная женщина, словно решившая упорно бороться и против старости, и против неудач, против рока, которому подчинялись даже бессмертные боги Олимпа.
Так, по крайней мере, казалось людям.
Никто не знал, какие страдания душевные и телесные выносила она, стараясь не выдать чем-нибудь своей мучительной тайны.
Екатерина сама слишком хорошо изведала жизнь, сама в себе носила все зачатки хорошего и дурного, чтобы не знать людей, особенно свой собственный двор, свой народ.
Как ни странно, но самообольщения не было у этой умной правительницы людей.
Она доказала это всей своей жизнью. Никто до нее и после, занимая трон, не заботился столько о прославлении себя всякими мерами, как эта Великая Екатерина…
Она сыпала золотом философам и поэтам, книги которых читались, к словам которых прислушивался весь мир. И, как благодарное эхо, звон червонцев русской императрицы превращался в поток восхвалений Семирамиде Севера…
Не жалея народных денег и крови своих подданных, начинала она военные авантюры, завершение которых приносило только ряд реляций о победах войск императрицы на суше и на воде. Но народу, государству мало пользы было от тех побед.
Только бескровные завоевания Крыма и Польши округляли владения. Но эти именно завоевания, сделанные под шумок, на счет бессильных, слабых соседей, — они не много славы прибавили к имени ‘победительницы’ и в глазах потомства, на страницах истории и даже во мнении современников.
Правда, генерал Тутолмин в полном собрании Сената решился нагло возгласить, обращаясь к Платону Зубову:
— О, сколь не походите вы на некоего злотворного гения, который присоединил к России дальние степи казацкие, гнезда гибельной чумы, тогда как вы завоевали в Польше области плодоноснейшие, на рубеже лежащие с сердцем образованных стран, и жертвуете неустанно счастием, здоровьем, лучшими годами жизни для славы государыни.
Но даже здесь, в этом залитом золотом и милостями императрицы раболепном Сенате, — и здесь низкая лесть прихлебателя была встречена гробовым молчанием, от которого побледнел и льстец, и сам фаворит, которому курили такой грубый фимиам.
Екатерина даже осудила Тутолмина за плевок на могилу Потемкина.
А столицы, новая и старая, долго еще потешались над речью, острили по поводу тех ‘неусыпных трудов’, тех ‘бескровных жертв’, какие фаворит приносит своей покровительнице, ‘не щадя жизни, здоровья и живота’…
А про Польшу общий говор выразился в словах: ‘Ловко урвали кусок от загнанного оленя, когда столько сильных, когтистых лап тянулось к даровому блюду…’
Понимает это Екатерина. И страх охватывает ее.
Нельзя показать своей слабости. Стоит согнуться — тебя толкнут, совсем повалить постараются… И протянутся десятки когтистых лап, будут рвать еще живое, трепещущее, но бессильное уже тело!..
Этого не хотела старая умная правительница.
Лучше умереть на ходу, на ногах… А там — что будет… ей дела нет…
Пока Екатерина жива, она останется — хотя бы по виду, хотя бы ценой муки тяжелой — прежней, удачливой, непоколебимой в беде и в радости…
Так и поступает она.
Встает почти так же рано, как и всегда. Топит свой камин, садится за работу…
Правда, порою очень долго перо не опускается на чистый листок бумаги… А если и заскользит, то тяжело, медленно движется, поскрипывая, по бумаге…
Почерк даже изменился у государыни…
Сидит она больше, думает… вспоминает…
Почему-то стала прошлое очень вспоминать императрица.
Как будто утешить себя хочет блестящими картинами былого за серую тоску настоящего, за пугающий мрак грядущего дня…
Вот, вот они, юные, прекрасные, полузабытые, ушедшие давно из круга зрения, ушедшие даже из жизни, милые лица… Целые рои, вереницы, толпы знакомых, близких лиц, блестящих, незабвенных картин и минут!..
Вот бедный замок, где прошло ее детство… Сестры Кардель. Первая быстро ушла. Осталась вторая, веселая, легкомысленная немного, живая француженка, но такая ласковая, терпеливая. И умная. Она научила девочку быть ровной, любезной со всеми. ‘Никого не обижай — тебя меньше обидят!’ — твердила наставница.
Это пригодилось и потом бедной принцессе.
А вот ласковый, важный аббат Менгден, известный своим даром прорицания. Он глядит в глаза худенькой девочке, касается ее высокого, гладкого лба и говорит: ‘Я вижу здесь не одну, а три короны!..’
Считает в уме императрица: ‘Российская, крымская и польская!’ Верно. Предсказание сбылось. Значит, круг завершен? Или еще нет? А Византия для Константина? А корона Индии, а персидская митра? Или ими не придется увенчать старое чело?
Горько улыбается императрица…
А воспоминания бегут своей чередой. Вот тот, которому тоже в детстве пророчили несколько корон… Ее кузен, потом муж… Красивый сначала. Изуродованный оспой потом…
Ей больше повезло. В ожидании трона она жила среди простых людей, далеко от этого трона, вокруг которого самый воздух всегда ядовит… И научилась оставаться человеком, женщиной со всеми слабостями человека и женщины на самой высоте… Но живым человеком оставалась она. А он?.. Идея величия помрачила в нем человеческую душу, последний разум и разнуздала все грубые, животные страсти… И он погиб…
Прочь, прочь это воспоминание… Правда, она думала втайне, желала невольно.
Но не так ужасно… Не руками людей… Таких близких ей, с которыми она делили думы, радость и страсть юного женского тела…
Алексей Орлов… Он еще жив… Но теперь он не тот, каким был тогда… Прекрасный, мощный, как древний борец…
А брат его, Григорий, который еще дороже был юной Екатерине… И покинутой жене, и торжествующей царице… Сильно любила она его за его силу, за решимость…
Все прошло… А вот и очаровательный красавец Понятовский… Теперь тоже старый, развенчанный король той Польши, которую она раздробила без пощады…
А еще в более глубокой тени прошлого выплывает облик красивый и лукавый.
Ее первая любовь — Салтыков…
Странно, самые важные события жизни этой женщины, ведущие к успеху и власти, переплетены с сердечными переживаниями, очень глубокими порой… Она не умела распутничать по расчету, как большинство женщин, окружавших ее при дворе Елисаветы… И не тешилась грубой чувственностью, как другие. Струю чувствительности вносила она во все свои связи, даже мимолетные… Отзвуки немецкой родины, страны женских вздохов и голубых незабудок…
Вот дни переворота… Ряды войск… Толпы народа… Тогда народ любил ее. Она умела окружающих по крайней мере привязать к себе: гвардию, жителей столицы… Она сумела покорить и Москву, которая сначала холодно отнеслась к ‘царице-немке’. А теперь? Блеску — без конца… Но как мало любви!.. Почему?..
Вот начало царствования… Бецкой, Потемкин… Тоже широко одаренный человек с искалеченной, полубезумной душой… И все же он был лучше многих, таких выдержанных, лощеных… вот как Васильчиков, Мамонов, Зорич, Зубов…
Да, да, лучше этого баловня. Хотя тот мертв, а этот жив!
Но старая, опытная женщина умеет быть справедливой.
Единственное преимущество за этим — то, что он жив…
Немало их было… И все ушли.
Этот же здесь…
Давно оценила она своего последнего фаворита.
Вот он стоит перед нею, залитый блеском, женоподобной, кошачьей какой-то наружностью и манерами… Она любит кошек. Но мужчине не надо бы походить на них… Она знает, как и отчего покрываются влагой и маслом красивые глаза любимца, такие откровенно жадные, наглые порой, когда он, не стесняясь, выпрашивает новых даров. Он, украшенный всеми первыми отличиями империи, орденами, с ее портретом, осыпанным бриллиантами, на груди.
Да, ему, как Орловым, как Потемкину, как еще двум-трем самым дорогим людям, подарила Екатерина такой портрет — высшее отличие, какое в ее власти.
Этим она как бы возвышала в глазах всех подданного до положения гражданского, морганатического супруга своего…
А ему все мало. После смерти хапуги-отца вся фамильная жадность, все скряжничество словно переселилось в Платона Зубова.
Невольно поморщилась при этой мысли Екатерина. Но что делать…
Мелкий он… духом и телом… Продажный, как содержанка… Пресыщенная женщина не закрывает своих глаз ни на что… Но он продается весь, без остатка, именно ей! Ею всецело он создан, понимает, что не нужен больше никому, ни для чего. За позорную должность получает щедрую плату… И потому не изменит до конца… Верен, как умеет, служит, как знает… Пускай… Она даст свой опыт, он — свою юную силу. Склеится что-нибудь до конца… А там?.. Ее не будет, когда начнется что-нибудь иное. Так не все ли равно?.. Этот — верен. Она знает! Недаром старик Захар не раз по ночам следил и днем вызнавал, где, у кого бывает фаворит. Потом приходит, докладывает.
Не ищет женских ласк этот холодный фаворит. Старается только разогреть себя, чтобы она была довольна. Так надо и его баловать всем, чем еще может она, Семирамида Севера…
Отвернувшись от прошлого, окидывает взглядом настоящее усталая, старая императрица.
Тут мало радостей… Замолкли бои… Желтеют победные трофеи, знамена… Что разве донесется еще с берегов Рейна, с полей Франции?
Почему спешит Екатерина не думать об этом? Словно предчувствие дурное начинает тревожить ее. Но и вокруг мало утешения…
В зеркало боится поглядеть эта сильная, не увядавшая столько лет женщина.
Все, что по царству за долгие годы было затеяно ею, что начиналось так красиво, с шумом и блеском, стоит недоделано, недовершено, рушится, еще не получив законченных очертаний…
Воспитательные дома Бецкого, корпуса его и Зорича, Смольное общежитие простых и благородных девиц, свод установлении и законов, население украинских степей, Крыма, Сибири, казна, дороги… Литература, просвещение, художества…
Как порывисто шло дело вначале… И теперь остановилась работа почти везде. Нет людей, нет охоты ни у кого бескорыстно служить начинаниям, в которых скрыт залог новой будущей жизни общества…
Отчего это?
И, словно ответ неумолимой, беспристрастной судьбы, перед нею начинают выступать какие-то темные, неясные картины.
Порою слова правды попадались государыне в лощеных отчетах сатрапов, которые на местах, по глухим углам правили от ее имени многомиллионным, терпеливым народом… И видит она то, чего не хотела видеть всю жизнь…
Покосившиеся, жалкие избы глухих деревень… Бездорожье, миллионы людей, живущих впроголодь, несущих тяжелое тягло безгласных рабов… Вот тот фон, то основание, тот слой земли, на котором пышно красуется хрупкое растение, слава мировая Екатерины Великой…
Вместо навоза — грязью, кровью и потом удобрен слой черной земли…
И чудится Семирамиде Севера, что так же быстро может увянуть блестящий цветок, как вызвала она его к жизни ценою многолетних дум, напряжений, труда…
Уйдет она — и рухнет многое. И многих погребет под своими развалинами…
А не все ли ей равно! Ее тогда не будет…
И, только устало склоня старую, седую голову, повторяет эта великая артистка на сцене всемирной истории:
— Только бы не упасть, не свалиться самой раньше времени… А упасть и умереть! Да и скорей бы уж это… Я так устала! — совсем тихо добавляет она.
Как будто боится, что судьба подслушает это невольное желание души и исполнит его.
Судьба подслушала…

* * *

4 сентября было собрание в Эрмитаже.
Довольная известиями, полученными от Суворова, императрица казалась очень весела.
Под конец вечера, встав из-за карт, она обходила гостей, а за ней ковыляла дура-шутиха Матрена Даниловна, несмотря на свою показную глупость, хорошо умевшая уловить, что толкуют в простом народе. Успевавшая собирать все столичные сплетни и подносить их Екатерине, которая очень чутко прислушивалась и к дворцовым ‘коммеражам’, и к говору народной толпы.
— Вот потасцили угодника, — сюсюкала Даниловна по поводу перенесения новых мощей. — Потасцили, словно утопленника, волоком… А надо было на головусках понести, как по старинке, по законю… Илоды немецкие!.. Все не по-насему делают, Кателинуска!..
— Правда твоя, Даниловна. А что про грозу говорят, не слыхала?
— Пло глозу, что была по осени? Глозное, говолят, цалство будет…
— Какое грозное царство? Чье?
— Бозье… Бог судит цалей и псалей станет… И будет ево глозное цалство!
— Глупости ты болтаешь…
— Ну, Кателинуска, ты очень умна… Уз больно возносисься… Гляди, нос лазсибес, как давеца с лесеньки, цубулах, гоп-гоп-гоп… Покатилась-поехала наса кума с олехами…
— Ну, поди, ты надоела мне…
— Пойду, пойду… И то не ладно… Баиньки пойдет Даниловна… Пласцай, Кателинуска…
— Что прощаться вздумала, дура? Никогда того не было… — с неудовольствием кинула ей государыня и дальше прошла.
Вдруг из боковых дверей показался ряженый, коробейник.
— С товарами, с ситцами… С разными товарами заморскими, диковинными! К нам, к нам жалуйте… Вот я с товарами!
— Ну, пожаловал! — узнав голос вечного затейника Льва Нарышкина, радостно отозвалась императрица. — Иди, иди сюда! Показывай вот молодым особам, какие у тебя новиночки… Да не дорожись смотри…
— С пальцем — девять, с огурцом — дюжина! По своей цене отдаю, совсем даром продаю. Чего самой не жаль, то у девицы я и взял… А дамы что дадут — я тоже тут как тут! Атлас, канифас, сурьма, белила у нас, покупали прошлый раз… Вот вы, сударыня! — указал на Екатерину старый балагур.
— Врешь… Эй, велите подать льду… Сейчас докажу, что не нужно мне такого товару. Себе лицо обмою, тебе нос приморожу, старый обманщик, клеветник… Неправдой не торгуй! И без тебя ее много…
— Пожалуйте, молодки, нет лучше находки, как мои товары… — зазывал Нарышкин с манерами заправского коробейника.
Его окружили. Он сыпал шутки и остроты.
Все смеялись, и государыня чуть ли не больше всех.
Подошел Андрей Шувалов.
— А вот и вы, граф! Пожалуйте, пожалуйте, — делая глубокий реверанс, пригласила его императрица.
— Жалую, жалую. Всегда рад жаловать к веселью, ваше величество, матушка ты моя!
И глубоким, низким реверансом, по-женски ответил на реверанс государыни.
Хохот раздался вокруг.
— Но, господа, напрасно смеетесь. Мы с графом старые друзья… Сколько… лет?.. Или не говорить количества?.. Не скажу… Много лет с ним знакомы… Можно нам и пошутить друг с другом… Однако, — вдруг бледнея и сводя брови, сказала она, — от хохоту, видно, снова колика вступила в меня… Генерал, дайте руку… На покой пора… Веселитесь, друзья мои… Покупайте, торгуйтесь только с этим старым плутом… Он вас надует, гниль продаст втридорога, — шутя на прощанье, погрозила Екатерина Нарышкину концом своей трости.
— Я со старших пример беру, матушка, — на колкость колкостью ответил куртизан.
Екатерина ушла. А смех и веселье долго еще не умолкали в покоях ярко освещенного Эрмитажа.
Фаворит далеко за полночь ушел от государыни и послал к ней Перекусихину.
— Подежурьте уж при матушке, Марья Саввишна. Все неможется ей, — попросил встревоженный фаворит, не сумевший совершенно облегчить нездоровья своей покровительницы.
Тревожно спала императрица, но утром проснулась в обычный свой час. Никого не призывая, затопила камин, села к столу, но работать ей не хотелось. Она подвинула большой энциклопедический словарь, из которого выбирала материалы для исторических своих сочинений, и стала просматривать его. И задумалась.
Захар неслышно внес кофе, поставил его на обычное место.
От неожиданности, заслышав шорох, Екатерина вздрогнула, но сейчас же сдержалась.
— С добрым утром. Как почивать изволили, матушка? — участливо спросил старый Захар. — Ночью-то, сказывают, недужилось?
— Нет, пустое. Видишь, совсем весела… Только… что это? Мухи, что ли, летают у нас в комнате? Мелькают они у меня в глазах.
— Мухи? Матушка, и летом мало их пускаем к тебе… А теперь и вовсе не пора… Так, в глазках от устали мелькание… Бросила бы ты все это… Хоть малый отдых дала бы себе, матушка, ваше величество.
— Нельзя, Захар. Сейчас особливо… Дела столько… Стой, кто там говорит в передней у тебя?
Оба стали прислушиваться.
— Да никого, матушка… Тихо. Разве пустят теперь кого к тебе, в необычную пору, в ранний такой час, кроме генерала? Так он свою дверь знает… Никого там…
— Значит, и в ушах у меня что-то… Правда, устала… Кофе какой-то… совсем невкусный сегодня… И слабый. Я же приказывала теперь покрепче мне… Сил надо. Ступай, еще чашку принеси…
— Матушка, личико-то вон у тебя и так пятнами зарделося. Кофе как всегда. В головку бы кровь не вступила…
— Пожалуйста, ступай и принеси… Работать надо мне, слышал? И времени нет больше болтать с тобой. В другой раз… Придут секретари — пускай их по порядку… Да, постой… Не слыхал, что в городе говорят о нашей победе над французишками, над мартинистами безбожными? И про меня? Про мое здоровье?
— А что же про твое здоровье? Одно слышал: все Бога молят — долго бы тебе еще жить. Боятся, после тебя, матушка, хуже будет… Не знают, верно, что ваше величество на счет внука полагаете… Опасаются Павла Петровича многие. А другие — ничего. Говорят, сын должен за матерью царствовать. Разно толкуют, матушка. А что насчет французов? Так как сказать? Далекое-де, мол, дело… Стоит ли ради чужих королей своих ребят далеко угонять?.. Известно, глупый народ. Не понимают высокой политики твоей… Да и слушать их нечего, матушка…
— Ты думаешь?.. Ну, иди, пожалуйста… Кофе еще… И… воды холодной стакан… Жарко как натоплено нынче… Опять мухи. Или нет их, ты говоришь? Иди…
Старик ушел.
Старуха государыня, совсем усталая, с красным лицом, опустила голову на руки и задумалась.
Опять нынче ночью видела она эту загадочную черную тень…
Кто это такой?.. Кого же во сне вызывает тревожная память?.. Сны — отражение жизни… Кто эта тень?
Глядит в угол — и вздрогнула, затряслась…
Вот она стоит… Мухи чаще замелькали в глазах… Лицо открылось в тени… От мух оно рябое все… Нет. Оно рябое, это лицо… Лицо Петра… Бледное, залитое кровью, иссиня-бледное. Глаза закрыты, но они глядят…
Что это, галлюцинация? Но она здорова. Вот, встала, прошлась. И сразу двинулась в угол, где видела тень.
Конечно, никого.
Обман зрения.
Опять села. И вдруг громко крикнула:
— Я здесь, мама…
Как это случилось? Почему она крикнула?
Да просто. Она сильно задумалась, совсем позабыла, где сидит.
И ясно услыхала, как из соседней комнаты громко позвала ее покойная мать:
— Фикхен! Софи!
Вот и откликнулась на зов так же громко. А при этом очнулась.
Нет Фикхен… Больше нет Софи.
Новую веру, новое имя дали той девочке. Екатерина теперь она… Великой ее зовут в глаза и за глаза.
Отчего же эти слезы на глазах? Детские, горькие, беспричинные слезы…
Нездорова она на самом деле. Надо снова кровь пустить. Полечиться и отдохнуть. Поехать опять по царству. И дело, и отдых разом.
Вот в Москву надо. Рапорты оттуда не нравятся императрице.
В обществе высшем — волнение. Власти или бездействуют, или продают себя и служебную свою честь за деньги… Народ волнуется глухо…
Может и сильнее заговорить, если подвернется случай.
— Да, надо в Москву проехаться… пожить там, — снова вслух проговорила государыня.
— Ваше величество, с кем это вы? — в тревоге спросил неслышно вошедший фаворит, которому Захар сообщил о нездоровье императрицы.
— Ни с кем, дружок. Так, про себя сказала: в Москву нам съездить с тобою надо на малый срок. Подтянем там, кого следует… Как почивал, дружок? — весело, ласково, стараясь казаться бодрее, спросила она у фаворита.
— Благодарю, ваше величество. И вы изволите так нынче, благодарение Господу, свежо выглядеть. А Захар толкует…
— Дурак твой Захар. Я его прочь погоню. Зажился, зажирел. Суется, куда не надо. Ну, сказывай, если дела есть.
— Сейчас никаких, ваше величество. Вот что потом…
— Ну так сиди, слушай, как я с моими людьми работать стану. А не хочешь — погуляй ступай по Эрмитажу… Там просторно. Воздух свежий… С Богом. Жду тебя потом.
Зубов, целуя руку государыне, удивился, как сильно пульсирует она, и подумал: ‘Ну, поправляется государыня. Как крепко выглядит…’
Откланялся и вышел, радостный, довольный. Напрасны тревоги. Поживет еще Екатерина, поцарствует он, Зубов, назло всем недругам, завистникам своим!
Обычным порядком идут занятия у государыни с секретарем ее, Грибовским.
Вот начала она писать резолюцию на одном докладе, остановилась на полуслове, подняла голову:
— Пойди, голубчик, рядом подожди минутку. Я скоро вернусь, позову тебя…
Он удалился.
Скрылась Екатерина за небольшой дверью особого покоя, куда, кроме нее, никому не было входа.
По странной прихоти престарелой государыни сюда был поставлен древний польский трон, привезенный после разгрома Варшавы.
Как будто видом его хотела питать свое величие Семирамида Севера…
Третий трон, третья корона…
Пусть и в неподходящем месте поставлен этот трон… Но так он постоянно на глазах, как залог всех обещаний, данных ей судьбою и сдержанных до конца…
Вдруг снова позвали Екатерину.
Разные голоса зовут…
Черные мухи все крупнее и крупнее — летают, мечутся в глазах…
Красные мухи летать стали… Пересохло в горле сразу. Язык большим, сухим кажется. Как ноги отяжелели! Свинцовые, не двинуть ими… Подняться не может. И руки тоже… Встать бы, сделать шаг, позвать… Подымут, спасут… Это удар… Да. Это можно спасти… Голоса… круги, звезды… Целое море огней… Хаос звезд, звоны, крики, набат… Зовут издалека… И черная тень с изрытым оспою лицом…
Он, опять…
Со стоном рванулась с своего сиденья Екатерина и повалилась, глухо хрипя, у самых дверей тихого, недоступного для других покоя…
Долго ждал секретарь. Он догадался, куда удалилась Екатерина. Но долго слишком длится отсутствие.
Ни Захар, никто из ближней прислуги, тоже потревоженные, не смеют все-таки без зова войти в запретную комнату.
— Зубов… генерал… в Эрмитаже… За ним сходите, — говорит секретарю Захар.
Напуганный, бледный подбежал Зубов к запретной двери, слушает. Словно какое-то непонятное хрипение долетает из-за тяжелой, толстой двери.
Нажал ручку. С трудом поддается дверь. Сильнее нажал — и увидел Екатерину, лежащую на полу.
Кровавая пена клубится на губах, удушливое хрипенье вылетает из них…
— Доктора, доктора скорее! — крикнул Зубов.
Но уже несколько человек без приказания кинулись за Роджерсоном…

* * *

Лежит на кровати больная.
Пена клубится, хрипение то затихает, то снова оглашает спальню, нагоняя страх на окружающих…
— Кровь надо пустить, — говорит Роджерсон.
— Нет, нет, боюсь я! — вскрикивает Зубов. — Вдруг умрет… Спасите, помогите…
Пожимает плечами старый врач. Голову потерял фаворит. Но ничего сделать нельзя…
Оттирают больную, припарки ставят, отирают кровавую пену на губах…
Осторожно подошел к нему Алексей Орлов, большой, сумрачный, с кровавым старым шрамом на щеке.
Он за делом приехал сюда, тайно говорил с Александром Павловичем… Думал новый поворот дать судьбе ввиду скорой смерти императрицы, которой все ожидали…
Но уклончивый, осторожный Александр только сказал:
— Если есть завещание, если признают меня, — значит, воля Божья. А сам я ни в какие авантюры ни с кем не войду…
Вот почему явился немедленно во дворец Орлов, как только услыхал черную весть.
Подошел он к фавориту, нагнулся и шепчет:
— Вы растерялись. Мне жаль вас… Пошлите брата какого-нибудь к цесаревичу… На всякий случай, понимаете? Дайте ему скорее знать, что тут делается.
Посмотрел широкими глазами, словно не понимая, фаворит, сообразил, крепко пожал руку Орлову и пошел к брату Николаю, стоящему с другими в соседнем покое.
Выслушав брата, Николай Зубов поскакал в Гатчину. Павел быстро явился во дворец.
Встретя сыновей в первом покое, он сказал:
— Александр, поезжай в Таврический. Там прими бумаги, какие есть… Ты, Константин, с князем, — указывая на Безбородко, продолжал Павел, — опечатаешь бумаги, какие найдутся у Зубова… И потом будь наготове…
Бледен цесаревич, но спокоен. И даже как будто очень весел, но глубоко скрывает эту радость, которая слишком некстати теперь, здесь.
Осторожно войдя в покой, где лежит умирающая, он долгим взглядом изучает ее лицо…
А Роджерсон шепчет:
— Плохо, ваше величество… До утра вряд ли продлится агония…
‘Агония?.. Так это агония!’ — про себя думает Павел. И вдруг вздрогнул. Какое-то мягкое, тяжелое тело мешком рухнуло к его ногам.
Это Платон Зубов. Тот, кто дал ему знать о радостной минуте… Тот, кто много мучительных минут доставил цесаревичу…
Что скажет этот человек, такой надменный, чванный всегда? А теперь постарелый сразу, с красными, напухшими от слез глазами, с дрожащими руками, которые ловят ботфорты цесаревича…
— Простите! Помилуйте грешного! — слезливо, по-бабьи как-то молит фаворит, припадая грудью, увешанной всеми орденами и звездами, к пыльным ботфортам Павла, ловя его руки. — Пощадите…
Он по-рабски целует узловатые руки, сухие пальцы цесаревича. Трость — знак дежурного флигель-адъютанта — упала, лежит рядом с Зубовым…
Первым движением цесаревича было — пнуть носком в лицо низкого вельможу.
Но он удержался. Кругом такая толпа. Мужчины — старые воины — плачут, глядят на Павла, как на чужого. И не думают даже, что в эту минуту он стал их господином, как раньше была эта умирающая женщина…
Нельзя начинать искренним порывом. Надо надеть маску.
Знаком велит он подать ему трость Зубова. Вежливо трогает за плечо фаворита, ползающего червяком у его ног.
— Подымитесь, встаньте… Не надо этого. Берите свою трость. Исполняйте свой долг, правьте служебные обязанности… Друг моей матери будет и моим другом. Надеюсь, вы станете так же верно служить мне, как и ей служили…
— О, ваше величество…
— Верю…
Дав знак сыновьям, он вышел с ними в кабинет, запер за собой дверь.
Один Безбородко последовал за ними.
— Ну, вы идите, как я сказал… К Зубову и в Таврический. А я тут погляжу с князем.
Цесаревичи ушли.
Быстро нашел в одном из столов Павел то, что искал: большой пакет, перевязанный черной лентой, с надписью: ‘Вскрыть после моей смерти в Сенате…’
Дрожит развернутый лист в руках Павла. Не много там написано. Но такое ужасное для него… Стиснул зубы, стоит бледный, в раздумье… На Безбородку кидает растерянные взгляды.
Старый дипломат негромко замечает:
— Как холодно нынче… Вон и камин зажжен… Погрейтесь, ваше величество… У вас будто лихорадка…
Указал на огонь, а сам подошел к окну, глядит: что делается перед дворцом?
Павел у камина. Дрожит рука… Миг — и затлел плотный лист… загорелся крепкий, атласистый конверт, в котором лежала роковая бумага… Горит… Вот тлеть стала зола… свернулась… Золотые искорки улетели в трубу камина…
— Пойдемте, князь, разберем дальше бумаги, — хриплым голосом зовет Безбородку Павел и вежливо пропускает вперед старого, умного вельможу…

* * *

Старое царство минуло.
Воцарился новый император — Павел I…
Что естественно, то не безобразно! (лат.)
Л. Ж.
Покажите, мой дорогой, что вы способны удовлетворить даже и непомерный аппетит, насколько это возможно (фр.) .
Хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.) .
Дорогая Екатерина (фр.) .
Весна — юность года (ит.) .
Юность — весна жизни (ит.) .
Вперед, только вперед! (ит.)
Вот и все (фр.) .
Я вас убью одним листком бумаги! (фр.)
Сто чертей!.. (нем.)
Чего хочет женщина, того хочет Бог! (фр.)
Блистательное отступление (фр.) .
Только посудите! (фр.)
Смейся, прекрасный Пьер! (фр.)
Смейся, милая Екатерина!.. (фр.)
Вопреки моему желанию! (фр.)
Притворство (фр.) .
Соединенными усилиями (лат.) .
Пойдет, пойдет! (Припев и название песни времен Французской революции 1789 г.)
Дорогая Варвара (фр.) .
Рис приманил крысу, приманенная крыса попробовала риса (фр.) .
Ваше величество (фр.) .
Птичий двор (фр.) .
Дорогая Александрина (фр.) .
176
Лев Григорьевич Жданов: ‘Последний фаворит (Екатерина II и Зубов)’
Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека