Порфирий Головлев о свободе и вере, Соловьев Владимир Сергеевич, Год: 1894

Время на прочтение: 14 минут(ы)

В. С. Соловьев

Порфирий Головлев о свободе и вере

Заметка

Серия ‘РУССКИЙ ПУТЬ’
В. В. РОЗАНОВ: PRO ET CONTRA
Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Книга I
Издательство Русского Христианского гуманитарного института
Санкт-Петербург 1995

Ишь ведь как пишет! ишь как языком-то вертит! Ни одного-то ведь слова верного нет!.. все-то он лжет! и ‘милый дружок маменька’, и про тягости-то мои, и про крест-то мой… ничего он этого не чувствует!..
М.Е. Салтыков1

Со словом нужно обращаться честно…
Гоголь2

Веротерпимость, или религиозную свободу, я считаю такою же важною и насущною потребностью для современной русской жизни, какою сорок лет тому назад была потребность в освобождении крестьян. Среди множества разных дел, возникающих в нашей общественной жизни и литературе, есть в настоящее время только три существенные: дело народного образования, дело материального самосохранения народа (вопрос продовольственный и санитарный) и, наконец, дело религиозной свободы. С этим третьим связаны все нравственные задачи и вся историческая будущность России, а потому его следует считать еще более важным, чем два первые важные дела нашей жизни. Придя к такому убеждению, я считаю нужным при всяком случае обличать те лживые уловки, посредством которых противники веротерпимости (в нашей печати) стараются отстранить или задержать единственно правильное решение этого вопроса. Заметка моя ‘Исторический сфинкс’3 {‘Вестник Европы’, июнь, 1893.}, в которой между прочим перечислены ходячие софизмы против религиозной свободы, вызвала появление нескольких новых, еще более грубых софизмов {В ‘Русск<ом> обозр<ении>‘ и ‘Моск<овских> вед<омостях>‘.}. Я собирался отметить и их, как вдруг в области того же вопроса и по тому же поводу совершилось нечто, совсем выходящее из ряду вон: против веротерпимости выступил сам господин Порфирий Головлев, более известный под именем Иудушки. Статья о свободе и вере, только появившаяся в одном из здешних журналов, не подписана именем Головлева, но совокупность внутренних признаков не оставляет никакого сомнения насчет действительного автора: кому же, кроме Иудушки, может принадлежать это своеобразное, елейно-бесстыдное пустословие? {‘Русский вестник’, 1894 г., No 1, статья ‘Свобода и вера’, с подписью В. Розанов. Под этим именем несколько лет тому назад появилась прекрасная брошюра о ‘месте христианства в истории’ 4. Ни по содержанию, ни по положению не имеющая ничего общего с новейшим произведением Иудушки: совпадение его псевдонима с именем автора той брошюры произошло, очевидно, случайным образом.} В сравнении с этим все измышления и кривотолкования других противников религиозной свободы, как, напр<имер>, г. Л. Тихомирова, кажутся чем-то прямодушным и добропорядочным, беспристрастный разбор их под таким впечатлением даже совершенно невозможен, отлагаю его до другого раза, а теперь прошу внимания для несравненного Иудушки.

I

ОСНОВНАЯ МЕТОДА ПУСТОСЛОВИЯ У ИУДУШКИ

Одна из главных характерных черт нашего пустослова состоит, как известно, в том, что от вопросов жизненного практического значения он отделывается отвлеченными рассуждениями, не имеющими никакого реального отношения к делу. Так, например, старуха Головлева желает знать, как ей быть с промотавшимся и спившимся старшим сыном, обращается за советом к Иудушке и слышит следующее: ‘если вы позволите мне, милый друг маменька, выразить мое мнение, то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости — вот и все. Что такое дети, милая маменька? Дети — это любящие существа, в которых все, начиная от них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, — все принадлежит родителям. Поэтому родители могут судить детей, дети же родителей — никогда. Обязанность детей — чтить, а не судить’ и т. д.
Другой случай. Сын Иудушки должен заплатить проигранные им казенные деньги, в последней крайности он обращается к богатому отцу за помощью, а тот ему отвечает: ‘У Иова, мой друг, Бог и все взял, да он не роптал, а только сказал: ‘Бог дал, Бог и взял — твори, Господи, волю Свою! Так-то, брат». Вот, наконец, решение вопроса о судьбе младенца, незаконно прижитого самим Иудушкой: ‘Я так рассуждаю, что ум дан человеку не для того, чтобы испытывать неизвестное, а для того, чтобы воздерживаться от грехов. Вот ежели я, например, чувствую плотскую немощь или смущение и призываю на помощь ум: укажи, мол, пути, как мне ту немощь побороть, — вот тогда я поступаю правильно, потому что в этих случаях ум, действительно, пользу указать может’. А вот у женщин, заключает Иудушка, ‘насчет ума — не взыщите! Оттого и впадают они в прелюбодеяние!’
Не следует, однако, думать, что такое отношение к жизненным вопросам происходит от бескорыстной страсти к умственным упражнениям. Отвлеченным пустословием Иудушка прикрывает всегда какую-нибудь совершенно конкретную гадость. Определение детей как любящих существ ведет к тому, чтобы забрать в свои руки все имение матери, воспоминанием об Иове украшается отказ погибающему сыну в необходимых ему деньгах, а рассуждением о значении ума в борьбе против грехов подготовляется отречение от своего незаконнорожденного младенца.
Эту методу, усвоенную им в частной жизни, Иудушка всецело применяет и к литературному обсуждению вопросов общественных.

II

ПУСТОСЛОВИЕ О СВОБОДЕ ВООБЩЕ

В известной стране, где существуют законодательные и административные ограничения религиозной свободы, возникает вопрос об их справедливости и целесообразности {Этот вопрос относительно старообрядцев поднят недавно и в ‘Новом времени’.}. Нужно ли сохранить эти ограничения свободы или отменить их вполне, или отчасти, или, наконец, требуется их усилить? Иудушка держится, как увидим, последнего мнения, он желал бы, чтобы существующая доля религиозной свободы была ‘безмерно’ сокращена, но, верный своей методе, прямо такого желания не высказывает и не доказывает, а пускается в протяженно-сложенные рассуждения о вещах, относящихся к делу так же мало, как терпение Иова к полковой кассе. О реальном положении религиозной свободы, о практическом значении вопроса нет ни одного слова во всей статье. Для Иудушки, по-видимому, так же несносно говорить об этом, как и о действительных причинах несчастья, случившегося с Евпраксеюшкой.
Он начинает с уверения, что свобода вообще беспрепятственно торжествует повсюду, она все преодолевает, эта идея, очевидно, торжествующая, она, бесспорно, даже господствует, но уже не творит {}, она никого более не насыщает и не радует.
‘Чувство свободы было радостно, пока она была тождественна с высвобождением, сливалась с понятием независимости, был некоторый гнет определенный, тесный, сбросить который было великим облегчением, эпическая борьба, наполняющая собою конец прошлого и первую половину нынешнего века, вся двигалась идеей свободы в этом узком и ограниченном значении: был феодальный гнет — и было радостно высвобождение из-под него, был гнет церкви над совестью — и всякая ирония над нею давала наслаждение. Тысячи движений, из которых сложилась история за это время, движений то массовых и широких, то невидимых и индивидуальных, все были движениями, разрывавшими какую-нибудь определеную путу, какою был стеснен человек, вернее, скреплен с человечеством. И когда эти тысячи движений окончены или близки к концу, побуждение, лежавшее в основе их, правда, носит то же название, но каков его смысл и какова точная цена для человека? Оно обобщилось, стало идеей в строгом смысле и, с этим вместе, потеряло для себя какой-нибудь предмет, с падением всяких пут, что, собственно, значит свобода для человека?’ {‘Русск<ий> вестн<ик>‘, с. 265. ‘Р<усский> в<естник>‘, с. 266.}
Что бы она бы ни значила с падением всяких пут, пока они не пали, идея свободы имеет очень определенное значение и предмет, — именно, она совпадает с потребностью того высвобождения из внешних пут, которое и сам Иудушка должен невольно признать желательным и радостным. Там, где нет никакого гнета и никаких пут, нет и вопроса о свободе, а там, где внешнее искусственное стеснение существует, там и свобода не есть отвлеченная ‘идея’, а натуральная жизненная потребность. Но раз устремившись в свою сферу, т. е. в пустое место, Иудушка не скоро оттуда выйдет, ему непременно нужно поговорить об отрицательном характере свободы вообще. ‘Она испытана, — разглагольствует он, — и не то, чтобы в испытании этом оказалась горькою — этого чувства не было, но она оказалась как-то пресна, без особенного вкуса, без сколько-нибудь яркой ощутимости для человека, который после того, как был вчера, и третьего дня, наконец, давно свободен, вдобавок к этому и сегодня свободен. После тысячелетней стесненности чувство свободы было бесконечно радостно, не оно собственно, но момент прекращения стеснения, т. е. ощущение почти физическое, после вековой свободы, когда и вчера ничего не давило меня, какую радость может дать мне то, что и сегодня меня никто не давит? Здесь нет положительного, что насыщало бы, только ничто не томит, не мучит, — но разве это то, что нужно человеку?’ {Там же.}
Указывать на неощутимость прошедшего давления в ответ на вопрос о давлении настоящем, толковать о чьей-то вчерашней и вековой свободе, когда дело идет о тех, которые несвободны и сегодня, — вот подлинная Иудушкина манера. Его спрашивают, нужно ли выпустить на чистый воздух людей, задыхающихся в подвале, а он в ответ: что есть чистый воздух? это есть нечто пресное, безвкусное, хотя и не горькое, в нем нет положительного, что насыщало бы, чистым воздухом никого не накормишь, разве это то, что нужно человеку и т. д. — Этакий бесстыдный пустослов!
Дальше еще лучше. Ставится вопрос: что значит свобода ‘для обладателя пачки процентных бумаг, гражданина мира, который в этой пачке имеет для себя условие всего положительного, и в свободе только отрицательное условие безграничной широты употребления этих бумаг’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 267.}. Когда речь идет о веротерпимости, при чем тут процентные бумаги? Очевидно, в порыве пустословия навернулись они на язык — как у лейтенанта Анучкина5 ‘гранитные деревца’ — он и сболтнул.

III

ИУДУШКА ОТКРЫВАЕТ СВОЮ ВЕРУ

Вглядываясь в серый туман Иудушкина пустословия, с трудом различаешь наконец нечто вроде мыслей. Во-первых, Иудушка утверждает, что только вера имеет право на свободу: ‘только поверив, я могу требовать некоторой свободы’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 269.}. Положим так: поскольку дело идет о свободе исповедания и проповедания, само собою понятно, что кому нечего исповедывать и проповедывать, тот и в свободе для этого не нуждается. Но если факт веры дает право на свободу, то при множестве разных существующих вер каждая из них будет иметь одинаковое право со всеми, что и называется веротерпимостью. А ее-то именно Иудушке и не хочется допустить, и вот что он начинает плести:
‘Никем не замечено было, что смысл свободы есть собственно субъективный и она не может быть понимаема в смысле требования универсального… Свобода в универсальном смысле, как требование ее для всего, став сознанием каждого индивидуального существа, не означала бы здесь ничего, кроме отрицания им в себе самом значения, только не веруя более ни во что, можно требовать для всего свободы… И как я, всякий субъект может сохранить веру в истинность своего содержания, не требуя для него свободы жизни, движения, распространения, — и ограничений для всего, что этому мешает, хотя оно так же жило по своим особым законам, но я, живущий, в эти законы заглянуть не могу, и не должен, насколько я верю и хочу жить’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 268, 269. Курсивы мои.}.
Итак, свобода только для себя и ограничения для всего прочего. Теперь, по крайней мере, ясно, какой веры держится сам Иудушка. Вопреки своему собственному утверждению, он дал нам возможность заглянуть в закон его жизни. Нового, правда, мы там ничего не найдем. Это тот же самый закон, которому следовал в своей жизни африканский дикарь, говоривший миссионеру: ‘когда у меня уведут жен и коров — это зло, а когда я уведу у другого — это добро’. Всякий зверь и всякая птица, если бы они имели дар слова, высказались бы, наверно, в том же смысле. Тот ‘закон жизни’, для которого Иудушка требует полной свободы и во имя которого он желал бы ограничить все остальное, есть просто закон жизни животной — и больше ничего.

IV

ИУДУШКА КЛЕВЕЩЕТ НА ПРАВОСЛАВНУЮ ЦЕРКОВЬ

Но Иудушка не был бы самим собою, если бы верообразно-дикую сущность своей веры или своего ‘закона жизни’ он высказал прямодушно от своего собственного имени или от имени единомышленных ему зверей и диких людей. По натуре своей он еще более лжив, чем скотоподобен, свой готтентотовский субъективизм он фальшиво привязывает к универсальной и объективной истине христианства, он лжет и клевещет на православную церковь, выставляя себя говорящим от ее имени. Свой ‘закон жизни’ он приписывает ей: и она будто бы признает свободу только для себя.
‘Как и все, — говорит он, — живущее каким-нибудь утверждением, она допускает свободу лишь при условии слияния с собою в этом утверждении… Таким образом, церковь не только не допускает какой-либо борьбы с собою, но и не знает этого, что могло бы с нею бороться под иным углом, как только подлежащее исчезновению, разъяснению… Итак, мы утверждаем, доля свободы, уже теперь допущенной церковью, безмерно превышает ту, которая допустима по существу ее веры в себя, и эта податливость должна быть отнесена исключительно к несовершенству того, что мы назвали внешним и временным ее выражением. Не поднимается грешная рука закрыть уста хулящие. Есть воля к этому, есть сознание об этом, есть перед нами святой закон, но вот он лежит, и кто же поднимет его?.. И вот мы возвращаемся к терпимости, против которой хотели говорить… повторяем, в вере ее нет, в церкви — нет, в религии нет… Допустить обсуждения истин своей веры церковь не может, — не по боязни их колебания, но по отвращению к подобному обсуждению, и не только обсуждения этих истин, но и малейшего отступления от целости своей христианской жизни каждого единичного своего члена… отступающий от церкви для нее презрен до невыносимости его видеть, вот источник церковной нетерпимости, которая и не может быть сужена иначе, как через упадок в верующих яркости сознания факта, на котором основана их вера’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 273, 274, 275, 277, 278. Курсивы мои. Я собрал более яркие места, которых яркость в самой статье несколько затемняется туманом Иудушкина пустословия.}.
Что в истории восточной, как и западной церкви, бывали не только единичные проявления, но и целые эпохи, запечатленные религиозной нетерпимостью, что в православных государствах имели и имеют место ограничительные законы против иноверцев — это факт несомненный, без которого нам не пришлось бы теперь и рассуждать о религиозной свободе как о жизненном вопросе. Но чтобы нетерпимость принадлежала к самому существу христианской церкви — этого мы еще ни от кого не слыхали, кроме Иудушки. Против него свидетельствует даже г. Л. Тихомиров6, заявляющий: ‘…конечно, терпимость есть правило самого православия’ {‘Русск<ое> обозр<ение>‘, 1893 г., No 7, с. 383.}.

V

ПОНЯТИЯ ИУДУШКИ ОБ ИНОСТРАННЫХ ИСПОВЕДАНИЯХ

Если Иудушка так бесцеремонно относится к той церкви, к которой сам принадлежит по рождению, то можно себе представить, на что он способен по отношению к чужим церквам: ведь по его принципу он не может и не должен даже ‘заглянуть в закон их жизни’. Казалось бы, что в таком случае нечего о них и говорить. Но Иудушка говорит, и даже с жаром, об обоих западных вероисповеданиях. Протестантизм он объявляет неверием на том основании, что протестанты (?) не причащают, а иные и не крестят своих младенцев, дожидаясь зрелого возраста.
‘Мы не можем этого понять, — рассуждает он, — видя, как этих же детей, не спрашивая их свободы, не дожидаясь их выбора, родители и обучают, избрав за них сами методы, и оберегают, определив методы ухода, лечения и проч. Мы не можем удержаться от мысли, что во всем этом, что им дают и что с ними делают так твердо от рождения, есть истинная вера, есть убежденность, я верую, что это благо, — как не сделаю этого тому, кого люблю больше себя? Итак, если делая себе вот это другое благо, я, однако, удерживаюсь делать его ребенку своему, которого люблю более себя, верую ли я в это благо и тогда, когда себе его делаю?’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 280.}.
Рассудив таким образом, Иудушка затем уже безо всяких дальнейших оснований объявляет, что протестантизм есть неуверенность в исповедуемом, или слабоверие {Там же, с. 281.}.
Я не стану защищать, ибо не считаю правильными упомянутых обычаев, которые, впрочем, не заключают в себе ничего специфически протестантского {Не крестит малолетних только незначительное меньшинство протестантов (баптисты и т. п.), что же касается до причащения младенцев, то оно, кроме протестантов, не принято и у католиков.}. Но хотя бы они заслуживали полного осуждения, объяснять их неверием можно только при особом, головлевском способе мышления. По этой логике, если я верю в таинство брака и считаю супружество для себя делом добрым, то я непременно должен поскорее женить своих грудных младенцев, ‘не спрашивая их свободы, не дожидаясь их выбора: я верую, что это благо, — как не сделаю этого тому, кого люблю больше себя?’
Что касается католичества, то Иудушка, как известно, интересовался им уже давно, задолго до выступления своего на литературном поприще. Помните его беседу с головлевским батюшкой на похоронном обеде? — ‘А вот католики, — продолжает Иудушка, переставая есть, — так те, хотя бессмертия души и не отвергают, но взамен того говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время в среднее какое-то место поступает’ {Из биографии нашего автора, написанной Салтыковым.}.
Со времени этой беседы Иудушка почему-то до чрезвычайности ожесточился против католичества и говорит о нем уже в другом тоне:
‘Не более, чем в протестантизме, есть веры и в католичестве: иезуит, во имя Христа хватающий протестантского ребенка и, читая молитву крещения, обваривающий его кипятком, дабы он не остался жив, не вернулся к родителям и не стал в ряды ‘колеблющих камень Петра’, — эта смесь бреда, лукавства, исступления и смешных фокусов (reservatio mentalis {мысленная оговорка, обуславливающая несостоятельность произнесенного вслух обета (лат.).} при клятве) — разве это вера?’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 281.}
Обваривать младенцев кипятком не есть правило католической церкви, но замечательно, что подобный поступок совершенно согласуется с правилами самого Иудушки. Ведь он решительно утверждает, что все противное нашей вере должно иметь для нас значение только как подлежащее исчезновению, рассеянию, что отступающий от церкви презрен до невыносимости его видеть и т. д. Ну, что же? Предусмотрительный (хоть и несуществующий) иезуит признал в протестантском младенце будущего противника своей церкви и подверг его скорейшему ‘исчезновению’, и негодовать на него Иудушка может не за это деяние, а только за то, что он иноверец. Вспомним также заявление Иудушки, что существующая у нас веротерпимость безмерно превосходит ту, которая должна быть, следовательно, требуется безмерное ее сокращение, т. е. безмерное увеличение вероисповедных стеснений, а при такой безмерности где было бы принципиальное препятствие к обвариванию иноверных младенцев кипятком? Это не напраслина на Иудушку, а прямой вывод из его нелепых слов. Со словом нужно обращаться честно.

VI

ИУДУШКА ВСПОМИНАЕТ СОДОМ И ГОМОРРУ

Когда нужно было отказать ближнему человеку в необходимом, Иудушка вспоминал Иова и его терпение. Теперь, когда он старается внушить ‘безмерную’ строгость к иноверцам, он вспоминает Содом и Гоморру и даже полемизирует против терпения, как и против терпимости.
‘Свобода {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 286.} есть слияние в любви, но во имя любви к высшему, чем согрет, просвещен, оживотворен человек, и когда эту животворяющую, греющую, светящую истину он оскорбляет, конечно, предательством ей было бы, если бы мир стоял и смотрел на это спокойно, — тот мир, который ею жив. Итак, негодование и наказание есть то, что следует после долготерпения, любви, усилий исцелить для неисцелимого: долготерпения без конца не указал человеку Бог, и Он не терпел Гоморру и Содом, значило бы обратить землю в них, если бы высшим, никогда не нарушаемым законом для нее поставить мертвое терпение’ {Относясь к слову систематически нечестно, Иудушка называет свободой то, что все называют несвободой. Выше (с. 276) он указывает, что идеальная свобода ‘не исключает страдания, тесноты для людей’.}.
Вот наконец справедливое замечание! Я тоже думаю, что долготерпения без конца не указал человеку Бог и что земля превратилась бы в Содом и Гоморру, если бы, например, такие писатели, как Иудушка, не возбуждали негодования и не получали должной мзды. Однако и это единственное справедливое замечание сделано некстати. Разве речь шла о неисцелимой нравственной негодности? Если бы Иудушка с правдивым благочестием относился к указаниям священных текстов, а не злоупотреблял ими для своей скверной тенденции, то он по вопросу о веротерпимости припомнил бы не Содом и Гоморру (коих грехи не принадлежали ни к какому вероисповеданию), а то самарянское селение, где из-за религиозной розни не приняли Христа, как идущего в Иерусалим. ‘Видя то, ученики его, Иаков и Иоанн, сказали: Господи, хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илия сделал? Но Он, обратившись к ним, запретил им и сказал: не знаете, какого вы духа?’ (Ев<ангелие от> Луки, IX, 54, 55).

VII

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Но так как Евангелие еще не написано для Иудушки, то ему и приходится вопрошать: ‘Итак, что же грешным рукам, оберегающим церковь, делать, слыша хулу на оберегаемое из тысяч уст?’ Сквозь чащу нового пустословия пробираемся к окончательному ответу. Нельзя сказать, чтобы он был выражен прямо, но смысл его ясен, особенно в связи со всем предыдущим:
‘Человек должен защищать все доброе, благое, истинное, не по недоверию к его способности устоять, но по природе своей, ведь и грудной ребенок, видя, как подняли руку над его мамкой, кричит и протягивает ручонки, чтобы ее защитить, как же требовать, чтобы народы не делали подобного движения, когда поднимается рука на церковь их, когда хула открывается на самого Бога?’ {‘Р<усский> в<естник>‘, с. 287. Курсив мой.}.
Почему народы непременно должны в образе своих действий следовать примеру грудных младенцев, которые, однако, как известно, делают и претерпевают многое, чего не только народам, но и отдельным лицам, вышедшим из младенчества, делать претерпевать неудобно? Не думаю, впрочем, чтобы со стороны Иудушки это было только неудачное сравнение. Что всякий человек должен защищать и естественно защищает истину, в которую верит, — это само собою разумеется, об этом нет никакого вопроса и спора. Вопрос был и есть только о том: каким средствами должно защищать истину веры — духовным ли оружием, т. е. словом убеждения и обличения лжи, или же вещественным оружием, т. е. принуждением к молчанию, тюрьмою, ссылкою и т. д. Указание на бессловесного младенца, протягивающего ручонки, свидетельствует, что наш автор стоит за физические внешние средства в религиозной борьбе, в этом же и весь смысл его статьи. И, однако, сказать это прямо, назвать вещь своим именем он не решился. Человеколюбие требует вменить ему в некоторое смягчающее обстоятельство этот последний, практически бесполезный, остаток стыдливости. Вместе с тем это есть самое яркое обличение той лжи, которую высказать до конца стало стыдно даже Иудушке!7

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: Вестник Европы. 1894. No 2. С. 906—916. Печатается по кн.: Соловьев B.C. Сочинения в 2 т. М. 1989. Т. 2. С. 497—508.
Соловьев Владимир Сергеевич (1853—1900) — религиозный философ, поэт, литературный критик. Отношения Розанова и Соловьева складывались сложно. После положительной рецензии Соловьева на книгу ‘Место христианства в истории’ (1890) и данного резко отрицательного отзыва и последующей полемики Соловьев приехал к Розанову в 1895 г. знакомиться. В течение двух лет они состояли в дружеских отношениях, переписывались. Но отзыв Розанова ‘Христианство активно или пассивно?’ на спорную статью Соловьева ‘Судьба Пушкина’ (‘Вестник Европы’. 1897. No 9) снова их поссорил. В 1899 г. Соловьев выступил с критикой Розанова в статье ‘Особое чествование Пушкина’ (‘Вестник Европы’. 1899. No 7). Однако после смерти Соловьева Розанов опубликовал о нем целый ряд статей-воспоминаний, в которых положительно оценивал личность и творческие задатки выдающегося мыслителя. В дальнейшем Розанов также неоднократно писал о Соловьеве, но в его более поздних статьях преобладают уже отрицательные характеристики — критика философа за отход от православия, отсутствие ‘русскости’. Розанов отдавал предпочтение стихам перед философскими сочинениями, находя их отвлеченными по изложению, а взгляды философа — эклектическими. В целом Розанов написал о Соловьеве около 20 статей: Что приснилось философу? // Новое время. 1900. 16 мая, На границах поэзии и философии // Новое время. 1900. 9 июня, На панихиде по Вл. Соловьеве // Новое время. 1901. 1 авг., Философ Рудин // Новое время. 1901. 13 нояб., Вл. Соловьев и Достоевский // Новое время. 1902. 20 сент., Размолвка между Достоевским и Соловьевым // Новое время. 1902. 11 окт., Об одной особой заслуге В. Соловьева// Новый путь. 1904. No 9, Из старых писем. Письма В. Соловьева // Вопросы жизни. 1905. No 10-11, Золотое руно. 1907. No 2-3, Сборник писем Соловьева // Новое время. 1908. 28 окт., Автопортрет Соловьева // Рус. слово. 1908. 28, 31 окт. (подп.: В. Варварин), Литературный род Соловьевых // Новое время. 1911. 14 апр., Окончание писем Соловьева // Новое время. 1911. 1 мая, Католицизм и Россия // Рус. слово. 1911. 21 мая (подп.: В. Варварин), Французский труд о Соловьеве // Новое слово. 1911. No 7, Религиозный ‘эклектизм’ и ‘синкретизм’ (Из воспоминаний о Соловьеве) // Рус. слово. 1911. 8 июля (подп.: В. Варварин), В. С. Соловьев. Стихотворения (рец.) // Голос Руси. 1916. 25 апр.
1 Эпиграф взят из романа M. E. Салтыкова-Щедрина ‘Господа Головлевы’ (1875—1880).
2 Слова Н. В. Гоголя из книги ‘Выбранные места из переписки с друзьями’ (1847).
3 Соловьев Влад. Из вопросов культуры. Исторический сфинкс // Вестник Европы. 1893. No 6: ‘Одно из прямых и необходимых применений общего принципа справедливости есть обязанность терпимости и уважение к чужой вере и народности’ (с. 785).
4 Соловьев был автором рецензии на брошюру Розанова ‘О месте христианства в истории’. М. 1890 // Рус. обозрение. 1890. No 9. С. 475-476. Слова Соловьева о случайном совпадении имени автора брошюры и ‘псевдонима’ — сатирический прием.
5 Персонаж комедии Гоголя ‘Женитьба’ (1842).
6 См.: Тихомиров Л. К вопросу о терпимости // Рус. обозрение. 1893. No 7. С. 369-384.
Тихомиров Лев Александрович (1852—1923) — в молодые годы революционер, член Исполнительного комитета ‘Народной воли’. После отречения от революционного прошлого печатался в консервативных изданиях. Автор книги ‘Монархическая государственность’ (1905). См. также его ст.: В чем ошибка г. Розанова // Рус. обозрение. 1894. No 9. С. 397-411.
7 О дальнейшем ходе спора см.: Соловьев В. С. Спор о справедливости // Вестник Европы. 1894. No 4. С. 785-797 (полемика с Л. А. Тихомировым), полемике с Розановым посвящена статья Соловьева ‘Конец спора’ // Вестник Европы. 1894. No 7. С. 286-312. См. также полемические статьи Розанова: Ответ г. Владимиру Соловьеву // Рус. вестник. 1894. No 4. С. 191-211, Что против принципа творческой свободы нашлись возразить защитники свободы хаотической // Рус. вестник. 1894. No 7. С. 196-235. Розанов был настолько груб в полемике, что даже сотрудник ‘Нового времени’ В. П. Буренин вступился за В. С. Соловьева (Буренин В. Ноги в перчатках, желудки, цепляющиеся за маски, и проч. // Новое время. 1894.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека