Пора любви, Ренье Мари, Год: 1908

Время на прочтение: 167 минут(ы)

Пора любви

Романъ Жераръ д’Увилля.

Съ французскаго.

Aimons donc, aimons donc! de l’heure fugitive
Htons nous, jouissons!
L’homme n’а point de port, le temps n’а point de rive,
Il court et nous passons!
А. De Lamartine.

I.

Проснувшись нынче утромъ, прежде чмъ вспомнить, что я молоденькая женщина,— да, совсмъ молодая, хорошенькая и свободная, и нельзя сказать, чтобъ недовольная жизнью,— я вообразила себя старымъ брюзгой, котораго одолваетъ насморкъ, такъ усердно я принялась кихикать и чихать… А затмъ расхохоталась, потому что волосы щекотали мн шею, и я почувствовала себя снова тмъ, что я есть въ дйствительности: Лорансъ — врнй, Лореттой,— 23 лтъ, красивой — по мннію мужчинъ, изящной — это признаютъ и женщины, а публика, та даже находитъ во мн и талантъ — впрочемъ, публика ничего въ этомъ не понимаетъ. Ну-съ, что же еще? независимой, благоразумной, не безъ иллюзій, конечно — еще бы, въ эти годы!… но извдавшей и разочарованія… уже?— впрочемъ, я на это не стую.
Кхи-кхи!…— положительно я немного простужена. Сама виновата — это все вчерашняя прогулка. Надо же было похать кататься на лодк по Сен въ холодный ноябрьскій день, въ густой туманъ. Одной? О, разумется, нтъ! Съ моимъ другомъ Раулемъ Савіанжъ. Это онъ выдумалъ кататься на лодк. У него вчно фантазіи. Мы захали очень далеко, потомъ еще долго стояли на мосту, болтая о разныхъ разностяхъ. Мы съ Раулемъ въ большой дружб и отлично ладимъ между собою. Иногда онъ беретъ меня подъ руку и говоритъ,
— Ну что, дружище?
Дружба… какая это прелесть — дружба! Только вотъ бда — сегодня утромъ я убдилась, что оба мы не слишкомъ-то благоразумны. Что подлаешь? Рауль вдь тоже молодъ и, несмотря на свои двадцать пять лтъ, изъ насъ двухъ онъ больше ‘дитюшка’, чмъ я. А я его слушаюсь и покоряюсь всмъ его капризамъ, потому что онъ вдобавокъ еще и балованное дитя… Лишь бы только онъ не простудился!… Мн что? Поставитъ мн Нанетта на спину хорошій колючій горчичникъ — и я опять здорова… Стучатся въ дверь… Это она… Позвольте вамъ представить Нанетту, мою молочную сестру.
Ибо у меня есть молочная сестра, какъ — въ классическихъ комедіяхъ. Она прехорошенькая, со своей круглой розовой мордочкой подъ бретонскимъ чепцомъ, который она иметъ благоразуміе предпочитать рыночнымъ моднымъ шляпкамъ, и въ своей черной суконной юбк съ бархатной каймой, собранной густыми трубчатыми сборками вокругъ тонкой таліи.
— Съ добрымъ утромъ, Нанонъ!…
И я начинаю кашлять.
Она хотла поставить на столъ подносикъ съ чашкой дымящагося шоколада, но теперь въ негодованіи подымаетъ его выше своей головы.
— Святой Іосифъ! вы простудились, мадамъ Лоретта.
— Да, Нанонъ, немножко.
Я вся съеживаюсь и смиряюсь,— мн еще въ дтств доставалось отъ моей Нанонъ, когда мы играли и шалили вмст, и теперь частенько достается. Она по-своему бережетъ меня и бранитъ, говоря, что я способна ‘и ангела вывести изъ терпнія’ и что ‘какъ же тутъ, на милость Бога, не схватить простуды — въ рубашкахъ и чулкахъ изъ паутинки и въ шелковыхъ юбкахъ, такихъ воздушныхъ, что ихъ и наощупь не чувствуешь, да еще съ кучей сквозныхъ прошивокъ, при вид которыхъ соблазнилась бы сама Мать Пресвятая Богородица… Вдь это, ежели у кого царь въ голов — прямо жалость смотрть…’
Но выбранивъ меня всласть, она смягчается, прощаетъ меня и принимается баловать.
Она прощаетъ мн даже мою работу надъ статуэтками, которыя кажутся ей ‘безстыжими’, но тмъ не мене всякій разъ крестится, входя въ комнату, которая служитъ мн мастерской.
— Неужто вы меньше бы зарабатывали денегъ, еслибъ лпили боженекъ?— наивно допытывается она.
Но успокоивается, вспоминая, что я при всемъ томъ тиха и скромна и что мн никогда не приходитъ фантазіи разгуливать самой въ скудномъ костюм моихъ маленькихъ нимфъ… которыя Нанонъ зоветъ ‘идолишками’.
Бдная милая Нанонъ! Сколько свчей она ставитъ за обращеніе мое на путь вры!
— Съ каждаго франка по одному су откладываю — все на это…
И вдь не переубдишь ея: слишкомъ упряма…
Она открыла окно и ставни. Молочно-блый туманъ проникъ въ комнату легкимъ дымкомъ, холоднымъ клубящимся паромъ. Пахнуло зимой…
Нанонъ спшитъ затворить окно и, присвъ на корточки передъ каминомъ, разводитъ большой веселый огонь.
Съ мягкой постели, въ которой я нжусь, мн виденъ только широкій крупъ Нанонъ подъ разошедшимися сборками юбки и слышно невнятное гуднье, потомъ быстрое веселое потрескиванье, языки огня все удлиняются, изъ розовыхъ становятся алыми. Нанонъ подымается, ставитъ на столикъ возл меня мой шоколадъ, подаетъ завтракъ и уходитъ, ворча, длать горчичникъ.
Нанонъ, какъ ты мн дорога! Не только потому, что ты предана, добра, честна и такъ любишь меня, но и потому еще, что съ тобой одной я могу говорить о своемъ дтств, о своей юности. Правда, у меня есть еще старые друзья — Паскаль Фламмеръ и г-жа ла-Шармоттъ, которые любили мою мать… Но они не знаютъ, какъ ты, Нанонъ, всхъ тропинокъ, всхъ цвтовъ возл нашего стараго дома — увы!— проданнаго въ чужія руки, не знаютъ многаго, что знаешь ты — отъ разрозненной и утратившей свой прежній обликъ мебели на чердак, гд мыши танцуютъ балетъ, до количества яблокъ на большой яблон въ фруктовомъ саду… не знаютъ всхъ грезъ и надеждъ юныхъ лтъ — скользившихъ, неуловимыя, какъ лунный лучъ, по цвтущимъ лугамъ…
Ну вотъ, я и загрустила. Совершенно лишнее! Довольно и того, что у меня заложило грудь. Поглядться въ зеркало?…Здравствуй, Лоретта! Однако для дамы съ насморкомъ ты не такъ ужъ безобразна. Здравствуй, здравствуй! Что это выглядываетъ изъ-подъ темнаго шелка кудрей, закрывшихъ лицо? Пара большихъ глазъ, кончикъ носа, кошачій подбородокъ. Ну-ка, посмотримъ, какого у меня нынче цвта глаза? Срые, какъ утренній туманъ, съ мерцающими въ нихъ золотисто-зелеными искорками. Забавно имть такіе глаза, постоянно мняющіеся,— они лучше меня самой знаютъ, что у меня на душ.
На одял лежитъ моя рука, которой восхищается Рауль, съ крохотной кистью… Да я и вся сегодня какая-то маленькая, какъ двочка,— маленькая и жалкая. Мн грустно. Почему?
Не знаю. Вдь моя жизнь сложилась почти такъ, какъ я хотла. Откуда же эта грусть, которая порой такъ больно давитъ сердце? Моя старая пріятельница, г-жа ла-Шармоттъ, сказала бы, покачавъ своей красивой головой подъ серебряной короной волосъ: ‘Это ничего. Это молодость!’
Не такъ ужъ это весело изо-дня въ день быть молодымъ. Ребенкомъ грезить о будущемъ, и эта пора жизни — молодость — представляется сплошной, сверкающей радостью. Двадцать лтъ! Когда же, наконецъ, мн будетъ двадцать лтъ!… Какое заблужденіе! И ни одна добрая душа не скажетъ вамъ въ пятнадцать: моя бдная двочка, ты на порог самаго труднаго, самаго сложнаго періода твоей жизни — когда ты будешь требовать слишкомъ многаго, а жизнь будетъ давать теб слишкомъ мало. Твоя красота, умъ, грація, очарованіе (если все это есть у тебя) — все это станетъ оружіемъ противъ тебя. Тебя будутъ любить — тебя заставятъ страдать… Ты думаешь, что ты хороша, и молода для себя, для собственнаго твоего удовольствія? Бдная глупышка! Все это для другихъ. Другіе будутъ тшиться и любоваться свжестью твоего тла и души. Берегись, изъ цвтка ты становишься соблазнительнымъ плодомъ. Смотри, какъ бы тебя не сорвали…
Нанонъ возвращается съ чмъ-то мягкимъ, положеннымъ на салфетку, и съ важнымъ видомъ приплюскиваетъ это мягкое ладонью своей лвой руки… Ничего не подлаешь, надо терпть. Нанонъ, подставляю теб мою спину. Но въ награду дай мн бюваръ и мой ‘stylo’ — надо дать знать моему другу, чтобъ онъ пришелъ посидть со мной, если только онъ и самъ не схватилъ простуды…

II.

Четыре часа… Почти смерклось. У меня нехватаетъ мужества зажечь лампу, и я пишу карандашомъ, положивъ бюваръ на колни, при свт догорающаго огня… Въ сущности, вдь это я для васъ, Рауль, пытаюсь привести въ порядокъ свои мысли и воспоминанія. Для того, чтобы когда-нибудь смиренно преподнести эту тетрадь вамъ, талантливому писателю, который уметъ писать такъ красиво… Здсь исторія моей жизни до того, какъ я узнала васъ, исторія моего сердца съ тхъ поръ, какъ я васъ знаю. Ибо есть вещи, которыхъ даже самымъ искреннимъ, самымъ близкимъ друзьямъ не можешь, не умешь сказать. Я напишу ихъ, вы прочтете, и, быть можетъ, взамнъ, я попрошу васъ о такомъ же дар, чтобы мы съ вами все до конца знали другъ о друг, сложили бы вмст сокровища нашего прошлаго, стали бы одинъ для другаго читанной и перечитанной книгой, каждое слово которой начертано въ насъ самихъ.
Кстати, сегодня какъ разъ день мертвыхъ, день призраковъ, день, когда прошлое завладваетъ живыми, вызывая въ памяти далекіе образы… Прошлое — уже? Только что пора ступить черезъ порогъ, и уже чувствовать за собой столько угасшихъ желаній, безплодно погибшей нжности, такую пустоту!…
Мое дтство рисуется мн иногда маленькой поэмой.
Милый старый домъ! Не могу не возмущаться при мысли, что въ твоихъ священныхъ для меня стнахъ звучатъ чужіе голоса, на клумбахъ цвтутъ другіе цвты, что чужіе люди вырубили мои любимые деревья и спугнули цлый рой грезъ моей ранней юности, еще ютившихся въ тни боскета или въ амбразурахъ оконъ.
Милый старый домъ! ты видлъ мое дтство, пробужденіе моего сердца и ума, ты видлъ, какъ глаза мои впервые глянули на свтъ въ той самой комнат, гд мать моя потомъ навсегда закрыла свои.
Отца я помню смутно и о немъ у меня нтъ пріятныхъ воспоминаній. Онъ былъ рзокъ, угрюмъ, крутенекъ характеромъ, а когда, въ добрыя минуты, удостоивалъ замчать мое существованіе, онъ бросалъ мн мячикъ, словно собачк, или кошк. Мн было всего лтъ семь, когда онъ умеръ. О его смерти мн сказали не сразу, боясь огорчить меня. Но я отнеслась къ ней совершенно безучастно. Мысль, что я больше не услышу грубаго голоса, при звук котораго я всякій разъ испуганно вздрагивала, была скорй успокоительна. Мн говорили: ‘Отецъ твой на неб’, и это немало способствовало тому, чтобы отбить у меня охоту стремиться въ рай… Нтъ, самое печальное воспоминаніе моего дтства не смерть отца, а другое… Я играла на лугу, въ высокой трав, доходившей мн до пояса. Былъ августъ, полдень. Изъ теплой, пахучей травы роями вылетали крохотные голубенькіе мотыльки съ прозрачными крылышками — однодневки, словно сотканные изъ свта и зноя! Мн они казались красоты несказанной, и я съ восторгомъ любовалась трепетаньемъ лазурныхъ крылышекъ. Мн самой чудилось, что я лечу вмст съ ними… Я ловко поймала одного въ кулачекъ, раскрываю, тихонько отводя пальцы, и вижу — хрупкій мотылекъ раздавленъ… Сердце мое сжалось мучительной болью. Я плакала, плакала безъ конца. Ни мать, ни Нанонъ, ни кормилица не въ силахъ были меня утшить…
Мать моя была удивительно кроткое существо, всегда грустное и нжное. Она жила, казалось, только для меня. Никогда не забуду, съ какой невыразимой граціей склонялся надъ моей дтской головкой ея печальный и чистый обликъ, сколько заботы и ласки было въ ея миломъ голос, когда она говорила мн: ‘Дтка моя’… Милая мама! какъ она холила, ласкала, баловала меня!… Играть со мной она не умла, но при ней у меня какъ-то сами собой выдумывались совсмъ особенныя прелестныя игры. Не умла она и разсказывать сказокъ, даже не читала ихъ мн, но, свернувшись клубочкомъ у нея на колняхъ, прижавшись головой къ ея груди, къ атласнымъ, благоуханнымъ рукамъ, я сама изобртала удивительнйшія волшебныя сказки, полныя самыхъ необычайныхъ приключеній… Всегда закутанная въ легкій шарфъ, или въ какую-нибудь шаль съ вышитымъ сложнымъ узоромъ, мать часами сидла въ кресл, задумавшись, или за вышиваньемъ. И какъ примрно я вела себя, когда она позволяла мн приссть у ея ногъ, играя свободнымъ концомъ ея шарфа, или бахромой шали, которую я заплетала въ косички и расплетала безъ конца.
Я до сихъ поръ не могу взять въ руки шелковой бахромы безъ того, чтобы для меня не воскресли эти сладкіе часы моего дтства. И мн снова чудится, что я у ногъ моей благоуханной красавицы-мамы свиваю и развиваю волшебныя нити чьихъ-то судебъ, волосы карлицъ, сплетенные феями въ волшебный мотокъ…
Зиму и весну мы проводили въ Париж. Я ходила въ шкоду, гд училась музык, рисованію и ‘французскому’. Училась я не плохо, но больше всего любила миологію и стихи и еще больше то, чему меня не учили. Я самоучкой лпила изъ глины человческія лица, животныхъ, плоды, цлыя группы. Мать это забавляло, и она мн не препятствовала.
Гостей у насъ бывало мало, и жили мы очень просто. Чаще всхъ бывала г-жа ла-Шармоттъ, другъ нашей семьи, веселая, жизнерадостная, при ней оживлялась немного и моя вчно-грустившая мама. Приходилъ еще другъ г-жи ла-Шармоттъ, извстный поэтъ, всегда и всмъ недовольный, Паскаль Фламмеръ, его я съ дтства побаивалась, но въ то же время очень любила. И еще братъ моего отца, дядя Франсуа, онъ былъ женатъ, жилъ въ деревн и въ Париж бывалъ наздами, одинъ, безъ семьи. Г-жа де-Шивръ, подруга дтства моей матери, привозила къ намъ иногда погостить свою дочку, Агнесу, съ которой мы въ конц-концовъ сдружились. Позже сталъ бывать еще Сентъ Элье, уже тогда прославленный скульпторъ, произведеніями котораго я, къ сожалнію, слишкомъ восхищалась, и еще нсколько молодыхъ художниковъ, поэтовъ и скульпторовъ, съ которыми насъ знакомили г-жа ла-Шармоттъ и ея другъ. Вс они были очарованы моей несравненной красавицей-мамой, но, повидимому, не находили дурнушкой и меня — потомъ, когда я выросла. Назову изъ нихъ лишь одного — Шарля Мерелль, начинающаго поэта, которому покровительствовалъ Паскаль Фламмеръ. Остальные прошли въ моей жизни безслдно, обстоятельства толкнули насъ на разныя дороги, и теперь мы почти не видимся, или видимся рдко.
Не странно ли, не грустно ли, Рауль, что такъ, случайно, безъ причины, помимо воли, теряешь изъ виду друзей своего дтства? И наоборотъ, иной разъ случайное знакомство, волею судьбы, оставляетъ въ вашей жизни глубокій, порою неизгладимый слдъ.
Такой случайной встрчей былъ для меня Шарль Мерелль. Въ немъ было какое-то неуловимое обаяніе. Мы часто видлись, играли вмст, почти какъ дти,— мн было всего 15 лтъ, ему — 22. Агнеса, моя подруга, не разстававшаяся съ нами, была повренной и моей любви, о которой она догадалась первая. Ни мать моя, ни г-жа ла-Шармоттъ и Паскаль ничего не имли противъ нашей дружбы, все возраставшей. Эти два года, отъ пятнадцати до семнадцати, были, пожалуй, самыми счастливыми въ моей жизни. Полная невинность, никакихъ разочарованій, никакого запрета надеждамъ…
Впрочемъ, почти для каждой женщины это лучшіе годы — нчто врод перепутья между дтствомъ, уже закончившимся, и расцвтающей молодостью. Словно ангелъ, на порог родного дома пробующій развернуть свои крылья и зашнуровывающій новенькія сандаліи, чтобъ устремиться навстрчу радостямъ, которыя сулитъ ему будущее. Будущее! Въ эти годы оно носитъ обликъ любви, и руки его полны сочныхъ плодовъ и душистыхъ цвтовъ.
Все, что уже знаютъ старшіе, ново для насъ, дивитъ насъ и сладко пугаетъ. Лсъ, гд старое человчество сосчитало вс деревья и вс листы, разстилается передъ нами неизвданной двственной пущей, гд мы останавливаемся на каждомъ шагу, ловя псню птички, шорохъ втвей, срывая, какъ намъ кажется, невиданные міромъ цвты. Мы еще не блуждали въ другомъ лсу, таинственномъ и боле мрачномъ, гд охотится вооруженный ребенокъ, но намъ уже понятно обаяніе музыки, чары стиха, красота статуй, картинъ. Потомъ, черезъ нсколько лтъ мы поймемъ это лучше, полне, но и сейчасъ все, что сколько-нибудь выходитъ за предлы чистаго инстинкта,— все это ужъ наше, жадными руками мы тянемся къ міру и хотимъ все поймать, все удержать, какъ балованный ребенокъ ловитъ солнечный лучъ.
Чудная пора — увы!— слишкомъ краткая. Пора несчетныхъ смутныхъ надеждъ, окутывающихъ даль плнительной розовой дымкой. Пора, когда почти нтъ прошлаго, ибо воспоминанія дтства становятся выпуклыми и значительными уже потомъ, когда поживешь, а въ будущемъ, кажется намъ, мы все расположимъ и устроимъ посвоему, какъ запахи и краски въ букет…
Лто моего шестнадцатаго года и сейчасъ представляется мн самымъ лучшимъ, самымъ теплымъ, яркимъ и красочнымъ изъ всхъ пережитыхъ мною. Никогда, кажется, не бывало на неб столько звздъ въ августовскія ночи. Какъ сейчасъ вижу мою дорогую мамочку на крыльц, обвитомъ глициніями. На ней мягкій желтый шарфъ такого же цвта, какъ чашечки раскрывающихся въ сумерки ночныхъ красавицъ, какъ всходящая на горизонт луна — цвта меда и амбры. Я сижу и думаю о томъ, что мать моя всегда обвяна грустью и тайной, какъ эти сумерки, спускающіяся надъ міромъ, что во всей ея фигур есть что-то трогательное, словно прощаніе. Въ тридцать восемь лтъ она казалась бы, пожалуй, не старше меня, еслибъ не сдая прядь, упавшая серебрянымъ цвткомъ на каштановые вьющіеся волосы. Въ ея большихъ глазахъ свтится то какая-то покорная наивность, то жгучая тоска. Каждый жестъ ея, каждое движеніе прекрасны, совершенны. Задумается ли она въ небрежной поз, слушаетъ ли внимательно, или мечтаетъ — хочется навки обезсмертить ея позу въ рисунк, стату, картин. Ни въ одной изъ женщинъ, чьей красотой вс восхищались и которыя мн самой казались красивыми, я не встрчала потомъ этой невыразимой прелести, этого почти божественнаго дара разливать вокругъ себя красоту, длая самыя простыя, самыя обыденныя вещи.
Мать часто подолгу сидла задумавшись, молча, и въ эти минуты мысли ея кроткой души, казалось, витали вокругъ насъ, задвая насъ своими крылами. И были какія-то странныя волшебныя чары въ ея безмолвіи. Старый поэтъ Фламмеръ и теперь иногда говоритъ мн: ‘Когда я сидлъ возл твоей матери въ такія минуты, любуясь ея усталой позой, вдыхая ароматъ ея духовъ, воин зарождались новыя мысли, образы, идеи, отдльные фразы, стихи сплетались въ внки будущихъ поэмъ. И ни разу она не нарушила раньше времени этихъ особенныхъ чаръ, и, прерывая молчаніе, произносила какъ разъ то слово, какого я ждалъ, какое мн нужно было, чтобъ украсить лучшимъ цвткомъ внокъ, безъ ея вдома сплетенный въ душ’…
Только лто мы проводили въ нашемъ помсть, гд столько ручьевъ, ручейковъ и прудовъ, что его прозвали ‘Зеркаломъ’. Нашъ домъ, тонувшій въ зелени рощъ и фруктовыхъ садовъ, былъ тнистымъ оазисомъ въ безлсной солончаковой степи, изрзанной продолговатыми или квадратными мелкими озерками, откуда медленно испаряется вода, коня блую блестящую соль. Кром босоногихъ сборщицъ соли, пробирающихся по узенькимъ тропкамъ межъ сверкающихъ блыхъ бугровъ, въ этой пустын не увидишь живой души… Какъ я любила этотъ яркій и въ то же время грустный пейзажъ, отражавшій вс мои грезы! Какъ любила нашъ домъ, старый и немного запущенный, съ каждой зимой онъ все больше ветшалъ, но весна снова прикрывала изъяны цвтами… Милое ‘Зеркало!’ въ моей памяти ты живешь сказочнымъ дворцомъ, самое имя твое — символъ того, что отражаетъ съ неизмнной врностью все измнчивое и преходящее…
Мы были вс въ сбор: мать моя, г-жа Ла-Шармоттъ, Паскаль, Агнеса и я.
Какъ я уже говорила, мать моя сидла на веранд, подъ тнью отцвтшихъ глициній. О чемъ она думала? Я сидла у ногъ ея. Агнеса пла въ темномъ саду. Въ открытыя окна и двери лился изъ комнаты желтоватый свтъ нсколькихъ лампъ. Обернувшись, я могла видть г-жу Ла-Шармоттъ за круглымъ столомъ въ гостиной, углубившуюся въ чтеніе своей любимой газеты, и Паскаля, который шагалъ и жестикулировалъ, вполголоса читая стихи. Я подняла глаза на маму. Она сидла, опершись локтемъ на колни, подбородкомъ на руки и… плакала.
Это было для меня страннымъ откровеніемъ: такъ у моей матери есть заботы, тайное горе? У нея, казавшейся мн какимъ-то особеннымъ существомъ, недосягаемымъ ни для чего земного?— О чемъ она плачетъ? Я робко прижалась къ ней. Она обвила рукой мою шею и шепнула чуть слышно:
— Какая ты уже большая, дтка моя.
И только. Я не спросила, о чемъ она плакала. Мн казалось, что я угадала причину.— Она думаетъ о томъ дн, когда меня оторвутъ отъ нея, отнимутъ во имя любви, и эти слезы какъ будто лились мн въ сердце. Лишь впослдствіи я поняла истинный смыслъ того, что мн казалось жалобой и страхомъ за меня…
Милая, кроткая мама!…
Мн хотлось успокоить ее, убдить, что я еще много лтъ останусь съ нею, и я возразила шутя:
— Нтъ, нтъ! я не большая! я совсмъ еще маленькая, моя красивая мама.
Она поцловала мои распущенные волосы и вернулась въ гостиную.
Въ саду рисовался тонкій силуэтъ Агнесы, она что-то пла вполголоса. Я окликнула ее. Она подошла, и мы сли рядомъ, обнявшись, щекой къ щек, моя — блдная, ея — розовая. Агнеса была старше меня и носила уложенными въ шиньонъ съ кудряшками свои прелестные блокурые волосы, обрамлявшіе ангельски-невинное личико. Я любила ее, какъ любятъ въ эти годы, ревниво и ярко, больше всхъ,— кром мамы и, можетъ быть, еще одного человка, имя котораго уже и тогда слишкомъ часто срывалось съ моихъ устъ.
— Агнеса, о чемъ ты думаешь?
— А ты, Лоретта?
— Я смотрю на звзды… Ты не боишься звздъ, Агнеса?
— Разумется, нтъ.
— А я такъ очень боюсь, такъ боюсь!… Закинь голову, смотри, какія он далекія, яркія, какъ мерцаютъ! Говорятъ, каждая изъ нихъ особый міръ. Можетъ быть, и тамъ гд-нибудь сидятъ дв подруги, обнявшись, какъ мы, на веранд съ растрекавшимися ступенями, можетъ быть, и тамъ люди любятъ другъ друга…
— Лоретта, ужъ не влюбилась ли ты въ обитателя какой-нибудь планеты?
— О, нтъ!
— Не правда ли, это совершенно лишнее? И на земл есть милые люди. Надо удовольствоваться ими, сударыня.
— Я не прочь.
— Пари держу, что ты все еще думаешь объ этомъ втренник Шарл, съ которымъ мы такъ много музицировали прошлой зимой. Пари держу, что онъ влюбленъ въ насъ обихъ.
— Не говори такъ, я не хочу!
— Фи! ревнивица!… Почему же не говорить? Вдь я не вблюблена въ него, какъ ты. Я о немъ и думать забыла.
— Однако, ты первая заговорила о немъ, Агнеса.
— Потому что я прочла его имя въ твоихъ глазахъ,— ты скрытница!… Меня… не интересуютъ такіе юнцы. Я, наврное, скоро выйду замужъ за этого добродушнаго толстяка, который такъ нравится мамаш, потому что онъ зарабатываетъ много денегъ своими соусниками и тарелками. Я не романтична.
— Гораздо больше моего.
— Поди ты! Ты вчно думаешь о всякихъ пустякахъ. Деньги тебя нимало не заботятъ. А меня такъ очень, ибо папаша съ мамашей постоянно жалуются на безденежье.
— Но вы живете такъ, какъ будто у васъ есть деньги.
— Будутъ! Будутъ, когда я выйду замужъ за своего посуднаго фабриканта… Видишь, глупенькая, какая у насъ разная судьба: я выйду замужъ за того, кто длаетъ посуду, а ты — за того, кто бьетъ ее.
Какъ сейчасъ слышу ея смхъ — такой серебристый, звонкій…
— Давай смотрть на звзды, Лоретта, забудемъ о земномъ… Въ этомъ мсяц много падающихъ звздъ. Говорятъ, если успешь пожелать чего-нибудь, покуда катится звзда, желаніе исполнится.
— Смотри, вонъ упала… Какъ быстро! Я все-таки успла пожелать…
— И я.— Можетъ быть, одного и того же.
— Злая! Зачмъ дразнить? Ты не могла желать того же.
— Нтъ, нтъ! Успокойся. Я и не загадывала… я бы побоялась, что желаніе исполнится.
— Ты все шутишь.
— А между тмъ, изъ насъ двухъ я одна серьезна.
— Серьезна? нтъ! Только практична. И это вовсе не идетъ къ твоему ангельскому личику.
— Къ моему ангельскому личику отлично пойдутъ красивые туалеты, драгоцнности и экипажи. Будь спокойна, Лоретта, я не надну на голову чашекъ и блюдечекъ.
— О, въ этомъ я уврена…
Посл этихъ полудтскихъ разговоровъ, гд двочки-подростки, сами того не зная, иной разъ шуткой опредляютъ свою судьбу, мы умолкали. Агнес скоро надодало смотрть на звзды, и она уходила въ темныя аллеи дышать ароматомъ безвстныхъ цвтовъ. А я долго еще любовалась сверкающей безпредльностью ночи, пока меня не охватывалъ какой-то священный трепетъ.— Какъ пугала меня эта таинственная вчность и мысль о томъ, что я такая маленькая, ничтожная и такъ скоро должна умереть. Какой ужасной казалась мн неизбжная, неумолимая смерть!… И въ этой смси кружащаго голову страха, нжности и сладкаго счастья моя юная душа не понимала, что она, какъ все, что начинаетъ жить, страшится собственно не смерти, не погребенія, а того, что жизнь будетъ прожита недостаточно ярко.
Да, это было чудесное лто!… Какъ сейчасъ вижу передъ собой Агнесу,— которую я такъ любила и которая не любитъ меня больше,— такую тоненькую, стройную, воздушную, въ сіяніи золотыхъ, какъ солнце, волосъ и съ вкрадчивой улыбкой, въ которой я тогда еще не умла подмтить оттнокъ коварства… Однажды, дивной лунной ночью, она одлась пажомъ — прелестный, нсколько рискованный костюмъ, сшитый ей зимой для перваго костюмированнаго бала — и задала мн серенаду.
Во сн я услыхала звонкіе отрывистые звуки, полусонная приподнялась, увидла лунные лучи, пробивающіеся сквозь щели ставень, и съ просонокъ вообразила, что это духъ ночи играетъ на какой-то волшебной арф съ свтящимися струнами. Но скоро узнала голосокъ Агнесы, звонкій и въ то же время мягкій, вскочила съ постели, распахнула окно и увидала внизу подъ окномъ блокураго пажа, съ черезчуръ длинными волосами подъ токомъ съ эгреткой, и съ гитарой въ рукахъ. Пажъ плясалъ по куртин, какъ расшалившійся Эльфъ, безжалостно топча цвты и распвая серенаду Донъ-Жуана.
Плотно прилегающій атласный костюмъ цвта cr&egrave,me такъ очаровательно шелъ къ юному стройному тлу. Сама Агнеса въ эту минуту, кажется, искренно вообразила себя блокурымъ пажомъ, влюбленнымъ въ спящую даму. Окончивъ псню, она швырнула гитару въ кусты и съ необычайной ловкостью взобралась по вткамъ персиковаго дерева, росшаго возл окна.
— Склонись ко мн, царица моихъ думъ!
Она цплялась обими руками за втку, но все же не могла достать до подоконника. Я наклонилась, волосы наши смшались, и въ душистой тни ихъ я ощупью нашла смющійся ротикъ подруги.
— Посмй теперь сказать, что я не романтична!— вскричала она, ловко спрыгивая на землю.
Подняла гитару и убжала въ садъ, залитый серебрянымъ свтомъ лупы, отвшивая мн оттуда почтительные, церемонные поклоны, при чемъ длинные волосы почти касались земли, а гитару она слегка прижимала къ сердцу. А ночь благоухала жасминомъ и златоцвтомъ.
Вс окна заразъ растворились. Въ одномъ показалась г-жа Ла-Шармоттъ въ полосатомъ капот и чепчик съ множествомъ рюшей и лентъ, въ другомъ Паскаль, съ головой повязанной фуляромъ, кончики котораго торчали, какъ рожки.
— Въ чемъ дло?— допытывалась у него г-жа Ла-Шармоттъ.
— Зачмъ здсь звонъ гитары?— съ лнивымъ любопытствомъ освдомилась и моя мама, въ свою очередь появляясь въ окн. Ея волнистые волосы, слегка стянутые голубой лентой, разсыпались по плечамъ, обнаженная рука, протянувшаяся, чтобъ распахнуть ставни, при лунномъ свт казалась еще блй и прекраснй.
— Послушай-ка, Лоретта, кто это теб тутъ поетъ серенады?
— Я думала, это — мн,— пошутила г-жа Ла-Шармоттъ.
Я не успла отвтить, какъ у крайняго окна появился прелестнйшій изъ пажей.
— Сударыни, господа, прошу прощенія — это я виновникъ всей кутерьмы.
— Въ честь кого же была серенада, плутишка?— невольно смясь, спросила г-жа Ла-Шармоттъ.
— Въ честь кого?— проворчалъ старый поэтъ.— Разумется, въ честь прекраснаго лта, юности и луны.
И съ шумомъ захлопнулъ окно.
Милый блокурый пажикъ! Много лтъ прошло съ тхъ поръ, много горя ты мн причинилъ, но я помню тебя и думаю о теб безъ злобы.

III.

Нанетта не любила Агнесы.— Что это,— говорила она бывало.— Нешто это человкъ?… Такъ какая-то балаболка безъ сердца. Дикій овесъ…
Дикій овесъ! Какъ шло это сравненіе къ воздушной граціи моей подруги, къ ея вчно подвижной фигурк съ разввающимися по втру блокурыми волосами…
Вотъ и она, моя строгая Нанонъ. Она несетъ мн горячій чай съ горячими только что поджаренными гренками, съ которыхъ такъ аппетитно капаетъ масло. Она подкладываетъ угля въ каминъ, спускаетъ шторы, зажигаетъ лампу и подаетъ мн телеграмму отъ Рауля. Онъ придетъ только завтра посл обда.
— Нанонъ, ты уже уходишь?
— Да. Отъ меня пахнетъ лукомъ, а вы вдь не выносите этого запаха… Ну что, теперь меньше кашель? Отдохните хоть денекъ безъ работы и безъ болтовни. Вотъ я поставлю около васъ ваши розы съ букетомъ — все не такъ скучно.
И Нанонъ уходитъ, плотно притворяя двери, чтобы до моего капризнаго носика не дошелъ запахъ ея стряпни.
Я снова одна до завтра. Но почему же Рауль не пришелъ обдать? Какое теб дло? Твоя дружба слишкомъ требовательна. И то ужъ мило съ его стороны, что онъ завтра посвятитъ мн весь вечеръ, когда столько молодыхъ женщинъ, привлекательныхъ и не слишкомъ щепетильныхъ, наврное, не прочь были бы раздлить его…
Вернитесь же, милыя и злыя тни прошлаго. Пахните на меня вновь ароматомъ розъ моей шестнадцатой весны!…
Когда мы съ мамой вызжали изъ Зеркала, былъ холодный ноябрьскій день, сырой и туманный. А въ конц октября, когда только еще начинали золотиться листья, мн исполнилось 17 лтъ.
Всю эту осень какая-то грусть щемила мн сердце. Было ли то предчувствіе грядущихъ бдъ? Не знаю. Но такъ жаль было, что кончилось яркое лто. А казалось бы, надо было мн только радоваться, что я ду въ Парижъ, гд встрчусь съ Агнесой и Шарлемъ, котораго не видала всю осень. Но ранняя юность полна причудъ и противорчій. Разлука кажется вчной, а между тмъ не причиняетъ особенныхъ мукъ даже и любящему юному сердцу. Разв я знала, за что люблю Шарля Мерелля? Разв помнила ясно его лицо, манеры, слова? Едва ли. Меня точно опоили волшебнымъ зельемъ, подъ вліяніемъ котораго сонъ становится такимъ же яркимъ, если не ярче дйствительности. Я переживала возрастъ, когда надо любить, и любила свою любовь. А между тмъ иногда отъ такой случайной встрчи зависитъ вся жизнь.
Вдали отъ Шарля мое воображеніе работало такъ интенсивно, какъ это бываетъ только у новичковъ чувства. Его образъ, мечты о немъ наполняли мою жизнь. Могло ли его присутствіе что-нибудь прибавить къ этому невинному счастью? Сомнваюсь. И это смшитъ меня теперь, когда близость просто друга стала для меня необходимостью.
Передъ отъздомъ я ходила прощаться въ садъ, въ лсъ, на салины. Въ лсу ужъ не было рыжихъ блокъ, которыя во время моихъ лтнихъ прогулокъ перепрыгивали съ дерева на дерево, словно пажи передъ маленькой королевой, салютуя, какъ султаномъ на шляп, пушистымъ хвостомъ. Не благоухали гвоздики на песчаныхъ тропинкахъ, говорящихъ о близости моря. Не сверкали своими рубиновыми крылышками въ лучахъ заката прозрачныя стрекозы, любительницы приморскихъ сосенъ и соленыхъ травъ. Исчезли бабочки, и жучки ужъ не копошились въ трубочкахъ георгинъ.
Георгины!— Блые съ каймой цвты мальвы, напоминающіе индюка съ распущеннымъ хвостомъ, красныя, желтыя, круглыя, словно чалма, темно-гранатовыя, блдныя какъ лунный свтъ, съ голубыми прожилками, плоскія съ остроконечными лепестками, такъ называемыя чортовы звзды, и совсмъ простыя желтенькія, цвта негрющаго, осенняго солнца, при которомъ он распустились. Мн вс он нравились, такія тяжелыя, мокрыя, склонявшіяся передо мной, когда я шла мимо, словно прощаясь. Недавній дождь усялъ дорожки листьями и цвтами, дв огромныхъ блоснжныхъ даліи, сломанныя, лежали на мокрой трав. Ихъ разбитыя трубочки казались кисточками отъ башмаковъ Пьеро или Коломбины. Он наввали грустныя мысли о конченномъ веселомъ маскарад. Мстами листья лежали кучами, золотые и алые, словно забытые впопыхахъ вера. Подъ глициніями ихъ накопилось безъ счета. Въ лсу и парк у насъ росли купами деревья самыхъ различныхъ породъ, осенью эти купы превращались въ букетъ, поражавшій разнообразіемъ красокъ. Лимонно-желтые, оранжевые, розовые съ коралловыми эгретками на верхушк. На иныхъ можно было прослдить полную гамму рыжихъ, золотыхъ и мдныхъ тоновъ, были втки ярко-красныя и лилово-багряныя. А ряды тополей, окаймлявшихъ луга, казались прялками съ намотанной на нихъ желтой пряжей, приготовленной для черезчуръ прилежныхъ пальцевъ осени. Еще подальше, въ виноградник, иные покоробившіеся багряные листья напоминала маску стараго Силена, покраснвшаго отъ выпитаго вина.
Отцвтшіе лютики, приплюснутые, какъ разноцвтные бумажные фонарики, показывали свое длинныя восковыя сердечки, напоминающія погасшія свчи. Да, праздникъ лта конченъ, послдніе огни погашены. Я взяла на память пару блестящихъ каштановъ, вынувъ ихъ изъ колючей скорлупы, и набрала цлый букетъ листьевъ дикаго винограда, подобныхъ перьямъ феникса въ огн.
Я шла дальше, вдыхая запахъ сырой земли, который любила. Ноги мои оставляли четкіе слды на дорожкахъ. На старомъ розовомъ куст, стоявшемъ въ цвту съ іюня до октября, еще уцлло дв перламутровыхъ розы. Он были блдне прежнихъ, но пахли особенно сильно и какъ-то грустно. Мн не хотлось оставить ихъ здсь, на этомъ узловатомъ старомъ куст, который былъ много старше меня. Я сорвала ихъ и обняла старый кустъ, грызя его послдніе листики. Прощай, красное лто, прощайте, юныя розы!
У квадратнаго прудка, смутно отражающаго въ своемъ затянувшемся зеленой ряской зеркал водяныя растенія, стояла моя любимая статуя — нагой крылатый мальчикъ съ каменнымъ лукомъ въ рукахъ, ни разу не пустившемъ стрлы. Даже птицы не боялись этого неподвижнаго стрлка и прыгали на его мокромъ пьедестал, въ нанесенныхъ втромъ листьяхъ.
Какъ глубоко я чувствовала въ это осеннее утро печаль всего, что кротко и нжно… Я вскарабкалась на пьедесталъ, спугнувъ птицъ, и въ застывшіе пальцы Амура вложила стебель розы, еще теплый отъ моихъ живыхъ пальцевъ.
Потомъ обняла безчувственную голову и съ улыбкой, лукавой и грустной, прижалась свжими устами къ устамъ статуи, потемнвшимъ отъ времени, отъ втровъ и дождей.
И холодный камень былъ сладокъ моему поцлую…
Что сталось съ тобою, зябкій Амуръ въ старомъ саду? И кому придетъ въ голову при вид твоего обвтрившагося каменнаго лица, что это теб былъ данъ мой первый поцлуй — такой наивный, нжный, робкій, полный мольбы и обтовъ… Амуръ, ты мн не возвратилъ моего поцлуя!…
Другая роза, съ самымъ яркимъ листомъ изъ моего букета, украсила поясъ мамы.
Она тоже грустила, узжая, и вернулась сюда, только чтобъ умереть.

——

Всю зиму мать провела у камина, вчно больная и въ угнетенномъ состояніи духа. Молодой на видъ, организмъ ея былъ страшно истощенъ, и сердце отказывалось служить — это бдное сердце, которое билось слишкомъ часто и сильно.
Въ уходъ за ней я вкладывала всю свою нжность и ласково журила маму, убждая принимать лкарства, сть яйца и пить молоко. Но она не хотла быть благоразумной, возражая съ граціей, свойственной только ей одной: ‘Не надо меня удерживать… Я ухожу’…
Она умирала, какъ умираетъ цвтокъ, до послдняго вздоха разливая вокругъ себя красоту и ароматъ своей души. Порой она говорила мн, словно отгоняя самую главную свою заботу. ‘Лоретта, общай мн, что ты будешь счастлива’.
Ей хотлось еще разъ увидать наше помстье. Ее перевезли туда, какъ только наступила весна, ибо откладывать было нельзя. Она еще могла бродить подъ руку со мной въ фруктовомъ саду, облитомъ блымъ и розовымъ цвтомъ.
Я никогда не бывала въ ‘Зеркал’ ранней весной и не узнала стараго дома. Глицинія волшебнымъ трельяжемъ обвила вс балконы и окна, радуя взоръ несчетными тяжелыми гроздьями. Иные кусты, которые я видала только зелеными, стояли словно въ снгу, покрытые блымъ цвтомъ. Изгороди превратились въ сплошныя гирлянды. Фруктовый садъ весь сіялъ, черныя втки вишень, сквозь которыя глядло такое ясное синее небо, были усяны словно хлопочками шелковой ваты. Персиковыя деревья и яблони осыпали меня дождемъ бло-розовыхъ лепестковъ, а налетавшій втеръ гналъ передъ собой бло-розовыя облачка, которыя тоже казались цвтами.

——

Солнце свтило ярко, но на воздух было свжо. Въ каминахъ пылали припасенныя съ осени сосновыя шишки, и мама подолгу смотрла на нихъ своимъ кроткимъ, усталымъ взглядомъ, терпливо дожидаясь, когда и для нея настанетъ чередъ превратиться въ пепелъ.
Я была мужественна, но все же терзалась отчаяніемъ и страхомъ передъ этой завдомо близкой смертью, которая должна была взять у меня мое самое дорогое. Когда наступала ночь, мы съ Нанонъ испуганно переглядывались, ибо всякій разъ намъ казалось, что мам ужъ не увидть разсвта. А моя кормилица, мать Нанонъ, ворчала, что она предвидла несчастье еще годъ тому назадъ, когда мама по неосторожности разбила зеркало и выбросила куда-то осколки… Всякій знаетъ, что, если разобьетъ зеркало, осколки нужно бросить въ море, лунною ночью, чтобъ отвратить бду.
Пріхали Паскаль съ г-жей Ла-Шармоттъ. Но мама мало бывала съ ними. Она только меня не отпускала отъ себя ни на шагъ, говоря:
— Знаю, что это эгоистично… Но намъ такъ мало осталось быть вмст.
Время отъ времени писала Агнеса изъ Италіи. Она-таки вышла за своего посуднаго фабриканта и теперь совершала съ нимъ свадебное путешествіе. Но я почти безучастно отнеслась къ ея замужеству, я стада равнодушной ко всему, даже къ любовному вниманію Шарля, съ тхъ поръ, какъ поняла, что мама должна умереть.
Напрасно Паскаль и г-жа Ла-Шармоттъ, заодно съ докторомъ, изъ жалости убаюкивали меня обманчивыми надеждами. Я знала, какъ знала и сама мама, что надъ ней уже рютъ крылья ночи.
Когда она засыпала, такая красивая и блдная, на своей широкой кровати, я сидла у ея изголовья, держа ея руку въ своихъ. Врная Нанонъ сидла тутъ же, безмолвно прикорнувъ у камина, а въ прорзъ окна мн видна была маленькая, но четкая на фон весенней листвы статуя Амура надъ квадратнымъ прудомъ.
Любовь! Она пришла вмст со смертью…
Это было утромъ, на зар. Едва свтало, и цвты на кретон, обивки стнъ, казалось, гримасничали въ полутьм, околдованные и волнующіе.
Я не ложилась эту ночь, хотя больная съ вечера чувствовала себя лучше. Она никому не позволяла ухаживать за ней кром меня, и меня пугала ея слабость. Нанонъ спала въ уголк, на полу у камина, а въ сосдней комнат дремали, одтыя, моя кормилица и г-жа Ла-Шармоттъ.
Мама позвала меня и говоритъ:
— Дай мн зеркало.
— Но вдь еще не разсвло, мамуся. Можетъ быть, лампу зажечь?
— Нтъ. Дай мн зеркало.
Я подала.
— Какъ странно!— (и уронила зеркало на одяло).— Какъ странно!… Когда же это мои волосы успли посдть? А твои все темные и такіе красивые, вьющіеся.
И нащупала руками мою голову. Чтобы волосы не падали мн на лицо и не мшали, когда я наклонялась надъ мамой, укладывая ее или подавая ей пить, я заложила ихъ узломъ на макушк, и это длало мою голову круглой, какъ у мальчика. Я думала, что маму удивляетъ это, но она продолжала:
— У Лоретты совсмъ такіе же волосы… но какъ же это? Ты не ухалъ, Франсуа?… Ты вернулся? Ты здсь, со мной?
— Это я! я! мамочка! любимая моя! Я — Лоретта.
Но она разслышала и поняла одно только слово: ‘любимая’. И, слабо улыбнувшись, сказала:
— Не узжайте… не узжай, мой любимый… не покидай меня!
Пытаясь приподняться, она смотрла на меня и шептала:
— Какъ ты молодъ!— все еще молодъ.— А я сдая… Какъ ты молодъ и какъ Лоретта похожа на тебя!…
Удивленная этимъ бредомъ, я наклонилась надъ гаснущими дорогими очами, но они ужъ не узнавали меня: на моемъ мст, сквозь меня, они видли другого.
Руки больной задвигались безпокойно по одялу.
— Почему вы молчите?… Ты опять ушелъ, Франсуа?
Растерянная, не смя понять, я глядла на маму, въ лиц ея было столько жгучей тоски, что слезы покатились у меня по щекамъ.
— Я здсь,— выговорила я тихо,— я больше не уйду отъ тебя.
— О Франсуа! Ты все-таки любишь меня? Несмотря ни на что? Больше всего на свт?
Я повторила:— Больше всего на свт.
И горько зарыдала. Мучительная ревность и боль терзали мое дтское сердце: мама, жившая только для меня, умираетъ, не замчая, что я здсь, возл нея — ея дитя, ея Лоретта!…
Она продолжала:
— Я любила только тебя, Франсуа,— тебя и Лоретту. Какъ она похожа на тебя, мой любимый!
Я покрывала поцлуями ея лицо. Мн хотлось заставить ее замолчать, или понять, что это л. Но душа ея была цликомъ во власти чувства, которое было тайной ея жизни, которое измучило ее и преждевременно свело въ могилу.
— Мамочка! Мама!— звала я ее.
Но она, обнявъ мою голову, лежавшую у нея на груди, прижимала руки къ моему горячему лбу и шептала:
— Мой дорогой, мы больше никогда не разстанемся.
И — странная милость небесъ — то, что очевидно было мукой всей ея жизни, въ послднюю минуту стало отрадой.
— Мы снова вмст, Франсуа, навки вмст!… И въ чемъ же была наша ‘вина’, какъ мы ее называли? Разв великая, истинная любовь можетъ быть преступной?… Что намъ пустыя слова: ‘долгъ’, ‘добродтель’, ‘жертвы’ — люди только прикрываютъ ими ложь, тамъ, гд нтъ любви… Зачмъ я велла теб ухать? Зачмъ ты послушался меня? Не надо было слушаться. Но что за бда! Теперь мы снова вмст, мой ненаглядный, и больше ужъ не разстанемся!
Я горько плакала.— О мама, мама! Такъ вотъ секретъ твоей задумчивости, грусти, печальной нжности во взор, когда ты прижимала меня къ своему сердцу. Я думала, что царю въ немъ одна, нераздльно,— а оно все время было полно другимъ, и ты любила меня въ память этого другого, и этотъ другой укралъ у меня твою послднюю мысль, твой послдній взглядъ!…
А она, съ каждой минутой слабя, повторяла прерывающимся голосомъ:
— Скажи же, скажи, что мы больше не разстанемся.
Я, удерживая рыданія, наклонилась къ самому уху ея и сказала:
— Я никогда больше не покину тебя.
— Любовь моя!…— чуть слышно шепнула она.
И я повторила, какъ эхо:
— Любовь моя!…
Тогда она открыла глаза, полные нжности — сколько слезъ, должно быть, пролили эти бдные глазки!— И послднимъ словомъ ея было:
— Поцлуй меня!
Я кинулась къ ней на шею, душа ее въ своихъ объятіяхъ, покрывая поцлуями ея лицо, щеки, глаза. И, въ часъ кончины, эта святая дочерняя ложь дала ей отраду.
Потомъ почти уронила ее на подушки.
Она стала опять молодой и красивой, какой я ея никогда не видала. Въ ея чертахъ было доврчивое спокойствіе юности, еще не знавшей страданія, уста ея улыбались.
Стоя на колняхъ возл кровати, я беззвучно плакала.— Милая, милая мама! ты всегда меня утшала. Кто утшитъ меня теперь, когда въ материнской груди ужъ нтъ для меня тепла?…
Потомъ подняла на нее глаза. Такъ близка и ужъ такая далекая! Словно какое-то сіяніе озарило ея лицо вмст съ величавымъ покоемъ смерти.
— Мама! мама! Такъ я не одна жила въ твоей бдной душ… Такъ значитъ и сердцу матери можетъ быть дорого не только ея дитя… Я была твоей плотью и кровью, твоей ‘маленькой дткой’, но душой твоей души былъ другой. О я пережила за тебя всю твою муку, въ то время, какъ для тебя передъ смертью ожило твое незабытое счастье…
Я поднялась съ колнъ. Мн не пришло въ голову позвать кого-нибудь. Мама говорила чуть слышно, Нанонъ уснула сидя, свсивъ голову на грудь. Мн бросился въ глаза букетъ вишневаго цвта на столик у кровати, такой блый въ розовющемъ свт ранняго утра… Какъ запоминаются въ такія минуты вс эти мелочи, какъ он прилипаютъ потомъ къ воспоминанію, которое хотлось бы сохранить единымъ и цльнымъ!…
Я взяла цвтущую втку и вложила ее въ руку мамы. Она имла видъ маленькой блдной уснувшей святой.
Долго-долго глядла я на нее. И къ моей глухой обид примшивалось новое чувство благоговйнаго уваженія къ матери, затопившее мой умъ, сердце, все мое существо. Не за то, что она умерла, но за то, что она любила. Добрая, ласковая, нжно любимая, мама все же при жизни казалась мн иногда далекой. Мн казалось невозможнымъ, чтобъ она могла чувствовать то, что уже чувствовала,— врнй, предчувствовала я. А теперь она стала мн какъ-то ближе, родне. Любящая, страдающая, мама была для меня теперь не только матерью, но и сестрой.
Я отворила окно. День занялся розовый, ясный, птицы пли. Свжій ароматный воздухъ былъ еще влаженъ отъ росы. Внизу у пруда Амуръ натягивалъ свой обезвреженный лукъ…
— Нанонъ,— сказала я, разбудивъ спящую,— поди, скажи имъ всмъ, что теперь они могутъ придти…
Я никогда еще не видала, какъ умираютъ. Я наклонилась надъ мамой. Она лежала недвижимая, холодная. Я схватила ея окостенвшую руку и, только тутъ сознавъ, что она на самомъ дл мертва, упала безъ чувствъ.

IV.

Рауль, ваши родители тоже не съ вами: они живутъ въ деревн — вы въ Париж, но вы, по крайней мр, знаете, что они живы, и свиданіе съ ними — радость для васъ, какъ ни различны ваши взгляды и характеры. Вамъ невдома невыразимая тоска, которая охватываетъ насъ, когда у насъ отнимутъ существо намъ безконечно близкое и дорогое, необходимое намъ, какъ свтъ и воздухъ. Это существо нжно любило насъ, леляло, оберегало, намъ смутно казалось, что оно — неотъемлемая часть окружающаго міра и должно жить, пока живетъ этотъ міръ. И вотъ это существо недвижимо: не глядитъ, не слышитъ, не ласкаетъ… И мы чувствуемъ себя ограбленными, измннически, предательски… Вдь это тло, это сердце были нашими.— По какому же непостижимому, нелпому, страшному праву кто-то смлъ отнять у насъ наше самое драгоцнное благо и превратить его въ прахъ?
Едва успла я замтить, какъ много невдомыхъ мн думъ и чувствъ таилось въ душ моей матери, еще такой молодой, едва озарились передо мною тайныя глубины этой души, какъ холодный втеръ погасилъ шаткое пламя, и все опять погрузилось во мракъ. Сколько жизней умираетъ съ одной угасшей жизнью! Сколько образовъ, воспоминаній, ощущеній и чувствъ, которыя эта угасшая жизнь длила съ другими и внушала другимъ… Сколько непонятыхъ, неоцненныхъ сокровищъ мысли и духа…
Я не пыталась проявить ненужное мужество и побороть свой ужасъ передъ застывшей неподвижностью той, кто при жизни была вся гибкость, гармонія, ласка… Я не въ состояніи была оставаться возл нея. Моя кормилица и г-жа Ла-Шармоттъ взяли на себя уборку тла, Паскаль позаботился о похоронахъ, очень простыхъ. Я сдлала только одно: немедля отправила дяд Франсуа телеграмму, настоятельно прося его пріхать на похороны. Г-жа Ла-Шармоттъ и Паскаль увряли, что мама не хотла, чтобъ ее провожалъ въ могилу кто-либо, кром друзей, которые были при ней въ часъ кончины. Но мн казалось, что я исполняю священный долгъ и, только убдившись, что дядя прідетъ, я цликомъ ушла въ свое горе.
Религіозность не могла смягчить его. Я не была религіозной, мама не стсняла меня въ этомъ отношеніи, а набожность кормилицы и Нанонъ была скоре суевріемъ, чмъ христіанствомъ. Я росла въ обществ Паскаля, озлобленнаго атеиста, и остроумно трунившей надъ религіей г-жи Ла-Шармоттъ. Но у меня сложилась своя религія: поклоненіе природ, звздамъ, деревьямъ, цвтамъ, благоговніе, сотканное изъ благодарности, экстазы передъ красотой мотылька или розы, похожіе на молитвы… И я шла съ своимъ горемъ въ садъ, въ тнь едва распустившихся деревьевъ, и каждому новому цвтку, зазеленвшей втк, бродячему облачку ввряла душу своей матери. Я, рыдая, кидалась на траву, зарывалась лицомъ въ буквицы и фіалки и молила землю быть легкой для ея хрупкаго тла, быть ласковой къ той, кто была вся — ласка и нжность, быть матерью для лучшей изъ матерей.
Съ экзальтаціей дтскаго отчаянія я до самаго вечера бродила по саду, по всмъ дорожкамъ и лужайкамъ парка, обнимая деревья, ко торыя считала ея любимыми, безъ воплей, почти безъ слезъ поручая мою любимую природ, въ лоно которой она должна была возвратиться.
Кормилица пришла за мной, умоляя вернуться въ домъ,— Я уже цлый часъ хожу ищу тебя. Будь же благоразумна, мертвыхъ не воскресить слезами.
Она говорила спокойно — простыя души принимаютъ неизбжное съ какой-то невроятной покорностью,— но по морщинистому лицу ея катились слезы. Она была кормилицей моей матери, за двадцать два года до того, какъ вскормить меня и свою послднюю дочку, Нанонъ. И я невольно смотрла на могучую грудь подъ бумажнымъ корсажемъ, вскормившую маму имена — обихъ однимъ молокомъ словно сестеръ, и думала объ устахъ, которыя закрылись навки.
— Я все хочу тебя спросить, — продолжала кормилица, тревожно вглядываясь въ мое лицо,— что это теб вздумалось вызвать по телеграфу твоего дядю Франсуа? Извстила бы — и довольно. Вдь онъ почти и не бывалъ у насъ. И мамашенька не хотла никого постороннихъ на похоронахъ.
— Мама передъ смертью вспоминала о дяд Франсуа, и я думала…
— Вспоминала?… Что жъ она говорила, бдняжка?… Да она врно въ бреду… Почему же ты меня не позвала?
— Я не знала, что она такъ скоро кончится, мамка, не то бы я позвала тебя… и послала бы за священникомъ… Мама не испугалась бы его — она даже не замтила бы.
Старушка, сменившая рядомъ со мной, вытащила изъ кармана клтчатый платокъ и шумно высморкалась.
— Я не хотла тебя попрекнуть, что ты не послала за священникомъ. Наша бдняжка и такъ пойдетъ въ рай — она была такая кроткая. Я только хотла… Что бы ни говорила въ бреду твоя мать… чтобы ни разсказывалъ теб твой дядя Франсуа… я хотла сказать теб, что дтямъ родителей не слдъ судить. И святые гршили… Поняла?… Иной грхъ и въ грхъ-то вмнить нельзя, особливо, когда его человкъ потомъ всю жизнь искупалъ… хоть онъ и не отпущенъ попомъ…
Взволнованная, я цловала изрытыя морщинами мокрыя щеки кормилицы, повторяя:
— Мамка, мамка, молчи!…
Но нескладныя трогательныя рчи кормилицы привели мн на память слова мамы и окончательно убдили меня въ истин того, что мн могло казаться бредомъ умирающей. И я съ тревогой ждала прізда дяди Франсуа.
Онъ прізжалъ къ намъ ненадолго почти каждую зиму, этотъ дядя Франсуа со мной былъ милъ, но безъ порывовъ, говорилъ обо мн: ‘она выросла, она хорошо выглядитъ’… и дарилъ мн что-нибудь — куклу, книгу, альбомъ… Я знала о немъ только то, что раньше онъ жилъ вмст съ мамой и отцомъ, потомъ женился на подруг мамы и круглый годъ жилъ въ деревн, въ имніи своей жены.
Отецъ умеръ, должно быть, вскор посл этой женитьбы. Я почти сердилась на него, зачмъ онъ не умеръ раньше… Меня воспитывали не строго. Паскаль и г-жа Ла-Шармоттъ не стснялись при мн въ выбор темъ для разговора, читала я много и безъ разбора… И воспоминанія о прочитанныхъ романахъ помогли моему наивному воображенію возстановить простую, грустную исторію:— Мужъ тиранъ, суровый, злой, какъ разсказываетъ кормилица, молодая жена, братъ мужа, много моложе его и, конечно, много симпатичне. Онъ развлекаетъ молодую женщину, оберегаетъ ее, утшаетъ… Но зачмъ онъ такъ поспшилъ жениться, бжалъ отъ мамы?… Я представляла себ ихъ горе, тоску, угрызенія этой мрачной тревожной любви, потомъ — томительное отчаяніе, когда уже ненужная свобода, словно въ насмшку, пришла слишкомъ поздно… И это вчное сожалніе о томъ, что было, что могло бы быть и никогда не будетъ, подточило хрупкій организмъ моей матери. Не будь меня, она бы, наврное, еще раньше сошла въ могилу.
Она не могла забыть, утшиться, но переносила разлуку съ любимымъ человкомъ безъ ропота и безъ злобы. Ея страданія были красивы, какъ все въ ней, она постепенно увядала, какъ вянетъ вцтокъ, и умерла, любя…
Такъ складывался въ моей голов этотъ романъ, и, быть можетъ, онъ былъ вренъ дйствительности. Но я ршила ни съ кмъ больше не говорить о немъ — ни съ мамкой, ни съ г-жей Ла-Шармоттъ, хотя убждена, что она была другомъ и повренной мамы.
Мн, конечно, не приходило въ голову съ воплемъ кинуться на шею дяд Франсуа. Но разъ она его любила и онъ ее, какъ мн хотлось думать — не требовала ли простая справедливость дать ему увидть ее еще разъ?
Но онъ не увидлъ ея. Когда онъ пріхалъ, она уже спала въ бломъ атласномъ ящик, куда ее уложили, словно сломанную дорогую игрушку.
Онъ пріхалъ совсмъ просто, вечеромъ, къ обду, наканун похоронъ. Паскаль встртилъ его на вокзал, мы съ г-жей Ла-Шармоттъ ждали въ гостиной.
Онъ подошелъ прямо ко мн, обнялъ меня и сказалъ:
— Моя бдная Лоретта, врь, что я длю твое горе.
На меня повяло холодомъ. Я ждала чего-нибудь боле теплаго, боле непосредственнаго.— Разв онъ не могъ меня назвать: ‘Дитя мое’…
Я моментально взяла себя въ руки.
— Дядя, ужъ поздно, я провожу васъ въ вашу комнату.
Я шла съ нимъ рядомъ по длиннымъ, темнымъ коридорамъ, освщая его свтомъ всхъ трехъ свчъ шандала, и жадно вглядывалась въ его черты. А онъ говорилъ что-то безсвязное.
— Какъ это случилось?… Такъ скоро!… Ты, должно быть, страшно устала… Возмутительная дорога, вагоны нетоплены, я умираю отъ холода и усталости…
Я думала: ‘Она умерла отъ горя, а онъ’… Онъ казался мн такимъ безучастнымъ. Но вслухъ я сказала:
— Тмъ боле я вамъ признательна за то, что вы пріхали.
Мы вошли въ его комнату, куда уже принесли ему лампу, воды и его чемоданы. Я все держала шандалъ и смотрла на дядю. Онъ открылъ дорожный сакъ, досталъ носовой платокъ, высморкался…
— Да, онъ похожъ на меня: т же глаза, т же волосы и дугообразный изгибъ рта… Но лицо отяжелло, контуры расплылись… И все-таки какое сходство! Но сказать мн ему было нечего, а я, видя, какъ ему неловко со мной, печалилась и дивилась, что онъ мн такой чужой, а я ему — чуть не враждебна.
— Вполн естественно было съ моей стороны пріхать, разъ ты меня просила, Лоретта… вполн естественно. Твоя тетка поручила мн передать теб ея искреннее сочувствіе.
Я сказала только:— Она очень добра. Поблагодарите ее отъ меня.
И ушла…
За обдомъ мы встртились снова. Обдъ!… Въ гор еще больнй отъ того, что, помимо воли, все-таки возвращаешься къ обычномустрою жизни… Но дядя, повидимому, не думалъ объ этомъ, онъ лъ съ большимъ аппетитомъ.
И рано ушелъ къ себ. Но, уходя, попросилъ разршенія у г-жи Ла-Шармоттъ на минутку зайти въ ея комнату, и они долго бесдовали… О чемъ? Не знаю. Плакалъ ли онъ, по крайней мр, горькими и жгучими слезами, какихъ заслуживала прелестная, кроткая женщина, отдавшая ему навкъ свою душу?…
Я не могла уснуть въ эту ночь. Едва разсвло, я одлась въ черное платье, сшитое мн искусницей Нанонъ — и не узнала себя въ зеркал, полуребенокъ превратился въ задумчивую, серьезную женщину съ глубокими глазами.
Смутно помню все остальное — шаткое пламя свчъ, запахъ ладана, тоненькіе голоса пвчихъ. А потомъ… потомъ ее оставили одну — ее, при жизни всегда окруженную восхищеніемъ, дружбой, любовью?… Одну, подъ тнью высокихъ сосенъ, на песчаномъ кладбищ, гд растетъ только верескъ и дикая гвоздика съ нжнымъ запахомъ, который она такъ любила.
А мы вернулись домой — безмолвные, удрученные, стиснутые въ тряскомъ ‘Ьгеаск». Дядя объявилъ, что онъ детъ сейчасъ посл завтрака, чтобъ успть провести два-три дня въ Париж, прежде чмъ вернуться домой.
Не знаю, оттого ли, что я и мамка слишкомъ пристально смотрли на него, или отъ чего другого, но только ему видимо было не по себ… Да, скорй это, чмъ горе… Однако я замтила его блдность тамъ, на кладбищ, и какъ его пальцы судорожно сжали край шляпы… И ршила,— не отпущу его, не сказавъ, что послднія мысли мамы были о немъ.
Я увела его въ садъ и сла съ нимъ на скамью, вся черная подъ блымъ вишневымъ цвткомъ.
— Дядя, послдній разъ, какъ мама гуляла здсь, она сидла на томъ самомъ мст, гд вы теперь.
— Лоретта, я знаю, какъ ты любила свою мать. Ты не скоро привыкнешь къ ея отсутствію. Помни, что мой домъ всегда будетъ твоимъ.
Наконецъ-то его голосъ дрогнулъ. Я была тронута.
— Благодарю васъ отъ всей души. Но я мало знаю тетю… Вы не обижайтесь, но я хочу сперва погостить нсколько мсяцевъ у г-жи Ла-Шармоттъ.
Онъ молча кивнулъ головой. Мн вдругъ показалось, что онъ доволенъ этой комбинаціей.
— Я хочу поблагодарить васъ за то, что вы пріхали издалека на такое короткое время. Васъ, быть можетъ, удивляетъ, что я такъ настойчиво просила васъ пріхать…
— Но, Лоретта, какая ты странная!… Это же было такъ естественно… Наше родство…
— Не въ томъ дло… Мама не хотла, чтобъ на ея похоронахъ былъ кто-нибудь, кром своихъ. Но мн хотлось, чтобы вы, именно вы были возл нея въ послднюю минуту, потому что послднимъ именемъ, которое она назвала, было ваше имя… И… мн даже завидно, что ея послдняя мысль была мысль о васъ.
Лицо его выразило такую мучительную растерянность, такой испугъ, что на мигъ мн захотлось кинуться ему на шею и шепнуть:
— Я больше ничего не скажу… ничего не прошу у тебя… но прижми же меня къ своей груди, поплачь со мною безъ стсненія о той, которая любила тебя до послдняго вздоха!…
Но тотчасъ же я поняла, что лучше молчать. И печально умолкла.
— Твоя мать,— помолчавъ, началъ дядя,— была женщиной чудной души, но весьма романтичной. Боюсь, что и ты унаслдовала отъ нея слишкомъ пылкое воображеніе.
Онъ говорилъ еще что-то, но я ужъ не слышала. Я напрягала вс силы, чтобы удержать рвавшійся изъ груди крикъ:
— Романтична! Еще бы! Какъ же не романтична, если всю жизнь не могла забыть неблагодарнаго!
Я сдержалась-таки и на видъ осталась даже довольно спокойной.
— Пора, Лоретта. Не то я опоздаю на поздъ.
Очевидно, если дяд Франсуа и нравились когда-нибудь сложныя комбинаціи, теперь онъ ужъ не тотъ.
— Вотъ здсь ближе пройти къ дому.
Мы встаемъ и идемъ рядомъ.
— Г-жа Ла-Шармоттъ общала извщать меня обо всемъ, что тебя касается. Боюсь, милая Лоретта, что дла твои нсколько запутаны. Твоя мать была довольно-таки не бережлива…
— Вы хотите сказать: щедра и великодушна?
— Да, конечно… но когда имешь дтей, заботиться объ ихъ будущемъ не мене великодушно.
— Увряю васъ, дядя, я не дорожу богатствомъ, разъ мама считала нужнымъ такъ поступать, она поступала хорошо. Она меня любила, баловала, ни въ чемъ мн не отказывала, и, если, по-вашему, она не заботилась о моемъ будущемъ, зато настоящее она сумла сдлать для меня такимъ радостнымъ, что за это ей простится все остальное.
— Даже если она разорила тебя?… О, я надюсь, до этого еще не дошло. Но однако можно ждать всего, судя по тому, что я знаю о вашихъ длахъ… Я давалъ иногда благоразумные совты, но ихъ не слушали…
— Разорила?— я грустно оглядлась вокругъ.— Одно только мн было бы больно: продать эту усадьбу. Остальное — все равно… Я выйду замужъ… или буду работать.
— Ахъ, молодежь! Какъ она вритъ въ себя!— вздохнулъ дядя.
Онъ прошелъ впередъ, чтобъ отворить мн калитку. Онъ былъ еще молодъ и въ былое время, несомннно, красивъ, почему же теперь онъ не казался красивымъ? Обусловливалось ли это неловкостью его положенія относительно меня и тмъ, что онъ читалъ мн нотаціи вмсто того, чтобы отдаться порыву нжности, быть можетъ, и неосторожному, но, по крайней мр, искреннему и благородному?…
Мн было досадно на него за это и, глядя, какъ онъ идетъ, останавливается, наклоняется, отодвигаетъ деревянную задвижку, я думала:
‘Такъ вотъ онъ, возлюбленный моей матери — ея радость и мука, ея жизнь и смерть и судьба!’
Дядя поднялъ голову:
— Проходи же, Лоретта.
И, должно быть, прочелъ въ моемъ лиц иронію и горечь, наполнявшія мою душу, потому что видимо удивился, замолкъ, и ужъ до самаго дома мы не сказали ни слова.

V.

Теперь, когда я могу судить обо всемъ этомъ спокойне и справедливе, я нахожу, что была тогда слишкомъ строга къ дяд Франсуа. Онъ — человкъ, какъ вс, не лучше и не хуже другихъ. По всей вроятности, онъ былъ огорченъ, но немножко трусъ, немножко эгоистъ — не смлъ отдаться цликомъ своему горю. Онъ женатъ, у него законныя дти: сынъ и дочь, онъ не нуждался въ ласкахъ маленькой Лоретты, пугавшей его своей экзальтированностью, стройный, пылкій юноша усплъ за это время нажить брюшко и сдлаться добрымъ семьяниномъ, уравновшеннымъ, солиднымъ, спокойнымъ. И все же, дядя Франсуа, напрасно вы тогда были со мною такъ чопорны — вы, можетъ быть, никогда въ жизни не видли такой горячей дочерней ласки, какую я готова была вамъ подарить. Вдь изъ таинственнаго, такъ мало знакомаго мн дяди-отца я уже успла создать героя трагедіи. Въ моей душ, еще такой нетронутой, что она была доступна самымъ неожиданнымъ чувствамъ, корректный господинъ, возившій мн конфеты, вдругъ преобразился въ неутшнаго, гонимаго рокомъ возлюбленнаго, И, само собой, на него обрушилась вся горечь моего разочарованія, когда я увидла передъ собой просто родственника, видимо, очень огорченнаго потерей близкой ему особы, но не желавшаго ни опоздать на поздъ, ни создавать себ новыя и никому не нужныя обязанности, ни слишкомъ усердно копаться въ прошломъ. Онъ исполнилъ свой долгъ, явившись на похороны, и предложилъ мн гостепріимство въ своемъ дом. Большаго отъ него нельзя было требовать. Онъ поступилъ по совсти, по неумолимому закону, въ силу котораго люди мняются и забываютъ.
Но маленькой двочк съ сердцемъ, тяжелымъ отъ накипвшихъ слезъ, было такъ мало нужно!… Обними онъ меня, какъ дочь, скажи онъ мн: ‘Бдная моя двочка, все хорошее и прекрасное въ мір умерло вмст съ твоей матерью!…’ и я была бы довольна. Мн вдь не нужно было ни признаній, ни обязательствъ, только доброе слово и ласка.
Но люди сплошь и рядомъ не понимаютъ другъ друга. У насъ съ дядей Франсуа это такъ и осталось. Онъ не особенно настаивалъ, чтобъ я жила у нихъ, и я еще ни разу тамъ не была. Да и его вижу теперь все рже и рже, такъ какъ онъ почти безвыздно живетъ въ своемъ имніи. Позови онъ меня, я, вроятно, похала бы къ нему, но онъ не зоветъ. Мы переписываемся очень любезно, держимъ другъ друга въ курс важныхъ событій нашей жизни. Но такъ какъ важныхъ событій, по крайней мр, офиціальныхъ, въ жизни мало, то намъ попрежнему почти нечего сказать другъ другу.
И, должна сознаться, я до сихъ поръ еще ревную къ нему, къ мысли, что мама, можетъ быть, больше любила его, чмъ меня. Что вы хотите? Вдь я еще съ дтства привыкла думать, что безраздльно царю въ сердц матери.
Г-жа Ла-Шармоттъ увезла меня въ Парижъ къ себ. Мы взяли съ собой только Нанонъ, кормилица осталась въ деревн, у старшей замужней дочери, возиться съ ея ребятишками.
Г-жа Ла-Шармоттъ поселила меня въ своей маленькой гостиной, превращенной въ спальню, и длала все, чтобы, если не развлечь меня, то, по крайней мр, снова привить мн вкусъ къ жизни.
Ей помогала въ этомъ Агнеса, какъ всегда задорная, живая, веселая, и Паскаль, водившій меня гулять и въ концерты, но больше всего — присутствіе Шарля Мерелля.
Мы видлись часто. Паскалю онъ очень нравился, и старый поэтъ часто звалъ насъ обоихъ пить чай къ себ, въ свой рабочій кабинетъ, заваленный книгами. Г-жа Ла-Шармоттъ, въ увренности, что изъ насъ выйдетъ отличная пара, приглашала Шарля къ обду и оставляла насъ цлыми часами играть въ четыре руки. Агнеса организовывала экскурсіи въ окрестности Парижа, въ Булонскій лсъ, и я не противилась властному обаянію, которое влекло меня къ Шарлю. Для юности и въ самой горькой чаш есть капли нектара. И, подъ своей траурной вуалью, я невольно улыбалась тому, что считала своимъ будущимъ счастьемъ…
На лто Агнеса увезла меня къ себ, въ большое помстье ея мужа въ Сенъ-Клу. Къ намъ въ деревню нельзя было хать, ее пришлось продать. Я, дйствительно, была почти разорена. Мама, мало смыслившая въ денежныхъ длахъ, выдала полную довренность человку неумлому или нечестному. И мн могла остаться на прожитіе самая ничтожная сумма — гроши, которые въ наше время даже не называютъ приданымъ, потому что надо же оставить господину, который женится на васъ, хоть удовольствіе похвастать, что онъ женился на безприданниц.
Мужъ Агнесы, г. Гюрде, былъ очень славный. Уже не первой молодости, лысоватый и не особенно красивый, онъ былъ страшный добрякъ, обожалъ хорошенькую игрушку, которую взялъ себ въ жены, и, не считая, бросалъ золото въ ея кукольныя жадныя лапки. Агнеса въ глаза смялась надъ своимъ ‘влюбленнымъ глупышомъ’, но онъ, повидимому, находилъ это забавнымъ и даже милымъ.
Со мной онъ былъ очень деликатенъ и относился ко мн съ большой симпатіей, на которую я искренно отвчала тмъ же.
Изъ Сенъ-Клу я часто здила въ Парижъ къ Паскалю и г-ж Ла-Шармоттъ, которые не хотли покинуть свой возлюбленный городъ. Иногда и они прізжали къ намъ обдать — нечасто, Паскаль своими бурными вспышками и геніальными причудами пугалъ нашего добродушнаго хозяина, казался ему совершенно особеннымъ существомъ, необычайнымъ и весьма неудобнымъ въ общежитіи. Г-ж Ла-Шармоттъ Агнеса внушала больше любопытства, чмъ симпатіи, и ея доброе отношеніе къ моей подруг объяснялось скоре ея привязанностью ко мн.
Шарль Мерелль тоже гостилъ въ Сенъ-Клу, у Гюрде и, когда хозяинъ нашъ узжалъ на заводъ,— что бывало не рдко — мы были свободны, какъ птицы. Шарль прилагалъ вс старанія, чтобы развеселить меня, и я была признательна ему за это, хотя одного его присутствія было достаточно, чтобы все показалось мн миле и краше. Иногда мы бгали взапуски въ парк, и, останавливаясь, чтобы перевести духъ, я дивилась, что я еще не разучилась смяться, несмотря на мое горе. Гостей у насъ не бывало. Агнеса говорила, что мать ея превосходно чувствуетъ себя въ Швейцаріи, что кузены съ кузинами ‘изводятъ’ ее, а друзей и знакомыхъ она не зоветъ, потому что, въ виду моего траура и нсколько пошатнувшагося здоровья, посторонніе не могутъ быть мн пріятны. ‘Съ насъ достаточно Шарля — не правда ли?’ — говорила она съ ангельски ясной улыбкой.
Я была благодарна ей за эту деликатность и еще больше привязалась къ ней.
Должно быть, мы составляли красивое тріо на фон зеленыхъ лужаекъ: Агнеса, блая и розовая, въ свтломъ полотн или батист, я — юная, блдная, въ дымк прозрачнаго чернаго газа, Шарль Мерелль — стройный, гибкій, съ увренной граціей въ каждомъ движеніи. Въ деревн онъ носилъ обыкновенно мягкую рубашку съ высокимъ поясомъ, безъ жилета, и длинный галстукъ съ разввающимися свободно концами. Онъ держался, какъ свой человкъ, но воспитанный, милый, говорилъ глупости съ видомъ балованнаго ребенка, катался по трав, стараясь, однако, не спутать волосъ и не попортить пробора, и въ то же время комически вздыхалъ, говоря: ‘Не мшало бы, однако, и поработать!…’
И мы об не могли обойтись безъ него. А онъ былъ такъ любезенъ и милъ съ нами обими, что я и не знала бы, кого изъ насъ онъ предпочитаетъ, еслибъ онъ самъ не твердилъ мн этого ежедневно. За игрой или во время горлокъ на поворотахъ аллей, подымая мячъ или накидывая мн на плечи манто, онъ быстро-быстро шепталъ: ‘Лоретта, я васъ люблю, я васъ люблю…’ Порой онъ тихонько выдергивалъ гребень, придерживавшій мой первый, неумло скрпленный шиньонъ, волосы разсыпались у меня по плечамъ, онъ погружалъ въ нихъ об руки, гладилъ ихъ, цловалъ, вдыхая ихъ запахъ — и вдругъ убгалъ, словно боясь разсердить меня. А я обожала его.
Такъ съ каждымъ днемъ юный Орей велъ къ свту и жизни маленькую блдную Эвридику. Еще одинъ шагъ — и маленькая Эвридика покинула бы мрачное царство тней, завоеванная любовью. Судьба не хотла этого…
Въ начал октября г-жа ла-Шармоттъ убдила меня вернуться къ ней. Она допытывалась у меня, не ‘флиртуетъ’ ли Шарль съ Агнесой.
— Ничего подобнаго!— ршительно заврила я.
Тогда я даже не поняла хорошенько, на что она намекаетъ. Я думала, что ее безпокоитъ, почему Шарль до сихъ поръ не сдлалъ мн предложенія. Но вдь я же знала, что его завтная мечта — назвать меня своей женой, и, если онъ не проситъ моей руки, то лишь потому, что чтитъ мое недавнее горе.
Онъ вернулся въ Парижъ почти одновременно съ нами, и мы возобновили наши послобденныя занятія музыкой. Однажды, въ осенній сренькій день, мы играли въ четыре руки простенькую, но прелестную мелодію Моцарта. Въ гостиной было почти темно, но такъ какъ рояль стоялъ у окна, мы не зажигали свчей. Въ темнот алымъ пятномъ выдлялся каминъ, гд пылалъ яркій огонь. Осеннія сумерки темнили голубой, немного выцвтшій шелкъ обоевъ, картины, ковры, стушевывали краски, ткали паутину вокругъ хрустальныхъ подвсокъ люстры. Въ промежуткахъ аккордовъ явственно слышалось тиканье старыхъ часовъ, а когда по улиц прозжала ломовая телга, люстра начинала звенть.
— Ничего не видно,— сказала я,— вы все время фальшивите.
— Это правда.
— Надо зажечь огонь.
Я хотла слзть со своего табурета, на который положено было два тома Шатобріана — помню и эту деталь… Но меня схватили за талію и опрокинули назадъ. Руки мои очутились въ рукахъ Шарля, лицо его все ближе наклонялось къ моему. Онъ цловалъ мои волосы, лобъ, говоря:
— Лоретта, милая, право же я не могу больше. Мн слишкомъ хочется жениться на васъ! Вы должны согласиться.
Я улыбнулась, онъ поцловалъ эту улыбку.
— Да?
— Да, да, только не душите меня… Вонъ г-жа Ла-Шармоттъ чего-то возится въ своей комнат, того и гляди войдетъ.
— Она права. (Послдовала длиннйшая хроматическая гамма.) Когда дти перестаютъ шумть, значитъ, они что-нибудь напроказили… До завтра, Лоретта, согласны? Я сейчасъ не расположенъ видть никого, кром васъ… Итакъ, завтра, въ пять часовъ у насъ будетъ серьезный разговоръ… До свиданья! Я такъ счастливъ, что мн надо сегодня вечеромъ побыть одному… такъ счастливъ, Лоретта!… счастливъ надолго!… Радость моя, какъ я люблю тебя!
Первой тнью, омрачившей мое счастье, было это слово: ‘надолго’. Я сказала бы: ‘навсегда’…
— Ты что-то очень задумчива,— сказала, войдя, г-жа Ла-Шармоттъ.— Что же это? Шарль ушелъ?… не простившись со мной?
— Онъ не хотлъ васъ видть, Шармотточка. Вы тамъ закопошились въ своей комнат, а ему хотлось побыть со мной одному.
(Я невольно улыбнулась). Онъ какъ разъ въ это время просилъ моей руки.
Лицо моей старой пріятельницы приняло вдумчивое, серьезное выраженіе. Она посадила меня къ себ на колни, какъ маленькую.
— Ты довольна, что выйдешь за него замужъ?
Я не отвтила. Мн вспомнилось ‘Зеркало’, большая комната, обитая кретономъ, умирающая мама… И я расплакалась, въ смятеніи, сама не зная о чемъ.
— Поплачь, двочка!— говорила г-жа Ла-Шармоттъ, нжно цлуя меня.— Я понимаю тебя. Поплачь. Въ счастливыя минуты бываетъ иной разъ такъ грустно…
О, этотъ запахъ земли, смерти, зимы, запахъ ржаво-золотистыхъ хризантемъ, на стол, въ дымчатой ваз!… Мн чудится, я и сейчасъ слышу этотъ запахъ…

VI.

Вечеръ я провела въ размышленіи, сидя по-турецки, поджавъ подъ себя ноги, на ковр у камина. Неподалеку отъ меня Паскаль Фламмеръ съ г-жей Ла-Шармоттъ играли въ домино, наклоняясь надъ стариннымъ столикомъ. Въ мягкомъ свт лампы, затненной зеленымъ шелковымъ абажуромъ, г-жа Ла-Шармоттъ казалась очаровательной старушкой. Капотъ изъ лиловой парчи, волны кружевъ у шеи и на рукавахъ, полукороткихъ, изъ которыхъ видны были еще красивыя руки, напудренные блоснжные волосы, высоко зачесанные и прикрытые очаровательнйшей тюлевой наколкой, чуточку румянъ на щекахъ,— все это длало ее похожей на пастель XVIII в. На пухлыхъ пальцахъ съ тоненькими кончиками сверкали дорогія кольца. Время отъ времени г-жа Ла-Шармоттъ нетерпливо постукивала по полу высокимъ каблукомъ своего башмачка изъ чернаго шевро съ большой серебряной пряжкой, и тогда видна была полоска изящнаго вышитаго чулка. Вышитый носовой платочекъ, надушенный ея любимыми духами, лежалъ на стол, рядомъ съ черепаховыми очками, которыя г-жа Ла-Шармоттъ надвала иногда изъ кокетства, потому что это ‘къ ней шло’, а видла она и до сихъ поръ превосходно.
Паскаль, сидя напротивъ, слдилъ за нею въ монокль, ища на ея выразительномъ лиц отклика волненій игры. Но ихъ не было: старушка играла главнымъ образомъ для того, чтобъ доставить удовольствіе старому другу. Паскаль же былъ убжденъ, что въ этой игр ему нтъ равнаго, и терпть не могъ проигрывать. На мрамор камина ждала своей очереди большая трубка, на которую нашъ другъ поглядывалъ не безъ жадности. На обдъ къ своей старинной пріятельниц онъ являлся въ домашнемъ костюм — черномъ бархатномъ пиджак, обшитомъ тесьмой, уже не первой свжести, немного вытертомъ, но безукоризненно чистомъ и отлично приспособленномъ ко всмъ его движеніямъ — съ блымъ отложнымъ воротничкомъ и огромнымъ галстукомъ ‘Лавальеръ’, съ свободно брошенными концами. Его изящныя руки — настоящія руки поэта — были всегда въ рамк безукоризненно чистыхъ манжетъ съ какими-то странными японскими запонками. Его бюстъ, посадка головы были величественны. Черепъ — голый, но сзади на ше волосы были густые и вьющіеся, каштановые, безъ единой серебряной нити. Въ молодости онъ былъ рыжій, и волосы его съ годами темнли, вмсто того чтобы сдть.
Глаза у него были удивительно яркіе, но цвта ихъ я никогда не могла разглядть — трудно было смотрть въ эти глаза,— столько въ нихъ было какого-то нестерпимаго блеска ума и ироніи. Прямой носъ, бритыя губы, дв глубокихъ складки, прорзавшихъ щеки, соединяясь углами рта, въ состояніи покоя опущенными,— въ цломъ надменное, озлобленное лицо, съ выраженіемъ безконечной горечи. Рчь Паскаля была то заносчивой, властной, гнвной, то холодно-дкой, хлеставшей, какъ бичъ. Даже я, отлично знавшая, каковъ онъ на самомъ дл добрйшій, смирнйшій человкъ, страшно впечатлительный, всегда готовый растрогаться — даже я пугалась иной разъ его громоносныхъ рчей и готова была провалиться сквозь землю.
Итакъ, въ этотъ вечеръ Паскаль и Шармоточка играли въ домино. А я сидла молча, углубившись въ свои мысли. Порой, когда Паскаль ревлъ: ‘Клянусь безсмертными богами! ‘и сердито стучалъ кулакомъ по столу, видя, что у него нехватаетъ очка, я невольно вздрагивала, но это не мшало мн думать. И я дивилась, почему я не радуюсь, а только глубоко взволнована. Шарль — тотъ былъ очаровательно веселъ. Онъ, словно играя, обнялъ меня и поцловалъ. Оттого я и не возвратила ему поцлуя, я была слишкомъ проста и непосредственна, чтобы смутиться отъ близости любимаго человка, но мн хотлось бы, чтобъ наши уста слились въ благоговйномъ безмолвіи. Хотлось отдать ему въ медленной застнчивой ласк всю мою влюбленную душу, мою скорбь и волненіе.
Прозрачные алые угли гасли одинъ за другимъ. Когда уголекъ выпадалъ, я щипцами клала его обратно и продолжала мшать догоравшій огонь, между тмъ какъ въ душ моей разгоралось все ярче новое пламя надеждъ и сомнній.
— Послушай-ка, Лоретта,— загремлъ юпитерскій басъ Паскаля,— ты что же это загрустила?
— Гд же вы видали, мой другъ, чтобы въ семнадцать лтъ были веселы, когда мечтаютъ?— защебетала въ отвтъ г-жа Ла-Шармоттъ.— Молодежь бываетъ весела только въ т рдкія минуты, когда она ни о чемъ не думаетъ. Стоитъ ей задуматься, какъ она становится грустной. Будущее такъ страшно, Паскаль… А прошлое, даже въ небольшомъ количеств, иногда такъ печально…
Паскаль вмсто отвта закурилъ трубку.
На другой день я съ самаго утра съ нетерпніемъ ждала пяти часовъ. Въ три позвонили. Въ мою комнату вошла Агнеса. Лицо у нея было странное, сконфуженное. Такой я ея никогда еще не видала.
Боле чмъ когда-либо она казалась хрупкой и прелестной въ темныхъ мхахъ, такъ выгодно оттнявшихъ ея красоту, сотканную изъ золота и перламутра. Но всегда смющіяся губки на этотъ разъ были плотно сжаты. Меня она не поцловала, только протянула мн об руки, при чемъ уронила муфту. Подошла ко мн вплотную и сказала прямо въ лицо:
— Лоретта, мн надо поговорить съ тобой — глазъ на глазъ… прошу тебя…
— Въ чемъ дло? (Нсколько встревоженная, я подняла муфту и положила ее на стулъ.) Говори, не стсняйся. Насъ никто не услышитъ. Шармоточка у своей портнихи, а Нанонъ шьетъ въ столовой.
— Лоретта! Ты не должна выходить замужъ за Шарля Мерелля.
Я такъ растерялась отъ этихъ словъ, что даже не успла спросить ее:
— Откуда ты знаешь?…
Она продолжала взволнованно, смля съ каждымъ словомъ.
— Не должна, не должна! Если онъ женится на теб, я тебя возненавижу… Нтъ, не возненавижу, но тогда мн нельзя будетъ видться съ нимъ, любить его… Это невозможно!… Слушай, Лоретта! Онъ мой любовникъ… понимаешь, мой любовникъ!… И онъ хочетъ жениться на теб!… Ты думаешь, онъ разлюбилъ меня? Ничуть. Онъ и тебя любитъ, но по другому, и вотъ, запутался, потерялъ голову, самъ не знаетъ, чего ему больше хочется. Пли, врне, знаетъ… Конечно, того, чего онъ еще не имлъ, то-есть тебя! И вотъ, онъ готовъ жениться… Но я-то, со мной-то что же будетъ? Вдь я-то люблю его… а женщины любятъ посл, какъ мужчины ихъ любятъ до… Я безъ памяти люблю Шарля, я съ ума схожу… Ну да… еще съ прошлой весны… Ахъ, я знаю, что это нехорошо. Можетъ быть, даже очень дурно… Но это мн все равно. Вдь замужъ-то я шла безъ любви. Не правда ли? Такъ надо же мн любить кого-нибудь… Ахъ, да скажи же что-нибудь, скажи, что ты на меня не сердишься! Скажи, что я правильно поступила, признавшись теб!… Подумай только! Вчера въ шесть часовъ онъ является на наше rendez-vous, причемъ опоздалъ, и говоритъ мн такъ просто, какъ будто самую естественную вещь: ‘Моя бдная милочка, мы должны разстаться. Останемся друзьями… Мн очень грустно, но что же длать, намъ лучше разойтись’. Я сразу догадалась и крикнула: ‘Ты женишься на Лоретт!’ — ‘Ну да. При такихъ обстоятельствахъ, ты сама понимаешь… не могу же я жить съ вами обими’…
— Это еще, по крайней мр, честно съ его стороны,— выговорила я мрачно.
— О, какъ ты смотришь на меня, Лоретта! Какъ ты презираешь меня!
— Презираю? Нтъ, Агнеса… ты слишкомъ огорчена, чтобъ я могла презирать тебя…
Отъ этихъ ласковыхъ словъ она расплакалась и опустилась на коверъ къ моимъ ногамъ.
— Лоретта, голубушка, другъ мой, ты не поймешь этого, твое сердце не билось у него на груди… Ахъ, не слдовало бы мн говорить съ тобой о такихъ вещахъ… Но вдь ты же, если не знаешь, такъ предчувствуешь, догадываешься, не правда ли? Тебя вдь не держали въ полномъ невдніи… Да нтъ, что я говорю?… Я съ ума схожу, я совсмъ потеряла голову… Всю ночь напролетъ я думала: Такъ онъ достанется Лоретт! Такъ это ей онъ будетъ говорить, какъ мн, тмъ же голосомъ, съ той же улыбкой: ‘Моя милая дтка!’ и шептать ей: ‘Радость моя, какъ я люблю тебя’!…
Я вздрогнула, вчера я слышала эти слова, эти самыя.
Агнеса плакала, закрывъ лицо руками, уткнувшись головой въ мое платье.
— Агнеса! Агнеса! могла ли я думать, что ты способна такъ любить?
— Да, я люблю его, люблю! А иногда ненавижу. Вчера я ненавидла его и онъ меня тоже. Мы наговорили другъ другу ужасныхъ вещей. Я попрекнула его этимъ лтомъ, въ Сенъ-Клу, когда онъ днемъ ухаживалъ за тобой, а ночью — если мужъ былъ въ отъзд — приходилъ ко мн…
— Довольно! Молчи!… (Я поднялась такъ быстро, что Агнеса, прислонившаяся къ моимъ колнямъ, почти упала на полъ.) Довольно, довольно!… Уходи! бери его себ! и хорошенько смотри за нимъ, потому что другая, пожалуй, въ свой чередъ отниметъ его у тебя…
— О, не презирай меня!— молила она.— Подумай, что я, можетъ быть, спасла тебя! Смотри, какой онъ ненадежный, втреный, лживый…
— И ты такая же: ненадежная, втреная, лживая. Разв нтъ? Разв ты не лжешь, не надуваешь своего мужа? О, прости, Агнеса, я тоже страдаю!…
Я помогла ей встать. Она цплялась за меня, заглядывала мн въ лицо.
— Что ты скажешь Шарлю?
— Что ты сейчасъ была здсь, говорила со мной и что я никогда не буду его женой.
— О, Боже мой! Боже мой! Онъ разсердится на меня! Онъ никогда не проститъ мн этого! Придумай, что хочешь, только чтобъ онъ не зналъ!
— Я не могу сказать ему ничего другого, такъ какъ вчера я уже дала ему слово.
— Какъ хочешь…Хорошо…какъ хочешь…только оставь мн его… и прости меня.
— Что мн тебя прощать? Каждый иметъ право любить.
— Прости мн, что я пригласила тебя гостить въ Сенъ-Клу для того, чтобы мужъ позволилъ мн пригласить и Шарля… Прости… Это было гнусно съ моей стороны. Я видла, что онъ теб нравится… что ты готова полюбить… но я сама такъ безумно влюбилась, я сама не знала, что длаю…
Пока она говорила, я смотрла на ея хорошенькое личико, распухшее отъ слезъ, и думала о грустной молодости моей матери, угасшей въ безплодныхъ сожалніяхъ. Еслибъ я вышла замужъ за Шарля Мерелля, неужели Агнеса страдала бы, какъ нкогда страдала моя мать? Этому я не могла поврить, но причинить ей боль мн было такъ же невозможно, какъ ей было легко огорчить меня.
— Агнеса, прежде чмъ полюбить Шарля Мерелля, я любила тебя, дружба была раньше любви. Могла ли я думать, что любовь такъ лжива, дружба такъ ненадежна… Агнеса, что же останется мн?
— Ты сомнваешься въ моей дружб?— вскричала она съ великолпнйшимъ эгоизмомъ.
— Однако ты не бросишь Шарля?
— Еслибъ я хотла его бросить, зачмъ же бы я пришла сюда?
— Хотя бы затмъ, чтобъ открыть мн глаза, показать, какого человка я полюбила… Будь онъ близокъ не съ тобой, а съ кмъ-нибудь другимъ, и ты бы знала это, ты бы пришла предупредить меня?
— Возможно.
— Стала бы ты отговаривать меня идти за него замужъ?
— Нтъ, конечно,— наивно созналась она.
— Значитъ, то, что ты сдлала сегодня, ты сдлала не для меня, а для себя… Разв это дружба, Агнеса?
Она возмутилась.
— Но, Лоретта, какъ же ты поступила бы на моемъ мст?
— Еслибъ я была уврена, что моя подруга любитъ и любима, я бы не препятствовала свадьб. Можетъ быть, потомъ я бы всю жизнь плакала объ этомъ человк, но я не сочла бы себя въ прав разбить не только его счастье, но и счастье ни въ чемъ неповинной молоденькой двушки, разрушить ея иллюзіи.
— Ты сердита на меня?— протянула она, уже передъ зеркаломъ, прикладывая мокрый платокъ къ глазамъ и освжая пудрой лицо.
— Нтъ, нтъ! но прошу тебя, уходи, Агнеса. У меня страшно расходились нервы. Дай мн собраться съ духомъ для предстоящаго мн объясненія съ… твоимъ любовникомъ.
При этомъ слов она испуганно взглянула на меня, потомъ кинулась мн на шею съ такой, повидимому, искренней признательностью, что по уход ея я уже не знала, люблю я ее или ненавижу.
На полу лежалъ букетикъ фіалокъ, отколовшійся отъ корсажа Агнесы. Я машинально подняла его и положила на туалетъ. Сколько времени я простояла такъ, не трогаясь съ мста? Въ которомъ часу ушла Агнеса? Я еще стояла, какъ застывшая, у туалета, когда вошелъ Шарль Мерелль. Нанонъ впустила его въ гостиную, дверь въ мою комнату была открыта, онъ увидлъ меня и пошелъ прямо ко мн.
Въ эту минуту я безумно любила его: отчаяніе, ревность, гнвъ превратили спокойное, дтски-чистое чувство въ пылкую страсть. Ахъ, какъ я любила его!— а хотла ненавидть, ршила отказаться отъ него навсегда! Въ этотъ вечеръ я поняла, сколько противорчій можетъ уживаться въ любви, поняла, что любовь бываетъ губительной и грозной, какъ буря. И молча, вся дрожа, цплялась за столъ, словно для того, чтобы устоять противъ бури.
— Что съ вами, Лоретта?
— Ничего,— прошептала я.
И, вдругъ ослабвъ, почти упала въ кресло, то самое, гд я сидла раньше, во время разговора съ Агнесой. Воспоминаніе объ этомъ придало мн силъ. Мой голосъ окрпъ.
— Здсь только что была Агнеса (Шарль замтно взволновался), Она мн сказала… что вы ее любили… что она васъ любитъ… что1 слдовательно, бракъ нашъ невозможенъ… и я того же мннія.
— Нашъ бракъ — невозможенъ?… Лоретта, слушайте… Быть можетъ, я и виноватъ: я увлекался одно время г-жей Гюрдэ, но васъ — васъ я люблю, Лоретта! Милая, постарайтесь понять меня. Вы не найдете ни одного молодого человка, у котораго бы до женитьбы не было… приключеній… который не ‘флиртовалъ’ бы боле или мене съ молодыми женщинами… Это не мшаетъ ему любить свою невсту горячей, искренней любовью… Лоретта, дтка моя милая, вдь это же не одно и то же! Ну, не гнвайтесь на меня! простите!
— Мн очень трудно объяснить вамъ это. Я молода — мн только восемнадцать лтъ, я не знаю жизни… Можетъ быть, вы и правы… И все-таки нашей свадьб не бывать.
— Но вы же меня любите, Лоретта, и я васъ люблю.
— Не знаю, правда ли, что вы меня любите, но слишкомъ хорошо знаю, какъ я васъ люблю!
Въ голос моемъ дрожали слезы.
Онъ схватилъ мои руки, цловалъ ихъ, ласкаясь, какъ ребенокъ, заглядывалъ мн въ глаза. О, еслибъ я ничего не знала! Какой благодатной, какой милосердой казалась мн ложь!… Зачмъ, зачмъ я узнала?
— Клянусь теб, клянусь!— повторилъ Шарль, цлуя мои колни,— клянусь, я не любилъ ея… Минутный капризъ, увлеченіе, ничего больше… Всякій мужчина простилъ бы то, чего ты даже, можетъ быть, и не понимаешь, какъ слдуетъ… А тебя, тебя я люблю… всмъ сердцемъ, не хочу потерять тебя!… Хоть это-то ты понимаешь?… Радость моя, ты чувствуешь это?
Опять это слово!… Я физически не въ состояніи была вынести больше. Я высвободила свои руки.
— Да… да… Но я понимаю и то, что объ этой иной любви вы будете говорить мн тми же ласкательными словами и обнимать меня тми же руками, которыя… Нтъ, нтъ! Видите ли: или не надо было сходиться съ моей подругой, или надо было сдлать такъ, чтобъ я этого не узнала, я не могу, не въ силахъ посл этого быть вашей женой!
— Но, дитя мое, это ревность, а ревность та же любовь!… Не будь горделивой, дай умолить тебя, моя Лоретта… не калчь жизни себ и мн… Дточка милая, ты просто нервничаешь. Успокойся, подумай… Я увренъ, потомъ ты разсудишь иначе.
— ‘Нервничаю’?Вотъ какъ у васъ это зовется? Я въ отчаяніи, я такъ несчастна, какъ никогда не думала, что могу быть, а вы говорите: ‘нервничаешь!’
— Я неудачно выразился… Лоретта, да взгляни же на меня! Я у ногъ твоихъ, я молю тебя, я тебя обожаю!… Не огорчай меня. Не стоитъ того эта женщина, которую я презираю и которой никогда не любилъ…
Я оттолкнула его почти съ отвращеніемъ.
— Такъ вотъ она ваша любовь, таинственное влеченіе половъ… Отвдалъ запретнаго плода и спшитъ швырнуть его прочь! Безсовстный! Эгоистъ! А о ней-то вы подумали хоть сколько-нибудь? Вдь она-то, можетъ быть, еще любитъ васъ и страдаетъ… Нтъ, у васъ явилась новая прихоть и вы бжите за ней и говорите ей т же самыя слова, какія говорили другой… А потомъ, можетъ быть, будете говорить ихъ третьей… Да вдь она только что была здсь, эта женщина, къ которой вы вчера побжали, увривъ меня, что вы ‘такъ счастливы, что вамъ необходимо побыть одному’. О ужъ наврное, прежде чмъ сказать ей о разрыв, цловали ее, обнимали… Зачмъ лгать? Зачмъ? Вотъ она ваша любовь! Не хочу я ея! Не хочу! Мн надо, чтобъ меня любили иначе, лучше!— рыдала я, ломая руки.
— А между-тмъ невозможно любить больше, чмъ я тебя люблю, Лоретта!
— Ну, такъ значитъ я хочу невозможнаго. А съ вашей любовью идите къ Агнес.
— Къ ней? Да я ее видть теперь не могу!
— А она-то какъ умоляла не отнимать васъ у нея!… Ну, будетъ, довольно!— овладвъ собою, я ршительно поднялась съ мста.— Прощайте! У меня нтъ злобы ни къ вамъ, ни къ ней… Не бросайте ея. Не длайте ея несчастной. Даже если вы разойдетесь, я все равно не выйду за васъ.
— Но, Лоретта, я люблю тебя!
— По какому праву вы говорите мн: ты?
— Ну, хорошо, я уйду… но я вернусь.
— О, нтъ! Ради Бога!
Этотъ невольный крикъ выдалъ мою слабость. Глаза молодого человка блеснули торжествомъ, онъ кинулся ко мн. Я вырывалась, но онъ схватилъ меня въ свои объятія, осыпая поцлуями мое заплаканное лицо. На меня повяло запахомъ его духовъ, уже такимъ знакомымъ и милымъ. На минуту я почувствовала себя побжденной. Простить! Забыть! Крикнуть: ‘Да, я презираю тебя, боюсь тебя, но люблю! Возьми меня! Не отпускай! Удержи!’ О, какъ я его любила!
Но въ эту минуту подъ руку мн попался букетикъ фіалокъ съ корсажа Агнесы. Мн представилась она въ слезахъ, въ отчаяніи, еще боле трогательной отъ того, что оно такъ не шло къ ея жизнерадостной вншности, въ ушахъ раздался прерывающійся жалобный голосъ. Она, по крайней мр, была искренна. А онъ, не лжетъ ли онъ даже и въ эту минуту самому себ! Вдь и та, другая, молода и красива, и за ней онъ ухаживалъ, увлекался ею, а теперь говоритъ: ‘ненавижу, презираю, никогда не любилъ’. Теперь ему кажется, что онъ любитъ меня, потому что меня трудне взять. А потомъ, потомъ онъ будетъ говорить другой: ‘Лоретта? Разв можно къ ней ревновать? У меня къ ней спокойная привязанность, привычка, не больше’!…
Я, наконецъ, вырвалась и указала ему на упавшія на полъ фіалки.
— Подымите, Шарль. Это ея букетъ… Снесите ей.
Онъ почувствовалъ, что на этотъ разъ игра проиграна и не настаивалъ. Наступилъ каблукомъ на фіалки, растопталъ ихъ, бросилъ мн вызывающій взглядъ и быстро вышелъ.
Г-жа Ла-Шармоттъ нашла меня въ полуобморочномъ состояніи, привела въ чувство, и я ей все разсказала.
Къ великому моему удивленію Шармоточка стала оправдывать Шарля.
— Молодые люди вс одинаковы: втренничаютъ, балуются, а потомъ создаютъ запутанныя положенія… Надо быть снисходительне, душа моя. Если Шарль дйствительно тебя любитъ, чему я врю, постарайся простить его и — выходи за него.
— Но, Шармоточка, вдь я же не за то на него сержусь, что онъ любилъ кого-нибудь до меня, а за то, что это было одновременно, что это была моя подруга, Агнеса.
— Агнеса — маленькое чудовище, не заслуживающее никакого состраданія.
— Но почему? почему?… Она любитъ, она страдаетъ…
— Ба! Черезъ мсяцъ она забудетъ.
— Но я не забуду. Вдь это онъ теперь говоритъ, что презираетъ ее и все такое. А выйди я за него, онъ, можетъ быть, черезъ мсяцъ вернется къ ней. Ну, милая, голубушка, скажи искренно, не для того, чтобы утшить: ты не думаешь, что это возможно?
Моя старая пріятельница отвтила не сразу.— Увы! моя милочка, боюсь, что, можетъ быть, ты и права.
— Да… права… И еще одно. Еслибъ я вышла за Шарля, а она, Агнеса, осталась бы на всю жизнь неутшной, печальной,— она, созданная для веселья, для радости,— я не знала бы покоя отъ угрызеній.
— Какое ты странное дитя! Несмотря ни на что, ты все-таки любишь эту обманщицу.
— Ну да, люблю. Разумется, она неврный другъ, но все же — какая она прелестная! Мы были съ ней дружны раньше, чмъ я полюбила Шарля. Не могу я сознательно причинить ей такое жестокое горе, хотя бы даже на время. Ну, что ты хочешь, я и ненавижу ее немножко и все-таки люблю.
— Двочка моя, но вдь ты любишь Шарля?
Я отвернулась, чтобы скрыть слезы.
— А если и онъ тебя любитъ, вдь ему тоже будетъ больно.
— Надюсь! Но онъ утшится съ Агнесой, такъ какъ Агнеса готова удовольствоваться тмъ немногимъ, что онъ ей можетъ дать… А мн этого мало, Шармоточка. Я хочу быть любимой глубоко, безраздльно… не ‘надолго’, какъ онъ говорилъ, а навсегда.
— Быть можетъ, онъ былъ искренне того, кто скажетъ теб: ‘навсегда’.
— Можетъ быть, но — изъ предусмотрительности. Разумется, надъ будущимъ никто не властенъ. И когда говоришь: ‘навсегда’, не знаешь, не придется ли потомъ нарушить клятву. Но, если врить, хотя бы только въ ту минуту, что никогда не разлюбишь, то вдь въ клятв нтъ лжи…
И я не вышла замужъ за Шарля Мерелля.

VII.

Хорошо ли я поступила? Кто знаетъ, быть можетъ, я очень пріятно прожила бы свою жизнь съ этимъ милымъ мальчикомъ, который, въ сущности, не былъ ни злымъ, ни предателемъ по натур. Надо было только сказать Агнес: ‘Это пустяки… это не иметъ значенія… постарайся утшиться и не мшай мн быть счастливой’. И все мало-по-малу устроилось бы къ лучшему въ этомъ лучшемъ изъ міровъ. Но въ восемнадцать лтъ не довольствуешься крохами, хочешь всего. Слабость не мшаетъ быть горделивой: нельзя быть любимой беззавтно, такъ и вовсе не надо любви. Тянешься, какъ ребенокъ, къ лун, хочешь захватить весь садъ жизни — гд ужъ тутъ удовольствоваться однимъ лучомъ, однимъ цвткомъ изъ сада! О! потомъ, позже, приходитъ благоразуміе, становишься скромнй въ своихъ желаніяхъ, порою радъ не то что одному цвтку, а полуосыпавшемуся внчику, лепестку, сохранившему былой ароматъ, кусочку голубого неба въ промежутокъ между двухъ грозъ.
Само собой, какъ я предвидла, такъ и вышло. Агнеса больше не являлась ко мн съ изліяніями. Шарль пытался было повліять на меня черезъ г-жу Ла-Шармоттъ, но, видя, что это не дйствуетъ и что письма я возвращаю ему нераспечатанными,— Шарль, должно быть, примирился съ Агнесой, ибо потомъ я ужъ съ ними обоими встрчалась лишь случайно, и ихъ смущенный видъ достаточно ясно мн показывалъ, что эти встрчи не доставляютъ имъ удовольствія. Такимъ образомъ у меня сразу отняли и друга, и самую мою завтную мечту. Осталось только разочарованіе, покорность, тоска.
Съ того вечера, какъ Шарль вышелъ изъ моей комнаты, растоитавъ на порог умирающія фіалки, я жила израненная, растоптанная, какъ он.
Съ этого вечера все измнилось вокругъ меня, все казалось чужимъ и безнадежно унылымъ: и шелкъ на мебели поблекъ, и лампы свтили тускло, солнце ужъ не заглядывало въ гостиную, огонь въ камин не веселилъ и не грлъ, букеты стали некрасивыми и утратили ароматъ, а гнусавая шарманка, тянувшая подъ окномъ заунывную мелодію, всякій разъ доводила меня до слезъ. Звонки трамваевъ, хоть и заглушенные спущенными занавсями, выкрики торговцевъ, то рзкіе, пронзительные, то протяжные, пвучіе, будившіе меня по утрамъ,— все разстраивало меня, усиливало мою тоску. А въ безсонныя ночи подъ утро меня совершенно разбивалъ тяжелый грохотъ телгъ огородниковъ, направляющихся къ Центральному рынку, мн казалось, я сама лежу, маленькая, запуганная, подъ этими невидимыми колесами, и они давятъ меня, прозжаютъ по моему тлу.
Г-жа Ла-Шармоттъ и Паскаль длали все, что могли, чтобы вырвать меня изъ этого летаргическаго состоянія, но я не хотла утшиться. Я все больше уходила въ свои горькія думы, убждая себя, что все на свт суета, ложь и обманъ, и ни къ чему не стоитъ прилпляться душой, ибо то, что намъ кажется нашимъ, ускользнетъ отъ насъ, счастье завянетъ, не успвъ расцвсть, дружба измнитъ, и врны намъ всегда лишь печаль, одиночество, смерть.
Тщетно меня окружали молодыми людьми, которые ухаживали за мной. Я боялась ихъ и избгала, они не внушали мн никакой симпатіи. Безъ сомннія, бросая на меня умильные взоры, они въ то же время думали о какой-нибудь очаровательной особ, которая поджидала ихъ, или отъ которой они только что вышли.
Г-жа Ла-Шармоттъ заставила меня брать уроки пнія. Паскаль водилъ меня въ книжные магазины и гулять по набережной. Это онъ научилъ меня любить берега нашей Сены. Какими чудными закатами любовались мы съ нимъ!… Онъ, бывало, молчитъ, обдумывая новую поэму, или подбирая риму стиха. Я ухожу въ свои грёзы, въ созерцаніе облака, отраженія свта въ вод, изящнаго очертанія обезлиственной втки, стараясь забыть, что я существую, что я такая же хрупкая, измнчивая, трепетная и мрачная.
Въ книжныхъ магазинахъ Паскаль часами разговаривалъ съ книгопродавцами. Одинъ, въ особенности, мн нравился — маленькій старичокъ, сгорбленный, въ ермолк, въ очкахъ, съ грязными руками и въ войлочныхъ туфляхъ. Пока Паскаль перелистывалъ цнныя изданія или копался въ старомъ хлам, старичокъ занималъ меня, показывая мн красивые переплеты, забавныя гравюры, старинный ботаническій альбомъ, съ наивными рисунками, приводившими меня въ восторгъ. Мн нравилось заучивать странныя названія растеній и думать — нтъ ли среди всхъ этихъ травъ, листьевъ и цвтовъ стебля съ чудеснымъ сокомъ — волшебнымъ напиткомъ забвенія.
Ходили мы и по музеямъ. У меня были любимые портреты. Я все старалась уврить себя, что я влюблена въ блокураго юношу съ алыми губами, задумчивымъ взоромъ и блдными пальцами. Потомъ мн пришло въ голову, что и у него, наврное, были пріятельницы, которымъ онъ причинилъ много горя, и я уже не могла смотрть на него безъ злобы.
Однажды въ холодный, дождливый день мы отправились въ консерваторію, гд я увидла цлую коллекцію музыкальныхъ инструментовъ. Сначала мн это понравилось, потомъ, разглядывая вс эти скрипки, альты, пузатыя віолончели съ оттнками окраски наскомыхъ, я загрустила: гитара съ инкрустаціей изъ перламутра напомнила мн серенаду Агнесы въ августовскую ночь, и на меня опять напала хандра. Паскаль переходилъ отъ витрины къ витрин, разсянный, углубленный въ свои мысли, не обращая вниманія на меня. А я думала о рукахъ, когда-то извлекавшихъ мелодическіе звуки изъ этихъ струнъ, объ устахъ, дыханіемъ своимъ выводившихъ арпеджіи на этихъ гобояхъ. Мн чудилось, что у этихъ инструментовъ есть души, которыя витаютъ около нихъ, какъ призраки изъ сказокъ Гофмана. И говорятъ,— одинъ: ‘Когда я игралъ на этой скрипк, сердце мое рвалось отъ боли’, и другой: ‘Когда подъ моимъ смычкомъ трепетала эта віолончель, звуки ея раздирали мн душу, я былъ отвергнутъ той, кого любилъ’. Тнь женщины шептала: ‘Когда мои пальцы касались струнъ этой арфы, слезы катились на струны: я все ждала своего милаго, а онъ не приходилъ’. И еще призракъ шепталъ: ‘На этой флейт съ хрустально-чистымъ звукомъ, съ прелестнымъ именемъ ‘гобоя любви’ я выводилъ звонкія трели, гаммы, веселые плясовые мотивы, но веселые звуки не веселили меня: я былъ старикъ, отрекшійся отъ всхъ земныхъ радостей, выплакавшій вс свои слезы и ждавшій только одного, чтобы смерть сдавила мн горло, оборвавъ послднюю трель’. Души тхъ, кто искалъ утшенія или слезъ въ этихъ звонкихъ струнахъ, витали передо мной въ темнющей зал, и въ шорох дождя мн слышались ихъ голоса: ‘Это мы носимся въ втр, отъ котораго шепчетъ камышъ, шумятъ листья, стонутъ деревья въ лсу. Мы все хотимъ высказать и не можемъ нашу неутолимую муку’.
— Паскаль, уйдемъ отсюда! Ради Бога, Паскаль, мн такъ жутко здсь!…
— Если хочешь, уйдемъ. Мы и то здсь замшкались. А пріятно все-таки видть этихъ демоновъ, приведенныхъ къ безмолвію… Ага, ты боишься ихъ! Я тебя понимаю. Они дйствуютъ на насъ, даже когда молчатъ. Это хорошо, что теб стало жутко. Значитъ, у тебя есть чувство тайны. Только глупцы ничего не боятся.
Сторожъ принялъ насъ за сумасшедшихъ.
Но изъ всхъ нашихъ прогулокъ, осмотровъ статуй, картинъ и т. п. всего больше пользы принесло мн посщеніе Лувра. Я цлый часъ простояла передъ дивными Танагра {Древнія глиняныя статуэтки, найденныя при раскопкахъ въ Беотіи.}, любуясь безыскусственностью ихъ позъ, ихъ изящной прелестью, пережившей вка. Во мн вдругъ проснулась вся моя страсть къ лпк. Тоска не такъ уже давила меня, и я цлыми днями возилась съ безформенной глиной, въ надежд когда-нибудь извлечь изъ нея искру красоты.
Пришла весна. Ласточки съ крикомъ носились подъ прояснвшимъ небомъ, утромъ, подъ открытымъ окномъ звонко стучали по мостовой конскія копыта — это любители верховой зды направлялись въ Булонскій лсъ. То былъ ужъ лтній шумъ. Вдь шумы звучатъ разно, смотря по тому, какой воздухъ — холодный, морозный, сырой или глухой отъ тумана, этотъ стукъ копытъ говорилъ о тепл и просохшей земл. И я представляла себ, что это центавры, покинувъ зимнія пещеры, мчатся на водопой къ источнику, галопируя по новой зеленой трав. И я спшила встать, чтобы попытаться воплотить свою фантазію. Я старательно лпила человческія туловища, лошадиные крупы, причудливо сплетала волосы-гривы. И, не докончивъ, бросала работу, огорченная собственной неумлостью. Паскаль однако поощрялъ меня.
— Это совсмъ недурно. У нея есть способности… и фантазія… только умнья нтъ. Не послать ли намъ ее въ мастерскую? Что вы на это скажете, г-жа Ла-Шармоттъ? Или васъ это пугаетъ? Ба, да вдь у насъ есть подъ рукою скульпторъ, милйшій СентъЭлье. Онъ съ удовольствіемъ займется Лореттой.
Дйствительно, Сентъ-Элье, часто бывавшій у Паскаля и еще чаще у г-жи Ла-Шармоттъ, заинтересовался мной и сталъ давать мн уроки.
Я приходила къ нему въ мастерскую по утрамъ. Присутствіе моделей устраняло всякую тнь неприличія, къ тому же Сентъ-Элье жилъ съ двумя сестрами, старыми двами, об много старше его.
Да и самъ онъ казался мн чмъ-то врод отца. Онъ былъ высокій, полный, съ огромными руками, ловкости необычайной, съ густой копной волосъ и такой же густой, уже съ просдью, бородой, съ добродушнымъ лицомъ и живыми глазами. Я была проникнута уваженіемъ къ нему, преклоненіемъ передъ его талантомъ, признательностью за его доброту ко мн. Бывало, возьметъ онъ какую-нибудь вылпленную мною фигурку, прижметъ ее большимъ пальцемъ — кажется, вотъ-вотъ раздавитъ… А онъ ужъ отошелъ и щурится, довольный, что вдохнулъ въ нее жизнь и красрту.
Я уходила изъ дому одна, раннимъ утромъ, иной разъ солнце еще не успвало развять дымку, за ночь окутавшую Парижъ. Все вокругъ было свжо, сро и розово. На улицахъ пахло кофе съ молокомъ, фіалками и туманомъ, а въ вагонахъ трамвая — сырыми овощами отъ корзинъ и кульковъ служанокъ.
Совсмъ крохотная въ своей коротенькой юбк и съ свернутыми жгутомъ волосами подъ маленькимъ токомъ съ крыломъ, я быстро подымалась въ гору по улиц Лепикъ, встрчая работницъ, со смхомъ сбгавшихъ съ горы, и молодыхъ хозяекъ въ капот и туфляхъ, съ сткой въ рукахъ отправлявшихся за провизіей. Въ мастерскую я вбгала запыхавшись, порозоввшая отъ втра, и на нсколько часовъ за работой забывала о себ и обо всемъ на свт. Обнаженныя натурщицы были иной разъ просто красавицами. Меня шокировала вульгарность ихъ позъ, но Сентъ-Элье ничуть не смущался этимъ. Онъ говорилъ мн:
— Попробуйте нарисовать эту выгнутую спину, этотъ изгибъ шеи. Нтъ, не такъ… Смотрите!
И онъ нсколькими увренными штрихами схватывалъ движеніе, жестъ, открывалъ мн красоту во всемъ, въ самомъ тщедушномъ человческомъ тл. Вдь красота не всегда бьетъ въ глаза, какъ блескъ отшлифованнаго брилліанта, нердко ее нужно отчистить, отшлифовать… но она есть.
Посл своего разрыва съ Агнесой и Шарлемъ, я разлюбила цвты и въ особенности возненавидла фіалки. Однажды утромъ, когда тонъ неба былъ особенно красивъ и дышалось необычайно легко, юный камло съ прехорошенькой мордочкой и сигареткой въ зубахъ остановилъ передо мной свою телжку, полную букетовъ. Цлая груда лепестковъ лиловыхъ, фіолетовыхъ, голубыхъ, почти черныхъ. Они такъ пахли весной, что я невольно вдыхала ихъ ароматъ.
— Купите для почина. У васъ, наврно, легкая рука.
Онъ мн протягивалъ букетъ въ кайм изъ бархатистыхъ, сердечкомъ вырзанныхъ лепестковъ.
— У меня нтъ при себ денегъ, всего два су.
— Ничего, возьмите, красавица, сдлайте мн удовольствіе.
Я колебалась, глядя въ актерское лицо, въ ласковые, немного вороватые глаза продавца. Но онъ вложилъ мн въ руку душистый букетъ.
— Берите… Это я вамъ такъ, дарю, для почина, чтобы мн повезло.
Можно ли было обидть, не взять?
— О, благодарю, благодарю! Какія он прелестныя! Какъ хорошо пахнутъ.
— Потому — это настоящая парижская фіалка,— съ гордостью заявилъ камло.
И, снявъ свою засаленную шапчонку, очень галантно раскланялся.
Я улыбнулась ему и приколола къ кофточк букетъ. Какъ он благоухали, эти фіалки! Ихъ запахъ проникалъ мн въ душу, мирилъ меня съ ними, съ жизнью. Я поняла, что на свт не одна только любовь, но и дружба, которая не всегда обманываетъ, нжность, которой окружаютъ насъ близкіе люди, неожиданная симпатія тхъ, кого радуетъ наша молодость,— трудъ, покой, природа… природа, которая такъ щедро даритъ намъ цвты.
И съ этого дня я уже почти не выходила безъ цвтовъ у корсажа.
Вотъ и Нанонъ. Ну, конечно, она не дастъ мн писать.
— Опять царапаетъ… Будетъ ужъ вамъ. Кончайте страницу, пора обдать.
Она приноситъ столъ, покрытый вышитой скатертью, ставитъ посредин хрустальный бокалъ съ розами и рядомъ миніатюрный приборъ.
Совсмъ какъ обдъ для куклы.

VIII.

Продолжаю свое ‘царапанье’.
Въ одно теплое облачное майское утро я, къ великому своему удивленію, застала Сентъ-Элье одного, безъ модели. Вмсто того чтобы работать, онъ шагалъ изъ угла въ уголъ, тяжело ступая, словно добродушный слонъ.
Въ огромные просвты оконъ видны были крыши, крыши… аспидныя, срыя, сизыя, съ оттнками и глянцемъ голубиныхъ перьевъ. Этотъ крышный пейзажъ портили только высокія фабричныя трубы, кирпично-красныя и черныя. А надъ ними, въ мягкомъ весеннемъ неб, словно вперегонку неслись облака…
Сентъ-Элье шелъ ко мн навстрчу.
— Мадмуазель Лоретта, натурщица наша сбжала. Тмъ хуже! Устроимъ себ вакаціи. Я не прочь отдохнуть. Прежде всего да будетъ вамъ извстно, что вчера былъ здсь де N., увидалъ вашу статуэтку — Эхо, оплакивающая Нарцисса, восхитился и хочетъ купить ее. Назначьте сами цну. Онъ богатъ. Что, если мы возьмемъ съ него 500 франковъ?
Я могла только вскрикнуть отъ восторга. Да, отъ восторга… Я не была жадна и, вчно погруженная въ свои мечты, совершенно не думала о деньгахъ. Но вдь это былъ мой первый заработокъ. И такая уйма денегъ!— для меня вдь это была очень крупная сумма. И эти деньги я сама заработала — заработала — вотъ этими двумя лапешками!… Я прыгала отъ радости.
— Вы довольны. Это хорошо (Онъ усмхнулся въ бороду). Но не воображайте, что это всегда такъ удается — и хорошо сдлать работу, и выгодно пристроить ее. Не хочу васъ обезкураживать, но не хочу и слишкомъ ободрять. Надо работать много, упорно, всегда. И все-таки иной разъ не выходитъ… А бываетъ, что и выйдетъ — и все-таки не продашь. Но эта фигурка,— онъ указалъ на Эхо,— дйствительно изящна. Въ ней есть что-то…
— Какъ вы добры ко мн!— сказала я, искренно тронутая.
— Это правда. Мн хочется быть добрымъ съ вами, сердечно, нжно добрымъ… Вы такъ молоды и такъ серьезно, усердно работаете… Вы, дйствительно, заслуживаете поощренія.
Онъ какъ будто хотлъ сказать еще что-то, но вдругъ смутился и отошелъ къ окну. Я пошла за нимъ.
— Смотрите, двочка, на эти облака — разв у васъ не чешутся руки остановить ихъ, задержать, закончить эти мелькающіе наброски?… О, втеръ — это великій скульпторъ. Только нашъ матеріалъ — глина, его — облака. И какой чудный матеріалъ!… Смотрите, что за дивный лебедь, и рядомъ нога — это, конечно, Леда… Какая дивная группа могла бы изъ этого выйти, если бъ тотъ же втеръ сейчасъ же не развялъ ея… А это облачко, срое съ блымъ, съ прожилками, точно мраморъ… Что вы въ немъ видите, мадмуазель Лоретта? Я вижу спину лежащей женщины съ распущенными, свсившимися внизъ волосами… Если бъ я могъ закончить эту фигуру!… Вотъ ужъ и нтъ ея… Исчезла… А эти два облака, что сближены у основанія, потомъ расходятся, возносятся выше, выше…
— Это полетъ Побды…
— Врно, совершенно врно. Что за великолпныя крылья!… А теперь ужъ жалкія, ощипанныя… Словно прялка, изъ которой повыдергали шерсть.
— Прялка — это такъ красиво!
— Это эмблема мира въ семь, женскаго труда у домашняго очага… Вы что же, такъ и не собираетесь замужъ, мадмуазель Лоретта?
— Нтъ, не собираюсь.
— Странно. Въ ваши годы двушки мечтаютъ о женихахъ.
Я засмялась, чтобы не отвтить.
Sapristi! за вами ухаживаютъ, это-то я вижу…
Онъ назвалъ мн фамиліи нсколькихъ молодыхъ людей, вертвшихся около меня на вечеринкахъ г-жи Ла-Шармоттъ.
— Они очень милы со мной, но, право же, я не думаю о нихъ, какъ о женихахъ… Можетъ быть, это и нехорошо быть такой разборчивой. Вдь я бдна, и жениться на мн можетъ только человкъ безкорыстный.
— Вы бдны?— Съ этими-то глазами… этими волосами… этой — этой линіей!…— Мой учитель и другъ отошелъ на шагъ и прищурилъ глаза, вглядываясь въ меня.— И потомъ — смясь, прибавилъ онъ,— вы скоро будете зарабатывать бшеныя деньги.
— Ну, до этого, положимъ, еще далеко!
— Признайтесь мн, скажите откровенно, почему вы находите, что эти молодые люди не годятся вамъ въ мужья?… Они хорошо одты, недурны собой, одинъ изъ нихъ богатъ, другой талантливъ, третій подаетъ надежды… вс трое молоды…
Скульпторъ вздохнулъ.
— Что мн молодость!— невольно вырвалось у меня.
Это значило: ‘Недостаточно быть молодымъ, чтобы быть счастливымъ’… Но неосторожное слово было понято иначе. Сентъ-Элье расхрабрился, взялъ меня за руку и шепнулъ чуть слышно:
— Такъ вы ничего не имли бы противъ стараго мужа?
Я смутилась, встревожилась — ужъ не объясненіе ли это въ любви — и молча опустила голову, а онъ продолжалъ:
— Напримръ, за меня пошли бы вы замужъ, мадмуазель Лоретта?
Я была страшно смущена. Любви у меня къ нему, конечно, не было, но — симпатія, уваженіе, отчасти благодарность… Мн не хотлось огорчить его. Я положительно не знала, что сказать.
— Почему вы не отвчаете, Лоретта? Вы не хотите быть моей женой?
— Я вообще не думала о замужеств,— робко выговорила я.— Ваше предложеніе захватило меня врасплохъ, взволновало меня, удивило… Дайте мн время подумать.
— Но все-таки (онъ сіялъ) все-таки вы не говорите: нтъ?… Ну, думайте, только не очень долго, не то я ужъ совсмъ состарюсь… Ахъ, двочка моя милая, если бъ вы надумались отвтить: да,— какъ бы я былъ счастливъ!…
Потомъ я часто замчала: когда влюбленный мужчина изливается вамъ въ своихъ чувствахъ, онъ никогда не общаетъ вамъ, что постарается сдлать васъ счастливой… Онъ всегда говоритъ только о своихъ страданіяхъ, молитъ только за себя: Ахъ, счастья, счастья! ради Бога, сдлайте меня счастливымъ!
Когда я разсказала объ этомъ Шармоточк и Паскалю, она возразила:
— Онъ знаменитый скульпторъ, хорошій человкъ, талантливый, богатый… Но вдь онъ же теб въ отцы годится!
— Совершеннйшая нелпость!— объявилъ Паскаль.— Нечего сказать, нашла жениха! Ты — и Сентъ-Элье!— Баядерка рядомъ съ священнымъ слономъ.
— Паскаль!— погрозила ему пальчикомъ г-жа Ла-Шармоттъ.— Не будемъ спорить, обдумаемъ все на досуг.
Я думала цлое лто и додумалась вотъ до чего: любовь меня не соблазняетъ. Выйти замужъ за ‘молодого красавца’, какъ рекомендуетъ Паскаль, мн было жутко при одной мысли, что я могу попасть на такого же втренаго, легкомысленнаго человка, какимъ оказался Шарль Мерелль. И, наоборотъ, я умилялась при мысли, что я могу дать счастье на старости лтъ большому художнику, простой и доброй душ, что Сентъ-Элье любитъ меня одну, пылко и нжно, что онъ будетъ лелять меня, баловать, какъ ребенка, не зная, какъ выразить мн свою радость. Я буду маленькой феей возл добраго великана. Я скрашу ему жизнь, а онъ укроетъ меня отъ свта, отъ всхъ измнъ и разочарованій. Какъ испуганная дріада, я была рада пріютиться въ дупл стараго дуба. И въ конц-концовъ я сказала: да.
Свадьба моя была очень простая. Дядя Франсуа написалъ, что онъ боленъ и не можетъ пріхать. Моимъ посаженнымъ отцомъ былъ Паскаль, Шарль прислалъ мн снопъ лилій, а Агнеса — растроганное письмо и столовый сервизъ, не особенно скверный, принимая во вниманіе, что онъ былъ изготовленъ на завод Гюрдэ въ Нанси…
Надо сознаться, день этотъ прошелъ удивительно скучно. Шармоточка напоминала голубку въ своемъ плать изъ тафты changeant.
Паскаль мучился въ узкихъ лакированныхъ башмакахъ. Мужъ мой нарядился въ страшно широкій сюртукъ, сидвшій на немъ мшкомъ, мн совсмъ не шло блое атласное платье, а сестры моего мужа все время чего-то злились.
Тутъ особенно ярко сказалась разница ихъ вкусовъ и характеровъ. Эти дв старыя двы терпть не могли другъ друга, даромъ, что родились близнецами. Фелиситэ прилагала вс усилія, чтобы казаться еще молодой, наряжалась и носила огненно-рыжій шиньонъ. Селеста по-старушечьи прикрывала наколкой свои рдкіе сдые волосы, кутала сгорбленныя плечи въ старомодную тальму, вообще, держалась дряхлой старухой и при этомъ умышленно громко говорила:— Фелиситэ — вы знаете, мы съ ней близнецы…
При всемъ томъ, он въ жизнь свою не разставались ни на одинъ день. И въ первое знакомство показались мн все-таки добрыми старушками.
Въ дйствительности, он не были ни добры, ни злы. Жизнь ихъ прошла безъ всякихъ событій, у нихъ не было ни добродтелей, ни пороковъ, он были набожны отъ нечего длать. Селеста каждый день въ 7 часовъ утра ходила къ ранней обдн, причемъ брала съ собою, въ молитвенник, счета кухарки, чтобы проврить ихъ въ церкви. Она издвалась надъ Фелиситэ, съ ея кокетствомъ и претензіями, Фелиситэ издвалась надъ всми.
Статуи ‘братца’, изображавшія все больше голыхъ женщинъ и въ неособенно цломудренныхъ позахъ, повергали ихъ въ добродтельный ужасъ. Он были очень огорчены женитьбой ‘братца’ на особ, которая работала вмст съ нимъ въ мастерской, копируя ‘голыхъ натурщицъ’!…
Я старалась по возможности не смотрть ни на Фелиситэ, ни на Селесту: об он оскорбляли меня своимъ безобразіемъ — неоригинальнымъ, неинтеллигентнымъ, какимъ-то злобнымъ и еще боле противнымъ отъ того, что оно было проникнуто самодовольствомъ. И он разливали вокругъ себя безобразіе, какъ мать моя нкогда каждымъ жестомъ своимъ творила вокругъ красоту. Все, что окружало ихъ, было какое-то неизящное, безвкусное, куцое, отвратительное…
Я понимаю, что моему мужу, страстному поклоннику гармоніи и совершенства формъ, захотлось имть передъ собой за завтракомъ и за обдомъ лицо, которое не расходилось бы такъ рзко съ его художественными замыслами, не отрывало бы его такъ грубо отъ міра его грезъ и труда.
Но въ роли мужа онъ съ первыхъ же дней запугалъ меня. Куда двался прежній Сентъ-Элье, такой почтительный и добрый? Передо мной былъ совсмъ другой человкъ.
О, разумется, онъ женился на мн не для меня, а для себя. До меня, до моихъ настроеній и чувствъ ему было мало дла. Онъ любилъ меня ‘бшено’, какъ онъ выражался. И онъ говорилъ правду — только это была не любовь, а обжорство. Онъ кидался на меня, какъ волкъ на Красную Шапочку… Я боялась… о, какъ я боялась!… Такъ вотъ что зовется любовью?… бракомъ?
Я думала, что съ нимъ я буду женой и царицей — я была куртизанкой и рабой. О, мои мечты о мирной, спокойной жизни, о тихой ласк, о баловств!… Какъ он были далеки отъ дйствительности.
Пока было свтло, онъ заставлялъ меня позировать. И я позировала — сидя, лежа, стоя, согнувшисъ, запрокинувшись назадъ — до полнаго изнеможенія… А ночью его большія влюбленныя руки мяли мое тло, какъ глину, такъ яростно, что утромъ, просыпаясь, я дивилась, какъ это я не измнила формы. Его страсть пугала, унижала меня… Такъ прошло два года: сначала я говорила себ, что я привыкну къ этой странной жизни, что человкъ ко всему привыкаетъ, что мой мужъ обожаетъ меня и это искупаетъ многое, потомъ плакала, приходила въ отчаяніе, чувствуя, что я никогда не привыкну…
Вдобавокъ мужъ безумно ревновалъ меня. Онъ не выносилъ моихъ друзей — даже Паскаля и г-жу Ла-Шармоттъ, такъ какъ онъ ревновалъ не только тло мое, но и душу. Онъ терпть не могъ Нанонъ, которая, разумется, послдовала за мной, и, надо создаться, Нанонъ съ лихвой платила ему тмъ же. Стоило мн выйти изъ дому, какъ онъ устраивалъ мн сцены и уврялъ, что вс его знакомые мужчины смотрятъ на меня съ гнуснымъ вожделніемъ. И въ то же время какая-то непонятная мн гордость самца заставляла его таскать меня на обды, которые я ненавидла, къ свтскимъ дамамъ, поклонницамъ его таланта. Онъ гордился, когда я была красиво причесана, когда моя шея, руки и плечи были достаточно оголены, когда мои простыя длинныя платья такъ облегали станъ, что при каждомъ движеніи угадывались очертанія ногъ. Онъ самъ придумывалъ мн бальные туалеты, заказывалъ ихъ по своимъ рисункамъ, ходилъ со мною на примрку… Онъ хвасталъ мной, показывая меня, какъ какую-нибудь статую нимфы или русалки, для которой я позировала… А меня это смущало.
На-дняхъ — вы помните, Рауль?— мы были съ вами на выставк, гд было и нсколько произведеній Сентъ-Элье. Вс эти статуи дланы съ меня, для всхъ позировала я, и, для полноты сходства, у иныхъ даже лица похожи на мое… И тутъ же рядомъ статуя женщины въ костюм — мой портретъ, поражающій сходствомъ, какъ бы указываетъ, что вс другія, нагія, гибкія, безстыдныя, изображаютъ все одну и ту же женщину. Вы купили — въ гипс — купальщицу, которая потягивается, выйдя изъ воды, и выжимаетъ воду изъ волосъ, высоко поднявъ руки. Вы посмотрли на меня и улыбнулись. Я вспыхнула и тоже засмялась.
Женщин не дано пройти безнаказанно въ жизни крупнаго художника. Скульпторъ ли онъ, или живописецъ, поэтъ, романистъ,— онъ не отпуститъ ея, пока не сорветъ съ нея плаща, а порой и послдняго покрова.
И этотъ мужъ, нисколько не стснявшійся выставлять и продавать мои портреты, въ то же время зврски ревновалъ меня. Во избжаніе сценъ, вспышекъ гнва, упрековъ, я покорилась, жила одна, но меня грызла тоска. Я плакала по цлымъ часамъ и’чувствовала, что погибаю.
Нанонъ каждые два-три дня приносила мн съ рынка цлыя корзины цвтовъ. Одно изъ немногихъ моихъ удовольствій было ходить за ними, длать изъ нихъ букеты. Разъ она застала меня сидящей на полу, въ слезахъ, среди цвтовъ, съ большими ножницами въ рукахъ, которыми я обрзывала втки и листья.
— О, Нанонъ,— жаловалась я, горько плача,— они такіе красивые, такъ чудно пахнутъ, а я посажу ихъ въ тюрьму, и они умрутъ здсь безъ чистаго воздуха, безъ утренняго солнца и вечерней росы, они, созданные для сада, лсовъ и полей!…И я, Нанонъ, какъ эти цвты! И я здсь въ тюрьм!
— Вотъ такъ истинная правда, бдная вы моя, милая, славная!… Вдь пришла же въ голову такая блажь — отдаться самой въ лапы этому старому чорту!… Царица Небесная, св. Іосифъ, покровитель разсянныхъ! (И откуда она взяла, что св. Іосифъ покровитель разсянныхъ?). Да будетъ вамъ убиваться-то! Ей-Богу же, это грхъ!
Въ этотъ день, Рауль, я впервые увидла васъ.
Какъ въ комедіяхъ, моего ревнивца не было дома. Вы спросили его, лакей думалъ, что онъ въ мастерской, и провелъ васъ туда.
Но въ мастерской была только я. Наплакавшись вдоволь, я уснула въ слезахъ на диван, какъ была, въ бломъ легкомъ капотик, въ туфляхъ на босу ногу и съ чернымъ тюльпаномъ въ рук который дала мн Нанонъ. При вход вашемъ я проснулась, хотла подобрать подъ себя ноги, и одна изъ серебряныхъ туфелекъ соскользнула на полъ. Вы отвсили мн церемонный поклонъ.
— Мадамъ Сентъ-Элье? Я Рауль Савіанжъ, большой поклонникъ таланта вашего супруга… Я хотлъ повидаться съ нимъ, потому что пишу о немъ статью… Но, сударыня, вы потеряли вашу туфельку. Позвольте мн помочь вамъ!
И вы надли мн туфлю на голую ногу. Я улыбнулась. Ваше милое лицо, ваша молодость — да, именно ваша молодость — сдлала то, что мн сразу стало съ вами хорошо и легко… А вы уже разглядывали статуи…
— Вотъ и еще хорошенькая ножка,— сказали вы, указывая на ногу спящей нимфы, и сконфузились немножко, встртивъ мой взглядъ. Курьезное было наше знакомство…
Я уронила тюльпанъ, распустившійся отъ теплоты моихъ рукъ. Вы подняли его и прошептали:
— Словно черная лакированная чаша, спеціально для собиранія слезъ грустящихъ молодыхъ женщинъ.
— Откуда вы знаете, что я плакала?— наивно спросила я.
Мы были уже друзьями-сообщниками, какъ будто знали другъ друга много, много лтъ.
— Подарите мн этотъ цвтокъ!
— Хорошо, возьмите.
— Сударыня, вашъ мужъ не возвращается… Я не смю дольше оставаться… Не будете ли вы такъ добры передать ему, что я хотлъ бы побесдовать съ нимъ. А вы, вы разршите мн еще разъ навстить васъ?
— О, да… если только мн самой разршатъ васъ принять.
Вы посмотрли на меня съ удивленіемъ, съ жалостью, и такъ какъ у меня опять спала туфля, вы, прощаясь, улыбнулись такъ мило, что эта улыбка коснулась моей обнаженной ноги, какъ поцлуй.
И ушли.
Потомъ вы часто говорили мн:
— Моя нжная дружба къ вамъ родилась въ первый же день… Отъ этихъ невысохшихъ слезъ на вашихъ рсницахъ, отъ голень. кой ножки, которая, я почувствовалъ это, сразу наступила мн на сердце.
Мужъ разбранилъ меня за то, что я васъ приняла, и долго дулся на меня. Я все больше и больше чувствовала себя женой Синей Бороды, живущей подъ присмотромъ двухъ злыхъ волшебницъ, Фелиситэ и Селесты.
Шармоточка звала меня съ собою въ деревню, но мужу нельзя было ухать изъ Парижа, и онъ не пустилъ меня.
Осенью (мы были уже два года женаты) онъ объявилъ, что абсолютно не выноситъ Нанонъ, потому что я люблю ее больше, чмъ его, и, придравшись къ тому, что бдная двушка безъ спросу ушла изъ дому, веллъ ей искать себ другого мста.
— Такъ, значитъ, я уйду одна?— спрашивала Пановъ, пожимая плечами и укладывая меня въ постель, такъ какъ я расхворалась отъ огорченія.
На другой день, воспользовавшись отсутствіемъ Сентъ-Элье, я пошла къ Шармоточк просить ее вмшаться въ это дло и убдить моего мужа, что безсовстно разлучать меня съ Нанонъ. Сама не знаю, какъ я очутилась передъ ршетками вокзала Сенъ-Лазаръ, съ завистью слдя взглядомъ за мелькавшими передо мной поздами.
— Бжать!… Ухать!… Далеко!
Осеннія сумерки спускались на землю, срыя, туманныя, желтые и синіе огоньки на вокзал зажигались во тьм, какъ маяки, озарявшіе путь къ свобод.
— Что ты тутъ длаешь?— загремлъ надъ самымъ моимъ ухомъ голосъ Паскаля, и рука его легла на мое плечо.— Размышляешь на тему стиха Шарля Кро:
Бытъ можетъ, счастье только на вокзалахъ?…’
Я вдругъ почувствовала, что я спасена, что никакія силы въ мір не заставятъ меня вернуться къ мужу.
Я увела съ собой Паскаля и разсказала ему свое горе.
— Ты пойми, если я вернусь туда, я умру. О, я знаю, что кажусь теб глупой и смшной… Они не злые. Мой мужъ любитъ меня по-своему… Если онъ ревнуетъ меня, такъ вдь это же не его вина, не у всякаго можетъ быть хорошій характеръ. Но… какъ бы теб объяснить?… Я тамъ задыхаюсь… я не живу… мн все такъ опротивло, я такъ устала… это какой-то невидимый гнетъ… Паскаль, я тамъ умру! Ты зналъ это, ты говорилъ мн, но я то не знала, что значитъ жить подъ ярмомъ, съ людьми другой породы, почти съ другой планеты… Я не могу больше! Я не могу!
— Какъ не можетъ мотылекъ рзвиться ночью и жаворонокъ чувствовать себя хорошо у летучихъ мышей… Ну, пойдемъ, Лоретта. Я отведу тебя къ Шармоточк, а потомъ съзжу за Нанонъ.
Шармоточка совтовала мн помириться съ мужемъ, говоря, что ‘посл попытки разрыва съ моей стороны онъ станетъ уступчиве’ и т. под. Но все это только для очистки совсти: въ сущности ей самой вовсе не хотлось, чтобъ я вернулась туда.
Когда она стала говорить, что мужъ огорчится, я почувствовала, что моя ршимость колеблется, но Паскаль вскричалъ:
— Ну, разумется, огорчится, а все-таки теперь это будетъ для него меньшимъ горемъ, чмъ черезъ четыре, пять лтъ. Все равно вдь, конецъ былъ бы тотъ же. Онъ будетъ вспоминать Лоретту, какъ одну изъ своихъ любовницъ, мало ли ихъ у него было?… Старыя совы иной разъ даже рады очутиться одн въ своемъ черномъ гнзд… Потомъ, позже, у Лоретты, пожалуй, явились бы дти, и она была бы прикована — до какихъ же поръ? Вдь эти старые слоны живутъ по сто лтъ… Вы поглядите, на что она стала похожа!… Нтъ, нтъ, сударыня, пока она останется у васъ, а тамъ видно будетъ. Достаточно уже самоотверженности и утопій! Довольно съ нея того, что она вышла замужъ, чтобъ доставить удовольствіе Сентъ-Элье. Пусть теперь разведется для собственнаго удовольствія: каждому свой чередъ.
Я совершенно обезсилла, упала духомъ, не въ состояніи была двинуться съ мста. Мн поставили кровать въ гостиной,— опять мою прежнюю двичью кроватку, такую узенькую и мягкую — и я уснула, какъ маленькая, не выпуская руки г-жи Ла-Шармоттъ.
Утромъ Нанонъ, сіяющая, принесла мн шоколадъ.
— Пресвятая Богородица! Что за радость не видть больше вашего милаго личика рядомъ съ этимъ уродомъ! Даромъ, что это вашъ мужъ, я никакъ не могла привыкнуть, мн это казалось просто-таки неприличнымъ.
Сентъ-Элье (единственный святой, котораго Панетта никогда не призывала) длалъ все, что могъ, чтобы вернуть меня, но Паскаль не сдавался. Мужъ покорился судьб и утшился скорй, чмъ можно было ожидать, съ своей новой натурщицей — пятнадцатилтней двчонкой. На разводъ онъ однако не далъ согласія: противъ этого возстали Селеста и Фелиситэ. Вотъ почему я и сейчасъ ношу фамилію Сентъ-Элье. Требовать же развода я не могла,— по закону мужъ мой ни въ чемъ не виноватъ передо мной. Онъ только былъ слишкомъ ненасытенъ въ своемъ желаніи и грубъ въ своихъ страстныхъ порывахъ, слишкомъ крпко сжималъ меня въ своихъ объятіяхъ и терзалъ ревностью, что не можетъ захватить въ свои сильныя руки и мою душу, какъ тло. Не хорошо онъ любилъ меня — безъ сомннія, потому, что слишкомъ любилъ.
Я упивалась свободой! Наконецъ-то я принадлежу самой себ, могу сама распредлять свое время, лниться, отдыхать, и радоваться, и грустить по произволу… Я кое-что зарабатывала своими статуэтками. Въ соединеніи съ остатками моего состоянія, это мн давало, чмъ жить. Я взяла скромную квартирку неподалеку отъ г-жи Ла-Шармоттъ и, разочаровавшись и въ любви, и въ брак по разсудку, ршила удовольствоваться маленькими радостями, которыми все же иной разъ балуетъ насъ жизнь. Какъ это говоритъ г-жа Ла-Шармоттъ: ‘Счастье — это такая трудная вещь! Да и гд его взять? А маленькихъ радостей много… И часто мы проходимъ мимо нихъ, отправляясь на поиски великаго, единственнаго Счастья — черезъ большое С,— которое, можетъ быть, только пустое слово…’

IX.

Я была свободна, вольна длать, что хочу, видться, съ кмъ пожелаю. Чаще всхъ мы видлись съ вами, мой милый Рауль… Сколько задушевныхъ бесдъ, сколько прелестныхъ прогулокъ за эти два года!… А лтомъ, что за чудныя путешествія вмст съ Шармоточкой и Паскалемъ, которые тоже страшно васъ любятъ… Какія у насъ сложились милыя товарищескія отношенія!…
Вотъ сейчасъ вы позвоните: я ужъ отлично знаю вашъ звонокъ, и, какъ только онъ звякнетъ, у меня сразу становится свтлй на душ. Потомъ войдете, снимете шляпу — большую, изъ мягкаго фетра, и я увижу ваши густые каштановые волосы, слегка кудрявящіеся надъ высокимъ чистымъ лбомъ. И глаза ваши — такіе выразительные, ласковые, умные, насмшливые и въ то же время нжные, улыбнутся мн, и вы наклонитесь съ граціей, присущей только вамъ однимъ, поцловать мн ‘об лапки’. И все вокругъ станетъ лучше, веселе, красиве, цвты запахнутъ сильнй, огонь ярче запылаетъ въ камин, и лампа покажется мн мирнымъ свтиломъ, вливающимъ въ душу надежду и вру. Нанонъ принесетъ намъ чаю, пирожковъ собственнаго издлія, а для васъ — виски и содовой воды. У меня здсь подъ рукой ваши любимыя сигаретки, книги, которыя вы мн велли прочесть, на рояли романсы и пьесы, которыя вамъ нравились въ послднее время. Даже выборомъ цвтовъ я стараюсь вамъ угодить. Я никогда не покупаю хризантемъ — вы терпть ихъ не можете, говоря, что он пахнутъ смертью,— но вотъ послднія осеннія розы, маленькія и темныя, какъ на картинахъ старинныхъ мастеровъ, вотъ полныя вазы фіалокъ и камелій безъ стеблей, плавающія на китайской тарелк, словно какіе-то странные водяные цвты, малиновые и блоснжные, вотъ первыя втки остролистника съ блестящими ягодами, съ багряными, уже немного скрюченными листами, плоскія даліи — ‘чортовы звзды’, и, въ надтреснутыхъ жардиньеркахъ стараго руанскаго фаянса,— лиловые цикламены.
Всюду надушено моими любимыми духами, запахъ которыхъ такъ хорошо сливается съ запахомъ легкаго табаку, который мы будемъ курить оба,— безъ васъ я никогда не курю, мн и въ голову не приходитъ. На мн мой китайскій халатикъ темнаго шелка, вышитый свтлыми цвтами: тотъ, который, по вашему, всхъ больше идетъ ко мн.
Динь-динь… диринь-динь-динь! Это вы, это вы!…

——

Это, дйствительно, былъ онъ, мой другъ…Многіе ли знаютъ, сколько ласки, привязанности, нжности, доврія можетъ скрываться въ этихъ двухъ словечкахъ: ‘мой другъ’, которыя иные такъ легко бросаютъ направо и налво? Какъ эти два словечка создаютъ родство души, во сто разъ боле крпкое, прочное и неразрывное, чмъ кровное родство!
Вы пришли, но вы кашляли, были блдны и горло у васъ было повязано фуляромъ.
— Рауль, какой у васъ видъ!… Вы, наврное, простудились давеча на лодк, въ туман… Я вчера тоже кашляла. А сегодня ужъ лучше… Ну, а вы? Вамъ, наврное, серьезно нездоровится?
— Пустяки, Лоретта. Вашъ камелекъ, вашъ чай, грогъ, который мн приготовитъ Нанонъ, и, въ особенности, вы сами — все это вылчитъ меня, и я вернусь домой здоровымъ.
— Неосторожный!… Зачмъ же было выходить? Отчего вы не написали мн, что вы больны?
— Чтобъ опять не видать васъ и сегодня? Нтъ, это выше моего смиренія.
— Я сама могла бы придти къ вамъ, разъ вы нездоровы, Рауль.
— Вы пришли бы?… Какъ вы добры, Лоретта!… Вотъ мн и лучше, меньше давитъ грудь. Какъ хорошо у васъ здсь! Какой привтливый, красивый огонекъ! Знаете, говорятъ, разводить огонь умютъ только безумцы, влюбленные и поэты.
— Мн говорили это, Рауль… Но я вдь не поэтъ и не влюблена, разв ужъ я такъ безумна?…
Входитъ Нанонъ съ чайнымъ подносомъ. Она тоже страшно любитъ и балуетъ Рауля.
— А вы, моя милочка,— обращается къ ней Рауль,— вы умете разводить огонь?
— Какъ никто.
— Почему же это? Вы не безумны?
— Да что вы? Господь съ вами!
— Не поэтъ?
— Боже избави!
— Не влюблены?
— Нтъ, красавчикъ баринъ, ни въ кого не влюблена, ни даже въ васъ.
— Жалю объ этомъ, Нанонъ… Но на родин-то у васъ ужъ наврное остался какой-нибудь добрый молодецъ, который тоскуетъ по вашимъ хорошенькимъ глазкамъ?
— Ба! Вся эта любовь и ухаживанье — вздоръ, вранье и ничего больше. Радости въ этомъ не много… Былъ тамъ одинъ… соловаръ, такой видный изъ себя… онъ все время терся около моихъ юбокъ, да и мн онъ приглянулся… Поймалъ онъ меня разъ, посл праздника, распласталъ на себ, какъ камбалу, и давай цловать — да какъ….
— Однако, Нанонъ, вотъ какія исторіи съ вами бывали!…
— Подождите конца, милый баринъ… Прижалъ онъ меня такъ, что мн и не вздохнуть, и все время дубаситъ меня кулакомъ по спин… Ну, знаете, это мн совсмъ не понравилось: я вырвалась и убжала… А вдь красавецъ парень. Посмотрли бы вы на него на зар, какъ онъ идетъ босой по салинамъ, съ кулемъ соли на голов, придерживая его руками…
— Вотъ видите, Нанонъ, вы до сихъ поръ не забыли его.
— Понятно, не забыла — этакій жаднюга!… Нтъ, знаете, господинъ Рауль, любовь — что соль: немного — еще куда ни шло…
— Ахъ, вотъ оно что: ‘любовь что соль’. Мн нравятся, Нанонъ, ваши сравненія.
—…А пересаливать не годится.
И Нанонъ уходитъ — такая забавная, въ своемъ бленькомъ чепчик, обрамляющемъ хорошенькое круглое личико и въ тяжелой квадратной юбк.
— Лоретта, ваша Нанонъ страшно мила, у нея вырываются такія словечки…
Мы начинаемъ болтать.
— Вамъ понравилась книга А.?
— Да, недурна… а вы какъ находите?
— Съ десятокъ хорошихъ страницъ, пожалуй, найдется.
— Однако, вы строгій критикъ.
— Зато маленькій романъ Б… одна прелесть. А мн поручено написать статью о роман.А. Какая досада!… А какъ хороши стихи С. въ Revue Mandarine! Вотъ оригинальный типъ — этотъ юноша… Кстати, Лоретта, бдная Мышка родила… Я говорю: ‘кстати’, потому что С. смло можетъ считать себя однимъ изъ отцовъ ея ребенка… Не заурядный ребенокъ — не о пяти головахъ, такъ о пяти отцахъ — если не больше… Но бдному крошк отъ этого ничуть не легче: наслдства ему ни одинъ не оставитъ… Въ виду этого я пытаюсь, Лоретта, собрать что-нибудь для малюткни его глупенькой матери, которой всего недлю назадъ минуло семнадцать лтъ.
— Вчера я былъ у нея. Бдняжка! За ней ухаживаетъ подруга, которая все время дремлетъ на ходу, и старая беззубая сидлка, пріучающая ребенка къ пустой соск. Еслибъ вы видли Мышку въ постели, съ ея сыномъ! Совсмъ шалунья двочка съ куклой собственнаго издлія. Она то радуется, то волосы на себ рветъ..
— Хотите, я пойду къ Мышк, Рауль?
— Это, пожалуй, стснитъ ее, но для молодого человка надо будетъ что-нибудь сдлать.
— Я какъ разъ кстати продала свою ‘Уснувшую женщину’. Вотъ, возьмите, Рауль, снесите эти деньги Мышк — пусть она отдастъ своего младенца куда-нибудь въ провинцію, къ добрымъ людямъ… да у насъ дома въ Зеркал родители Нанонъ, наврное, охотно взяли бы его.
— Благодарю, Лоретта. Какая вы милая!…
Онъ закашлялся.
— Ахъ, Рауль, этотъ кашель!…
— Взоръ, пустяки!… Что вы скажете, если я признаюсь, что у меня сегодня въ полночь rendez-vous съ пріятелемъ у Максима?
— Что я скажу?… Что вы не пойдете туда, а останетесь здсь, возьмете съ собой хины и горчичники, хорошенько закутаетесь, поверхъ пальто, вотъ въ этотъ пледъ, и вернетесь домой въ карет, а завтра я приду ухаживать за вами.
— Батюшки, да она серьезно разсердилась!— воскликнулъ онъ, шутливо загораживаясь рукой, словно отъ пощечины.
— А вашъ пріятель будетъ ждать васъ хоть до завтра, если ему угодно… Ужъ наврно это не дловое свиданіе.
— Увы, нтъ! Мой пріятель — и дла, это несовмстимо.
— Итакъ, вы дете отсюда прямо домой… Общаете?
— Общаю.
— Слово друга?
— Слово друга… А въ награду вы мн почитайте Бодлэра… Или нтъ! Здсь у васъ на столик комедіи Мюссе: раскройте наудачу.
Книга раскрылась на прелестной тирад Маріанны въ Капризахъ, которая начинается такъ: ‘Кузенъ, неужели наша женская доля не внушаетъ вамъ жалости’?
— Чортъ возьми!— вскричала Рауль, когда я кончила.— Какой онъ однако феминистъ, этотъ Мюссе!
— Ну, не такой ужъ…
— А вы, Лоретта — вы совсмъ не феминистка?
— Не знаю… Я вдь никогда ни о чемъ не думаю… Помните, что мн всегда говоритъ Паскаль?— ‘Ты не блещешь идеями’.
— Онъ не особенно вжливъ, нашъ милый поэтъ. Что же онъ признаетъ за вами?
— Нкоторую проницательность, остроту…
— Понимаю. Вашъ умъ представляется ему какъ бы стью изъ драгоцннйшаго лазурнаго шелка, но лишь на мигъ опускающейся въ синюю глубь, чтобы тотчасъ же всплыть опять на поверхность. Онъ ошибается. Не знаю, есть ли въ вашемъ улов крупныя рыбы, но я вижу въ ней чудныя раковины, нжныя водоросли, кораллы цвта утренней зари…
— И губки, Рауль, въ сущности, я вдь практична… Нтъ, не сердитесь на нашего друга Паскаля, онъ такъ меня любитъ!… Это онъ шутитъ. Однако, Рауль, вы порядкомъ-таки нетерпимы. Вы не хотите, чтобъ надъ вашими друзьями подтрунивали, даже любя… Это хорошо, Рауль, что вы такъ любите вашего стараго друга.
— Да гд же я найду другую такую Лоретту? Порой я даже забываю, что вы — молодая женщина: мн хочется говорить вамъ ты, фамильярничать, какъ съ школьнымъ товарищемъ… Я вамъ разсказываю буквально все, вы утшаете меня, когда я огорченъ, читаете мои рукописи, слушаете мои изліянія, а затмъ… Затмъ я снова вижу передъ собой очаровательную женщину въ китайскомъ халатик, съ такимъ изящнымъ изгибомъ шеи,— которая наливаетъ мн чай и готовитъ грогъ,— очаровательную женщину съ говорящими глазами, которые читаютъ въ моихъ глазахъ, такъ что мы можемъ сказать другъ другу многое, не сказавъ ни одного слова… О нтъ, дорогая Лоретта, я не позволю трунить надъ вами!
И онъ неожиданно прильнулъ губами къ моей ладони, словно — чтобы напиться.
— И все-таки, Лоретта, иногда я страшно мучаюсь изъ-за васъ. Сказать: почему?… Только вы должны заране простить меня, Лоретта.
— Вы меня пугаете!
— Что если Лоретта въ кого-нибудь влюбится, если Лоретта возьметъ любовника,— что станется съ ея другомъ, съ бднымъ Раулемъ?
— Представьте себ, Рауль, я никогда даже не думала объ этомъ,— сказала я совершенно искренно.
— Однако это можетъ случиться.
— Нтъ, нтъ, это невозможно! Поймите, Рауль, я ненавижу любовь. Это что-то ужасное. Я ея боюсь, боюсь безумно!
— Это меня нсколько успокаиваетъ. Но вдь вы можете почувствовать и иного рода привязанность. Что тогда, Лоретта?
— Тогда и будете огорчаться — что-жъ заране-то? И потомъ, если бы это случилось, значитъ, я была бы ужъ не та, и вы сами не питали бы ко мн прежней дружбы.
— Увы, Лоретта, вы мн слишкомъ дороги! Какая бы вы ни были, боюсь, что я ужъ никогда ни къ кому такъ не привяжусь.
— Вдь и я тоже, Рауль.
Нанонъ, ходившая за извозчикомъ для Рауля, вернулась сказать, что фіакръ внизу. Рауль сталъ прощаться. Мн страшно больно было отпускать его и думать, что онъ будетъ всю ночь одинъ, и некому позаботиться о немъ, развести огонь, вскипятить воду для грлки… Моя уже ждала меня на кровати, горячая, какъ огонь, подъ шелковымъ чехломъ.
— Погодите минутку, Рауль!…
Я бгу въ свою комнату, хватаю грлку, закутываю ее въ платокъ и возвращаюсь.
— Вотъ! возьмите, Рауль! Я хочу, чтобъ вы взяли… Непремнно!… Вы довезете ее горячую. Ну-съ, теперь отправляйтесь… и берегите себя хорошенько… Вы ужасно кашляете.
Рауль смется, кашляетъ, ворчитъ, покоряется и уходитъ, нахлобучивъ свою большую фетровую шляпу, которая ему такъ къ лицу, и бормоча себ подъ носъ:
— Воображаю, какой у меня дурацкій видъ въ этомъ плед, въ дамскомъ мховомъ воротник и съ этой никелевой штучкой въ розовомъ чехл, которую я какъ будто несу крестить!…
Онъ ухалъ… Только бы онъ не заболлъ!

——

Онъ заболлъ — и серьезно.
На другой день я застала его въ жару, онъ жаловался, что ему трудно дышать, колетъ въ боку и въ спин. Онъ весь день ничего не лъ, а въ дом не было и капли молока — ничего, кром остатковъ портвейна въ шкафу, трехъ запасныхъ полньевъ возл камина, сахару, чаю и немного чернилъ…
— Надо выпить хоть теплаго молока, Рауль, и послать за докторомъ.
— Не охота мн была объясняться съ консьержкой.
— Ну, такъ я съ ней поговорю. А вы лягте. Смотрите, чтобъ я васъ застала уже въ постели.
Потому что онъ всталъ къ моему приходу и даже послалъ за чайными розами.
О, эти розы!— я была тронута ими до слезъ.
— Лоретта, пошлите за моимъ пріятелемъ Семэнье. Онъ еще только начинающій врачъ, но это все равно — я хочу его… Семэнье, въ Тенон… Погодите, я черкну ему пару словъ… Вотъ, готово. И эти два письма тоже отправьте на почту: одно — мам, успокоить ее насчетъ моего здоровья…
Я помчалась съ пятаго этажа умолять привратницу, чтобы она снесла письма на почту, купила намъ молока и наняла извозчика, или посыльнаго свезти Семэнье письмо Рауля.
Я догадывалась, что толстая привратница дивится, спрашивая себя, кто я такая… Но все равно. Скорй, скорй наверхъ. Рауль уже лежалъ въ постели.
Онъ весь горлъ и казался совсмъ ребенкомъ. Сердце мое преисполнилось материнской нжности и тревоги. Рауль съ трудомъ дышалъ, но тмъ не мене учтиво говорилъ:
— Лоретта, какая вы милая!… я, право, сконфуженъ.
Семэнье пріхалъ вечеромъ. Раулю онъ сказалъ:
— Пустяки, ничего серьезнаго.
А меня, на площадк, спросилъ:
— Надюсь, вы не бросите его одного въ такомъ состояніи? У него серьезная форма воспаленія легкихъ… Ужасно досадно… И гд въ этотъ часъ найти сидлку?
— Зачмъ же сидлка? Я, разумется, останусь здсь… Вы только будьте добры — предупредите мою прислугу… Хорошо?… Мерси… Она кое-что захватитъ съ собой.
Я написала на карточк нсколько словъ и отдала ему.
— Вы о чемъ тамъ сговаривались съ Семэнье?— съ трудомъ выговорилъ Рауль.— Что, красивъ? какъ вы находите? Но онъ славный.
— Сговаривались мы вотъ о чемъ: вамъ придется съ недльку пролежать въ постели. Вы не хотите дать знать вашей матери?
— О нтъ! Бдная мама! Она у меня старенькая — взволнуется, сама захвораетъ съ испугу… И потомъ, для нея хать въ Парижъ — это цлое событіе… Я только что написалъ ей, что у меня все благополучно…
— Тогда вотъ что, Рауль — если вы не предпочитаете кого-нибудь другого, я могу замнить сидлку вмст съ Нанонъ?
Вы останетесь здсь?— Вы съ ума сошли?
— Ну конечно!… Вдь вы уже разъ признали меня безумной — помните, по поводу огня въ камин?… Какъ бы то ни было, я остаюсь. И вы, пожалуйста, не спорьте. Извольте молчать — вамъ разговаривать запрещено… Я послала за Нанонъ, и мы будемъ спать по очереди у васъ въ кабинетик, на диван — онъ очень удобенъ. Надюсь, вы не собираетесь выгнать меня?
— Милая, добрая Лоретта!… Ну, оставайтесь…
И, съ своимъ обычнымъ, мальчишескимъ задоромъ, но такимъ усталымъ, страдающимъ голосомъ, добавилъ:
— Я, пожалуй, согласенъ.
Нанонъ пріхала съ цлой корзиной вещей — здсь было все, чего недоставало въ квартир безпечнаго юноши, гд были хорошія книги, рдкія гравюры, прелестныя бездлушки и красивыя матеріи, но не было ни кастрюль, ни посуды, и очень мало блья.
— Ничего, устроимся,— утшала Нанонъ — съ помощью св. Экспедита и св. Антонія.— Не волнуйтесь, мосье Рауль. Это самое настоящее женское дло — ходить за больными. А вы у насъ все равно, какъ сынъ…
— Да я старше васъ,— слабо пытался возражать Рауль.
— Скажите, пожалуйста, самъ головы не можетъ поднять отъ подушки, а туда же — споритъ!…— ворчала Нанонъ.
О, эти долгіе дни, долгія ночи безъ сна, безконечные тоскливые часы боли и немолчной тревоги.
Нанонъ была неутомима и духомъ, и тломъ.
— Да будетъ вамъ, мадамъ Лоретта, чего вы такъ расхандрились? Въ его годы не умираютъ. Вы лучше посмотрите, какой онъ миленькій, въ постели, въ своей голубой рубашечк — настоящій херувимъ!…
И, наивная, мужественная, она помогала мн нести мою муку.
Съ какимъ нетерпніемъ я всякій разъ ждала добраго Семэнье!… Черный, волосатый, съ большой головой и огромнымъ туловищемъ на коротенькихъ ножкахъ, онъ показался мн красивымъ, какъ богъ, въ тотъ моментъ, когда онъ объявилъ мн, что Рауль ‘выпутался изъ этой скверной исторіи’. Конецъ, значитъ, этому ужасу предвечернихъ часовъ, когда съ наступленіемъ сумерекъ боль усиливается, и душа больного трепещетъ отъ страха!… Какъ часто въ эти часы я сидла у изголовья моего друга, моего дитяти, держа въ рукахъ его ледяную или горячую руку… А приступы жара, а бредъ!… Разъ онъ попросилъ меня, чтобы я дала ему гвоздики, стоявшія на столик возл кровати — онъ все время просилъ цвтовъ — и, расправляя лепестки одной изъ нихъ, махровой, уже увядающей, говорилъ:
— Разв вы не видите, что это лодка?
— Нтъ, Рауль, это цвтокъ, гвоздика.
Онъ сердился:
— Скажите, что это лодка.
Тогда я начинала вторить ему:
— Да, да, это хорошенькая лодочка, зеленая, съ алыми парусами. Въ ней пряности и духи, она пахнетъ перцемъ, мускусомъ, сандаломъ и корицей. Можетъ быть, въ ней даже лежитъ на дн крохотная мумія феи, набальзамированная ароматами… И втеръ, вздымающій паруса, весь пропитался ими. Да, это гвоздика — цвтущая лодка, пріхавшая съ невдомыхъ острововъ.
Это нравилось Раулю, подъ мою болтовню онъ успокаивался, какъ ребенокъ, которому разсказываютъ сказку.
— Вотъ видите, я зналъ, что это лодка.
Въ другой разъ онъ долго бредилъ ‘похоронами стрекозы’… Я разсказала ему какъ-то одно изъ моихъ дтскихъ огорченій, какъ я нашла въ деревн на подоконник мертвую стрекозу, и какъ мн хотлось устроить ей красивыя похороны — закутать ее въ саванъ изъ паутинки, положить ее въ внчикъ ночной красавицы, чтобъ этотъ цвточный гробикъ несли темные мотыльки, чтобъ два блестящихъ жучка свтили кортежу, а большой черный жукъ отслужилъ бы торжественную мессу. Это привело въ восторгъ Рауля, и теперь въ бреду онъ вспоминалъ объ этомъ.
— Лоретта, я тоже хочу, чтобы и меня похоронили, какъ стрекозу. Только одно мн непріятно: я не люблю жуковъ.
И онъ улыбался.
А я въ эти долгія, безсонныя ночи вспоминала о другихъ похоронахъ, о своей матери, такой еще молодой и прекрасной, лежавшей въ соленомъ песк, подъ соснами, обвянной запахомъ дикихъ гвоздикъ… Слава Богу, все это прошло, миновалось отъ нсколькихъ волшебныхъ словъ, которыхъ мы ждали, какъ манны съ пустын.
— Рауль выпутался изъ этой скверной исторіи.

——

— Я чувствую себя прекрасно, — говорилъ Рауль нсколько дней спустя.— Скажите, однако, которое это у насъ сегодня число? Вы знаете, Лоретта, вдь мн заказана статья для Revue Mandarine. Надо было написать еще дв: для Voix des villes и для Aube, но я уже пропустилъ вс сроки… Если такъ будетъ продолжаться, я останусь безъ гроша. И то ужъ наврное я все это время жилъ на вашъ счетъ.
— Нтъ, Рауль, у насъ просто была общая касса. Вамъ прислали изъ дому денежное письмо, Семэнье расписался, а я распечатала… И у меня оставалось еще немного денегъ отъ продажи одной статуэтки.
— Послушайте, это — постыдно, прямо-таки постыдно! Я долженъ написать свою статью для Revue Mandarine.
Больной все время говорилъ объ этомъ и волновался, я приходила въ отчаяніе — вдь не могъ же онъ въ такомъ состояніи написать статьи.
Вечеромъ жаръ усилился, и докторъ сказалъ мн:
— Писать онъ, конечно, не можетъ, а между тмъ статья должна быть написана, иначе онъ будетъ волноваться, не уснетъ ночью и т. д. Мадамъ Сентъ-Элье, этого нельзя допустить.
— Моя статья должна быть готова завтра къ пяти часамъ,— упрямо твердилъ Рауль.— Дайте мн бюваръ и мой stylo.
— Ты мн надолъ,— ршилъ Семэнье.—Статьи я теб не позволю писать, но завтра она будетъ готова: ее напишетъ мадамъ Сентъ-Элье.
— Я? Но я умю только лпить, да и то…
— Да, вы, сударыня, вы! Вотъ увидите, все обойдется отлично! Рауль дастъ вамъ нсколько мыслей, а вы нацарапаете — женщины вс это умютъ.
Рауль былъ очень доволенъ.
— Блестящая мысль! Напишите, Лоретта, вы это можете!
Столько доврія звучало въ этомъ ‘вы!’
— Это о роман А.— томъ, гд я нашелъ десять хорошихъ страницъ. Помните, мы съ вами говорили? Только не будьте слишкомъ снисходительны.
— Это вы о роман А?— вскричалъ докторъ.— Вотъ теб и разъ! А по моему чудесный романъ!
— Поди ты! Еслибъ ты меня не вылчилъ, я бы посл этого и разговаривать съ тобой не сталъ.
Семэнье поспшилъ скрыться, такъ какъ Рауль пустилъ въ него подушкой.
— Теперь вы убдились, что мн лучше, Лоретта? Ну-съ, пришлите мн Нанонъ, а сами садитесь писать… По-моему, это страшно занятно…
Страшно смущенная, я, однако, покорно услась за письменный столъ Рауля. Въ груд бумагъ и рукописей, наваленныхъ на немъ, мн едва удалось разыскать нсколько блыхъ листковъ, чернила въ чернильниц высохли, пришлось сходить за бутылкой, хранившейся въ буфетномъ шкафу рядомъ съ остатками портвейна.
Ужъ признаюсь,— я допила этотъ портвейнъ, чтобы придать себ мужества.
И храбро начала:
‘Не слдуетъ думать, что романы читаютъ и судятъ о нихъ только серьезные люди, способные дать имъ строгую научную оцнку, иногда о нихъ высказываются и молоденькія женщины, не очень глупыя, конечно, но не могущія похвастать литературнымъ опытомъ… Мн хотлось бы взглянуть сегодня на романъ А. съ точки зрнія одной изъ нихъ — вдь въ конц-концовъ это голосъ изъ публики. Приведемъ сначала ея искреннее мнніе, какъ оно было высказано, а затмъ съ поправками ‘здравомыслящаго человка’, который, конечно, имется у нея въ качеств друга. Ибо еще Дидро сказалъ: ‘Сколь полезно для женщины привязать къ себ здравомыслящаго человка!’ И т. д., и т. д.

——

Мало-по-малу я нацарапала почти десять страницъ. Мн даже кровь бросилась въ голову, я готова была высунуть языкъ отъ усталости. Черезъ часъ мн ужъ нечего было сказать, а черезъ два я кончила и сама удивилась.
Какъ разъ въ этотъ моментъ позвонили: это Паскаль пришелъ провдать больного. Онъ приходилъ каждый день, одинъ или вмст съ госпожей Ла-Шарлоттъ. На этотъ разъ онъ былъ одинъ.
Я увлекла его въ комнату Рауля и тамъ прочла имъ обоимъ мое упражненіе въ стилистик въ присутствіи изумленной Пановъ, которая прижалась къ двери и усиленно морщила лобъ, чтобы лучше понять. Паскаль кое-что вычеркнулъ и вставилъ нсколько фразъ, очень закругленныхъ, но не особенно подходившихъ къ простот моего стиля. Рауль съ своей стороны тоже кое-что поправилъ, заставилъ меня выбросить неудачные эпитеты и замнить ихъ другими, боле изящными, а Нанонъ съ глубокомысленнымъ видомъ вывела свои заключенія:
— Святой Михаилъ Архангелъ! Ну, скажите вы мн — стоило писать такую большую книгу, чтобы ее потомъ такъ ругали? Ужъ коли вы это говорите, такъ, должно быть, врно. Но только какой же прокъ во всемъ этомъ вашемъ бумагомарань?
— Мы прибавимъ и это!— вскричалъ Рауль.— Да, да, непремнно!… Въ самомъ конц! Я диктую,— пишите: ‘и — запятая — какъ говоритъ Нанонъ — запятая — кой прокъ во всемъ этомъ вашемъ бумагомарань?’
Хохоча, какъ безумная, я записала это мудрое изреченіе, и Паскаль унесъ рукопись, общая сдать ее въ Revue, снисходительно увряя насъ, что это во всякомъ случа будетъ не хуже всего остального.
И она была напечатана, эта курьезная статья! И Рауль увряетъ, что она имла успхъ, что это одна изъ его самыхъ удачныхъ, а главное, самыхъ разнообразныхъ по стилю.
Я люблю вспоминать этотъ вечеръ. Я была такъ рада, что справилась, наконецъ, съ непривычной работой, Нанонъ такъ натопила комнату, что сама раскраснлась отъ жары, догоравшіе угли алли въ камин, мдный чайникъ, грвшійся на нихъ, привтно мурлыкалъ, словно домашнее животное. Какъ сейчасъ вижу Паскаля, удобно расположившагося въ единственномъ кресл, онъ иронически-ласково улыбается и покачиваетъ головой въ тактъ собственнымъ мыслямъ. Вижу розовую тнь отъ абажура, падающую на стаканъ молока, еще не выпитаго Раулемъ. Вижу его самого, такого молодого, прелестнаго, кажущагося еще моложе отъ того, что онъ похудлъ, и волосы его отросли за время болзни и больше кудрявятся. Онъ полулежитъ на блыхъ подушкахъ, я вижу его открытую шею въ отложномъ воротник и тонкую руку, чертящую какіе-то узоры на пикейномъ одял… Вижу себя у кровати съ книгой въ рук…
— Я больше не хочу выздоравливать,— говоритъ онъ мн,— мн и такъ хорошо.
Однако же надо мн было вернуться домой.
Рауля стали навщать его товарищи, до сихъ поръ справлявшіеся о его здоровь черезъ Семэнье. Среди нихъ были милые, были и вовсе мн несимпатичные, безцеремонно разглядывавшіе меня, какъ бы спрашивая: ‘Вы, конечно, его любовница?’ И потомъ я боялась стснить Рауля — вдь у него могли быть и пріятельницы,— одна, или нсколько.
Однажды я робко намекнула ему объ этомъ. Онъ огорчился.
— Сядьте здсь, Лоретта, и дайте мн вашу руку.
Я присла на ручку большого кресла, въ которомъ онъ теперь проводилъ цлые дни и положила его голову къ себ на плечо.
— Лоретта! Помните,— въ тотъ день, когда вы пришли,— я далъ вамъ отправить на почту два письма: одно матери, а другое —. одной молодой особ…
— Очень скромной. Она даже ни разу не справлялась о васъ.
— Я ей написалъ, что ду погостить къ своимъ родителямъ, а Семэнье долженъ былъ посвятить въ эту хитрость моихъ друзей. Разумется, если молодая особа догадалась объ обман, она разсердится на меня… Ба! не такъ ужъ она привязана ко мн, а я…
— А вы, Рауль?
— Я не люблю ея, Лоретта,— выговорилъ онъ мягко и просто.— Она свженькая, веселая, нсколько вульгарная, иногда она мн нравилась,— и только.
Почему я такъ обрадовалась, узнавъ, что онъ ее не любитъ?
— Другъ мой, взгляните на меня теперь, только не сердитыми глазами, а ласковыми.
Глаза наши встртились, въ его взор было столько нжности, искренности… Онъ поцловалъ мою руку. У насъ нехватало духу заговорить о неизбжной и близкой разлук, но оба мы знали, что такъ безъ конца продолжать нельзя. И потомъ намъ было немного тсновато въ квартирк Рауля. Я спала на диван, Панетта на тюфяк, на полу.
Семэнье сумлъ найти самый удобный исходъ. Онъ посовтовалъ Раулю създить на югъ къ родителямъ, чтобы окончательно поправиться. Это было благоразумно. Мы такъ и сдлали. Мы съ Нанонъ уложили вещи Рауля, проводили его на вокзалъ, устроили его въ вагон, снабдивъ его на дорогу конфетами, бутылочкой рома и шелковымъ шарфомъ, который я сама связала ему вмсто кашнэ.
— Будьте же умникомъ, Рауль, не простудитесь опять! Берегите себя хорошенько. Не снимайте шляпы, не ходите безъ пальто даже въ теплую погоду…
— Счастливой дороги, м-сье Рауль.
Онъ въ послдній разъ протягиваетъ мн руку.
— До свиданья! До скораго свиданья, дорогой мой другъ! Какъ мн благодарить васъ?
— Да не разстраивайте вы ее,— ворчитъ Нанонъ.
Поздъ трогается. Рауль прижимаетъ къ губамъ мою руку.
— До свиданья, Нанонъ, Лоретта!…
Ухалъ!
Я стою неподвижно, глядя вслдъ позду. Нанонъ теребитъ меня за руку.
— Нечего, нечего! Не навсегда вдь ухалъ, вернется!… Впрочемъ, я васъ понимаю. Онъ такой миленькій былъ во время болзни, словно ребенокъ. Къ больному ужъ невольно привяжешься.
Мы вернулись домой. Я сплю не на диван, а въ мягкой, удобной постели, но если-бъ кто зналъ, какъ я тоскую по этомъ диван!
— Ахъ, какъ мн недостаетъ васъ, мой другъ!

X.

Я грустна. Я хандрю. Ни за что не хочется взяться. Даже цвты мн надоли, и сегодня мн лнь было сложить ихъ въ букетъ. У меня пропалъ аппетитъ, и я ничего не мъ, какъ ни бранитъ меня Нанонъ. Я, не глядя въ зеркало, надваю шляпу, накидываю ротонду и бгу къ Паскалю.
Паскаль живетъ на остров св. Людовика. Изъ его оконъ видна Сена, лодки, высокій берегъ, на которомъ играютъ дти и рабочіе роются въ огромныхъ кучахъ песку. Слышенъ скрипъ блоковъ и, когда прозжаетъ лодка, бульканье воды подъ мостомъ. Слышенъ также стукъ деревянныхъ башмаковъ прачекъ, которыя спшатъ домой съ плоской ношей блья на плечахъ. Въ сумерки, когда въ предвечернемъ туман тамъ и сямъ загораются первыя яркія точки, все это вырисовывается темнымъ по срому, и, глядя изъ оконъ Паскаля, можно вообразить себ, что находишься въ Голландіи, въ Роттердам,— или ночью въ одномъ изъ призрачныхъ сверныхъ городовъ, которые такъ любитъ описывать Бодлэръ, не называя ихъ имени.
Сегодня шелъ снгъ, не долго, но на перила набережной все-таки легла блестящая блая лента, и я, проходя мимо, машинально пишу на ней пальцемъ: ‘Рауль’.
Вотъ и яблочный рынокъ,— этотъ странный рынокъ на берегу рки. Причаленныя къ берегу плоскія лодки покрыты темными парусиновыми чехлами, теперь запорошенными снгомъ. Я думаю, хоть и не совсмъ уврена, что въ этихъ курьезныхъ палаткахъ живутъ люди. Вдоль берега Сены цлый рядъ костровъ, у которыхъ грются закутанные продавцы, перебгая отъ одного къ другому среди множества корзинъ, наполненныхъ яблоками. Здсь вс сорта яблокъ — отъ краснощекихъ, словно покраснвшихъ отъ холода, до сморщенныхъ старыхъ ранетъ, маленькія, большія, зеленыя, желтыя. Я часто подолгу стою у этого рынка.
На лстниц у Паскаля совсмъ темно. Въ дтств я, бывало, боялась ея, да и теперь недолюбливаю: вдь въ насъ всегда кое-что остается отъ впечатлній дтства. Вмсто звонка на сонетк темнаго шелка болтается крохотный черепъ. Это совсмъ не весело. Я никогда не беру его въ руки, а тяну прямо за сонетку. Паскаль увряетъ, будто этотъ похоронный звонокъ производитъ удручающее впечатлніе на нкоторыхъ докучныхъ гостей, такъ что они не ршаются даже позвонить и уходятъ, а онъ остается въ выигрыш.
Слышны мягкіе шлепающіе шаги, дверь пріотворяется, и въ образовавшуюся щель выглядываетъ старое коричневое лицо губастой негритянки, которая, гримасничая, подозрительно вглядывается въ постителя. Это — Доротея. Не знаю, почему ее надлили такимъ поэтическимъ именемъ: роль ея въ жизни Паскаля всегда казалась темной — безъ игры словъ. Доротея — экономка и тиранъ для прислуги, которая дана ей въ подручныя. Впрочемъ, она все длаетъ сама. Нердко, когда я приходила поздно и заставала Паскаля за обдомъ, я видла, какъ Доротея, подавъ кушанье, усаживалась напротивъ своего барина и молча раздляла съ нимъ трапезу. Порой Паскаль бываетъ съ ней очень милъ, иногда говоритъ ей дерзости, которыхъ она не понимаетъ. Вмсто того, чтобы просто назвать ее ‘старой кастрюлей’, онъ, со свойственнымъ ему пристрастіемъ къ амфаз, зоветъ ее ‘чортовой амфорой’, ‘безухой кантарой’, или ‘сломаннымъ арибалломъ’.
Доротея узнала меня и съ улыбкой распахиваетъ дверь, показывая ослпительные зубы. Туалетъ Доротеи фантастиченъ. Подъ простымъ ситцевымъ капотомъ цвта утренней зари свободно болтаются ея огромныя груди, завязки обшитаго кружевами передника смутно обрисовываютъ почтенныхъ размровъ талію, на ней соломенныя туфли безъ задковъ, а поверхъ ея густого чернаго шиньона, который не сдетъ, а какъ будто только покрывается пылью, повязанъ изящный зеленый фуляръ.
Доротея единственна въ своемъ род, Доротея неописуема.
Проходя черезъ полутемную переднюю, я вижу въ столовой на стол, подъ большой лампой, разложенный пасьянсъ. Эта вдьма гадаетъ о будущемъ. Будущее — что оно можетъ ей дать?
Я проникаю въ кабинетъ Паскаля. Тамъ такая масса книгъ, не только на полкахъ, но и на полу, на креслахъ, на столахъ, что можно подумать — хозяинъ строитъ изъ нихъ крпости, какъ дти. Онъ живетъ здсь какимъ-то чудакомъ-чародемъ. Берлога его пропитана запахомъ табаку, къ которому примшивается шоколадный запахъ, оставляемый посл себя опіумомъ. Паскаль часто куритъ это волшебное зелье, лежа за ширмочкой вонъ на томъ низкомъ диван. Онъ говоритъ, что Доротея — мастерица приготовлять пилюли изъ опіума. Но въ такіе дни онъ ужъ не принимаетъ меня — и вообще никого не принимаетъ.
Сегодня въ комнат стоитъ просто облако густого табачнаго дыма. При вход моемъ часть этого облака отдляется отъ клубящейся массы, принимаетъ опредленныя прелестныя очертанія и длаетъ прыжокъ мн навстрчу. Это кошка, персидская принцесса — ‘Дымокъ’. Паскаль увряетъ, будто онъ не знаетъ, откуда она взялась, будто онъ нашелъ ее возл себя на разсвт, посл ночи, проведенной въ смутныхъ грезахъ, подъ вліяніемъ опіума, будто она родилась изъ голубой спирали дыма отъ волшебнаго зелья.
— Ты представляешь себ это… сперва длинный завитокъ хвоста, потомъ изогнутая линія спины, потомъ круглый коротенькій клубикъ — головка… Все это таинственное, мягкое, гибкое, стало кошкой съ золотыми глазами, шелковистой шерстью голубовато-срой, цвта тумана или серебрёной стали…
‘Дымокъ’ знаетъ меня. Она уже свернулась клубочкомъ у меня на колняхъ, протягиваетъ мордочку, чтобы я пощекотала ей ушко, и мурлычетъ, какъ будто она настоящая живая кошка, а не принцесса.
— Это — ты!— говоритъ Паскаль.— Я радъ теб. Я писалъ отвратительные стихи. Благодаря твоему приходу, я ихъ не кончилъ. За это стоитъ поцловать тебя.
На немъ синяя бархатная куртка и такая же шапочка на голов. Панталоны, подобранные въ цвтъ,— какъ всегда, немного измяты, лазоревый шелковый галстукъ завязанъ огромнымъ бантомъ.
Онъ оторвался отъ своихъ бумагъ и подошелъ полюбоваться своими любимыми бездлушками на камин — большимъ прозрачнымъ шаромъ венеціанскаго стекла съ оснащеннымъ фрегатомъ внутри — словно призрачный корабль, застывшій въ прозрачныхъ льдахъ. Это очень рдкая вещица, двойникъ той, что въ музе Мурано. Паскаль говоритъ, что она навваетъ ему мечты о самыхъ химерическихъ авантюрахъ. По об стороны фрегата — причудливо изогнутыя раковины, перламутровыя, зеленыя, розовыя, гладкія или усянныя колючими остріями, он привезены изъ разныхъ странъ, но каждая хранитъ въ своихъ извилинахъ тотъ же таинственный шопотъ — отголосокъ шума далекихъ морей.
— Какъ я люблю мои раковины!— говоритъ Паскаль.— Какъ часто он диктовали мн гармоническіе стихи! Ты помнишь, Лоретта? Прежде ты любила прикладывать ихъ къ уху одну за другой и слушать голоса сиренъ, ихъ призывы къ жизни…
— Паскаль, теперь я тоже длаю это, но сирены разсказываютъ мн только о прошломъ.
— Уже? ‘О прошломъ?…’ А ты была забавная двочка. Врила въ фей больше, чмъ въ Бога, и миологіи больше, чмъ катехизису… И некрасива при этомъ — настоящая маленькая обезьянка! Но съ удивительными глазами… А потомъ какъ-то вечеромъ — передъ этимъ я не видалъ тебя около мсяца — вдругъ вижу передъ собой полное превращеніе: молодую двицу, скорй хорошенькую, и при этомъ съ какимъ-то особеннымъ — я сказалъ бы: дьявольскимъ шармомъ… Представь себ, въ этотъ день я почувствовалъ себя почти старикомъ.
— О, Паскаль! Я успла нагнать тебя. Я чувствую себя совсмъ старухой.
— Что же ты скажешь, когда теб стукнетъ пятьдесятъ? Впрочемъ, тогда ты не будешь говорить о своихъ годахъ. Это только въ ранней молодости чувствуешь себя очень старымъ.
— Паскаль, теб жаль твоей молодости?
— Моей молодости?
И онъ продекламировалъ стихи Бодлэра:
Ma jeunesse ne fut qu’un tnbreux orage,
Travers a et l par de brillants soleils…
(‘Мрачной грозой была моя молодость,— прорзанной тамъ и сямъ блестящими солнцами…’)
— Моя молодость! Я жалю не о ней, не о томъ, что она прошла, а о томъ, чего она не дала мн — о несбывшихся надеждахъ. Я не изъ тхъ, кто считаетъ молодость лучшей порою жизни. Клянусь безсмертными богами, никогда я не зналъ такой мучительной, безпричинной тоски, какъ въ эти такъ называемые лучшіе годы… Молодость обманываетъ. Зрлый возрастъ, по-моему, гораздо удобне, а старость — я даже не ожидалъ, что буду такъ хорошо себя чувствовать въ старости… Ты любишь весну? Я больше люблю пору сбора плодовъ и багряной листвы…
— Нтъ, нтъ, я не люблю весны! Она смется надъ нами, играя на своей зеленой свирли. Она поетъ намъ: ‘будьте счастливы’, а мы слушаемъ ее со слезами,— такъ трудно быть счастливымъ!…
— Молодость!… Нтъ, я не жалю о ней,— продолжалъ, воодушевляясь, Паскаль.— Отъ нея вылчиваются, какъ отъ болзни. Есть малосильные люди, которые совсмъ не выносятъ ея, и о нихъ жалютъ: ‘умереть такимъ молодымъ!…’ Надо бы сказать иначе: ‘ихъ убила молодость’. Люди умираютъ отъ старости, но есть много людей съ слишкомъ слабымъ или съ слишкомъ чувствительнымъ сердцемъ, съ безпокойнымъ умомъ, которые умираютъ отъ молодости. Постарайся не умереть отъ этого, Лоретта — съ чудными глазами.
— Постараюсь, Паскаль.
— Этого мало. Надо еще умть жить. Дтка моя, многіе думаютъ, что они живутъ, потому только, что они ходятъ и дышатъ.
Это — большая ошибка. Жить — значитъ испытывать глубокія эмоціи: боль, умиленіе, счастье… Жизнь, это — пылъ, подъемъ, порывъ, а не противная тепленькая водица, въ которой плещутся люди. Когда я встрчаю какого-нибудь глупенькаго буржуйчика, очень довольнаго тмъ, что онъ изо дня въ день ведетъ то же нелпое, тупое существованіе, мн хочется крикнуть ему: да неужели ты воображаешь, что ты живешь?
— Какъ бы онъ испугался!
— Ничуть. Онъ только счелъ бы меня сумасшедшимъ, и попрежнему былъ бы очень доволенъ собой.
— Паскаль, мн вспомнились два стиха г-жи Бальморъ объ юности,— очень красивые стихи.
— Скажи ихъ. Я не прочь отъ женскихъ стиховъ, въ особенности, когда поэтесса умерла и не присылаетъ вамъ своихъ произведеній.
Онъ тихонько посмивался, набивая свою трубку.
Vous dont je n’ai su que faire,
Adieu, mes sombres printemps! *)
*) Простите, мои мрачныя весны,
Съ которыми я не зналъ, что длать.
— ‘Съ которыми я не зналъ, что длать’,— это правильно, только слабо,— объявилъ неумолимый Паскаль.— ‘Мрачныя весны’ — это мн нравится, но я все-таки имъ предпочитаю стихъ стараго Ронсара:
Bien fol est qui se fie en за belle jeunesse…
(Безумецъ тотъ, кто довряется своей прекрасной юности.)
— А все-таки, Паскаль, въ молодости есть что-то опьяняющее, но въ этомъ опьянніи больше боли, чмъ радости… Сколько разъ я горько плакала, сама не зная, о чемъ,— помню, когда мн было лтъ пятнадцать, я часто думала о смерти. Лежу бывало въ постели и вся леденю, вся цпеню отъ ужаса, и стуча зубами, говорю себ: ‘Вотъ такъ это и будетъ… Будетъ холодно, страшно… потомъ, понемногу, все исчезнетъ изъ глазъ, изъ мыслей… И я умру… И почему-то мн казалось, что я непремнно умру въ четвергъ или въ воскресенье, когда въ школ нтъ занятій… И не останется отъ меня ничего, ничего, какъ будто меня никогда и не было’… Разъ ночью мн до того стало страшно отъ этихъ мыслей, что я вскочила и принялась бгать по комнат, крича, натыкаясь на мебель, чтобы только убдиться, что я еще жива… Теперь я уже почти безъ страха думаю о смерти, я боюсь ея только для тхъ, кого люблю.
— Не будемъ говорить о смерти, Лоретта. Къ чему? Ты только загрустишь… Скажи мн лучше,— ты помнишь, какая ты была властная въ дтств? Ты говорила: ‘я хочу всего’ и каждый день покупала себ новую игрушку. А разъ потребовала луны — да какъ, неотступно — подавай, да и только! Протягивала ручонки, фартучекъ и смотрла вверхъ, воображая, что луна сама упадетъ къ теб съ неба… А потомъ злость, крикъ, плачъ,— все, чего не выносятъ матери… Чмъ только ни старалась успокоить тебя твоя мама,— предлагала теб и мячикъ, и серебряное блюдечко, блый цвтокъ, тарелку, пятифранковую монету — все круглое и блестящее. Твоя кормилица даже готова была показать теб свою собственную луну, чтобы только ты успокоилась. Ничего не помогало. Наконецъ, матери твоей пришло въ голову дать теб круглое зеркало. О, чудо! въ рукахъ у тебя былъ отблескъ свтила… Но ты очень скоро поняла обманъ и опять заплакала — на этотъ разъ уже безъ гнва, съ безконечной тоской… Ты впервые поняла обманчивость надежды… И счастье, какъ луна, ловишь только мгновенный отблескъ его, но само счастье — никогда!
Старый поэтъ затянулся изъ трубки и задумчиво поднялъ глаза на дв старинныя рамы рзного золоченаго дерева, висвшія надъ дверьми. Въ этихъ рамахъ не было ни стекла, ни картинъ, и Паскаль Фламмеръ могъ по желанію, сквозь облака табачнаго дыма, воображать себ въ нихъ то лица женщинъ, которыя были ему дороги, то дорогія рдкія картины, которыя ему нравились и которыхъ онъ не имлъ средствъ пріобрсти. Пустыя рамы были волшебными окнами, открытыми для времени, пространства и мечты.
Позвонили. Кошка, недовольная, изогнулась спиралью. Паскаль подскочилъ съ мста.
— Лоретта! я жду Шарля Мерелля. Мн слдовало предупредить тебя. Теб непріятно съ нимъ встртиться? Пройди черезъ мою спальню.
— Чего ради мн бжать отъ него, Паскаль? Мы уже встрчались посл нашего разрыва и были очень любезны другъ съ другомъ. Впрочемъ, этому ужъ много времени, больше трехъ лтъ… Я читала его послдній сборникъ стиховъ — тамъ есть прелестныя вещицы.
— А Агнеса?… Ея мы и совсмъ не видимъ… Я слышалъ отъ одной пріятельницы г-жи ла-Шармоттъ, что она бросила этого бднягу Шарля, предварительно наставивъ ему рога. Стоило, дйствительно…
Онъ запнулся и не докончилъ фразы.
— Ты не сердишься, что я отвтилъ Шарлю? Онъ писалъ мн нсколько разъ — о поэзіи, о литератур, о своемъ желаніи меня видть… Онъ былъ у меня съ мсяцъ тому назадъ, а теперь хочетъ представить мн одного своего пріятеля, англичанина, молодого поэта, которому захотлось во что бы то ни стало познакомиться со мной. Ты остаешься?
— Ну, конечно, тмъ боле, что бжать уже поздно.
Доротея медлительно лниво отворяла дверь. Вошелъ молодой человкъ, блондинъ, безбородый и съ нимъ уже начинающій полнть господинъ, въ которомъ я узнала Шарля.
Онъ сразу узналъ меня и съ поклономъ, нсколько смущенно, протянулъ мн руку. Интересно знать, какъ онъ нашелъ меня посл столькихъ лтъ разлуки. Сама я отнеслась къ нему совершенно равнодушно, даже сердце не забилось быстре. Я говорила себ: ‘Это онъ, тотъ, кого я любила, въ комъ видла все счастье жизни… Да какъ же я могла его любить? Вдь онъ мн даже и не нравится вовсе… И я страдала изъ-за него!… Прямо непостижимо!…’
Англичанинъ, лордъ Артуръ Дервардъ, былъ гораздо старше, чмъ казался на видъ съ перваго взгляда, ему могло быть около тридцати пяти. Онъ уже усплъ составить себ крупное имя въ англійской литератур, я слыхала о немъ и читала, въ перевод, нкоторыя изъ его поэмъ, по словамъ людей, знающихъ языкъ, стихи его были сложны и трудны для пониманія, полны образовъ, скрывавшихъ въ себ глубокій, таинственный смыслъ. Одни критиковали его, другіе превозносили, его не волновало ни то, ни другое. Родители его умерли, онъ былъ одинокъ, не женатъ и могъ располагать по произволу большимъ состояніемъ.
Я нашла его очень красивымъ. Меня поразило богатство его шевелюры, съ романтической прядью, ниспадавшей на лобъ, и удивительно ясные голубые глаза, умные и ласковые. Его подбородокъ, гладко выбритый, нсколько выдавался, какъ у античныхъ статуй, ротъ былъ очень яркій и красивыхъ очертаній.
— Какъ! Вы г-жа Сентъ Элье?— вскричалъ лордъ Дервардъ, когда Паскаль назвалъ меня. (Онъ говорилъ по-французски очень бгло и безъ всякаго акцента).— Какая мн удача! Я восхищался вашими статуэтками на выставк въ Лондон и ршилъ непремнно познакомиться съ вами. Я хочу просить васъ, чтобы вы вылпили мой бюстъ.
Я улыбнулась.
— Боюсь, что не сумю… за это я еще никогда не бралась.
— А все-таки, еслибъ я васъ сталъ умолять?— попробовать?… Эта мысль сидитъ у меня въ голов съ того самаго дня, какъ я увидалъ ваши терракотты… Я вамъ не нравлюсь, сударыня?
Я невольно разсмялась.
— Нтъ, ничего… пока.
— Вы насмшливы, какъ вс француженки. Но это не бда. Вы мн позволите придти къ вамъ? Я въ восторг отъ вашихъ работъ. Мн хотлось бы взглянуть на т, которыя еще не вышли изъ мастерской, можетъ быть, что-нибудь похитить у васъ… Моимъ бюстомъ мы займемся посл, если только не станемъ врагами.
Я почти все время говорила съ этимъ заморскимъ поэтомъ. Онъ былъ очарователенъ, и мн стало досадно, что я была кой-какъ одта и плохо причесана. На Шарля Мерелль я не обращала никакого вниманія, онъ разговаривалъ съ Паскалемъ. Когда молодые люди оба ушли, я нашла, что визитъ ихъ былъ слишкомъ коротокъ.
Паскаль пошелъ проводить ихъ и, вернувшись, засталъ меня передъ зеркаломъ поправляющей волосы. Это было, что называется, кокетство заднимъ числомъ.
— Все обошлось отлично. Шарль все же милый мальчикъ, я всегда питалъ къ нему маленькую слабость… А англичанинъ, тотъ, кажется, сразу влюбился въ тебя, Лоретта. Онъ уже усплъ сообщить мн, что находитъ въ теб какую-то особенную, ‘миологическую’ красоту.
— Да что ты? А я боялась, что онъ найдетъ меня уродомъ.
— Съ перваго дня знакомства?… Однако! О, женщины! Вы не можете жить, если вамъ не твердятъ, что вы хороши и желанны. Дай-ка взглянуть на тебя… Да, да, онъ правъ: именно ‘миологическая красота…’ Изгибъ спины, посадка головы, словно у женщины-центавра, длинныя стройныя ноги нимфы, овальные глаза и ротъ дріады — цвтокъ и вмст сплый плодъ, а волосы, какъ у русалки — густые, волнистые, словно ихъ расчесывали гребнями волнъ, и такія же русалочьи руки, гладкія, какъ мраморъ, съ зеленоватыми жилками, наврное скрывшія въ сгиб кудрявый завитокъ водоросли…
Я бросилась закрыть ему ротъ.
— Паскаль, ты становишься совершенно неприличнымъ. Я ухожу.

XI.

Рауль прислалъ мн корзину цвтовъ.
И пишетъ:
‘Я скучаю и живу паинькой подъ надзоромъ отца съ матерью, которые съ каждымъ днемъ становятся все боле похожи на два старыхъ приземистыхъ и узловатыхъ грушевыхъ дерева (право же, это — не непочтительное сравненіе). Какъ странно, что я — такой молодой — родился отъ этихъ двухъ стариковъ. Я ихъ послдняя маленькая грушка. Весь день я грюсь и зрю на солнышк, на скамь, которая мн замняетъ шпалеру. Надо полагать, скоро я совсмъ ужъ созрю и смогу вернуться въ Парижъ, къ моему прелестному другу, который меня не състъ.
‘Мн страшно недостаетъ васъ, прекрасная дама. Здсь все и всегда одно и то же, а вы никогда не бываете одинаковы: иной разъ мн приходится привыкать къ совсмъ новой незнакомой мн Лоретт. И вс ваши ‘маленькія я’, какъ вы ихъ мило называете, одно очаровательне другого. Другъ мой, я опять возвращаюсь къ своей всегдашней забот. Видите ли,— вамъ не слдуетъ брать любовника. Онъ не будетъ вамъ вренъ. Онъ все время будетъ измнять вамъ… для васъ же самой, потому что вы такая разная. И все же подъ этой измнчивой вншностью чувствуешь ваше сердце — такое надежное, искреннее, и это божественно!
‘Мн хотлось бы гулять съ вами… Или встртить васъ на улиц въ одинъ изъ тхъ дней, когда у васъ бываетъ такая особенная походка — медлительная и разсянная… Когда вы думаете обо мн и говорите мн безъ удивленія: ‘я была уврена, что встрчу васъ’… Мн хотлось бы застать васъ дома у камелька — въ мечтахъ, мн хотлось бы опять слышать васъ то смющейся, какъ Церлина, то вздыхающей, какъ Донна-Анна.
‘Все это означаетъ, владычица моихъ думъ, мой дорогой и единственный другъ, что я скоро вернусь… Я скучаю всюду, гд васъ нтъ, и имю наглость думать, что и вы не очень веселитесь безъ меня. Дружб иногда свойственъ такой апломбъ.
‘Вы любите туберозы? Ихъ ароматъ такъ силенъ, что вы его услышите раньше, чмъ откроете корзину. Вынимайте ихъ осторожнй одну за другой. Я не увренъ, что эти гроздья блдныхъ цвтовъ не пчелы, застывшія въ двственномъ воск, изъ котораго он сами вылпили стны своей тюрьмы. Тамъ он гонятъ каждая отдльно въ своей чашечк медъ изъ самыхъ пахучихъ эссенцій, изъ самыхъ опьяняющихъ нектаровъ. Берегитесь, какъ бы эти алхимики не вырвались изъ своей лабораторіи и не ужалили васъ, быть можетъ, очень больно… Что касается меня, я скоро буду вдыхать вашъ собственный ароматъ, такой сладкій и нжный, обввающій всю вашу граціозную фигуру и все, къ чему вы прикасаетесь. Скоро я буду держать въ рукахъ ваши крохотныя лапки и покрывать ихъ поцлуями, почтительными и нжными.
Вашъ другъ

Рауль’.

Я отвтила на это:
‘Да, Рауль, пора вамъ возвращаться. Я тоже одинока и тоскую. Погода стоитъ не очень скверная, и если вы совсмъ поправились и будете вести себя благоразумно и беречься, другой разъ вы уже не схватите такой простуды.
‘Рауль,— ваши цвты прелестны. Они спали въ листьяхъ папоротника, обернутые ватой и шелковой бумагой, но какъ только я поставила ихъ въ воду, они сразу расцвли и принялись благоухать. И я сама себ казалась маленькой волшебницей, сумвшей открыть могилу, гд спали юныя покойницы, набальзамированныя ароматами, и на мигъ вернуть имъ жизнь, воздухъ, свтъ.
‘Чудесныя пчелки, о которыхъ вы писали, притаились въ своихъ алебастровыхъ колокольчикахъ и не жужжатъ. Почему вы боялись ихъ? Разв он такія злыя? Не думаю. Все, что исходитъ отъ васъ, чисто и ласково.
‘Нанонъ груститъ по васъ и ужъ не печетъ мн къ чаю вкусныхъ пирожковъ. Говоритъ: ‘Погодите, когда вернется м-сье Рауль’.
‘Шармотточка жалуется, что ей тоже недостаетъ васъ, а Паскаль бранится своими любимыми словечками: чего онъ тамъ… Знаете,— лиризмъ нашего милаго поэта… Нтъ, право, это эгоистично съ моей стороны,— торопить васъ. Возвращайтесь только, когда у васъ порозовютъ щеки и сами вы растолстете до того, что надъ вами будутъ смяться.
‘Для меня вы — несмотря на эту толщину — будете миле всхъ и даже этого красавца-англичанина, лорда Дерварда, съ которымъ я познакомилась у Паскаля. Помните, вы какъ-то читали мн въ перевод одинъ его сонетъ — о дружб двухъ блыхъ розъ, которыя росли рядомъ въ саду, склоняясь одна къ другой, обмниваясь благоуханіями и въ одинъ и тотъ же вечеръ осыпались. Тогда втеръ смшалъ ихъ лепестки, и въ вихр, закрутившемъ ихъ, он, наконецъ, соединились. Это очень красиво при всей своей наивности. И вы говорили, что стихи въ оригинал прелестны. Только, пожалуйста, не вообразите себ чего-нибудь по поводу лорда Дерварда, мой ревнивый другъ! Да будетъ вамъ извстно, что онъ покупаетъ у меня статуэтки, и что я буду лпить его бюстъ… Впрочемъ, что касается бюста, то это еще далеко не наврное.
‘Однако теперь я уже не имю права сказать, что за это я никогда не бралась. За время вашего отсутствія я по памяти вырзала вашу милую голову. Вотъ увидите! По-моему,— похожа.
‘До скораго свиданья, Рауль! Нанонъ васъ цлуетъ.

Лоретта.’

‘P. S. Что вы сдлали съ вашей возлюбленной?’
Еще письмо отъ Рауля:
‘Такъ вотъ какъ! Вы пользуетесь моимъ отсутствіемъ, чтобы знакомиться съ англійскими поэтами: такъ знайте же, сударыня, что я ду съ первымъ поздомъ и буду вслдъ за этимъ письмомъ. Ко мн судьба несправедлива: она не послала мн для развлеченія ни одной хоть бы самой маленькой русской или скандинавской поэтессы. А служанка моихъ родителей, которую зовутъ Маргаритой, старше д-ра Фауста. Лоретта! Я радъ, что возвращаюсь, но какъ я буду жалть въ своей холостой берлог, что я уже не боленъ и вы не подл меня! Мое выздоровленіе, мой другъ, было самой счастливой порой моей жизни… Я принимаю вашъ реверансъ… Ну-съ, прекрасная дама, скажите что-нибудь о себ. Вы все такъ же красивы? Ваши крошечныя лапки не выросли, а глазки не стали меньше?… Клянусь безсмертными богами,— какъ говоритъ Паскаль — я надюсь, что нтъ: у меня память глазъ такъ же сильна, какъ и память сердца, и мн радостно думать, что вы такая прелестная. До свиданья, мой граціозный и лукавый другъ. Вы хотите знать, что я сдлалъ съ своей маленькой… какъ бы это приличне выразиться… ну, скажемъ, съ маленькой X.
‘Я констатировалъ, что мысль снова свидться съ ней мн безусловно непріятна. И написалъ ей одно изъ милыхъ писемъ, на которыя я мастеръ. Я ей сказалъ, что все время хворалъ у родныхъ и такъ обезсиллъ посл болзни, что боюсь не понравиться ей въ такомъ жалкомъ состояніи. И возвращаю ей свободу. Впрочемъ, свободой-то, наврное, она и сама уже воспользовалась. А затмъ послалъ ей свое благословеніе и скромный подарокъ.
‘Теперь вамъ все извстно, любопытная женщина. Вы довольны? Вмсто того, чтобы тратить время на недостойныя развлеченія, я буду глотать сырыя яйца и длать гимнастику для упражненія дыханія. Буду всячески стараться растолстть, какъ вы велите. Стану серьезенъ и важенъ, какъ отшельникъ,— при чемъ отшельникъ, котораго не тревожатъ никакія искушенія. Вс черти уйдутъ отъ меня и только одинъ ангелъ будетъ навщать меня — вы! Вдь я всегда говорилъ, что вы — царица Савская…
‘Не сердитесь: это потому, что вы такая красивая и душистая и полны восточной томности, а не потому, чтобъ я подозрвалъ у васъ козлиныя ноги.
‘Вдь я знаю ваши ножки: въ первый день нашего знакомства я имлъ честь почтительно надть на одну изъ нихъ упавшую туфельку. И я никогда не забуду, что это была та прелестная, голенькая ножка — перламутровая, нжная, какъ цвтокъ, теплая, какъ птичка, узенькая, атласная, слишкомъ хрупкая, чтобы ходить или бгать, вмсто туфельки мн хотлось прилпить къ этой ножк крыло.
‘Какъ мн хотлось бы прижаться губами къ этой маленькой ножк! Лоретта! Это — не причина, чтобы выдергивать у меня ваши ручки…

Рауль.

‘Скажите Нанонъ, чтобы она въ честь моего возвращенія приготовила самый лучшій обдъ. Я хочу блиновъ — настоящихъ блиновъ, какъ на маслениц, и омара подъ бешемелью.
‘Вотъ еслибъ мам попалось мое письмо: она наврное сказала бы: фу, гадкій мальчикъ! какъ онъ невоспитанъ! Она всегда говорила такъ, когда я былъ ребенкомъ, и меня часто это злило.
‘Вы вдь согласны брать меня такимъ, каковъ я есть? И даже мои недостатки вамъ милы? Ну-съ, еще разъ — до свиданья. Думаю только о васъ. Р.’.

XII.

Рауль вернулся.
Сколько глубокой радости въ этихъ немногихъ словахъ!
Онъ не далъ мн знать, съ какимъ поздомъ онъ прідетъ, и я не встрчала его на вокзал.
‘Буду понедльникъ. Обдаемъ вмст’. И только.
Я весь день не выходила. Я была уврена, что онъ придетъ раньше назначеннаго времени,— сама не знаю почему. Въ половин шестого зазвенлъ колокольчикъ, часто-часто, словно кто-то торопится, и въ то же время его забавляетъ звонить у моей двери. Я сразу узнала звонокъ Рауля и бросилась отворять. Передо мной былъ онъ, въ своей широкополой фетровой шляп, которой онъ и не вспомнилъ снять, его молодое безбородое лицо, обыкновенно мальчишески лукавое, было серьезно и взволновано. Глаза наши встртились, красивымъ, почти женскимъ жестомъ онъ схватилъ меня за руки… И мы стояли такъ другъ противъ друга, въ передней, у открытой на лстницу двери, блдные, не въ силахъ выговорить слова отъ волненія. Мы были такъ счастливы!… Я снова поддавалась чарамъ этой молодости, торжествующей и скромной, которая, лукаво улыбаясь однимъ уголкомъ глаза, какъ будто говоритъ:— ‘Не гнвайтесь на меня, благоразумные люди, почтенные старички и старушки, что я такъ юнъ и милъ въ своемъ мальчишеств: право же, я смиренно прошу у васъ извиненія’…
Но въ эти минуты не было ни лукавства въ его глазахъ, ни насмшки въ моихъ. Мы просто радовались отъ души. И ноздри Рауля раздувались, вдыхая ароматъ моихъ духовъ, а я упивалась вявшимъ отъ него знакомымъ, милымъ запахомъ ириса и вервены.
— Лоретта!
— Рауль!
И оба мы разсмялись, какъ дти.
Потомъ долго болтали у меня въ гостиной, гд уже была зажжена лампа. Я улеглась на диванъ, Рауль услся на подушку, у ногъ моихъ, на полу, взялъ мою руку и прижался щекой къ ладони.
— Лоретта, какіе у васъ сегодня красивые букеты! Знаете, вамъ на щеку падаетъ тнь отъ цвтка… какъ у нимфы на картин Боттичелли ‘Весна’. Какъ я тосковалъ по этой узкой, длинной комнат, пропитанной запахомъ цвтовъ! Съ этими блыми стнами и массой зеркалъ она представлялась мн чмъ-то врод флакона, наполненнаго розовымъ масломъ.
— Смотрите, Рауль, вонъ въ той ваз лепестки засохшихъ розъ съ послдняго букета, который вы мн подарили… Съ тхъ поръ я уже не хранила лепестковъ… Не хотители рюмку портвейну?
— Охотно выпью. Не вставайте, я знаю, гд онъ.
— Нтъ, нтъ! Позвоните, или, лучше, позовите Нанонъ.
Рауль позвалъ — и принялся декламировать импровизированные стихи въ честь Нанонъ.
Та вбжала, запыхавшись.
— Господи — батюшка! Да это мосье Рауль вернулся.
— Слушай-ка, Нанонъ, ей-Богу я тебя поцлую.
— Я не прочь, ужъ очень вы милы.
— Нанонъ, у тебя пылаютъ щеки — ужъ не влюбилась ли ты, чего добраго?
— Нтъ, это отъ плиты. Но не безпокойтесь, сударь, я убавлю огня — вашъ омаръ испечется въ самый разъ.
— Я уже предвкушаю это удовольствіе — състь, вмст съ Лореттой — омара подъ бешемелью, твоего приготовленія. Это должно быть божественно!… Однако дай же мн портвейну.
— Нтъ, какой онъ сталъ лакомка, этотъ мосье Рауль!
Нанонъ убгаетъ, громоздкая, но проворная, и возвращается съ граненымъ стаканчикомъ и бутылкой пурпуроваго вина.
— Рауль, Нанонъ васъ обожаетъ.
— Я понимаю ее, Лоретта.

——

Мы возобновили наши прогулки. Рауль ведетъ размренную спокойную жизнь. Время отъ времени онъ пишетъ статьи для журналовъ, а по утрамъ работаетъ надъ своимъ романомъ, который будетъ называться ‘Счастливецъ-‘. Посл завтрака — въ т дни, когда мы не завтракаемъ вмст — онъ заходитъ за мной, и мы идемъ гулять: на выставку, въ музей, пить чай, потомъ къ г-ж Ла-Шармоттъ или Паскалю. Когда Рауль не обдаетъ у знакомыхъ, онъ обдаетъ у меня или, вмст со мной, у г-жи Ла-Шармоттъ. Онъ очень доволенъ знакомствомъ съ лордомъ Дервардомъ, тотъ, въ самомъ дл, милый мальчикъ, у него бездна ума и фантазіи. И лорду Дерварду нравится бывать съ нами, онъ иногда увозитъ всю нашу четверку въ театръ — гд, впрочемъ, Паскаль всегда бранится — а потомъ ужинать въ ресторанъ, и Нанонъ только головою качаетъ, вшая въ шкафъ мои платья.
— Это прямо развратъ — столько денегъ тратить на подобную ерунду!
Но Рауль любитъ, чтобъ я была хорошо одта.
Сегодня мы ходили по букинистамъ, я купила одинъ изъ разрозпенныхъ томовъ ‘Опытовъ’ Монтэня. Мн понравился переплетъ — словно увядшій листъ, на которомъ сама Осень начертила своимъ золотымъ ногтемъ жилки и завитки. Потомъ отправились въ Клюни. Музей мы знаемъ, какъ свои пять пальцевъ и ужъ не смотримъ на картины, а прямо идемъ грться къ огромнымъ старымъ каминамъ, гд пылаетъ такой яркій огонь.
Я услась передъ каминомъ, разстегнула пальто, отдала свою муфту Раулю, сняла перчатки и принялась еще разъ перелистывать купленную книгу. Это былъ какъ разъ тотъ томъ, гд есть глава о дружб, мн метнулась въ глаза фраза: ‘Если меня попросятъ сказать, почему я любила,— я могу отвтить только: потому, что это былъ онъ, потому что это была я’… Прочла еще разъ и переворачиваю дв склеенныхъ страницы. Между ними три виноградныхъ листа на одномъ и томъ же стебл. Они такъ втиснулись въ бумагу, что даже окрасили ее своей кровью — нкогда розовой, теперь побурвшей. На одной страниц подлинный листъ, на другой — его четкій оттискъ.
И мн вдругъ становится невыразимо грустно.
— Смотрите, смотрите, Рауль.
— Сколько времени ты уже лежишь здсь, бдный поблекшій листокъ? Кто вложилъ тебя сюда? Когда? Зачмъ? Съ какими чувствами въ душ тотъ или та, кто сорвалъ тебя у окна или подобралъ въ алле, отмтилъ твоею умирающей красой эту безсмертную страницу? О, Лоретта, сколько грёзъ навваетъ такой засохшій листокъ, найденный въ старой книг!…
— Я вамъ дарю эту книгу, Рауль, сочините исторію о багряномъ лист… Да, да, я хочу, чтобы вы взяли эту книгу на память обо мн. Дайте мн вашъ карандашъ.
Я написала на заглавномъ листк:
Вамъ, Рауль,
потому что это вы, потому что это я.
И подала ему книжку.
Онъ, видимо довольный, шепнулъ: ‘Какъ вы добры!’ и оторвалъ лепестокъ отъ букетика на моей муфт, чтобы присоединить его къ увядшему листу.
На этотъ разъ мы вернулись пить чай домой. Въ мое отсутствіе Нанонъ принялась за уборку, чего я не выношу, и приставала ко мн:
— Куда двать эту груду альбомовъ? Они загромождаютъ весь уголъ. Да вы въ нихъ почти никогда и не заглядываете, мадамъ Лоретта.
Пока она приготовляла чай, мы съ Раулемъ перелистывали старые альбомы. Здсь были мамины гербаріи, коллекціи цвтовъ и водорослей. Мн вдругъ вспомнилось, что я видала еще живыми на тарелкахъ и въ кувшинахъ эти зеленыя атласныя ленты водорослей, эти багряные завитки и мхи, похожіе на пауковъ. Я вспомнила, какъ мама препарировала эту шелковую травку и вотъ эти бархатные, покрытые волосками листья какого-то осенняго растенія… Вотъ здсь жасминъ — благоуханье лтнихъ вечеровъ — голубые колокольчики, дикія гвоздики — яркое солнечное утро, неспшныя прогулки, изящный жестъ руки, срывающей цвтокъ!… угасшая жизнь, далекіе минувшіе дни…
Слезы подступаютъ къ моимъ глазамъ, тяжелыя, горькія слезы…
Рауль восхищается, какъ искусно сохранены цвты.
— Взгляните на этотъ ирисъ — точно нарисованный. Какой это красивый цвтокъ — ирисъ, въ немъ какая-то тайна. Его бутоны, словно закутанные въ шелковую бумагу, съ чисто японской заботливостью, распускаются невдомо какъ — никогда на глазахъ у людей. Какъ ни слди за нимъ, не устережешь момента расцвта. А вотъ эти, синіе и фіолетовые — они словно родились на дн моря, въ подземной пещер. Можно перевернуть страницу? О, Лоретта, взгляните, какая прелесть! Ваша мама была удивительная искусница: геліотропъ такъ трудно сохранить въ его натуральномъ вид.
Я закрываю глаза, чтобы сдержать слезы. Для меня въ этомъ гербаріи, какъ драгоцнности въ саркофагахъ мумій, вмст съ этими цвтами схоронено столько грёзъ, сожалній, надеждъ, яркаго лтняго зноя, поблекшихъ красокъ осени. Здсь сохранилось даже нсколько песчинокъ съ песчанаго берега, на которомъ мама собирала эти водоросли и который давно ужъ не хранитъ ея легкихъ слдовъ.
— Взгляните на этотъ геліотропъ,— сказалъ Рауль,— и одно это слово какъ бы по волшебству воскресило для меня ванильный опьяняющій запахъ этого скромнаго печальнаго цвтка. Мать моя обожала геліотропъ, и цлая клумба этихъ голубовато-лиловыхъ цвтовъ тянулась вдоль фасада нашего деревенскаго дома, въ полдень въ открытыя окна отъ нихъ струился прямо волшебный ароматъ. Помню одинъ такой полдень. Мн было лтъ пятнадцать, въ зал полутьма и прохлада, несмотря на лтній зной, мама играетъ на рояли, а я услась съ ногами въ большое кресло, слушаю ея игру и упиваюсь запахомъ геліотропа, который словно несетъ съ собой солнечный лучъ, пробивающійся сквозь полузакрытыя ставни… Мама была не богъ всть какая хорошая музыкантша, но любила играть вальсы, въ особенности старинные, изъ старыхъ нотныхъ тетрадей, гд переплеты были скрплены шнурками или ленточками: La Danse d`Amour, Il Bacio, An der schnen blauen Donau и т. п.
Вотъ и ритурнели старыхъ вальсовъ примшались къ ванильному запаху, и въ памяти, одинъ за другимъ, воскресаютъ годы юности… Мама играетъ, старается, наклоняетъ голову надъ роялью, и мн видна ея блая красивая шея, въ граціозномъ наклон подъ свернутымъ наскоро жгутомъ волосъ. Свтлый кисейный пеньюаръ падаетъ безчисленными складками вокругъ стройнаго стана, и длинные холеные пальцы стучатъ по клавишамъ…
Отъ всего этого уюта, тепла, присутствія мамы, сильнаго запаха и наивной музыки мной овладваетъ какая-то одуряющая истома, и я впервые понимаю, что означаетъ слово: наслажденіе…
— Вы плачете, Лоретта?
— Слишкомъ многое мн напоминаетъ этотъ гербарій, Рауль. Здсь на каждой страниц — невидимый черный цвтокъ,— цвтокъ прошлаго… Оставимъ эти тетради, Рауль. Забудемъ, что время идетъ, унося и нашу молодость. Не будемъ думать о томъ, что станется черезъ нсколько лтъ съ этимъ алымъ лепесткомъ, который вы оторвали отъ моей живой розы и положили въ эту книгу, какъ въ гробъ…
Мы пили чай. Рауль разсказывалъ мн всевозможныя забавныя исторіи. Потомъ онъ остался обдать. И уже уходя, спросилъ меня, такъ нжно:
— Ну, какъ же, Лоретта, вы больше не грустите?
— Нтъ, мой другъ.
— Это хорошо. Дайте мн ваши лапки.
Но, вмсто того, чтобы поцловать ихъ, онъ удержалъ ихъ въ своихъ, привлекъ меня къ себ и прильнулъ губами къ моимъ волосамъ.
Потомъ низко поклонился.
— Сударыня!…
И ушелъ.

XIII.

Рауль чмъ-то озабоченъ. Я тревожусь. Это началось очень скоро посл нашей радостной встрчи. Онъ жалуется на скуку жизни, на неудовлетворенность — онъ, всегда такой безпечный, надъ всмъ подсмивающійся оптимистъ! Я спрашивала Семэнье насчетъ его здоровья, онъ говоритъ: недурно, но находитъ, что Рауль еще не окрпъ посл болзни, и ему надо очень беречься. Въ данный моментъ ему, казалось бы, не на что жаловаться. Его статьи имютъ успхъ, онъ почти увренъ, что Revue Mandarine издастъ его книгу. Денежныя заботы его не тревожатъ. Такъ въ чемъ же дло? Что съ нимъ? Ужъ не влюбился ли онъ въ какую-нибудь скверную женщину? Я надюсь, что нтъ.
Онъ нервничаетъ, сталъ почти угрюмъ, неразговорчивъ. Мы иной разъ подолгу сидимъ молча, грустно глядя другъ на друга сквозь дымъ нашихъ сигаретокъ. И я тоже стала нервничать, сама не знаю, почему. Нанонъ дивится моимъ вспышкамъ нетерпнія. И я чувствую себя неудовлетворенной. Изъ-за этого злого дитяти мучаюсь и я.
Что, если онъ полюбитъ, если его полюбятъ! Если въ этой новой любви онъ найдетъ и ласку, и нжность?! Какую же роль буду тогда я играть въ его жизни?… До сихъ поръ у него бывали только, какъ онъ говоритъ, прихоти, капризы… Нтъ, нтъ, этого не можетъ быть! Онъ не найдетъ одновременно любви и дружбы. Я его единственный другъ. У него будетъ, можетъ быть, еще много любовницъ, но никогда, никогда, ни къ одной изъ нихъ онъ не будетъ питать того доврія, той братской, глубокой и нжной привязанности, которую онъ питаетъ ко мн — вдь и я горячо плачу ему тмъ же.
На двор ненастье. Дождь хлещетъ о стекла. Мы гремся у камелька.
— Рауль, другъ мой, что вы такъ задумчивы?
— Право не знаю. Разв?… Я удивленъ. Вы знаете, я, вообще, мало думаю: это меня утомляетъ.
Онъ улыбается, но глаза его не смются.
— Рауль, у васъ какое-нибудь огорченіе, забота? Отчего не подлиться со мной? Разв я уже перестала быть вашимъ другомъ?
Онъ всталъ и садится у моихъ ногъна коверъ.
— Другъ мой, никакія заботы меня не тревожатъ, и, если вы находите, что у меня жалкій видъ, это, должно быть, оттого, что я усталъ, заработался.
— Не надо такъ много работать, Рауль. Вспомните, что говорилъ Семэнье. Дитя мое, мн жутко видть васъ такимъ, мн все кажется, что вы за что-то сердиты на меня, а за что — я не знаю.
— Сердитъ на васъ? Господь съ вами! Да за что же? За то разв, что вы слишкомъ милы, слишкомъ добры и снисходительны ко мн?… Нтъ, Лоретта, не мучьте себя понапрасну, ничего со мной не случилось. Просто я привереда и ничего больше.
Голосъ его какъ будто упалъ. Онъ, какъ ребенокъ, зарылся головой въ складки моего платья и долго оставался такъ неподвижно.
И мн было какъ-то не по себ, и меня охватило какое-то смутное волненіе и тревога. Послднее время мн все кажется, что вокругъ насъ витаютъ какія-то несказанныя слова, что мы чего-то не договариваемъ…
А между тмъ невозможно быть дружне, ближе умомъ и душой, чмъ мы съ Раулемъ.
О, я не хочу, чтобы онъ былъ несчастливъ!…

—-

Лордъ Дервардъ часто навщаетъ меня. Онъ очень пріятный человкъ, и я согласилась вылпить его бюстъ — такъ просто, набросокъ, этюдъ.
Работа идетъ неважно, неопытность мшаетъ, и я иной разъ злюсь сама на себя. Должна сказать, что моя модель гораздо больше интересуется мною, чмъ моей работой. Мы бесдуемъ, онъ разсказываетъ мн много поэтическаго и забавнаго, я не скучаю.
И Рауль, вслдъ за Паскалемъ, увряетъ, что лордъ Дервардъ влюбленъ въ меня.
— Ужъ не это ли васъ огорчаетъ, Рауль?— спросила я однажды своего друга.— Скажите откровенно, и я разобью начатый бюстъ и скажу своему англичанину, чтобы онъ больше не являлся сюда.
— Лоретта, милочка, вы съ ума сошли? Мн очень симпатиченъ лордъ Дервардъ, я восхищаюсь его крупнымъ дарованіемъ… А все-таки я доволенъ, что вы его не любите, Лоретта.
Какъ-то вечеромъ мы вс четверо собрались у г-жи Ла-Шармоттъ. Паскаль курилъ свою трубку. Шармоточка въ облак блыхъ кружевъ и срыхъ лентъ, съ своими румяными щечками и посеребренными инеемъ волосами, напоминала восхитительное морозное утро. Рчь зашла о любви, каждый высказалъ свое мнніе, только Рауль хранилъ молчаніе.
— Клянусь старымъ развратникомъ Юпитеромъ!— сказалъ Паскаль,— я радъ, что уже вышелъ изъ возраста, когда тратишь драгоцнное время на эту дивную глупость.
— А я,— проворковала Шармоточка,— я счастлива, что мн больше нечего бояться. Ко мн уже не пристаютъ на улиц, я могу останавливаться передъ витринами, если молодой человкъ любезенъ и предупредителенъ со мной, мн ничто не мшаетъ находить его милымъ, я не подозрвай съ его стороны никакого дурного умысла. Въ сущности, любовь это такая сложная и скучная исторія, а порой и мучительная… Помните слова Мюссе: ‘Красота — гибельный даръ’. Я совершенно съ нимъ согласна. Быть молодой и красивой очень утомительно.
— Однако, сударыня,— усмхнулся лордъ Артуръ,— вы помните, наврно, и другое изреченіе Шамфора: ‘Благоразумные люди живутъ долго, страстные живутъ…’
— Откуда же вы знаете, что я-то не жила?— воскликнула г-жа Ла-Шармоттъ.
Лордъ Артуръ невольно разсмялся, а безцеремонный Паскаль вскричалъ:
— Изліянія?! Да еще съ приправой кокетства!… Ради Бога увольте!
— А вы, сударыня,— повернулся ко мн лордъ Артуръ,— что вы думаете о страсти?
— Ничего хорошаго. Я предпочитаю дружбу. Страсть — борьба, дружба — соглашеніе… Любовникъ для женщины — всегда врагъ… Что вы хотите? У меня дурной характеръ: я не умю любить враговъ.
Молодые люди оба, повидимому, остались не очень довольны моимъ опредленіемъ страсти. Красивый ротъ лорда Артура искривился въ гримасу, а Рауль нервно пробормоталъ:
— А слдовательно тому, кто удостоился стать вашимъ другомъ, лучше всего и оставаться имъ.
— Но вдь онъ же мой единственный другъ.
Какъ мн вдругъ стало грустно, сама не знаю — почему.

—-

Вчера шелъ снгъ, сегодня морозитъ, и Рауль зоветъ меня въ Версаль. Погода ясная, сухая, риска простудиться, кажется, нтъ, мы закутались, какъ лапландцы, и демъ.
Рауль повеселлъ. О, я сдлаю все-все, что онъ захочетъ, о чемъ попроситъ меня, лишь бы только къ нему опять вернулась его радостная дтская улыбка.
Мы весело бродимъ по версальскому парку. Бассейны замерзли, земля скрипитъ подъ ногами, клумбы засыпаны снгомъ, оснженные тисы похожи на пирамиды изъ крема. Окна стараго дворца горятъ на солнц, и весь онъ кажется какимъ-то сказочнымъ замкомъ. На холодномъ розовомъ неб черныя втки деревьевъ сплетаются въ тонкій и сложный узоръ, купы деревьевъ, изгороди, кусты,— все увшано гирляндами инея, лужайки устланы бархатнымъ блымъ ковромъ. Весь паркъ смотритъ серебрянымъ лабиринтомъ, очарованнымъ лсомъ, гд волшебницы сверныхъ сказокъ оставили свои лебяжьяго пуха плащи. Въ такой веселый искрящійся день гулять — одно наслажденіе. Мы такъ долго томились подъ дождемъ и въ грязи.
Мы избгали катковъ и бродили по тихимъ аллеямъ, гд чувствуешь себя, какъ дома. Рауль, смясь, клалъ свои руки по очереди одну за другой въ мою муфту и грлъ ихъ объ мои теплыя руки.
Какъ сейчасъ слышу чириканье пугливой озябшей птички, летавшей около насъ, когда Рауль вдругъ остановился.
— Лоретта, мн надо что-то сказать вамъ.
Я вздрогнула. Мн было жутко услышать то, что мн такъ хотлось и такъ страшно было узнать. Наврное онъ скажетъ: ‘Я полюбилъ… и любимъ…’ или: ‘Меня не любятъ… другъ мой, посовтуйте, что мн длать, утшьте меня, помогите… я несчастливъ!’
Но Рауль продолжалъ, не глядя на меня:
— Лоретта, другъ мой, я опять узжаю.
— Узжаете?
— Да. И не къ родителямъ. Дальше. Простите, что у меня не хватило духу заговорить съ вами объ этомъ раньше. Я дожидался, пока обстоятельства сдлаютъ мой отъздъ неизбжнымъ. Иначе, еслибъ вы сказали мн: ‘Рауль, не узжайте!’ я не въ состояніи былъ бы разстаться съ вами!
— О, Рауль, вы узжаете!…
— Лоретта, я чувствую потребность перемнить образъ жизни. О, не обвиняйте меня въ неблагодарности. Сердце мое обливается кровью при мысли, что ему придется биться вдали отъ васъ. Но мн надо ухать на нсколько мсяцевъ изъ Парижа. Я чувствую, что это мн необходимо.
— На нсколько мсяцевъ!…
— Другъ мой…
Онъ отвернулся. Онъ взволнованъ, я вижу, какъ дрожатъ его губы, рсницы.
— Надо, надо, Лоретта… Тамъ вашъ Рауль станетъ благоразумнымъ человкомъ и настоящимъ писателемъ, кончитъ свой романъ, напишетъ нсколько хорошихъ статей, а можетъ быть и поэмъ…
— Разв вы не могли бы ихъ написать здсь, Рауль? Нтъ, нтъ, все это вздоръ! Вы бжите отъ какой-то мн невдомой муки. Дитя мое дорогое, кто такъ огорчилъ васъ?
— Никто, Лоретта.
— Неужели я не могу васъ утшить, вылчить, успокоить?… Разв я просила, чтобъ мой мальчикъ сталъ скоре большимъ человкомъ? Разв мн нужно, чтобъ онъ былъ благоразуменъ?
— Слушайте, Лоретта. Семэнье увряетъ, что для моего здоровья нельзя выдумать ничего лучше. Я ду черезъ недлю. Черезъ недльку, другъ мой, я, какъ опереточный герой, сажусь на корабль, который отправляется въ Критъ, да, на островъ Аріадны… Тамъ производятъ теперь удивительно интересныя раскопки, вдь я вамъ и раньше говорилъ, какъ я интересуюсь ими… Revue Mandarine посылаетъ меня туда на свой счетъ корреспондентомъ… Весна тамъ мягкая и теплая, не слишкомъ жаркая, вернусь я въ конц іюня, можетъ быть, даже раньше. Одинъ изъ моихъ пріятелей — помощникъ знаменитаго археолога, который руководитъ этими раскопками. Я буду писать вамъ часто-часто, думать о васъ каждую минуту, считать дни до нашей встрчи…
— Такъ зачмъ же, зачмъ узжать? Нтъ, нтъ, не слушайте меня, узжайте. Разъ Семэнье говоритъ, что это вамъ полезно, разъ вы сами этого хотите… Но почему же такъ внезапно, такъ неожиданно?… Еще недавно вы писали, что вамъ скучно всюду, гд нтъ меня… Четыре мсяца не видть васъ — это такъ страшно долго!
Спазма сдавила мн горло. Я остановилась. Мы незамтно повернули назадъ и подошли къ террас, выходящей на каналъ. Я сла на перила, Рауль стоялъ, облокотись на нихъ. Мы смотрли другъ на друга, я сверху, онъ снизу. Онъ взялъ мою руку. Солнце садилось, конькобжцы уже разошлись, въ темнющемъ парк стало холодно и пустынно. Но мы не трогались съ мста.
Мн хотлось плакать, хотлось сказать Раулю много-много. Но я не знала, что сказать. Я волновалась, мучилась, мн все казалось, что и Раулю надо что-то сказать, но уста его оставались безмолвными. Наше молчаніе было полно вопросовъ и тайны. Сордце мое билось, какъ птичка въ клтк. Мн мучительно хотлось, чтобъ Рауль заговорилъ, чтобъ онъ сказалъ: ‘я жду’,— но не одно только это. Въ душ была какая-то неувренность, горечь, тоска. Но въ глубин души, въ самомъ завтномъ уголк я все же предпочитала разлуку съ Раулемъ его признанію, что онъ любитъ, счастливъ, любимъ… И въ. то же время я упрекала себя за такую чрезмрную требовательность, и едва смла сама себ въ этомъ признаться. На минуту у меня вдругъ мелькнула мысль: ‘Что, если Рауль любитъ меня?’ Но я тотчасъ же отогнала ее, какъ нелпую, недопустимую.
— Нтъ, конечно, нтъ, вдь онъ сказалъ бы мн. Почему бы ему не сказать?…
И я молчала, и Рауль не говорилъ ни слова. Только дрожащія руки наши никакъ не могли разжаться. Я смертельно устала, чувствовала себя совершенно несчастной и сама не понимала, что со мной.
— Вечеретъ… Пора домой, Лоретта.
— Идемте, Рауль.
Мы зашли напиться чаю въ кафе, и въ блой зал со множествомъ зеркалъ снова говорили, но уже спокойно, дружески, о его близкомъ отъзд, о необходимыхъ приготовленіяхъ.
Когда мы вышли, началъ падать снгъ, все гуще-гуще, блыя звздочки усыпали мою шапочку, муфту, мховую накидку. Извозчика поблизости не было… Мы шутили:
— Вотъ бы такія мушки на вуаль — какъ было бы красиво!
— Да. А вы теперь похожи на японское деревцо съ блыми цвтами, похожими на мотыльковъ.
Наконецъ мы нашли фіакръ, потомъ сли на поздъ, и я поспла домой какъ разъ во-время, чтобы успть переодться и хать обдать къ лорду Дерварду.
Прикалывая къ корсажу блую розу, я вспомнила блые хлопья, такъ мягко сыпавшіеся на насъ, холодные, пушистые, подумала о томъ, что воспоминаніемъ объ этой прогулк я буду жить четыре мсяца, и дв слезы скатились на душистый блый цвтокъ.
Въ этотъ вечеръ мы оба избгали говорить объ отъзд. Потомъ, конечно, сказали друзьямъ, и они одобрили планъ Рауля, въ увренности, что это будетъ очаровательное путешествіе и что Рауль напишетъ о немъ интересную книгу. Семэнье уврилъ меня, что оно благотворно отзовется на здоровь Рауля.
Самъ Рауль не заговариваетъ больше о своей поздк. Онъ нервничаетъ,— то слишкомъ веселъ, то молчитъ, какъ убитый. Мы оба какъ-то стсняемся другъ друга, а время идетъ… такъ страшно быстро!…

——

Рауль ухалъ! Ухалъ, не простившись со мной, днемъ раньше, чмъ было условлено. Сегодня утромъ мн приносятъ записку:
‘Когда вы будете читать это, Лоретта, меня уже не будетъ въ Париж. Я бгу, какъ преступникъ. У меня нехватило мужества еще разъ увидться съ вами. Я не былъ увренъ, что смогу оторваться отъ васъ, а я хотлъ ухать.
‘Одинъ день проведу у родителей, потомъ двинусь дальше, въ Марсель… Вы забудете меня, Лоретта?
‘Но разв это не гадко, не эгоистично съ моей стороны желать, чтобы мой другъ страдалъ отъ моего отсутствія?
‘Другъ мой, все это наврное кажется вамъ непонятнымъ. Я самъ хорошенько не понимаю себя, знаю только одно: я несчастливъ.
‘Думайте обо мн, пишите мн почаще и простите мн, съ вашей обычной добротой, что я такой ненадежный, такой капризный Другъ.

Рауль’.

Письмо выпало у меня изъ рукъ. Я была поражена. Я не могла себ представить, что не увижу его четыре долгихъ мсяца…
Мн казалось, что съ Раулемъ ушла вся радость жизни, радость труда и свободы, наивная радость сознанія своей красоты, ушло все дорогое, хорошее…
— Спаси Господи, съ чего это вы такъ закручинились? Лицо, словно у кающейся Магдалины!
— Нанонъ! Рауль ухалъ.
И милая двушка раскрываетъ мн свои объятія, чтобъ я могла выплакаться.

XIV.

А жить все-таки надо. Надо какъ-нибудь перетерпть эти четыре долгихъ мсяца. О, какихъ долгихъ!… Этой недл, кажется, не будетъ конца.
Я прячу свою тоску отъ Паскаля и г-жи Ла-Шармоттъ: они такъ добры, такъ любятъ меня — нехорошо было бы съ моей стороны дать имъ понять, что вся ихъ нжность не можетъ утшить меня въ разлук съ Раулемъ.
Странный, капризный ребенокъ!
Неужели же всякое чувство, даже самое спокойное, надежное, наимене измнчивое,— и то заставляетъ страдать?
А я-то такъ была уврена въ прочности нашего дружескаго договора. Теперь я смутно чувствую, между мною и Раулемъ ужъ нтъ прежней полной искренности и доврія, и это меня глубоко печалитъ.
Что я вамъ сдлала, Рауль, чмъ провинилась передъ вами? Вы были для меня то взрослымъ братомъ, то моимъ ребенкомъ. Вы понимали меня, заботились обо мн, руководили мной. А въ т дни, когда сами превращались въ ребенка, наступалъ мой чередъ баловать васъ и журить, и заботиться о васъ съ материнской нжностью.
Я такъ нуждалась въ васъ, мой другъ. Вдь я одинока. Свобода — вдь это тоже одиночество. И потомъ я боюсь, тревожусь: если онъ тамъ захвораетъ, кто будетъ ходить за нимъ? Кто будетъ слдить за тмъ, чтобы онъ былъ остороженъ, берегъ себя? Кто скажетъ: ‘Рауль, не забудьте взять съ собой завтра теплое пальто на экскурсію… Рауль, нельзя такъ много работать, дайте мн слово, что вы не будете сидть до четырехъ часовъ ночи. Общайте мн сть сырое мясо и выкуривать не больше 10 сигаретокъ въ день’… Никто теперь не докучаетъ вамъ этимъ, Рауль, но неужели вамъ не жаль нашихъ уютныхъ обдовъ, приготовленныхъ заботливой рукою Нанонъ, нашихъ мирныхъ вечеровъ, книгъ, прочитанныхъ вмст, всего нашего почти совмстнаго существованія?
Оно казалось мн такимъ естественнымъ… Я только теперь понимаю, какой несказанной радостью это было для меня… И вотъ, самое мое дорогое утрачено.
Неужели вы не чувствуете того же, думая обо мн? Неужели правда, что вс мужчины, даже самые лучшіе, самые искренніе, по природ нсколько неблагодарны, что всмъ имъ нужна перемна, даль, новизна,— что они не могутъ быть врны… даже въ дружб?
Нтъ! Я не могу этому врить. Вы просто изнервничались, устали, ослабли, вы сами сознаетесь, что вы несчастливы… Кто причинилъ вамъ горе, которымъ вы не хотите со мной подлиться?… Ахъ, Рауль, я ужъ не думаю такъ, какъ тогда, въ Версал. Я предпочла бы видть васъ счастливымъ съ другой, хотя бы она немножко и отняла васъ у меня,— только бы вы были здсь, близко… чтобы я могла говорить себ: онъ придетъ не сегодня, такъ завтра, посл завтра,— чтобы уйти отъ этой страшной увренности, что я не увижу васъ долгіе мсяцы.
Я совсмъ упала духомъ. Я чувствую себя, какъ птица, которую разлучили съ ея товаркой по клтк, какъ волъ, хирющій оттого, что палъ его товарищъ, ходившій съ нимъ въ одной упряжк.
Я засыпаю и просыпаюсь все съ той же болью въ сердц. Всюду ищу васъ, и образъ вашъ такъ явственно стоитъ передъ моими глазами, что я снова и снова дивлюсь, какъ это васъ нтъ возл меня. Попробую ли пойти гулять — я машинально оборачиваюсь, чтобы спросить: ‘Куда мы пойдемъ?’ Сяду ли за работу — волнуюсь и жду, не скажетъ ли мн вашъ голосъ: ‘Вотъ это вамъ удалось’ или: ‘Это мн не нравится, эти складки нужно расположить иначе’. И работа валится у меня изъ рукъ, и я начинаю хандрить.
Лордъ Дервардъ нанялъ прехорошенькій отель и хочетъ отпраздновать новоселье. Пришлось заказать по этому случаю новое платье, и я была въ страшномъ затрудненіи — обыкновенно вы помогали мн выбрать и цвтъ, и фасонъ. Наконецъ, заказала черное, почти траурное.
Лордъ Артуръ страшно милъ со мной. Онъ готовъ навщать меня хоть каждый день, если-бъ только я ему позволила. Предлагаетъ сопутствовать мн въ музеи, на выставки… Я отговариваюсь то работой, то усталостью… Не виноватъ же онъ, что онъ — не вы!…
Онъ прислалъ мн блыхъ розъ — массу, ими полны вс бокалы и вазы. Но мн он кажутся призраками, блдными тнями тхъ алыхъ розъ, что благоухали всю эту зиму во время нашихъ tte--tte у камелька.
Лорду Дерварду нравится, что я люблю цвты. Онъ тоже обожаетъ ихъ и понимаетъ. Разъ онъ спросилъ меня:
— Вы когда-нибудь думали о томъ, чмъ была бы жизнь, если бы на свт не было цвтовъ? Исчезла бы радость полей и лсовъ, веселье жилищъ, самые благовонные запахи. Исчезла бы сразу цлая область искусства, потому что узоры на матеріяхъ, на платьяхъ, рзьба по дереву, консоли, завитки — всюду и везд фигурируютъ цвты. Они обвиваются гирляндами вокругъ старинныхъ зеркалъ, даютъ свои контуры вышивкамъ и кружевамъ, восточные ковры — это цлые цвтники, полотна, шелка, бархатъ, драпировки — все это заткано стеблями, втками, листьями, а то и цлыми букетами цвтовъ. Хрусталь имитируетъ формы цвточныхъ чашъ, женщины, вчно окружая себя цвтами, заимствовали у нихъ часть ихъ граціи, ихъ тайнъ,— и женщины не были бы такъ прекрасны, если бы не существовало цвтовъ…
У него всегда такія странныя мысли — у лорда Дерварда. Я даже и представить себ не могу, какъ это вдругъ бы не было цвтовъ…
Бдный лордъ Артуръ! Паскаль увряетъ, что онъ меня любитъ. Я не врю, но онъ всякій разъ такъ опечалится, когда я ему скажу: ‘Не приходите!’ А мн хочется сумерничать одной въ т часы, когда мы бывало съ вами, Рауль, возвращались домой пить чай. Теперь чай мой стынетъ въ прозрачной китайской чашк. Я, не зажигая огня, лежу съ закрытыми глазами и слушаю, какъ осыпаются мои розы, лепестокъ за лепесткомъ. Пріоткрою глаза — въ комнат почти темно, изъ сумрака выступаетъ только голубоватый четыреугольникъ окна, лежу и думаю… о васъ.
Пришлось-таки однако похать на вечеръ къ лорду Артуру по случаю новоселья, чтобы не огорчить ихъ всхъ… Хотя это вовсе не было для меня удовольствіемъ.
Нанонъ одвала меня, а я вспоминала дтство, какъ я любила придумывать себ роскошные туалеты. Сяду бывало гд-нибудь въ уголк, въ своемъ бломъ передник, раздобуду карандашъ и бумагу и подъ шумъ дождя зарисовываю цлые листы невроятными костюмами, путая правду съ фантазіей. Платье изъ сраго газа съ лунными вышивками.
Платье цвта яснаго дня, вышитое мотыльками.
Шелковое платье лягушечнаго цвта, обшитое кувшинками.
Манто цвта солнечнаго заката съ капюшономъ лиловаго ночного цвта…
— Помнишь, Нанонъ, какъ ты смялась, когда мн захотлось платье ‘всхъ цвтовъ весны’?
— Да, теперь вы стали поскромне — довольствуетесь чернымъ, и еще какъ оно вамъ къ лицу!
— А ты, Нанонъ, мечтала просто-напросто о зонтик и говорила: ‘Когда Лоретта вырастетъ большая, она мн подаритъ хорошій зонтикъ,— не черный, нтъ!— свтленькій, небесно-голубой, чтобы веселй было на душ въ срую мокреть.’ Такъ я теб и не подарила, Нанонъ, голубого зонтика…
Нанонъ тихонько смется. А я думаю о томъ, что у меня на душ теперь именно какая-то ‘срая мокреть’.
Спускаясь по лстниц, я машинально взглянула на свою тнь на стн — на тни лучше, чмъ въ зеркал, видно, удалась ли прическа — машинально пригладила пальцами непослушную прядь волосъ…
Въ шум, оживленіи, въ блеск огней есть что-то притупляющее и вмст пьянящее. Какъ-то отходишь отъ самого себя, забываешься на время. Врод какъ средства отъ лихорадки или невралгіи: боль не проходитъ, но притупляется. Оттого, должно быть, люди самыхъ разнообразныхъ возрастовъ и вкусовъ такъ охотно посщаютъ театры, балы, рестораны.
Сверканье люстръ, запахи различныхъ духовъ, то замирающіе, медлительные, то шумные звуки цыганскаго оркестра, доносившіеся издали, изъ оранжереи,— все это погружало меня въ какой-то благодтельный сонъ наяву. Лордъ Артуръ встртилъ меня съ нескрываемой радостью:
— А, прелестная дикарка! Какъ я счастливъ! Я такъ боялся, что вы въ послднюю минуту раздумаете и останетесь дома.
Дйствительно, я терпть не могу ‘вызжать’.
Онъ предложилъ мн руку — пройтись по заламъ. Все очень красиво. Владлецъ отеля ухалъ въ дальнее путешествіе и былъ очень доволенъ, что могъ сдать и домъ, и лошадей, и экипажи да еще за хорошую цну. Практичный народъ англичане — всюду умютъ отлично устроиться.
Я поздравила хозяина съ удачнымъ выборомъ и распредленіемъ цвтовъ.
— Я самъ слдилъ за этимъ. Смотрите: розы — ваши любимыя — красныя… И лиліи, какъ т, что у васъ на корсаж.
Дйствительно, на груди у меня были приколоты лиліи, огромныя, съ золотистыми жилками. Лордъ Артуръ, прикоснувшись къ моему плечу, съ наслажденіемъ вдыхалъ ихъ опьяняющій запахъ.
— Какая вы красавица сегодня!
— А вчера, значитъ, нтъ?
— Злая! Вы сами знаете, что да. Но вы такъ хороши въ этомъ черномъ шелку — какая-то мрачная близна… словно ангелъ, опечаленный тмъ, что ему пришлось вернуться на землю… Вы меня не слушаете.
Онъ почти гнвно оторвалъ длинный, загнутый лепестокъ отъ одной изъ моихъ лилій и принялся нервно грызть его.
Потомъ извинился. Неужели Паскаль говоритъ правду?
— Какъ отъ васъ хорошо пахнетъ! У васъ есть свой собственный запахъ, какъ у этой лиліи… О, вамъ нтъ надобности отвчать. Можете думать о другомъ, если хотите. Я доволенъ ужъ тмъ, что я возл васъ и могу говорить съ вами, хотя бы вы почти не обращали на меня вниманія. Хотите, я вамъ скажу, откуда у васъ эти серебряные башмачки? Вы думаете отъ сапожника въ улиц Мира? Ничего подобнаго! Въ лсу, гд спятъ феи, еще и теперь работаютъ маленькіе искусные карлики… Вы не врите?Вы никогда не бывали на опушкахъ, гд въ лунныя ночи усаживаются въ кружокъ карлики за работу. Одни сдираютъ съ березы полоски атласистой, блдной коры, другіе окунаютъ эти полоски въ лунный свтъ, третьи кроятъ и шьютъ изъ нихъ башмачки. И вотъ, эти башмачки на васъ.
— Я хотла бы, чтобы это было правдой.
— Почему вы такъ грустно улыбаетесь? У васъ усталые глаза, какъ будто они знаютъ тайны, еще невдомыя вамъ самимъ… Зачмъ вы опустили глаза? Вы смотрите на эту лилію? Вы чувствуете, что она льетъ свой послдній ароматъ, что она скоро умретъ на вашей живой, теплой груди? И тогда, увядшая, она скажетъ вамъ: ‘Нтъ ничего долговчнаго… Надо спшить быть молодой и красивой’… Вы слышите, вы понимаете угрозу, скрытую въ этихъ словахъ? Отвчайте же мн, мадамъ Сентъ-Элье.
— Я не дорожу своей молодостью. Мн думается: зрлый возрастъ, старость лучше. Закатъ красиве зари… Я люблю осень и заходящее солнце.
— Я понимаю васъ… Но сумерки трогаютъ насъ лишь потому, что ими кончается день, осень хороша лишь тмъ, что до нея были весна и лто. Чтобы листья окрасились золотомъ и багрянцемъ, имъ надо быть сначала зелеными, а еще раньше пушистыми почками. Это апофеозъ дерева посл того, какъ оно выполнило свою роль въ природ. Вы хотите апофеоза, не проживъ своей жизни.
— Что вы говорите, лордъ Артуръ? Разв я не живу?
— Нтъ, не полною жизнью. Вы не любите.
— Вы удивляете меня. На что мн знать это чувство, сжигающее душу? У меня есть дружба, привязанность, нжность… Разв этого не достаточно?
— Нтъ.
До насъ доносились тающіе звуки томнаго вальса. Мимо насъ прошла пара: кавалеръ, совсмъ юный, и дама, еще очень красивая, но старше его. Они разговаривали, глядя другъ другу въ глаза съ такимъ безстыдствомъ желанія, какъ будто обмнивались поцлуями. Женщина слегка склонила голову на плечо, чтобы лучше видть и слышать своего спутника. Необычайная томность походки, какая-то особенная грація въ каждомъ движеніи выдляли ее, длали непохожей на всхъ другихъ.
— Посмотрите,— сказалъ лордъ Артуръ,— они даже не замчаютъ насъ. Это г-жа де-Т. и ея любовникъ. Не правда ли, въ нихъ есть что-то царственно-властное? Они прекрасны, они желаютъ другъ друга и обладаютъ другъ другомъ, несмотря на все, что могло бы стать между ними. Они поистин цари, если не боги. Безъ сомннія, черезъ нкоторое время они возненавидятъ другъ друга. Но что за бда. Все-таки они знали одинъ черезъ другого единственное опьянніе, ради котораго стоитъ жить.
— Но вдь вотъ вы же сами прибавили: ‘черезъ нкоторое время они возненавидятъ другъ друга’. Знать заране, что любовь смнится ненавистью — разв это не ужасно?
— Да. Впрочемъ, я сказалъ это въ насмшку, потому что г-жа де-Т., какъ увряютъ, втренне самаго непостояннаго мужчины. Но вдь бываютъ чувства, которыя не умираютъ, а лишь видоизмняются съ годами и длятся до самой кончины. Я способенъ любить именно такъ.
Я наклонила голову, не отвчая. Зачмъ онъ говоритъ это? Зачмъ въ глазахъ его такая грустная мольба? Я не кокетничала ст нимъ, не старалась привлечь его, заставить себя полюбить…
Онъ со вздохомъ поднялся.
— Прикажете отвести васъ въ буфетъ, къ нашему другу Паскалю?
— Да… Вы сердитесь на меня?
Его, повидимому, изумилъ, но въ то же время и обрадовалъ этотъ наивный вопросъ. Онъ поцловалъ мн руку.
— Нтъ, не сержусь. Разршите мн чаще видться съ вами и будьте снисходительны къ моимъ недостаткамъ. Я не буду надодать вамъ. Я благоразуменъ и терпливъ.
И онъ оставляетъ меня, чтобы заняться своими гостями, которые и то, должно быть, нашли нашъ разговоръ слишкомъ длиннымъ.
Паскаль доволенъ мной, говоритъ комплименты:
— Очень мила и одта къ лицу… Ты удивительно похожа на твои статуэтки. Это не то, чтобы красота, не то чтобы великое искусство, но грація, гармонія во всемъ, что даже лучше красоты.
— Мерси, Паскаль.
— Это прямо ужасно, сколько на свт безобразныхъ женщинъ. Я насчиталъ сегодня съ десятокъ хорошенькихъ, остальныя только ‘умютъ длать себя шикарными съ помощью тряпокъ’, чего я терпть не могу. Клянусь Венерой и Юноной, что это значитъ: шикъ? Женщина должна производить на насъ такое впечатлніе, чтобы намъ казалось, что она была бы еще красивй нагая. Напримръ, твое платье мн нравится, потому что я представляю себ, какъ оно сразу упало бы темными складками къ твоимъ ногамъ, и ты стояла бы надъ нимъ блая, какъ Андіомена…
Онъ оралъ во все горло. Нсколько разряженныхъ толстухъ, изящно задрапированныхъ скелетовъ и черныхъ фраковъ столпились около насъ, слушая съ интересомъ и негодованіемъ.
— Ради Бога, тише, Паскаль… И вообще, намъ пора домой: я страшно устала.
— Ничего подобнаго. Ты остаешься ужинать, я не пущу тебя: я общалъ это нашему милому хозяину и другу.
Я покорилась. Гости понемногу разъхались, осталось всего человкъ двадцать — очаровательныхъ женщинъ, остроумныхъ мужчинъ, нсколько знаменитостей. Ужинъ вышелъ пріятный и затянулся далеко за полночь.
Лордъ Артуръ проводилъ меня внизъ въ швейцарскую и помогъ мн одться. Внизу лстницы я повернулась къ зеркалу, захвативъ въ лвую руку шлейфъ, плотно обтянувшій мн ноги, а правой поправляя прическу.
— Мадамъ Сентъ-Элье, погодите… не двигайтесь… Посмотрите на нее, Фламмеръ. Вамъ надо бы самой себ служить моделью… Вотъ такъ, слегка склоненная, недвижная, въ этихъ тсныхъ складкахъ одеждъ — разв она не напоминаетъ вамъ вчныхъ образцовъ граціи въ лучшихъ произведеніяхъ искусства?
— Да, да, она очень мила… Однако, набросьте жена нее манто и отпустите насъ. Время погаситъ фонари — если можно такъ выразиться — и кончить вашъ очаровательный праздникъ.
— До скораго свиданья, мадамъ Сентъ-Элье, и благодарю васъ. Благодарю за то, что вы пріхали.
— Не правда ли, онъ милый?— въ карет приставалъ ко мн Паскаль, восхваляя достоинства лорда Дерварда.
— Да, онъ милый. Но откуда въ теб эта свтскость, Паскаль?… Можно ли такъ засиживаться? Скоро начнетъ свтать.
— Это-то врно. Но что подлаешь? Мн было весело. Время отъ времени слдуетъ побывать въ маскарад. А тамъ было нсколько презабавныхъ шутовъ… И притомъ же, ты вдь не осталась бы ужинать одна, безъ меня, а я зналъ, что бдняга Артуръ будетъ въ отчаяніи, если ты не останешься. Мы не обязаны платить любовью за любовь, но все же по отношенію къ тмъ, кто насъ любитъ, мы чувствуемъ себя какъ бы до извстной степени обязанными что-нибудь сдлать для нихъ.
— Доброй ночи, Паскаль — или, врне, добраго утра!
Онъ поцловалъ меня и покатилъ дальше. Дверь захлопнулась за мной, я была дома. Я поставила на столъ маленькую лампочку, сбросила манто, присла къ столу и задумалась, опершись подбородкомъ на руку.
Въ окно струился голубоватый свтъ. Я отворила окно. На меня пахнуло холодомъ, но мн было душно, и я, накинувъ на себя шарфъ, вышла на балконъ. Мой шлейфъ лежалъ на полу комнаты, голыя руки вздрагивали отъ сырости перилъ. Все, казалось, зябло кругомъ. Капля дождя упала мн на шею. Я чуть слышно прошептала имя, которое просилось на уста, потомъ повторила его громче, еще разъ, и вдругъ изъ сердца моего вырвалось крикомъ:
— Рауль! Рауль!
И въ это срое дождливое утро, въ бальномъ плать, припавъ головой къ периламъ балкона, я рыдала горько, неудержимо.

XV.

Весна — какъ грустно живется весной! Парижъ благоухаетъ фіалками, ландышами, ниццскими розами. Я брожу безъ цли по улицамъ, чувствую себя одинокой, и меня грызетъ жестокая тоска.
Рауль пишетъ часто, но въ его письмахъ больше описаній, чмъ нжныхъ словъ, онъ говоритъ о тысяч вещей и не говоритъ о 1001-ой, которой я жду, хотя сама не знаю, въ чемъ она должна заключаться.
Онъ пишетъ:
‘Здсь летаютъ алыя стрекозы врод тхъ, что водятся въ сосновыхъ лсахъ, гд вы гуляли въ дтств, и мн чудится, что каждая изъ нихъ, пролетая, чертитъ въ воздух рубиновыми буквами: ‘Лоретта’.
‘Кандія — городъ, куда съзжается народъ изъ всякихъ странъ. Здсь есть прелестные венеціанскіе фонтаны и рядомъ совсмъ провинціальное и очень буржуазное кафе. Здсь уже есть музей, гд можно видть статуэтки плясуній короля Миноса. Он совсмъ необыкновенныя, одты, какъ дв капли воды, по мод XVIII вка, въ коротенькихъ юбочкахъ съ панье, съ затянутыми въ рюмочку таліями и глубокимъ вырзомъ на груди. Впечатлніе нарушаетъ только прическа изъ змй — это уже не въ стил XVIII вка. Есть также добытая при раскопкахъ глиняная посуда и фрески, на которыхъ стройныя человческія фигуры прыгаютъ съ разбгу черезъ быка. Я подозрваю, что это семейная группа, и что быкъ, фигурирующій на ней, былъ возлюбленнымъ Пазифаи. Впрочемъ, эта бычья голова здсь смотритъ на васъ отовсюду. Странная цивилизація, гд рога носитъ не мужъ, а любовникъ. Простите мн, Лоретта, эту скверную шутку!
‘Драгоцнности въ нашемъ музе вамъ бы понравились, въ особенности колье изъ золотыхъ маргаритокъ, совсмъ крохотныхъ. И такія же точно маргаритки, какія росли здсь тысячи лтъ тому назадъ и служили моделью для этихъ хрупкихъ игрушекъ, безчисленное множество ихъ, желтыхъ, какъ старое золото, но только живыхъ покрываетъ луга и откосы. Меня трогаетъ эта вчно возрождающаяся врность природы. Я не безъ волненія срываю и посылаю вамъ, другъ мой, эти цвты, столь древніе родомъ — потомки тхъ, какіе рвала Аріадна или давилъ своей пятой царь Миносъ — мн онъ представляется толстымъ, грузнымъ и массивнымъ — самъ не знаю, почему… Впрочемъ, знаю: это, должно быть, оттого, что его дворецъ такой тяжелой архитектуры. Теперь онъ подземный, такъ какъ уровень почвы сильно повысился, но стараніями нашего ‘мага и волшебника’ раскопки понемногу открываютъ намъ его очертанія, залы, коридоры, колонны, удивительнйшія системы орошенія. Я такъ и жду, что мн скажутъ, что архитекторъ Миноса не позабылъ ни электричества, ни калориферовъ. И вся эта дйствительность кажется мн какой-то фееріей. Потому что,— вы знаете?— я вдь врю во все это: я врю, что Аріадна ходила нкогда по тмъ же дорожкамъ, по какимъ теперь хожу я, что Тезей, влюбленный герой, оросилъ кровью чудовища дальніе извивы лабиринта, я врю, что въ такое же поле, какое видно изъ окна моей комнаты, приходила Пазифая ласкать своего возлюбленнаго быка. Я представляю себ его блымъ, съ розоватой мордой, слегка запненной серебристой слюной, и рогами — въ форм лиры… А можетъ быть, это былъ самый обыкновенный грязный быкъ, буро-каштановаго цвта. Женщины — такія странныя созданія!…
‘Я живу въ самой гор, рукой подать отъ Кинсоса, въ очень комфортабельно устроенной палатк. Здсь у насъ цлый лагерь, здсь прохладнй, чмъ въ город, и не такъ много москитовъ. Неподалеку отсюда, близъ самаго мста работъ, живетъ и профессоръ, въ небольшомъ домик, совершенно заваленномъ глиняными черепками и корзинами со всевозможными обломками, которые понемногу возвращаетъ скупая земля. Это совсмъ особенный домъ. Здсь подаютъ отличный чай съ превкуснымъ вареньемъ, превосходные обды и завтраки, но я сплошь и рядомъ ошибаюсь и вмсто корзинки съ хлбомъ берусь за обломокъ разбитой вазы. Нашъ профессоръ поистин чародй и прозорливецъ, надо видть, какъ онъ здсь всмъ руководитъ, жестикулируя своей черной эбеновой палкой, которая, право, кажется мн иной разъ волшебной палочкой.
‘Иногда появляются туристы въ синихъ очкахъ, съ зелеными вуалями, верхомъ на ослахъ… Ничего общаго съ миологіей у нихъ нтъ и, ужъ конечно, имъ не прочесть гіероглифовъ, которыми изъяснялись литераторы временъ Миноса. Вдь у насъ теперь собрана цлая библіотека на гипсовыхъ пластинкахъ. Я нимало не сомнваюсь, что тутъ детально описаны похожденія королевы и вся ея тавромахія… Но,— увы!— и самъ волшебникъ еще не могъ уяснить себ значенія этихъ письменъ…
‘Чаще всего по дорог тянутся безконечные караваны ословъ, но везутъ они не туристовъ, а бурдюки съ виномъ, до сихъ поръ сохранившіе форму свиной туши — съ головой, лапами и хвостомъ,— похожіе на игрушки изъ пузыря, которыми забавляются дти. Иной разъ на мхахъ возсдаетъ золотисто смуглая красавица съ ребенкомъ — Вакхомъ на рукахъ, и оба смются другъ другу… А не то можешь любоваться, все на той же дорог, цлыми стадами козъ съ красавцемъ пастухомъ, который идетъ и мечтаетъ, поднявъ глаза къ небу.
‘Я вдь тоже принимаю участіе въ раскопкахъ! Когда я хорошо веду себя, мн даютъ лопату и ведро, словно маленькому, и я, вн себя отъ восторга, принимаюсь копать…
‘Я много работаю, чаще перомъ, чмъ лопатой, много думаю о васъ, чувствую себя очень одинокимъ. Тнь Аріадны не замнитъ мн присутствія Лоретты.
‘А потому, чтобы развлечься, я собираюсь предпринять большую экскурсію верхомъ на гору Ида, покрытую вчными снгами. По всей вроятности, я не встрчу тамъ трехъ богинь, но если бы и встртилъ и если бы у меня случайно оказалось въ карман яблоко, я не отдалъ бы его ни одной изъ нихъ, а сохранилъ бы для васъ.
‘Я полагаю, трудно галантне закончить письмо, Засвидтельствуйте мое нжнйшее почтеніе Паскалю и нашей милой г-ж Ла-Шарлоттъ. Скажите Нанонъ, что ея стряпня вкусне даже той, которой я теперь питаюсь, и — думайте немножко обо мн, если вы еще не забыли меня, Лоретта.
‘Мой дружескій привтъ лорду Артуру’.

‘Рауль’.

О, какъ онъ далеко отъ насъ! Когда я читаю его письма, онъ кажется мн еще боле далекимъ: онъ не только путешествуетъ, но путешествуетъ въ прошломъ.
Я пошла снести это письмо Паскалю и по дорог встртила мальчугана, гнавшаго козъ съ полнымъ, налившимся выменемъ, онъ игралъ на какой-то дудочк, извлекая изъ нея жалобные, пискливые звуки. Мн вспомнились стада козъ, о которыхъ пишетъ Рауль. Здсь козъ было всего три или пять, у пастуха было блдное испитое лицо городского уличнаго мальчишки, и колокольчики козъ звенли такъ грустно подъ срымъ небомъ, въ узкой улиц безъ горизонта. Но пронзительные унылые звуки свирли звучали такой острой тоской по лсной тишин, по приволью полей…
Паскаль былъ дома. Онъ гладилъ кошку и бесдовалъ съ г-жей Ла-Шармоттъ, пришедшей провдать его. Наша милая старушка была, какъ всегда, очаровательна съ бархатными анютиными глазками на блоснжныхъ волосахъ, большимъ лиловымъ бантомъ, въ тонъ платья, подъ подбородкомъ и большой муфтой изъ шеншиля, куда она прятала свои зябкія ручки. Когда я вошла, Паскаль какъ разъ проводилъ сравненіе между этимъ мхомъ и шкуркой Дымка — и, конечно, не въ пользу перваго.
Меня встртили радостно, но г-жа Ла-Шармоттъ скоро ушла. Она спшила къ портних и хотла захватить съ собой меня, но Паскаль воспротивился.
— Нтъ, нтъ, я не отпущу ея. Экая сласть, подумаешь, смотрть, какъ примряютъ платья. Посиди лучше со мной.
Я усаживаюсь на коверъ у ногъ Паскаля, передъ догорающимъ огнемъ. Срая кошка улеглась у меня на колняхъ и нжится, поворачивая ко мн свои искрящіеся глаза и нжный носикъ, словно посыпанный пепломъ. Паскаль пускаетъ въ носъ обимъ огромные клубы дыма изъ своей трубки.
— Паскаль! такъ задохнуться можно.
— Ну вотъ! Я ее окутываю облакомъ, какъ богиню, а она въ претензіи.
— Паскаль, помнишь, когда я была маленькая, я бывало вотъ такъ же садилась на полъ возл тебя и умоляла: ‘Разскажи мн про ‘Двухъ голубей’… Ты еще помнишь ихъ наизусть?
— Должно быть. А я говорилъ теб: ‘Зачмъ? Вдь опять будешь лить слезы, словно фонтанъ’.
— И все-таки соглашался. Мн такъ это нравилось, что ты, взрослый, говоришь басню. Да и сама басня мн нравилась и когда ты доходилъ до ‘разлуки — тягчайшаго изъ золъ’, я уже начинала сопть носомъ.
Я и сейчасъ, припоминая это, готова была заплакать.
Паскаль скандировалъ вполголоса прелестные стихи Лафонтэна и нсколько разъ повторилъ послдній:
Ai je pass le temps d’aimer?… *).
*) Неужто для меня прошла пора любви?
Я молчала. Кошка мурлыкала, время отъ времени пытаясь поймать проворной лапкой арабеску дыма. Я думала о Раул и мысленно повторяла конецъ басни, слегка измняя его,
Amis, heureux amis, voulez vous voyager?
Que ce soit aux rives prochaines… *).
*) Друзья счастливые, вы странствовать хотите?
Пусть это будетъ къ близкимъ берегамъ.
Паскаль вдругъ пересталъ курить и стукнулъ трубкой по ручк кресла, пепелъ посыпался на полъ.
— ‘Пора любви’ — выговорилъ онъ, точно про себя.— Теб она мало знакома,— можетъ быть, даже вовсе не знакома. Знаешь ли ты, что это не только чудная, но и гибельная пора?
— По моему, послднее больше, чмъ первое. Мой опытъ невеликъ, но достаточенъ, чтобъ навсегда отвратить меня отъ страсти, мучительной, когда ее испытываешь, пожалуй, еще боле мучительной, когда ее внушаешь, и она связываетъ тебя по рукамъ и по ногамъ… Теперь я признаю только дружбу.
— Нтъ, Лоретта, ты не можешь знать, въ сущности, вдь ты не любила. Въ муж своемъ ты поклонялась только его таланту, къ Шарлю тебя влекло скоре желаніе и потребность любви, чмъ сама любовь. Ты еще не извдала грозной силы, почти божественной, власти чувства, въ которомъ соединяется все — и желанія, и надежды, и преданность, и нжность, и страсть… Храни тебя Зевсъ отъ того, чтобы извдать когда-нибудь это упоеніе и муку, ибо такое чувство полностью испытываешь только тогда, когда самъ его не внушаешь. Но только оно одно и достойно имени любви.
— Ты любилъ кого-нибудь такъ, Паскаль?
— Да, Лоретта. Той женщины нтъ уже больше въ живыхъ, и она даже не знала, какъ безпредльно я ее любилъ. Но я дышалъ и жилъ въ ея тни.
— Паскаль! старый другъ! я угадываю ея имя.
Мы долго молчали, оба глубоко взволнованные.
— Двочка моя, иногда я еще больше люблю тебя за то, что ты такъ напоминаешь свою мать.
И опять оба смолкли.
— Разскажи мн, Паскаль, о своей ‘пор любви’.
— Я познакомился съ твоей матерью черезъ г-жу Ла-Шармоттъ: вдь она на 20 лтъ старше ея и была дружна еще съ ея матерью, твоей бабушкой… Ты, конечно, догадываешься, что мы съ Шармоточкой питаемъ другъ къ другу почти супружескія чувства? Этому ужъ много лтъ, но наши отношенія не всегда были такъ безмятежны… Ахъ, это презабавная исторія! Это было такъ давно, что, пожалуй, даже можно разсказать теб. Я увренъ, что даже наша пріятельница не разсердилась бы на меня за это. Мой разсказъ лишній разъ подтвердитъ теб, Лоретта, какъ часто лжетъ намъ молодость и какъ насъ иногда подводитъ судьба.
‘Тебя еще не было на свт, а мать твоя была, должно быть, прехорошенькой двчуркой, когда я безумно влюбился въ г-жу Ла-Шармоттъ. Это было прелестнйшее созданіе — пухленькая, вся въ ямочкахъ, съ вздернутымъ носикомъ la Дюбарри. Ручки, плечи, кожа свжести изумительной! волосы, какъ золотистая дымка. При этомъ, полна неожиданностей, комическій умъ и характеръ самый легкій и покладистый, какого только можно пожелать.
‘Замужемъ она была за маніакомъ-кодлекціонеромъ, обращавшимся съ ней, какъ съ наимене хрупкой изъ своихъ бездлушекъ. Она говорила: ‘Мой мужъ измняетъ мн съ рамками, вазами, комодами, съ чмъ попало. Право же, онъ заслуживаетъ того, чтобы и я, въ свою очередь, измнила ему’.
‘Я очень ухаживалъ за нею и декламировалъ стихи въ честь ея собственнаго сочиненія.
‘Я былъ тогда молодъ, недуренъ собой, и стихи мои никуда не годились. Теперь я старъ, безобразенъ и выучился писать недурные стихи. Такъ возмщается утраченное.
‘Я въ то время очень хандрилъ, хоть и былъ молодъ. Все мн казалось непрочнымъ и трудно достижимымъ, душа у меня была тревожная, умъ озлобленный, лишнее добавлять, что съ поэтами это бываетъ нердко… И, вдобавокъ, я боллъ еще другой болзнью — молодостью, отъ которой, къ несчастью, или къ счастью, вылчился. Какъ быстро ушла она, эта робкая молодость, съ ея безпредметной нжностью, съ ея любовью къ любви, гоняющейся за собственной тнью, со всми ея слабостями и ложью… Все это сказало мн ‘прости’ навсегда.
‘Какъ часто я говорилъ себ: гд же истинное счастье, гд лучезарная радость для тхъ, кто не носитъ ея въ самихъ себ?… И мн хотлось счастья, хотлось любить и быть любимымъ — въ очаровательнйшемъ уголк земли, среди тепла, среди цвтовъ. Мн хотлось чувствовать свое тло такимъ совершеннымъ, настолько удовлетвореннымъ, чтобы я только черезъ наслажденіе и ощущалъ его. Мн хотлось, чтобы все вокругъ — растенія, вещи, женщины — были прекрасны и непрестанно радовали меня своей красотой. И еще мн хотлось имть власть осчастливить всхъ, всмъ дать блаженство, чтобы они благословляли день моего рожденія.
‘Ахъ, Лоретта, это было безуміе… Но лишь черезъ безуміе и приходишь къ мудрости.
‘Я мечталъ о блаженныхъ ночахъ въ залитыхъ луннымъ свтомъ рощахъ, гд романическіе герои обмниваются признаніями среди благоуханій цвтовъ и дыханія втерковъ, напоенныхъ невидимой оплодотворяющей пылью, передающей влюбленнымъ всю истому, все тайное сладострастіе, которымъ дышатъ цвты.
‘Я путешествовалъ и довольно удачно, я видлъ итальянскіе сады и дремучіе лса свера. Но я блуждалъ тамъ одинъ или же съ кмъ-нибудь изъ моихъ пріятелей и сверстниковъ. И вотъ, въ одинъ гнуснйшій зимній вечеръ въ Париж я съ подобающей экзальтаціей объяснился въ любви г-ж Ла-Шармоттъ. Я встртилъ ее случайно на улиц, шелъ дождь, она хотла взять извозчика, но извозчика не было. Я предложилъ ей укрыться подъ моимъ зонтикомъ, онъ былъ порядкомъ потертый, но большой и все-таки защищалъ отъ дождя. Она согласилась, и мы шли вмст по грязи, среди холода и мрака. При мигающемъ свт рдкихъ фонарей я любовался ея личикомъ — у нея растрепались волосы, на мн была шляпа, давно вышедшая изъ моды, забрызганныя грязью панталоны и несвжій галстукъ. И тмъ не мене въ этотъ день мы торжественно поклялись другъ другу въ вчной любви.
‘Собственно говоря, мы сдержали эту клятву, только не такъ, какъ думали… Ахъ! я былъ тогда очень юнъ, мн было всего двадцать два года, а ей двадцать пять. Ураганъ страсти скоро увлекъ и закружилъ насъ, мы ршили бжать вмст и больше ужъ не разставаться.
‘Г. Ла-Шармоттъ вскор посл того ухалъ на мсяцъ или недли на три за новыми покупками для пополненія своей коллекціи стариннаго фарфора, и мы воспользовались этимъ, чтобы привести въ исполненіе свой планъ. Мы отправились въ Луино.
‘Ты, чего добраго, воображаешь, что наше путешествіе было сплошнымъ очарованіемъ. Ничуть не бывало!… Вагоны въ т времена были неважные, насъ отчаянно трясло, и мы всю ночь не сомкнули глазъ. Я шепталъ моей задумчивой спутниц: ‘Наконецъ, ты моя на всю жизнь’. А она разсянно отвчала: ‘Вотъ только не забыла ли я своей розовой шляпки!…’
‘Денегъ у насъ было мало, и то добытыхъ съ большимъ трудомъ, и моя спутница уже начинала тревожиться, что же мы будемъ длать, когда нашъ запасъ изсякнетъ. Я нашелъ ея тревоги основательными и, въ свою очередь, загрустилъ. Оба мы были изрядные лакомки, а кормили насъ плохо. Словомъ, мы совсмъ измучились, пока добрались до Луино. На другое утро, проснувшись, я увидлъ прежде всего хаосъ раскрытыхъ чемодановъ въ банально-неуютномъ номер гостиницы, а затмъ мою милую, въ бломъ пеньюар у окна, прижавшись носикомъ къ стеклу, она плакала горькими слезами. Рыдая, она призналась мн, что это голубое озеро страшно ей не нравится, а горы давятъ ей грудь, что она поступила очень необдуманно, что она слишкомъ несчастна вдали отъ своей камеристки и самыхъ своихъ любимыхъ привычекъ, что я умю только разстегивать лифы, но не застегивать, а она не въ состояніи сама причесаться, безъ помощи горничной, что, вообще, все выходитъ такъ сложно и трудно, что некогда даже и думать о счасть и любви… И потомъ, ее мучитъ мысль о томъ, какъ огорчится ея глупый мужъ, вернувшись изъ поздки и не найдя ея дома,— хотя, конечно, онъ еще больше огорчился бы, еслибъ она увезла съ собой его главную драгоцнность — зеленую китайскую вазу… Новое равно, ее мучитъ совсть, что она сдлала несчастнымъ такого безобиднаго дурачка…
‘Эти благоразумныя рчи привели меня въ полное уныніе, но она не смутилась этимъ и думала только объ огорченіи господина Ла-Шармоттъ. Въ конц-концовъ я разозлился. Какъ! Женщина, которую я почтилъ столь пламенной любовью, плачетъ изъ-за того, что ей пришлось разстаться съ болваномъ-мужемъ и съ горничной!
‘Что же мн оставалось длать? Я, разумется, помогъ этой малодушной женщин одться, вновь уложить свои вещи, и мы оба, надутые и недовольные, съ первымъ же поздомъ вернулись въ Парижъ…
— Теб смшно, Лоретта?… Теперь, вспоминая этотъ старый фарсъ, я тоже невольно смюсь, но тогда я съ ума сходилъ отъ обиды и гнва… Прощальные поцлуи моей милой не смягчили моего сердца, я долго былъ безутшенъ и не могъ заставить себя пойти къ ней.
‘У меня было довольно много приключеній, но мимолетныхъ, мн все казалось, что я изъ-за нихъ пропускаю другія, которыя были бы интересне или серьезне. Было и нсколько связей, изъ нихъ дв довольно продолжительныя. Но полнаго удовлетворенія я ни въ чемъ не находилъ. Какъ сложилась дальнйшая жизнь моей пріятельницы, объ этомъ я теб разсказывать не стану, могу только намекнуть, что вншность г. Ла-Шармоттъ врядъ ли могла сулить ему счастье въ супружеств.
‘Наша взаимная симпатія и нжность были совершенно искренними. Мы только напрасно вообразили себ, что это — единственная любовь, способная замнить все на свт. Въ конц-концовъ мы, конечно, встртились и — хотя это можетъ показаться неправдоподобнымъ — никогда уже больше не были любовниками, но зато стали неразлучными друзьями. Я все-таки немножко злился на нее за испытанное мною разочарованіе, но все же она много дала мн и своимъ веселымъ, ровнымъ характеромъ, своей врожденной практичностью очень скрасила мн жизнь. Ты знаешь, я вдь совершенно не могу обойтись безъ нея, и это ужъ давно.
‘Нсколько лтъ спустя посл этой юношеской эскапады я привезъ изъ Африки вотъ эту самую Доротею, которая живетъ со мной. Когда-то она была красавицей и наиболе постояннымъ источникомъ наслажденія для моей бурной юности. Душа у нея такая же темная, какъ ея кожа, и животныхъ инстинктовъ въ ней, пожалуй, не меньше, чмъ у нашего Дымка. Но она привязалась ко мн, привыкла ко мн, къ дому, какъ черная кошка, стала моей служанкой, какъ всегда была рабой моихъ желаній и капризовъ… Вотъ теб мечты и дйствительность. Тянешься къ свту, а обнимаешь ночь.
‘Въ этой слишкомъ ужъ просто и мрачно сложившейся жизни твоя мать сіяла яркой звздой. Сама того не зная, она направляла мои неувренные шаги. Если у меня развился талантъ, я имъ обязанъ ей. Я боготворилъ ее, какъ святую, ея дорогая тнь и теперь склоняется надо мною, когда я пишу стихи, и въ свтлыя ночи, когда пахнетъ жасминомъ, мн чудится, что мы идемъ съ ней рядомъ по аллеямъ Зеркала, и я вижу разввающійся конецъ ея воздушнаго шарфа…
— Любовь!… Какъ часто мы ошибаемся и принимаемъ занее нчто совсмъ другое… А иногда, ослпленные, не видимъ плодовъ, которые могли бы утолить нашу жажду и которые сами даются намъ въ руки, и тянемся къ другимъ, высокимъ, недоступнымъ… А потолъ съ удивленіемъ замчаемъ, что ужъ близко зима и манившіе насъ плоды лежатъ у нашихъ ногъ, разсыпавшись въ прахъ. И, съ горькимъ укоромъ себ, съ мудрымъ смиреніемъ, сознаемъ, что пора любви миновала… Ты не боишься старости, Лоретта?
— О нтъ! Я представляю себ старость такой богатой прошлымъ опытомъ, такой спокойной, когда жизнь близится къ концу, она ужъ не поражаетъ неожиданностями…
— Шармоточка увряетъ, что ея годы — самые лучшіе. Впрочемъ, она всегда относилась къ себ, какъ къ балованному ребенку, который всегда кажется очаровательнымъ, и въ шесть мсяцевъ, и въ два года, и въ пять и всегда это ‘самый прелестный возрастъ’. Она находитъ, что въ 60 лтъ жить очень пріятно, можно лниться и мечтать. У нея нтъ ни угрызеній — сожалнія о сдланномъ, ни сожалній — угрызеній совсти за то, что не достигъ желаемаго. Она наслаждается природой, какъ не умютъ наслаждаться въ юности, когда волненія, радость и печаль мшаютъ намъ отдаться цликомъ чарамъ ея красоты. Она увряетъ, что стариться восхитительно. Болзни? Но вдь и молодые люди бываютъ слабаго здоровья. Старость — это тихій вечеръ передъ ночнымъ отдыхомъ. ‘Не говорите дурно о старости, Паскаль!— проситъ она.— Когда же мы больше любили и лучше понимали другъ друга?…’ Я не такой оптимистъ, какъ она, но я полагаю, Лоретта, что Шармоточка до нкоторой степени права.
— Да, Паскаль, и старость не страшна, когда у насъ есть дружба, божественная дружба.
Въ эту минуту вошелъ лордъ Дервардъ съ какимъ-то страннымъ цвткомъ въ рук, который онъ поднесъ Паскалю.
— Дорогой поэтъ, я совершенно не знаю этого цвтка, онъ случайно попался мн на глаза въ одной оранжере. Примите его, онъ достоинъ тхъ, которые грезятся вамъ подъ вліяніемъ опіума. Посмотрите: на длинномъ зеленомъ стебл тростника какой мясистый оранжево-лиловый цвтокъ. Лиловая часть похожа на раковину, и между ея створками струны… Въ тропическихъ лсахъ, гд этотъ цвтокъ растетъ на свобод, какія дикія мелодіи, должно быть, извлекаютъ наскомыя изъ этихъ растительныхъ струнъ.
Дйствительно, цвтокъ былъ необычаенъ и странно красивъ. Даже кошка, заинтересованная, прыгнула на столъ и нюхала оранжевые лепестки.
— Какъ онъ зовется, лордъ Артуръ?
— Не скажу. Невиданный цвтокъ такая рдкость!… У васъ было такое серьезное лицо, когда я вошелъ. Можно узнать, о чемъ шелъ разговоръ?
— О молодости.
— Молодость… она уже недолго останется моей подругой. Съ какимъ отчаяніемъ я уже думаю о счасть, которымъ она только поманитъ и тотчасъ же отниметъ… Молодость, зачмъ ты такъ скоро проходишь? погоди, улыбнись намъ, не уходи отъ насъ! Отдохни, быстрая, забудься сномъ, неутомимая! Зачмъ вчно стремиться? Нужели ты не устала? Нтъ?… Такъ скоро устанешь: склонится гордая выя, сгорбится станъ, погаснетъ взглядъ… Останься, злая, не спши!… Она ужъ далеко… Обернись, по крайней мр… Махни рукой на прощанье. Еще… дай еще разъ увидть твое лицо!— мн кажется, я ужъ забылъ его… Одинъ поцлуй, о молодость! Завтра я ужъ не увижу тебя…
Лордъ Артуръ стоялъ, прислонясь къ камину, какъ будто декламируя монологъ, и все время смотрлъ на меня. Я отвтила:
— Вы такъ картинно это выразили, что мн хотлось бы сдлать статуэтку убгающей молодости.
— Такъ сдлайте. Это будетъ красиво.
— А вы сами надъ чмъ теперь работаете?— освдомился Паскаль.
— Пишу поэму о Сафо… На дн моря, куда она бросилась, Сафо скучаетъ съ сиренами и жалетъ, зачмъ она не утопилась въ рк, обитаемой русалками и нимфами… Мн хочется придать моимъ стихамъ прозрачность воды, ритмъ волнъ, убаюкивающую зыбкость моря… О чемъ вы такъ задумались, мадамъ Сентъ-Элье?
— Сама не знаю… Иной разъ я совсмъ забываюсь и не сразу даже могу вспомнить, что я такое — цвтокъ, дерево, женщина или камень.
— Нтъ! только не камень!… Но все-таки это не мило съ вашей стороны. Я могу наконецъ обидться на эту вчную разсянность… Вамъ такъ скучно со мной!
Я улыбнулась вмсто отвта, это проще и тепле.
И собралась уходить. Въ передней Паскаль обнялъ меня и шепнулъ:
— Двочка моя милая, я разсказывалъ теб вс эти сантиментальныя глупости для того, чтобъ ты немножко обратила вниманіе сама на себя. Не дай увянуть твоей красот, не протянувъ даже руки за счастьемъ…
Что онъ хотлъ сказать? Ужъ не воображаетъ ли онъ, что я могу питать къ лорду Дерварду что-либо, кром симпатіи?
Какъ, однако, взволновалъ меня его разсказъ!… Мы живемъ возл своихъ старыхъ друзей, совершенно забывая, что и они были молоды и любили…
Милый Паскаль! онъ не напрасно такъ любилъ мою мать, безъ этого онъ не былъ бы моимъ отцомъ по духу.

XVI.

Сегодня утромъ пришло письмо отъ дяди Франсуа. Онъ извщаетъ, что его старшая дочь выходитъ замужъ. Въ конц письма приписка:
‘Говорятъ, ты очень талантлива, и твои статуэтки прелестны. У меня къ теб просьба. Не согласишься ли ты вылпить для меня статуэтку твоей матери? Попробуй припомнить, съ какой граціей она окутывала прозрачнымъ шарфомъ свою гибкую фигуру, попробуй закрпить одну изъ ея изящныхъ позъ… Эта просьба будетъ для тебя, безъ сомннія, большой неожиданностью. Но ты, Лоретта, не отвергай ея, и помни, что, хотя мы и не видимся, я все же часто часто думаю о теб’.
Да это письмо, дйствительно, было для меня большой неожиданностью, но все же оно растрогало меня. Да проститъ васъ Богъ, дядя Франсуа! Правду говоритъ Паскаль: чужая душа — темный лсъ. Можетъ быть, тогда я и не сумла прочесть въ вашей душ… Я готова простить вамъ за то, что вы сохранили память о ней, а когда-то, можетъ быть, и любили.
Эта статуэтка… Какъ трудно и мучительно больно будетъ лпить ее! Но все-таки попробую… Я уже заказала въ память моей матери маленькій саркофагъ, для котораго сама лпила барельефы, изображающіе дтей и юныхъ матерей: я сложила туда вс шали, кружева, прозрачные шарфы изъ восточной кисеи, въ которые она любила рядиться… Иногда я вынимаю ихъ, развертываю и вдыхаю еще сохранившійся ея ароматъ.
Меня гнететъ тоска. Моя гостиная полна весеннихъ цвтовъ: жасмина, гіацинтовъ, анемонъ, шафраннаго и тлеснаго цвта тюльпановъ, длинныхъ втокъ розоваго миндальнаго цвта. Но бываютъ дни, когда прошлое окутываетъ меня будто чернымъ плащомъ.
Приходъ лорда Артура помшалъ мн докончить отвтное письмо дяд. Онъ поцловалъ мн руку.
— Мадамъ Сентъ-Элье, я къ вамъ съ большою просьбою… Вы хандрите, вы несчастливы. Вамъ страшно недостаетъ вашего друга Рауля… Не правда ли? Я понимаю это… Слушайте! У меня есть прелестная яхта, совсмъ готовая двинуться въ путь, въ Марсель… На ней не очень качаетъ… Хотите попутешествовать? Мадамъ лаШармоттъ и Паскаль Фламмеръ общали мн тоже принять участіе въ этой поздк, если вы согласитесь. Мы прихватимъ съ собой и Нанонъ… Прокатимся туда-сюда и по пути завернемъ въ Кандію… Хотите?
‘Въ Кандію!’ Волшебныя слова. Вдь это островъ, гд теперь Рауль… Рауль! увидть его, можетъ быть вернуться вмст съ нимъ… Вдь теперь ужъ май…
— Соглашайтесь. Мы увеземъ оттуда г. Савіанжа, онъ, наврное, соблазнится возвращеніемъ въ такомъ миломъ обществ. Сознайтесь, что я славный мальчикъ… Ну что-жъ? согласны? Вы не отвчаете?
— Согласна.
И я съ благодарностью протянула ему об руки.
— О! ваши глаза такъ радостно улыбаются… Вы довольны, мадамъ Лоретта?
— О да! Какъ вы добры! Путешествіе развлечетъ меня, и я рада буду встртиться съ Раулемъ Савіанжъ.
— Вамъ хватитъ двухъ недль на сборы? Да? Не забудьте, что вы можете давать порученія и мн — я весь въ вашемъ распоряженіи… Итакъ, ршено… Давно ужъ у васъ не было такого веселаго лица… Въ награду, позвольте мн немного попозировать вамъ для моего бюста. Надо же вамъ его когда-нибудь кончить. А черезъ дв недли, если вы захотите, мы поплывемъ, какъ поется въ псн:
Sur ma barque jolie,
О gu, ma mie…
Паскаль говоритъ:
— Этотъ лордъ Дервардъ неподражаемъ! Это такая рдкость, чтобы человкъ, который васъ любитъ, старался доставить вамъ удовольствіе. Любовь обыкновенно такъ эгоистична. Знаешь, Лоретта, онъ страшно милъ, твой лордъ Артуръ!
Даже Шармоточка ршилась измнить своему привычному образу жизни.
— Я не могу отказать въ этомъ Паскалю.
Условлено, что Доротея останется смотрть за квартирой и за Дымкомъ.
Что касается Нанонъ, она готова идти за мной хотя бы и въ адъ, если бы мн довелось попасть туда. Но прежде она хочетъ създить къ матери.
— На случай, если — чего не дай Богъ, мадамъ Лоретта — св. Кристофъ не поможетъ мн возвратиться домой отъ этихъ нехристей, надо же мн хоть съ родными повидаться…
И она ухала на нсколько дней въ родную деревню. Мн тоже хотлось похать съ ней, но не хватило духу: это такъ близко отъ Зеркала!… А тамъ теперь живутъ чужіе люди, они, наврное, все измнили по-своему, и мои воспоминанія будутъ изуродованы… Нтъ, не поду.
Оставшись одна, я убдилась, какую важную роль играетъ въ моей жизни Нанонъ. На нсколько дней мн не хотлось брать другую, и я справлялась сама, подметала полы, убирала постель… а обдала у г-жи ла-Шармоттъ… Вернувшись, Нанонъ только пожметъ плечами и примется сама все чистить и скрести, съ утра до вечера, браня меня:— ‘Ну, гд ужъ вамъ! Вы въ этомъ ничего не понимаете…’
Она вернулась вчера. Я здила встрчать ее на вокзалъ. Она тащила огромный коробъ и улыбалась, вся розовая подъ своимъ блымъ чепцомъ.
— Что у тебя тамъ, милочка?
— Какъ что? Цыплята, яйца, масло… И букетъ для вашей милости.
Дома она вручила мн цлый снопъ сухихъ блдно-розовыхъ цвтовъ, что растутъ на салинахъ и, вытащивъ изъ корзины что-то безформенное, завернутое въ шелковую бумагу и мокрые листья, принялась осторожно его разворачивать. Это былъ букетъ гвоздикъ.
— О, Нанонъ!
— О, он еще свжи, если принять въ расчетъ, сколько я ихъ везла… Въ лсу ихъ такое множество, что прямо идешь по нимъ… А вотъ эти — эти съ кладбища… Он цвли на песк, подъ соснами…
Милая Нанонъ! Растроганная до глубины души, я заключаю ее въ свои объятія.
— Сколько тамъ гвоздики на могилк вашей мамаши! Словно кто коверъ разстелилъ, чтобы было куда стать на колни. Ужъ и помолилась я тамъ всласть, мадамъ Лоретта. Молюсь, а сама все рву, все рву цвты вокругъ себя.
Я робко задала вопросъ:
— Была ты въ Зеркал, Нанонъ?
— Какъ же, была, вдь садовникъ-то мн знакомый… Прямо загрустила, какъ побывала… И садъ даже сталъ совсмъ другой… Деревья подстрижены, выровнены, всюду одинаковыя корзины съ цвтами, все выметено, вычищено… А только прежде было куда лучше!
— А прудки съ водяными лиліями?
— Тоже вычищены, и лилій ужъ не видать.
— А статуя мальчика съ лукомъ въ рукахъ?
— Статуи нтъ. Убрана.
— А клумба съ ночными красавицами? А геліотропъ? А розовые кусты? А штокъ-розы?
— Тамъ теперь больше все герань и какіе-то новые сорта цвтовъ — я и не знаю, какъ ихъ назвать.
— А въ дом ты была?
— Нтъ, тамъ господа живутъ — неохота мн была на нихъ глядть-то… Я только попросилась на чердакъ сходить. Ничего, говорятъ, можно. И знаете, мадамъ Лоретта, тамъ есть кое-что изъ нашихъ старыхъ вещей: столовые часы, ломаные и старое зеркало, все въ черныхъ пятнахъ… Такъ мн грустно стало, даже до слезъ… Потомъ выглянула въ оконце — помните, тамъ такія круглыя оконца? мы бывало любили смотрть въ нихъ на дождь, когда были дтьми… И даже небо мн показалось другимъ.
— Нанонъ, Нанонъ! А была ты въ лсу? видла красныхъ стрекозъ?
— Ихъ теперь не такъ уже много.
— Видла ты оранжевыхъ блокъ, перепрыгивающихъ съ дерева на дерево? Видла, какъ лиловый туманъ по вечерамъ окутываетъ розоватые стволы сосенъ? Смотрла ты на небо, прозрачное, какъ вода, сквозь зеленую сть ихъ втвей? Ложилась ты помечтать на мягкій коверъ изъ порыжлой прошлогодней хвои? Бродила ты по салинамъ? Заглядывала въ озера? Чудились теб въ ихъ глубин милые невозвратные годы и наша юность, схороненная въ этихъ пескахъ? Нанонъ, Нанонъ! видла ты тамъ золотистыхъ мотыльковъ и сумеречную бабочку-сфинкса, огромную, словно сдланную изъ зеленоватой эмали? И другую, что взлетаетъ изъ-подъ ногъ голубоватою искоркой, а потомъ, окончивъ полетъ, превращается въ простую пепельнаго цвта кобылку, которой и не отличишь отъ песка? Видла ты тнь отъ ихъ крылышекъ на залитой солнцемъ земл?
— Да… Все это я видла, но все это показалось мн не такимъ красивымъ, какъ прежде. Даже маленькія розовыя улитки, которыя такъ смшили меня, когда мн было четыре года, потому что он были похожи на мой пупокъ, и т ужъ не такія славненькія…
— Набрала ты сосновыхъ шишекъ, зеленыхъ, рыжихъ, черныхъ? Отдыхала ты въ полдень въ лсу, слушая его таинственный шепотъ?
— Я привезла вамъ и сосновыхъ шишекъ. Он еще не созрли, но въ комнатахъ, въ тепл созрютъ, раздадутся и покажутъ свои плоскія зернышки, похожія на серебряныхъ рыбокъ…
— И прозрачныя, какъ крылья стрекозъ…
— Я видла на стн спящихъ ящерицъ. Бывало, вы поете, а он лежатъ смирнехонько, какъ ручныя, и слушаютъ…
— Да. Что у нихъ все такой же довольный видъ, какъ будто он рады, что одты, какъ вельможи былыхъ временъ: въ темный полосатый камзолъ и жилетъ изъ вышитой тафты, желтой съ изумруднымъ?… Всели он такія же проворныя и вмст лнивыя, и все ли тащатъ за собой ножны своей шпаги вмсто хвоста? А пауки, Нанонъ? Соткали они новую паутину вокругъ колючаго терна?
— Старый тернъ стоитъ весь сдой,— такъ усердно трудились надъ нимъ пауки въ зимнія лунныя ночи. И вереску у моря цлая уйма.
— Разскажи мн, какъ пахнутъ зеленые тополи.
— О, они пахнутъ чудесно, особенно тамъ, у виноградника.
— Нанонъ… а твои родные?… моя кормилица?
— Старетъ понемножку. Братья и сестры страсть какъ выросли, а младшая дтвора шалитъ — не дай Богъ!
— А твои ухаживатели?
— Соловаръ и по сей часъ не женатъ — все меня дожидается.
— Ау тебя не было искушенія остаться тамъ и выйти за кого-нибудь изъ твоихъ поклонниковъ?
— Храни меня св. великомученица Катерина! Разв я могу безъ васъ, Лоретта? Безъ васъ я словно полчеловка.
Я бросилась ей на шею… Страшно люблю Нанонъ!…
И я тоже, какъ она говоритъ, безъ Рауля — тоже словно полчеловка.
Въ эту ночь дикія гвоздики, что растутъ въ лсу и на дюнахъ, наполнили мою комнату своимъ ароматомъ — запахомъ далекаго дтства. Я не могла уснуть, мн все вспоминалась одна ночь — не знаю, почему именно эта…!
Мн было тогда лтъ пятнадцать… Серебристый лучъ, проскользнувъ въ вырзъ ставни, добрался до моей постели и разбудилъ меня. Я встала и отворила окно — поглядть на позднюю луну. Вяло прохладой, небо сквозь темный ажуръ листвы было точно перламутровое, кругомъ все было такъ таинственно зелено… Птухъ вообразилъ, что это утро, и заплъ… А я думала о тхъ, кого ужъ нтъ въ живыхъ, и спрашивала себя: не въ этомъ ли волшебномъ свт витаютъ тни умершихъ? И мн ужъ не жаль было, что они лишены своей теплой живой земной оболочки…
Почему мн вспомнилась эта ночь, когда я до утра размышляла о смерти, но безъ боли и безъ возмущенія, съ какой-то доврчивой, тихой покорностью?
Въ эту майскую ночь, вдыхая запахъ блдныхъ гвоздикъ, я думаю объ умершей — и о живомъ: о моей матери, о Раул… Души живыхъ тоже иногда витаютъ возл тхъ, кого они любятъ и кого покинули. Я чувствую — около меня витаютъ мысли Рауля. И онъ тамъ, на своемъ далекомъ остров, знаетъ, что я думаю о немъ, и зоветъ Лоретту, которая сама уже не можетъ жить безъ него…
Мама моя! Гд теперь витаетъ твоя свтлая тнь? Возл меня ли? Въ садахъ ли помстья, гд прошла твоя жизнь? Или еще дальше, въ дом, мн незнакомомъ, возл того, кто былъ теб дорогъ, кто теперь и мн не чужой?… Въ тонкомъ, едва уловимомъ запах дикихъ гвоздикъ я нахожу частицу тебя. Мн чудится, ихъ запахъ струится какъ ладанъ, клубится туманомъ, свиваясь въ твой милый образъ… Мама моя, моя нжная, кроткая, юная, печальная красавица мама, зачмъ ты не здсь, не обнимешь меня, не прижмешь безъ словъ къ своему сердцу, которое умло такъ безконечно любить?…

XVII.

Я жду гостей: Шармоточка, Паскаль и лордъ Артуръ обдаютъ сегодня у меня.
Такъ какъ я живу одна, я завтракаю и обдаю за круглымъ столикомъ, который Нанонъ зимою ставитъ мн у камина, а лтомъ у окна.
Когда же ко мн приходятъ друзья,— ихъ вдь очень немного,— накрываютъ на другомъ стол побольше, посредин гостиной.
Эта гостиная служитъ мн и мастерской, но Нанонъ поспшила снять срый холстъ, которымъ мы закрываемъ коверъ, и заставить ширмой мои статуэтки, закутанныя въ мокрое полотно.
Милыя мои фигурки, мои маленькія дочки, я люблю васъ. Не знаю, много или мало въ васъ искусства, но знаю, что я вложила въ васъ частицу самой себя.
Вотъ эта, длинная, нагая, поднятыми руками придерживающая, какъ корону надъ юнымъ челомъ, разсыпавшіеся роскошные волосы,— это мое кокетство.
Вонъ та, что сидитъ, опершись подбородкомъ на руку и отвернувшись отъ зеркала — это моя мечтательность…
Та, что смется, глядя на пухленькаго, голаго ребятенка, который, стоя у нея на колняхъ, играетъ ея ожерельемъ,— это вся не нашедшая себ примненія нжность, дремлющая въ моей душ…
Другая, вся въ слезахъ, подл пьянаго Силена, уснувшаго, держа ее за косы — это мое разочарованіе, мое прежнее горе рабыни, безсильной, униженной…
Ты, застывшая въ прямыхъ складкахъ туники и съ тоской простершая руки,— моя тоска, мое одиночество, мое ожиданіе…
Но кто же эта, приложившая палецъ къ губамъ и готовая упасть обезсиленная, подъ бременемъ своей сладкой и мучительной тайны?…
А эта маленькая группа, надъ которой мн такъ пріятно было работать — если и въ ней частица моей души,— значитъ, она тоже осуществленіе несознаннаго мною желанія?
Это двое влюбленныхъ: двушка и юноша, они на колняхъ другъ передъ другомъ положили другъ другу руки на плечи, но застнчиво, безъ объятія, и какъ будто радостно удивлены, что губы ихъ слились въ поцлу.
Паскаль назвалъ эту группу: Дафнисъ и Хлся.
Паскаль сейчасъ будетъ здсь. Понравится ли ему этотъ эскизъ восточной принцессы Дымокъ. Я не могла передать дымчатаго оттнка ея шкурки, но мн, кажется, удалось ея гибкое тло, гордый и таинственный обликъ заколдованной принцессы.
Ну будетъ, довольно любоваться собственными произведеніями… Посмотримъ, хорошо ли накрыто на столъ. Я расправляю свернувшіеся лепестки желтыхъ тюльпановъ, превращаю ихъ въ раскрытыя золотыя звзды. На скатерти съ вставками изъ венеціанскаго кружева блеститъ серебро, японскій фарфоръ такихъ красивыхъ тоновъ. Растрепанные блые піоны похожи на голубокъ, превращенныхъ въ цвты, ихъ свжій запахъ сливается съ сладкимъ запахомъ шафранныхъ тюльпановъ.
Въ стакан — душистый горошекъ всхъ оттнковъ солнечнаго заката. Это горошекъ съ моего собственнаго балкона.
У меня и жасминъ растетъ на балкон, и настурціи, и бархатцы… Самые красивые изъ нихъ тоже здсь, безъ стебельковъ, въ плоской ваз.
Я смотрю на нихъ внимательно, или, врне, чувствую, что они на меня смотрятъ. Сколько ихъ тутъ! Желтые, какъ охра, блые, фіолетовые, почти черные, красно-коричневые, голубовато-лиловые. Они не вс на одно лицо. Одни какъ будто въ маскахъ, словно идутъ воровать, или на костюмированный балъ, другіе похожи на кающихся въ надвинутомъ на голову капюшон, у тхъ изъ-подъ темнаго бархата выглядываетъ мертвая голова…
Выхожу на балконъ — поглядть, какъ зажигаются въ Париж вечерніе огни.
Сена, отразившая въ себ тысячи ихъ, отливаетъ сталью, за нею желтые, красные и блдные электрическіе огоньки свтлыми точками пронизываютъ срую тьму… Глухой ропотъ стоитъ надъ городомъ, словно шумъ неизсякаемаго потока.
Оборачиваясь, вижу комнату съ накрытымъ столомъ и за ней другую, поменьше, обитую розовымъ шелкомъ, который, выцвтая, принялъ оттнокъ лепестковъ засохшей розы.
И жалю о зим… Раулю нравились эти печальные и нжные тона шелка, на которыхъ такъ красиво выдлялась темная зелень остролистника. Въ бронзовой ваз цвли блоснжныя зимнія розы. Съ потолка, вмсто люстры, спускалась втка омелы… Было холодно и темно… Только снизу на насъ падалъ яркій свтъ изъ камина. На мн было легкое домашнее платье ‘цвта персика’. Рауль указалъ на него, потомъ на яркое пламя въ камин и молвилъ:
— Весна… возл весны.
Ахъ, Рауль, зачмъ вы такъ далеко!…
У подъзда остановился автомобиль: это лордъ Дервардъ… А вотъ грохочетъ и честный фіакръ, откуда выйдутъ Паскаль и Шармоточка.
— Нанонъ, у тебя все готово?
— Будьте спокойны. Да и чего безпокоиться-то! Эти вдь не станутъ на все обращать вниманіе, какъ нашъ лакомка-баринъ, мосье Рауль. Ахъ, еслибъ онъ былъ здсь, ужъ я бы для него разстаралась!…
Слегка вздохнувъ, Нанонъ глядится въ зеркало, видимо, довольная, что кружевной чепчикъ такъ идетъ къ ея свжему личику, и заботливо расправляетъ нагрудникъ своего самаго наряднаго фартучка.
— Нанонъ, ты очаровательна!
Она оглядываетъ мое блое платье, мою прическу, поправляетъ выбившійся завитокъ возл красной розы, приколотой къ моимъ волосамъ…
— Мадамъ Лоретта, и вы тоже!

XVIII.

Я все время думаю о Раул…
Погода стоитъ дивная, сады одлись зеленью, листва деревьевъ на набережной, кажется, никогда еще не была такой густой, даже старые камни согрлись…
Будь Рауль здсь, мы гуляли бы вмст.
Помнитъ ли онъ наши прогулки, вспоминаетъ ли?…
Мн такъ отчетливо запомнилась одна.
Мы отправились какъ-то вдвоемъ еще разъ поглядть на ту самую коллекцію музыкальныхъ инструментовъ, которую мы уже однажды видли съ Паскалемъ въ одинъ холодный, дождливый зимній день, когда мн казалось, что все уныніе зимы вошло въ мою душу.
Съ Раулемъ мы были тамъ ранней весной, когда только еще наливались почки и въ чистомъ, прохладномъ воздух, казалось, пла флейта.
И все мн нравилось, все казалось очаровательнымъ, даже т самые инструменты, что тогда нагнали на меня такую тоску. Теперь мн чудилось, что на нихъ играли прекрасныя дамы и влюбленные въ нихъ пажи, подъ кущами деревьевъ въ цвту сливая свои голоса въ радостномъ гимн жизни и счастью…
На выставк намъ обоимъ захотлось и сть, и пить, и мы устроили себ курьезный полдникъ. Купили въ фруктовой лавк роскошную кисть винограда съ огромными, почти какъ слива, ягодами, заплатили за нее страшно дорого и долго лакомились ею.
Рауль говорилъ, вертя въ пальцахъ большую виноградину, черную съ синимъ налетомъ:
— Она напоминаетъ маленькій мхъ… Не правда ли, глядя на нее, можно было выдумать кожаный мхъ, чтобы хранить въ немъ сокъ тысячъ и тысячъ такихъ виноградинъ?
Я раскрыла ротъ, чтобы отвтить утвердительно, онъ ловко бросилъ мн ягоду, и я поймала ее губами….
Рауль, какъ ты далеко!…
Лордъ Артуръ былъ бы очень счастливъ замнить мн его на прогулкахъ. Онъ столько разъ предлагалъ мн себя въ спутники, и я столько разъ отказывалась, что въ конц-концовъ согласилась хать съ нимъ обдать въ Версаль.
Погода, я думаю, не испортится, вечера теперь лунные, паркъ открытъ до десяти часовъ вечера, и мы весь вечеръ будемъ гулять въ парк.
Я просила его пригласить также Паскаля и г-жу ла-Шармоттъ. Но въ послдній моментъ наши старые друзья измнили намъ: Шармоточка была простужена и боялась ночной сырости, Паскалю не хотлось оставить ее одну. Я не посмла нарушить свое общаніе, и мы похали вдвоемъ съ лордомъ Дервардомъ.
Смеркалось, но жаръ еще не спалъ, и въ автомобил было страшно душно, несмотря на спущенныя окна. Я пріхала въ Версаль немного одурвшая отъ быстрой зды.
Мы пообдали вдвоемъ въ красивой зеркальной зал съ блыми панелями и сверкающими хрустальными люстрами. И сейчасъ же посл обда пошли въ паркъ.
Въ аллеяхъ было тихо и пусто, лишь изрдка попадалась навстрчу запоздалая парочка. Аллеи мирно дремали, посеребренныя луной. Въ зеленомъ воздух темныя кущи деревьевъ казались еще мрачнй, а статуи — мертвенно-блдными. Вода въ бассейнахъ таинственно сверкала. Все было тихо, но чудилось — въ аллеяхъ бродятъ призраки. На фон этой волшебной декораціи въ голубомъ лунномъ свт мраморные герои и боги казались почти живыми, а живые какими-то особенными и странными.
— Въ этомъ бломъ плать, въ этомъ молочномъ свт не различишь, живая вы, или мраморная,— сказалъ лордъ Артуръ.
И, улыбнувшись, добавилъ:
— Вы такъ часто бываете мраморной.
Мы шли неспша, мирно наслаждаясь красотою ландшафта, но обоихъ насъ томило почти не поддающееся выраженію чувство, говорившее намъ, что эти минуты могли бы быть еще прекрасне, божественно прекрасны…
Мой спутникъ говорилъ:
— О, эта теплая ночь, эти свтлыя тни!…Въ нихъ какая-то острая, томящая нга… Чувствуешь, что счастье бродитъ вокругъ тебя, тутъ около, совсмъ близко… И хочется крикнуть ему: ‘Такъ приди же, возьми, захвати цликомъ!…’ А вы разв не испытываете того же, мадамъ Лоретта? Разв вы не ждете, жадно раскрывъ лепестки, какъ цвтокъ, который видитъ, какъ вокругъ него летаетъ бабочка и не садится?… Вы помните эту фразу у Дидро: ‘Ужели мы созданы только для того, чтобы вчно ждать счастья?…’
Я повторила, какъ эхо:
— Вчно!
— Что за дивная ночь для влюбленныхъ,— вздохнулъ лордъ Артуръ.— Вы пожимаете плечами? Опять иронія?
— О, нтъ! вдь и мое сердце полно любви — безконечной любви къ этому парку, къ этому чудному вечеру… къ запахамъ ночи…
— Но ни къ кому изъ людей… Хорошо! Будемъ вдыхать запахи ночи. Вы чувствуете?… Это запахъ апельсиннаго цвта…
Дйствительно, мы шли аллеей апельсиновыхъ деревьевъ. Въ своихъ срыхъ ящикахъ они стояли въ цвту. И запахъ ихъ, горьковатый, сильный, волнующій, пропитывалъ собою весь воздухъ вокругъ, словно пьянящій напитокъ, и, казалось, это запахъ луннаго свта,— такъ онъ сливался съ блескомъ, струящимся съ неба изъ лунной серебряной чаши.
Лордъ Артуръ сорвалъ для меня нсколько втокъ, и я грызла душистые листья и нюхала внчики, блые, какъ алебастръ. Мы шли почти во тьм, подъ нависшими густыми деревьями. Все было такъ фантастично, что я почти забыла, гд мы и кто мы, лишь изрдка лунный лучъ пробивался къ намъ сквозь густую листву, какіе-то невидимые зврки шмыгали, шурша, между кустовъ, время отъ времени попадалась статуя, держащая лукъ или корзину цвтовъ…
— Что это? Ужъ не сонъ ли это въ лунную ночь? Въ этой алле тьма непроглядная. Когда мы выйдемъ на свтъ, узнаемъ ли мы другъ друга? Не учинитъ ли съ нами злой маленькій Пукъ какихъ-нибудь неожиданныхъ превращеній?
— Если вы Титанія, я готовъ молить боговъ, чтобъ они посла ли мн длинныя уши, лишь бы понравиться вамъ!…
Мы дошли до края аллеи, гд она кончалась большой лужайкой, залитой луннымъ свтомъ. Посредин выложенной дерномъ лужайки серебрился прудъ, земля и вода сливались въ одно цлое, словно покрытое двственнымъ снгомъ… И апельсинные цвты въ моей рук казались снжными хлопьями…
Сверкающая близна… лунный свтъ… иней… снгъ… Въ памяти моей всталъ тотъ зимній день, когда, въ этомъ самомъ парк, тогда опушенномъ снгомъ, рауль сказалъ мн, что онъ узжаетъ… И какъ я вдругъ возненавидла эту теплую лтнюю ночь! Какъ безумно стало жаль этихъ сумеречныхъ часовъ, когда со мною былъ Рауль, такой близкій и уже такой далекій, потому что я не сумла удержать его возл себя!…
— О чемъ вы думаете, мадамъ Сентъ-Элье? Скажите. Вы боитесь, какъ бы не заперли воротъ парка? А что, если мы опоздаемъ и придется ночевать здсь, на трав. Уснули бы вы возл меня, завернувшись въ мой плащъ?
— Да,— спокойно отвтила я,— потому что вамъ можно довриться.
Онъ понурилъ голову… и мы медленнымъ шагомъ пошли обратно.
— Въ жизни бываютъ чудныя минуты, — неожиданно началъ лордъ Артуръ,— когда думаешь о смерти въ сладкой надежд, что она одна можетъ погасить жаръ въ крови, утишить сладострастную боль, въ которую переходитъ чрезмрная радость… Когда люди убиваютъ себя съ отчаянія, это глупо, ибо жизнь можетъ дать впереди что-нибудь лучше, или, по крайней мр, не хуже того, что уже пережито. Слдовало бы кончать съ собой, когда достигнешь вершины блаженства… Разъ ночью, на яхт, я чуть было не бросился въ море… оно было такое тихое, кроткое… Я былъ молодъ, богатъ, полонъ здоровья и силъ, самъ себ господинъ, чуждъ желаній — слдовательно, счастливъ, я пилъ опьяняющій напитокъ любви изъ устъ всхъ женщинъ, какихъ мн случалось желать, мои поэмы принесли мн и долю славы, я былъ увренъ, что прожилъ лучшую часть своей жизни. И я говорилъ себ:
‘Теперь-то и надо бы перестать жить — раньше, чмъ придутъ страданья, борьба, напрасное стремленіе къ какой-нибудь недостижимой радости… Теперь-то и надо бы умереть… нагнуться, соскользнуть въ этотъ сіяющій мракъ… и уснуть навсегда, въ отсвт звздъ’…
— Ваша теорія нсколько парадоксальна. Я очень рада, что вы въ ту ночь не ршились покончить съ собой.
— И, быть можетъ, напрасно. Ибо теперь я ужъ не тотъ, что былъ — гордый своей свободой, спокойный, довольный собой. Я утратилъ гармонію душевнаго покоя, позналъ горечь дотол мн невдомыхъ чувствъ, унизительное и все же милое сердцу страданіе сознавать, что уже не можешь быть вполн самимъ собой вдали отъ существа, котораго раньше даже не зналъ…
— Такъ что сегодня, мой другъ, у васъ нтъ желанія утопиться въ бассейн?
— Она смется — злая!
Мы покинули паркъ и лунныя чары его волшебнаго безмолвія.

XIX.

Я гуляла въ Люксембург одна.
Шелъ дождикъ, весенній, ласковый, свжая зелень садовъ, казалось, была рада ему.
Я нарочно не раскрывала зонтика, и дождевыя капли стекали мн съ шляпы на шею и щекотали меня, заставляя слегка вздрагивать.
Цвты тоже видимо были рады дождю и съ удовольствіемъ подставили свои головки прохладному душу. Въ фонтан кружились упавшіе листья. Въ освженныхъ аллеяхъ было пустынно, на размытыхъ дождемъ дорожкахъ видны были узкіе слды моихъ ногъ. Подъ большимъ каштаномъ укрылся мальчуганъ съ своей бонной и нетерпливо выглядывалъ изъ-подъ огромнаго зонтика, скоро ли прояснится небо и можно будетъ лпить пирожки изъ мокраго песку. Я посмотрла на этого ребенка — и мн вдругъ стало мучительно больно, что у меня нтъ дтей.
Дитя, ребенокъ, мой собственный ребенокъ!…
Крохотное созданьице, ласковое, невинное, нжное, доврчивое, постоянно нуждающееся въ вашей любви и забот.
Маленькій мальчикъ, кудрявый, съ лукавыми глазками и свжимъ ротикомъ, похожій на Рауля…
На Рауля!…
И я, красня, послала воздушный поцлуй ребенку. А онъ улыбнулся мн.

XX.

Мы уже въ пути.
Блая яхта плыветъ по синему морю. Странное ощущеніе — одновременно свободы и плна. Свободы — потому что скользишь, несешься, плывешь, плна — потому что съ этой очаровательной яхты никуда не уйдешь — до ближайшаго порта.
Паскаль и Шармоточка великолпно чувствуютъ себя на мор, они все время сидятъ наверху съ лордомъ Артуромъ. Мн же первое время было очень не по себ, а бдная Нанонъ совсмъ расхворалась.
Лежа у себя, я все время слышала, какъ она вздыхала въ сосдней кают.
— Іисусе Сладчайшій, не дай мн помереть безъ покаянія!… Св. Михаилъ, это, должно быть, морской драконъ подымаетъ на спин наше судно… Ахъ, св. Перепетуя, и зачмъ только я похала!…
Постепенно, однако, мы об привыкли къ морю и теперь чувствуемъ себя почти хорошо.
Соленый втеръ словно нарочно треплетъ мн волосы, когда я по утрамъ выхожу на палубу съ распущенной косой. Отъ него быстрй льется кровь въ жилахъ и ширится грудь. Большія кресла такъ ласково принимаютъ въ свои объятія мою лнь, а лордъ Артуръ садится у моихъ ногъ и читаетъ стихи.
Паскаль, съ своей неизмнной трубкой въ зубахъ, шагаетъ по палуб и бормочетъ про себя, сопровождая это широкими жестами. Г-жа ла-Шармоттъ выбрала себ защитный уголокъ подъ тентомъ, гд нтъ втра, куритъ папироски и читаетъ.
Въ числ нашихъ матросовъ оказался бретонецъ, почти землякъ Нанонъ, и они говорятъ о родин, а потомъ играютъ въ карты и плюютъ въ воду, стараясь попасть въ блестящихъ дельфиновъ, которые играютъ и прыгаютъ въ вод за кормой.
Мы зайдемъ въ Аины и остановимся тамъ ненадолго, прежде чмъ плыть къ Кандіи… Ахъ, какъ еще долго ждать!…
Рауль, наврное, ужъ ждетъ меня. Я писала ему, что вызжаю, что встрчусь съ нимъ. но какъ же я-то буду получать его письма? Найдутъ ли они меня хоть въ одномъ изъ портовъ, черезъ которые мы будемъ прозжать? Вдь они могутъ придти и посл нашего отплытія.
У меня только и мыслей, что объ этомъ счастливомъ остров, гд жила Аріадна. Аріадна! Она тоже страдала въ разлук съ Тезеемъ…
Море такъ искрится и сверкаетъ на солнц, что слпитъ глаза. Лордъ Артуръ сидитъ подъ тентомъ безъ шляпы, и солнце золотитъ его волосы. Онъ смотритъ на меня счастливыми глазами. Доволенъ, что я здсь, возл него.
Онъ добръ ко мн. И я ему признательна. Вечера еще не настолько теплы, чтобы можно было обдать на палуб. По вечерамъ мы собираемся въ узкой кают-столовой, обитой шелкомъ, затканнымъ розовыми водорослями, за столомъ, который намъ хотлось бы видть мене шаткимъ. Лордъ Артуръ накупилъ въ Марсели массу цвтовъ и въ Гену возобновилъ свой запасъ, цвты у насъ всюду, и они еще не завяли. Лордъ Артуръ изучаетъ ихъ и любуется ими, какъ поэтъ.
— Взгляните на этотъ нарцизъ,— говоритъ онъ мн.— Онъ склонился къ другому нарцизу, словно къ серебряному зеркалу, гд отраженъ его лунный образъ. А эти анемоны! Мн нравятся ихъ темныя узорчатыя тни на блой стн… Тнь всегда какъ будто скрываетъ въ себ какую-то прелестную, влекущую тайну. А когда я вижу тнь цвтка, я думаю о томъ, что подъ землей, у умершихъ, быть можетъ, тоже есть цвты, только иные… Эта лиловая анемона, цвта яшмы съ пурпурными полосами, еще вчера начала вянуть и наполовину закрылась, словно японскій зонтикъ. Сегодня она совсмъ состарлась, ея табачное сердечко осыпалось и завтра отъ него останется подъ увядшими лепестками только изсиня блое яичко, похожее на необритый со вчерашняго дня подбородокъ. Отъ всей ея красоты останется только сходство съ епископомъ, горделивымъ, но дряхлымъ и нюхающимъ табакъ… А эти розовыя лиліи — нравятся вамъ? Это настоящіе морскіе цвты, братья раковинъ. А эти фрезіи — какъ он хорошо пахнутъ ирисомъ и малиной!… А эти мясистые ирисы, словно вынутые со дна моря… А тюльпаны! Какъ это можно говорить, что тюльпанъ — цвтокъ безъ запаха! Да вотъ эти шафраннаго цвта тюльпаны въ серебряной ваз, такіе яркіе на солнц — вдь они восхитительно пахнутъ… Я не знаю запаха лучше — кром запаха вашихъ волосъ…
Бутоны лилій распускались одинъ за другимъ, неспша. Сначала отъ сжатаго бутона отдлялся одинъ лепестокъ, блый съ красными крапинками, напоминающій рачью клешню, потомъ онъ принималъ видъ полуоткрытой яичной скорлупы и, наконецъ, раскрывался весь, какъ морская звзда.
Моя каюта — она вся блая и обита зеленой матеріей — цлыхъ два дня благоухала жасминомъ. Одуряющій, влюбленный запахъ жасмина напоминалъ мн дивныя ночи въ ‘Зеркал’… Чудныя ночи съ миріадами звздъ, брошенныхъ въ синій сумракъ, какъ золотые цвточки жасмина, поившіе его своимъ ароматомъ.
Когда мы вызжали изъ Генуи, лордъ Артуръ сказалъ мн:
— Неподалеку отсюда было сожжено бренное тло безсмертнаго поэта, втеръ съ земли, быть можетъ, принесъ намъ, вмст съ дорожной пылью и прибрежнымъ пескомъ, частицу праха юнаго Шелли… Что за чудная смерть — сгорть на костр! Пламя генія, страсть и любовь уже сожгли эту юную душу, а тло поэта испепелилъ огонь костра, торжественно вознесшій къ престолу боговъ дымъ этой жертвы…
Мн стало жутко до дрожи… Быть молодымъ… и умереть… Какая злая насмшка!…
Я все время въ тревог. Я всюду ищу Рауля.
Въ Неапол нашу яхту облпили рыбачьи лодки, и я по-дтски молила: ‘Ахъ, если бъ въ одной изъ этихъ лодочекъ былъ Рауль!…’
Ночью на такихъ же лодкахъ къ намъ подъзжали музыканты и пли, аккомпанируя себ на скрипк и на гитар.
— Я безумно люблю музыку,— говорилъ мн лордъ Артуръ.— Всякая музыка дйствуетъ на меня, какъ волшебный напитокъ… Съ этого залива, гд дрожатъ въ темной вод тысячи звздъ, я мгновенно переношусь въ лсъ, наполненный птичьимъ щебетомъ… Для меня музыка — это лсъ, дремучій шумящій боръ… гд есть проски, ручьи, таинственныя аллеи, тропинки, рвы, заросшіе колючимъ терномъ, мохъ, на которомъ хочется вытянуться… лсъ подъ дождемъ, въ грозу, въ бурю, или же подъ золотымъ ливнемъ дневныхъ лучей… словомъ, лсъ… Вы замтили, что во всхъ почти музыкальныхъ драмахъ, по крайней мр, одно дйствіе происходитъ въ лсу? Вы обратили на это вниманіе? Можно бы написать интереснйшее изслдованіе: ‘О вліяніи лсовъ на музыкальную драму’… Но я не напишу его, потому что я лнивъ и слишкомъ мало знакомъ съ волшебными чарами музыки, хоть и преклоняюсь передъ нею.
Мы бродили по улицамъ древней Помпеи. Было странно и жутко, особенно въ музе, передъ обугленными тлами тхъ, кто много вковъ тому назадъ былъ живъ, какъ мы… какъ мы… Застывшая лава увковчила естественныя позы тхъ, кого она застала за непрерывнымъ и таинственнымъ актомъ жизни… такимъ загадочнымъ и непонятнымъ передъ недвижностью, смертью… Подъ конецъ мн стало казаться, что я сама — призракъ, на время воскресшій для свта и жизни.
— Надо спшить жить,— говорилъ лордъ Артуръ,— жизнь уже ускользаетъ… Молодость, любовь, красота — все это ненадолго наше… а потомъ холодный ужасъ мрака, безчувственность, уничтоженіе… Дайте же мн взглянуть въ ваше лицо, въ ваши глаза, полные измнчивыхъ отсвтовъ!… Дорогая моя! Слава Богу! вы мняетесь ежеминутно… вы поблднли, а только что были розовая… вы устали, идете медленно, ужъ не стремитесь впередъ, съ любопытствомъ озираясь по сторонамъ. Вы мняетесь… Это значитъ — жить. Мертвые не мняются.
— Что вы такое говорите, лордъ Артуръ? А мн отрадно думать, что и посл смерти прахъ мой будетъ жить новой и тайной жизнью,— что я стану цвткомъ, деревомъ, травкой…
— Мн врится, что это такъ и будетъ… Вашъ остренькій язычокъ станетъ лепесткомъ гвоздики, на груди вашей расцвтутъ дв блыя розы, ваши руки превратятся въ лиліи, а волосы въ тонкіе темные стебли безчисленныхъ папоротниковъ,— тхъ, что зовутся волосами Венеры… вслдствіе чего я долженъ заврить васъ, сударыня, что сія богиня была брюнетка, какъ вы, что бы тамъ ни говорили ученые…

——

Неаполь… Сорренто и воспоминанія о Ламартин.
— Вы обратили вниманіе,— лордъ Артуръ указываетъ на крутой обрывистый берегъ Сорренто, — ‘звонкій берегъ’ существуетъ только въ стихахъ вашего поэта…
Я еще въ дтств читала Граціэллу. Мы не заходили въ Искію, гд жила ламартиновская героиня, но на Капри мн все время чудился ея призракъ, блуждающій въ очаровательныхъ лимонныхъ рощахъ. Было такъ жарко, солнце такъ отчаянно жгло, что налитые лимоны подъ темной листвой казались каплями свта, удлинненными, готовыми упасть…
Потомъ Салерно, Постумъ.
Постумъ!
Мы видли его подъ срой пеленой весь день не прекращавшагося дождя. Цлыя поля, заросшія акантусомъ съ вырзными листьями и какими-то дикими лиловыми цвточками, были залиты водой. Лихорадка бродила въ сыромъ воздух, вила себ гнздо въ болотистой почв. А за унылымъ запустніемъ невспаханныхъ, заброшенныхъ полей высились огромные храмы.
Туристы подъ черными зонтиками, казалось, вырастали между колоннами, подобно безобразнымъ грибамъ. Они страшно надодали намъ, къ счастью, полюбовавшись наскоро храмомъ Нептуна, они гурьбой двинулись дальше, къ храму Цереры и другому, который, не знаю, почему, зовутъ ‘Базиликой’, и мы остались единственными обладателями этого чуднаго храма.
Желтый, какъ песокъ, губчатый мраморъ стнъ, въ трещинахъ котораго скопилась масса крохотныхъ ракушекъ, колонны,’мстами продырявленныя, какъ булки, плиты, поросшія мохомъ и лишаями,— все это, въ особенности во время дождя, было достойно имени бога морей. Нкогда море подходило сюда совсмъ близко, и съ порога храма можно было любоваться его измнчивой гладью. Теперь оно ушло далеко. Храмъ остался безъ бога.
Паскаль пришелъ въ восторгъ отъ Постума въ этотъ пасмурный день.
— Я не могу представить себ ничего прекрасне этихъ желтыхъ колоннъ на фон этого унылаго пейзажа, зачумленнаго и мрачнаго, этого сраго неба, закрытаго тучами… Неужели васъ не плняетъ, лордъ Артуръ, эта величавая дряхлость? Интересно знать, какими были эти дивные памятники, когда ихъ только что выстроили? Должно быть, я видлъ ихъ въ одномъ изъ прежнихъ существованій и потому смло могу утверждать, что они въ тысячу разъ красивй и святй въ своемъ великолпномъ одряхлніи.
— Вы тысячу разъ правы, дорогой учитель и другъ. Грустно только, что куда бы вы ни похали, всюду натолкнетесь на какого-нибудь безобразнаго англійскаго туриста. Удивительно не подходятъ мои компатріоты къ Италіи! Я ужъ и не знаю, можно ли мн здсь оставаться. Мадамъ Лоретта, какъ вы посовтуете?
По желзной дорог мы вернулись въ Салерно, гд ждала насъ яхта. Шармоточка все время вздыхала по пути:
— Я промочила себ ноги!
Паскаль снялъ съ нея намокшіе башмаки и укуталъ ей ноги своимъ пальто, все время улыбаясь ласково, но иронически. Безъ сомннія, ему вспомнилась ихъ первая поздка въ Италію. Она, должно быть, догадалась, о чемъ онъ думаетъ, и тоже улыбнулась:
— Спасибо, согрлась!… Ахъ, милый Паскаль, какъ пріятно быть старымъ!…
Дождь лилъ все время, пока мы не пріхали въ Амальфи. Но на другой день утро встало ясное и небо лазурное. Мы побродили по живописной деревушк, какъ блая птица, прилпившейся къ утесу.
— Пойдемте завтракать въ старый монастырь капуциновъ,— предложилъ лордъ Артуръ.— Оттуда чудесный видъ.
Паскаля больше соблазняло прелестное названіе Лунной Гостиницы, тоже передланной изъ стараго монастыря, но лордъ Артуръ уврилъ его, что это просто маленькое мстечко, тогда какъ съ террасы Albergo Cappuccimi-Convento — видъ единственный въ своемъ род.
— Идемте же, Паскаль,— поддержала его г-жа Ла-Шармоттъ,— и не жалйте о Лунной Гостиниц — вы ужъ не въ возраст Пьерро.
— Не издвайтесь надо мной, мой все еще прекрасный другъ! Если бы кто-нибудь сказалъ намъ, лтъ тридцать пять тому назадъ, что мы все-таки совершимъ съ вами это запоздалое свадебное путешествіе, мы бы очень удивились — не правда ли?
— Но, несносный человкъ, вдь мы же часто путешествовали вмст.
— Но не здсь, не въ этихъ краяхъ, куда мн такъ хотлось повезти васъ лтъ тридцать пять тому назадъ… Помните наши планы? Объхать всю Италію, отъ озеръ до оконечности Сициліи… Не смйтесь, сударыня, это совсмъ не смшно.
Такъ шутливо препирались они, шествуя подъ руку позади насъ. Лордъ Артуръ улыбался мн и показывалъ вдали, на лазурномъ мор, островъ Сиренъ.
Въ старой часовн капуциновъ до сихъ поръ еще служатъ мессы, во время осмотра этого монастыря, превращеннаго въ гостиницу, я была очень удивлена, увидавъ рядомъ съ буфетомъ ризницу съ священными облаченіями и сосудами. Изъ сада, расположеннаго уступами на вершин горы, видна безконечная даль моря. Море! въ немъ гибкость женщины, ея замирающій шопотъ, томность и нга влюбленной… волны его вздымаются, какъ женская грудь, изгибаются, какъ женскій торсъ, вытягиваются на песк, какъ сладострастно раскинувшееся тло… Море само — сирена…
Подъ длиннымъ ршетчатымъ навсомъ, обвитымъ глициніями и ползучимъ виноградомъ, мы прошли въ садъ, гд было множество розъ всхъ цвтовъ и оттнковъ, всхъ размровъ и видовъ: маленькія, круглыя, совсмъ простенькія, огромныя блыя, алыя, розовыя и розоватыя, перламутровыя, желтыя, красныя, он тянулись къ намъ своими цвточными личиками, какъ бы шепча: ‘Добро пожаловать!’
Одна была какъ разъ противъ моихъ губъ, желтая, съ дивнымъ запахомъ. Я не могла удержаться и, какъ въ дтств, поцловала эту розу дружескимъ, братскимъ поцлуемъ.
— Какъ васъ любятъ цвты!— сказалъ лордъ Артуръ.— Другіе мужчины говорятъ другимъ женщинамъ: ‘Какъ вы любите цвты!’ Вамъ же я скажу, что они любятъ васъ,— Вы позволите?
Онъ приподнялъ втку съ махровой пышной розой и, въ свой чередъ, прижался къ ней устами.
— Думали ли вы когда-нибудь о томъ, что эти самыя слова: ‘Понюхайте эту розу’,— шептали милліоны мужчинъ милліонамъ женщинъ, а розы были все разныя?… Это немножко глупо… то, что я говорю… Но это внушено глубокимъ чувствомъ. Можетъ быть, много вковъ тому назадъ какая-нибудь молодая женщина цловала большую желтую розу, совсмъ такую же, какъ эта, но не эту… И эта молодая женщина умерла, и вы умрете, и эта роза завтра же завянетъ… Вамъ не кажется, что было бы божественно подышать ароматомъ блой розы, которую грызла Джульетта на своемъ балкон, и той алой розы, лепестки которой обрывала блокурая красавица Елена, бродя по укрпленіямъ Трои?… А букетъ розъ, который всегда ставилъ передъ собой Мюссе на свой рабочій столъ? А розы, которыя украсили однажды вечеромъ корсажъ моей матери, когда она еще была молода… Мн хотлось бы упиться благоуханіемъ розъ всхъ вковъ, цлаго міра!… Меня приводитъ въ умиленіе засохшій цвтокъ, будь ему двадцать, сто, или тысячи лтъ, какъ тмъ гирляндамъ, что находили въ египетскихъ гробницахъ… Его былой ароматъ витаетъ вокругъ, я представлю себ его былыя краски и тхъ, кто дышалъ его ароматомъ… Ахъ, какъ смерть царитъ надъ жизнью! Какъ она властна и могуча, если даже въ эту минуту, возл васъ, я думаю о тхъ, кого ужъ нтъ, и о томъ времени, когда насъ самихъ не будетъ на свт!…
Я склонила голову.
Онъ все еще держалъ въ рук цвтущую втку, мы стояли другъ противъ друга, раздленные только цвткомъ.
— Неужели вамъ не страшно думать о томъ, что вы умрете?… Будете лежать, недвижная, холодная, безчувственная, безгласная, неспособная видть лазурь небесъ и чувствовать тепло и дышать ароматами, въ холодномъ вонючемъ склеп… Дорогая моя красавица, знаете ли вы, какъ непрочна, какъ хрупка ваша красота — она немногимъ долговчнй этой розы… Неужели васъ не мучитъ страстное желаніе использовать молодость, такую краткую, поймать, удержать ускользающій моментъ? О, Лоретта, неужели вамъ не жаль будетъ, когда станъ вашъ согнется, кожа увянетъ и блескъ въ глазахъ погаснетъ,— неужели вамъ не жаль будетъ, что вы не отдали себя въ расцвт силъ любви, какъ этотъ цвтокъ отдаетъ намъ весь свой ароматъ, раздвигаетъ самые потайные свои лепестки, чтобъ отдать намъ свое сердце? Неужели же вы хотите состариться, не любя?
Я въ тревог и страх ждала, что будетъ дальше. Мн хотлось крикнуть ему: ‘Ради Бога, не признавайтесь, что вы меня любите’!… Быть можетъ, онъ прочелъ въ моихъ глазахъ то, чего я не ршалась высказать, но только онъ не сказалъ того, что я такъ боялась услышать. Онъ продолжалъ:
— Неужели же вы никогда не извдаете этой божественной нги, этого священнаго трепета, безпричиннаго веселья и грусти, упоенья и муки, неотступной и сладостной боли, которая зовется любовью? Неужели вы всегда будете засыпать, не шепча ничьего имени и просыпаться безъ той сладкой увренности, что, какъ солнце, озаряетъ радостью душу: ‘Я люблю и любима’?… Не испытаете захватывающаго волненія страсти, ея борьбы и муки и волшебнаго экстаза? Поймите, если женщина не любила, она не жила, будь она красавица и геніальна, и самая скромная, если она любила, знала больше радости, чмъ та, что считаетъ себя выше другихъ и не знаетъ любви! Правда, любовь не всегда бываетъ врна, она ускользаетъ, измняетъ, обманываетъ. Что-жъ изъ того? Даже т, кто страдаетъ изъ-за нея, любятъ свое страданіе, и какъ они плачутъ по своемъ палач, когда онъ помилуетъ ихъ и оставитъ въ поко!…
Онъ умолкъ на минуту, вдыхая запахъ розы.
— Есть и другое: прочная, тихая нжность, счастье, которое обрывается только со смертью… И этого вы не хотли бы?
Я слушала его, какъ во сн.
Слова его какъ будто озарили мн душу, и я впервые поняла самое себя. Но я ничего не сказала въ отвтъ. Лордъ Артуръ неожиданно выпустилъ втку, которую онъ нагнулъ, чтобъ понюхать цвтокъ. Втка слегка ударила меня по плечу, и бдная роза погибла, тысячи янтарныхъ лепестковъ осыпали мн руки и платье.
У меня закружилась голова — какъ мн казалось, отъ усталости и жара, и я попросила друзей дать мн отдохнуть гд-нибудь въ гостиниц, прежде чмъ вернуться на яхту.
Я съ наслажденіемъ вытянулась на постели. Въ ушахъ у меня шумло, глазамъ было больно смотрть, и я закрыла ихъ, но сквозь опущенныя вки мн было легче читать въ своей душ.
Мои горячія руки устало свсились съ кровати, я задыхалась отъ жары, хотя была одта въ легкій, какъ паутина, батистъ. Издали доносился рокотъ прибоя. Моря не было видно, но я чувствовала, какъ оно сверкаетъ на солнц, и знала, что оно обнимаетъ своими атласными голубыми руками островъ, гд заперто мое счастье, и что это счастье зовутъ Раулемъ…
У кровати на столик лордъ Артуръ позаботился поставить графинъ съ водой,— такой холодной, что запотвшій хрусталь плакалъ большими ледяными слезами — большой стаканъ, лимоны и сахаръ.
Лимоны, огромные, золотые, мстами зеленоватые, издавали острый восхитительный запахъ, уже самъ по себ утоляющій жажду. Кто не бывалъ въ Италіи, не знаетъ, какъ пахнутъ лимоны. Этотъ запахъ свжій, горькій, тонкій, всепроникающій я вдыхала съ наслажденіемъ, мн хотлось пить, но лнь была приготовить питье.
Вдругъ меня словно что-то толкнуло, я быстро приподнялась и сла на постели, откинувъ назадъ распущенные волосы. Мн вспомнились рчи лорда Артура. Я повторяла, слово за словомъ, его панегирикъ любви, и рыданье сжимало мн горло, и сердце безумно билось въ груди. Хотлось крикнуть:
— Любовь! но вдь она же знакома мн! она живетъ въ моей душ! Я люблю, люблю! Я знаю, что я люблю такъ глубоко и нжно, какъ только можно любить. Люблю, но только не васъ, лордъ Артуръ,— нтъ, нтъ, не васъ!… Люблю и страдаю, потому что далека отъ всего, что люблю — отъ Рауля, моего дорогого Рауля!…
Мн даже жутко стало, такъ явственно прозвучали въ моей душ эти слова, и я въ испуг зашептала горячо, какъ молитву:
— Да, я люблю Рауля, но это не любовь — нтъ, нтъ, пусть это не будетъ любовь, это глубокая, нжная дружба! Да, да, это такъ. Мн тяжело безъ него, онъ — половина меня самой. Но это не любовь. Любовь несправедлива, она обманетъ, предастъ, любовь неразлучна съ желаніемъ, свирпымъ, жестокимъ, которое мужчину длаетъ злымъ, а женщину унижаетъ… Нтъ, нтъ! Я не хочу, чтобъ мы любили другъ друга любовью. Порой мн кажется, что было бы сладко припасть головой къ вамъ на грудь, но это во мн — только привязанность, безконечная, но чистая нжность. О мой другъ! вдь и ты же меня любишь чистой любовью? Ты ни разу не сказалъ мн, что любишь меня, я ни разу не сказала теб: ‘Люблю’!… Но мы знаемъ, что мы необходимы другъ другу какъ хлбъ и вода…
И я заплакала, уткнувшись головою въ подушки.
Въ дверь тихонько постучали.
— Это я. Какъ вы себя чувствуете? Можно войти?
Я снова легла и машинально сказала:
— Войдите!
Лордъ Артуръ вошелъ. Во взгляд его было столько беззавтной нжащей ласки, что я отвернула лицо. Онъ упалъ на колни возл кровати и покрылъ поцлуями мою руку. Но прежде чмъ я успла отнять ее, онъ уже всталъ и, снова серьезный, корректный, принялся заботливо выжимать въ стаканъ сокъ душистыхъ лимоновъ… Потомъ прибавилъ сахару, воды и напоилъ меня, какъ ребенка. И, пока я глотала питье, самъ съ закрытыми глазами упивался его острымъ, бодрящимъ ароматомъ.

XXI.

Всюду, куда ни пойду, меня неотступно преслдуетъ мысль: неужели наша дружба съ Раулемъ на самомъ дл — любовь?
И зачмъ это лордъ Артуръ любитъ меня?… Впрочемъ, лордъ Артуръ какъ будто совсмъ успокоился и уже больше не говоритъ о любви.
Я все время думаю о Раул, припоминаю каждое его слово, повторяю себ его письма, которыя помню вс наизусть… Почему онъ ухалъ? Неужели изъ-за того, что онъ любитъ меня?
Я не могу отогнать эту мысль, она мучила меня всюду — въ Палермо, желтомъ отъ мрамора и отъ солнца, въ чудномъ саду Монреале, среди цвтовъ, передъ голубыми холмами, отъ которыхъ ветъ такимъ спокойствіемъ, какъ будто надъ ними курится голубой дымокъ ладана, въ Таормин передъ пейзажемъ ослпительной, почти чрезмрной красоты, на ступеняхъ античнаго театра, куда надо идти по тропинкамъ, обсаженнымъ розами,— всюду, подъ чарами южной весны я думаю только о васъ, Рауль, только о васъ!
Мы видли Агридженте съ его срнистымъ портомъ и его великолпными храмами, навкъ опечаленными тмъ, что они пережили своихъ боговъ.
По горнымъ тропинкамъ проходятъ граціозные пастухи и стада блыхъ козъ съ рогами, закрученными внутрь въ вид лиры. Это удивительно красиво. Пастухи искусственно придаютъ имъ эту изящную форму, загибая внутрь рожки, какъ только они начнутъ подрастать. У всхъ пастуховъ на перевязи черезъ плечо ружье, ибо, говорятъ, этотъ пастушескій край сильно страдаетъ отъ набговъ разбойниковъ.
Впервые мы коснулись ногой греческой земли въ Катаколо — отвратительный маленькій портъ, но все же греческій. Здсь меня ждало разочарованіе — я не нашла на почт письма отъ Рауля, котораго такъ нетерпливо ждала. Оттуда мы здили въ Олимпію, но я была такъ огорчена неудачей, что лишь смутно помню эти мста, гд вс звуки покрываетъ гуднье несчетныхъ пчелъ. День былъ угнетающе знойный, на пол, засянномъ испанскимъ клеверомъ, валялись обломки античныхъ колоннъ, Паскаль прислъ на одинъ изъ нихъ и задумался. Мальчикъ пастухъ со своимъ стадомъ переходилъ по суху изсякшій отъ зноя ручей, играя на маленькой дудочк, а горы, обрамлявшія этотъ буколическій пейзажъ, казалось, были скопированы съ тхъ, какія рисуютъ на японскихъ верахъ.
Странныя полосатыя ящерицы, розовыя съ коричневымъ, грлись на солнышк, лежа на обломкахъ стараго мрамора, оранжевые мотыльки трепетали на верхушкахъ высокихъ травъ.
Мы позавтракали въ гостиниц, вс полусонные отъ угнетавшаго насъ чувства близости грозы, и вернулись въ Катаколо полями еще зеленаго ячменя, испещреннаго алыми маками, и виноградниками, за которыми раскинулось море, матово-голубое, какъ бирюза.
Въ вагон Паскаль началъ дразнить меня:
— Послушай, Лоретта, о чемъ ты все думаешь? Я увренъ, что ты не обратила вниманія ни на Гермеса работы Праксителя,— который, впрочемъ, не такъ ужъ хорошъ, какъ о немъ говорятъ,— ни на Викторію въ маленькомъ Олимпійскомъ музе — вообще, ни на что.
— Мысли мадамъ Сентъ-Элье были далеко отъ насъ,— печально сказалъ лордъ Артуръ.
Паскаль продолжалъ:
— Назови мн хоть что-нибудь изъ видннаго нами, хоть что-нибудь, и я признаю, что въ конц-концовъ ты умешь путешествовать не хуже всякой другой.
— Хорошо, Паскаль, я разскажу теб о прелестной бабочк изъ желтаго шелка съ золотыми разводами, а крылышки ея заканчивались чернымъ бордюромъ la grecque — что, впрочемъ, не удивительно…
— Вотъ и возите этакихъ въ Грецію!— расхохотался Паскаль, съ комическимъ отчаяніемъ разводя руками, лордъ Артуръ улыбался.
А затмъ яхта — не помню, говорила ли я, что ея названіе ‘Тристанъ’?— снова двинулась въ путь. Мы идемъ Лепантскимъ заливомъ. Море здсь тихое и гладкое, но не безъ оттнковъ, горы вдоль берега голубыя и розовыя и носятъ громкія историческія имена. Паскаль цлый день сторожилъ, чтобъ не пропустить вершины Парнасса, и восплъ его въ звучныхъ, красивыхъ стихахъ.
За кормой у насъ попрежнему играютъ дельфины, словно литые изъ бронзы, въ прозрачной вод видны тысячи медузъ, которыя то распускаются, какъ цвты, то округляются, словно радужныя чаши, такихъ же розовыхъ и голубыхъ оттнковъ, какъ горы съ красивыми именами.
На-дняхъ на палубу нашей яхты упала раненая чайка, Нанонъ подобрала ее и принялась лчить, мы устроили ей гнздышко въ большомъ открытомъ ящик, устлавъ его всмъ, что нашлось помягче. Какъ жалко было видть эту маленькую бродягу такой неподвижной!… Вчера она все-таки умерла, несмотря на нашъ уходъ. Умерла, и крылья ея, большія, свободныя, смлыя крылья оцпенли навки.
Ее бросили въ море.
И мн стало больно до слезъ.

——

Коринъ… Здсь мы остановимся на ночь, бросимъ якорь въ этой опаловой вод, гд плаваютъ медузы.
Заходящее солнце, розовое и желтое, осыпается въ море, длинныя гряды фіолетовыхъ облаковъ окутываютъ словно вуалемъ вершины уснувшихъ горъ, мстами на нихъ еще горятъ багровые и золотые огни — послдніе лучи гаснущаго дня.
Шумъ и суета, сопровождающіе забрасываніе якоря, прекратились, лордъ Артуръ подошелъ и сталъ возл меня, облокотившись на бортъ.
Я говорю ему.
— Я смотрю на медузъ.
— Знаете, откуда он? Меня увряли, что это живые куски, оторвавшіеся отъ подводнаго растенія причудливой странной формы — полурастенія, полу животнаго. Это растеніе бываетъ мужского и женскаго пола. Въ періодъ, когда все стремится къ размноженію и воспроизведенію, волны отрываютъ отъ этихъ подводныхъ растеній т самые внчики, которые мы съ вами видимъ теперь и которые такъ красивы въ своей родной стихіи, а на песк, умирая, превращаются въ отвратительный студень… Медузы — это органы жизни подводныхъ растеній, которыя плывутъ по вол волнъ, прилива и отлива, навстрчу своему завершенію, навстрчу другъ другу… Можетъ-быть, это неправда, но разсказъ, по-моему, очень красивъ, и я слышалъ его отъ ученаго.
Волшебница-природа — сколько уловокъ, хитростей, ловушекъ, ухищреній — и все ради одной цли: любви!
— И смерти, лордъ Артуръ.
— Любовь это жизнь, и потому она переживаетъ смерть… Но вы грустны, мадамъ Сентъ-Элье. Вы все думаете объ умершей чайк? Я могъ бы по этому поводу преподнести вамъ меланхолическій комплиментъ, врод: ‘И умереть возл васъ было бы сладко!’… Но этого я не думаю. Вы внушаете мн, наоборотъ, жгучее желаніе жить, побдить, завоевать, наперекоръ всему, счастье, которое вы можете дать…
Я съ испугомъ протянула къ нему руки. Онъ воспользовался этимъ, схватилъ ихъ и поцловалъ одну за другой.
— Не бойтесь. Больше я не стану надодать вамъ. Если хотите, забудьте, что я вамъ сказалъ. Но не грустите больше о чайк. По всей вроятности, она была неосторожна, или слишкомъ робка, что иной разъ хуже всякой неосторожности, можетъ быть, она не умла пользоваться свободой… Свобода! Немногіе ея достойны. Мало кто уметъ сберечь ее, еще меньше такихъ, которые умютъ использовать ее…
И, какъ будто немного раздосадованный, онъ закурилъ сигаретку.
О комъ онъ говоритъ это? Обо мн?
— Завтра утромъ, сударыня, мы входимъ въ Коринскій заливъ, вы, конечно, въ это время еще будете спать, но за завтракомъ будете уврять насъ, что вы въ свое окошечко отлично разглядли пейзажъ. Скоро мы будемъ въ Пире. Вы увидите Аины, Акрополь, совсмъ крохотный на своемъ священномъ холм, дивную красоту музеевъ, и божественную безголовую статую, которая, приподнявъ колно, завязываетъ ремень сандаліи…
Но я уже не слушала его. Аины, Аины, увижу ли я вс ваши богатства?… Мн кажется, что глаза мои не способны видть красоту, а умъ — понимать и восхищаться… Что мн все это?— Скоро, скоро мы будемъ въ Кандіи, и я увижу Рауля!… Еще нсколько дней, и я буду держать въ рукахъ его милую руку, и глаза его ласково улыбнутся мн, и я услышу его голосъ — его голосъ, отъ котораго такъ бьется мое сердце:— ‘Какъ, Лоретта, это вы? Здсь?… Я увренъ, что вы пріхали посмотрть, хорошо ли я веду себя и не взялъ ли я себ въ жены принцессу Аріадну…’
А лордъ Артуръ указывалъ на небо.
— Вотъ и луна. Смотрите, какая она маленькая и круглая, точно перламутровая медуза на зеленомъ и фіолетовомъ фон…
— Да, красиво,— грустно откликнулась я.
На палуб становилось свжо. Лордъ Артуръ укуталъ меня пледомъ, легкимъ и мягкимъ, какъ пухъ. И самъ стоялъ возл, задумчиво слдя за тоненькой струйкой дыма, поднимавшейся вверхъ отъ его сигаретки.
А я думала — о Раул.
— Только бы увидть его, услышать его запахъ, почувствовать его близость!… И больше ужъ не разставаться!… Да, это будетъ блаженство, радость безмрная… Я хочу, хочу видть тебя, Рауль! Пусть твоя близость, твои слова и жесты опутаютъ меня, маленькую и слабую, крпкой шелковой стью, откуда мн ужъ не вырваться никогда… Я хочу быть плнницей. Хочу слдовать за тобою повсюду, хочу, чтобъ твоя жизнь была неразрывно связана съ моей. Мы больше не должны разставаться, я не вынесу разлуки. Ты такъ мн нуженъ, Рауль, мн нужно чувствовать твою врную руку подъ моей дрожащей рукой, біеніе твоего сердца возл своего… Если это любовь — ну что-жъ, тмъ хуже! Если только мои объятія могутъ удержать тебя, я обовью тебя руками и не отпущу… Вотъ… я согласна… Я протягиваю теб руки… раскрываю объятія — мой другъ!… моя любовь!…
— Вы чувствуете, какъ качаетъ яхту?— говорилъ лордъ Артуръ.— А между тмъ она стоитъ на якор. И море совсмъ тихое… Это отъ глубокихъ подводныхъ теченій. И я сегодня врод этого моря… О, я люблю жить на лодк одновременно бродягой и плнникомъ… Люблю море, всегда одно и то же и всегда разное, его безбрежность, безмолвіе, блескъ и жемчужный туманъ. Люблю огни портовъ, мерцающіе вдали, люблю, когда меня баюкаетъ, какъ больного ребенка, старая кормилица-море, усыпляя меня разсказами о странствіяхъ и буряхъ и суля мн невиданныя новыя страны.
‘И я люблю тебя, — думала я,— люблю милосердное, доброе море, которое несетъ меня къ счастью — наконецъ обртенному счастью!…’

XXII.

Сколько времени прошло съ тхъ поръ, какъ мы пріхали въ Кандію?— недля, мсяцъ, десять лтъ?…
Нанонъ увряетъ, будто всего дв недли — пятнадцать дней!…
Кандія! Кандія! Островъ счастливыхъ, сколько блаженства ты мн сулила!
Неужели посл этого ужаснаго дня были опять дни и ночи и ясное синее небо? Буря загнала насъ на Сантуринскій рейдъ и заставила бросить якорь. Здсь я снова пришла въ сознаніе, здсь мы уже нсколько дней ждемъ попутнаго втра, здсь я пишу эти строки…
Черныя, словно обожженныя горы, безплодныя, зловщія, отражаютъ свои угрюмыя вершины въ срной вод… Эта мрачная бухта — точно входъ въ обитель тней. Я спущусь туда,— спущусь, какъ Альцестъ, въ царство умершихъ, чтобъ увести оттуда, вернуть къ жизни моего Рауля.
Я не видала его… больше никогда не увижу.
Ни-ко-гда!
Никогда! никогда! Чувствовала ли я раньше всю безчеловчную жестокость этого слова: ‘Никогда!’…

XXIII.

Я еще живу… дышу. Несмотря на мое горе, мн свтитъ солнце, я слышу запахъ цвтовъ.
Жизнь кажется мн еще уныле и безотраднй этихъ мрачныхъ горъ… И все-таки я живу… Въ теченіе долгихъ часовъ мои друзья, наклонясь надо мною, ждали, пока я приду въ себя, ловили мой сознательный взоръ. Я металась и билась на краю страшной бездны, простирая руки внизъ, чтобы кто-то могъ ихъ схватить, уцпиться за нихъ и дотянуться наверхъ, до меня…
О, какое одиночество! Какая мука — это нежеланное выздоровленіе!… Зачмъ мои друзья не дали и мн уйти, промнять на лодку Харона этотъ блый корабль, который несетъ живыхъ… Живыхъ!… и на которомъ не подняли черныхъ парусовъ!…
Было такое чудное утро, когда мы подходили къ Кандіи… Я стояла на палуб. Море было, какъ шелковое съ серебряными отливами и отражало вдали старыя крпостныя стны золотистаго камня. Въ чистомъ прозрачномъ воздух такъ красиво искрилась снговая вершина горы. Было тихо, тепло…
Лордъ Артуръ уже усплъ създить въ городъ и заказать на посл обда старую коляску, которую онъ разыскалъ съ большимъ трудомъ и которая должна была отвезти насъ на мсто раскопокъ, въ Кноссосъ. Я уже тревожилась. Изъ Аинъ я телеграфировала Раулю о дн и час нашего прибытія. Правда, мы запоздали, мы разсчитывали быть на мст еще наканун вечеромъ, но меня удивляло, что Рауль не пріхалъ утромъ снова, чтобы встртить насъ, и у меня больно сжалось сердце.
И ужъ ничто мн здсь не нравилось — ни живописный городокъ, ни музей, все это я знала уже наизусть, изъ писемъ Рауля.
Несмотря на жару, мы сейчасъ же посл завтрака отправились въ Кноссосъ.
Дорога туда скучная, однообразная. На полпути садъ съ запертыми на ключъ воротами, кучеръ, говорившій по-англійски, объяснилъ, что это кладбище.
Тамъ и сямъ засохшія отъ зноя, пыльныя оливы, а на откосахъ всюду крохотныя желтыя маргаритки, которыя въ старину копировали ювелиры и длали изъ такихъ золотыхъ маргаритокъ ожерелья для женщинъ.
Дальше пейзажъ оживляется, рабочіе, завидя экипажъ, на минуту отрываются отъ работы и съ интересомъ смотрятъ на насъ. Видны и раскопки: каменныя глыбы, на большомъ протяженіи взрытыя, разверстыя ндра земли. Между камней ходятъ люди, копаютъ, наполняютъ мшки, взваливаютъ ихъ на спину, хотя зной уже давитъ, какъ бремя. Это т самые люди, которые съ каждымъ днемъ понемногу отрываютъ закопанный городъ, сказочный дворецъ Миноса и Аріадны. Еще нсколько шаговъ, и мы у квадратнаго домика, гд живетъ тотъ, кого Рауль величаетъ ‘кудесникомъ’,— завдующій раскопками.
Лордъ Артуръ первый идетъ въ домикъ предупредить его о нашемъ прізд и просить показать намъ волшебный дворецъ. Мы выходимъ изъ коляски, и вс трое, Шармоточка, Паскаль и я, усаживаемся на откос. Солнце палитъ безпощадно. Паскаль обливается потомъ и молчитъ. Шармоточка укрылась подъ зонтикомъ, но я нервничаю, не нахожу себ мста и нетерпливо рву маргаритки… Что же это такое? Почему Рауль не здсь, не возл меня?
Изъ благо домика выходитъ молодой человкъ. Мн кажется, я узнаю его: это пріятель Рауля. Рауль не разъ описывалъ мн его въ своихъ письмахъ. Я бгу къ нему и сразу выпаливаю, отбросивъ всякія условности:
— Сударь, вы, наврное, знаете, гд г. Рауль Савіанжъ. Скажите, получилъ онъ телеграмму изъ Аинъ? Я — Лорансъ СентъЭлье… Онъ не говорилъ вамъ, что я должна пріхать въ Кандію?
Я вдругъ остановилась, онмвъ отъ ужаса. У незнакомаго молодого человка были слезы на глазахъ.
Онъ хотлъ что-то сказать, должно быть подготовить меня къ тому, что онъ долженъ былъ мн сообщить — и не могъ. Неожиданность встрчи, мои вопросы, слишкомъ прямые, захватили его врасплохъ, и онъ сразу сказалъ правду.
— Сударыня, Рауля Савіанжъ вчера похоронили на городскомъ кладбищ.
Эти слова — простыя, ясныя, такія жестокія въ своей простот — рзнули меня, какъ ножомъ.
— Рауль умеръ!— пролепетала я, цпляясь за этого человка, чтобы не упасть.— Его нтъ въ живыхъ — это правда?
Дальше не помню хорошенько, что было. Я очнулась на диван въ прохладной комнат, украшенной античными вазами среди корзинъ съ глиняными обломками. Эта комната… почему она мн знакома? Ахъ, да! Я знаю ее по письмамъ Рауля.
Подл меня былъ лордъ Артуръ, ‘кудесникъ’, Паскаль, г-жа ла-Шармоттъ, но я, точно въ какомъ-то ужасномъ странномъ сн, все время цплялась за друга Рауля, допытываясь, какъ это могло случиться.
И онъ разсказалъ мн.
Рауля по вечерамъ лихорадило, его мучилъ кашель, съ каждымъ днемъ ему становилось хуже. Онъ сталъ кашлять съ кровью, и умеръ незамтно для себя, тихо во сн. Мстный врачъ пришелъ въ ужасъ отъ такого быстраго конца. Очевидно, это была скоротечная чахотка.
Однажды, когда Раулю стало немного получше, онъ сказалъ другу: ‘Знаешь что: если я окачурюсь здсь, вы похороните меня на этомъ маленькомъ кладбищ, гд растутъ такія красивые олеандры, оно мн очень нравится’.
Его родителямъ телеграфировали о его смерти и объ этомъ его послднемъ желаніи. Бдные старики отвтили: ‘сдлайте, какъ онъ хотлъ. Мы — люди старые, больные, и не можемъ хать такую даль’.
И вчера, наканун нашего прізда, его положили, его, такого молодого, красиваго, такого прелестнаго, въ узкій черный ящикъ, этого ребенка схоронили въ той самой земл, откуда онъ хотлъ извлечь на свтъ прошлое.
Мн вручили цлый пакетъ, найденный нынче утромъ въ ящик его письменнаго стола и съ нимъ клочокъ бумаги, на которомъ было написано:
‘Если я умру, вс мои бумаги прошу переслать г-ж Сентъ-Элье, 35, Набережная Вольтера, Парижъ’.
— А вы говорите, что онъ не зналъ, что умираетъ?— въ отчаяніи вскричала я.
— Нтъ, онъ не зналъ. Онъ часто думалъ о смерти въ первое время, какъ пріхалъ сюда. Должно быть, у него было что-то врод предчувствія, должно быть, тогда онъ и написалъ свою волю. Иначе онъ не написалъ бы этого адреса. Вдь онъ зналъ, что вы дете въ Кандію, и радовался. Онъ часто говорилъ мн о васъ… Въ день своей смерти онъ началъ бредить, онъ говорилъ: ‘Лоретта детъ сюда, но не на блой яхт… нтъ… нтъ… это — парусный корабль странной формы,— въ вид цвтка гвоздики: кузовъ у него зеленый, а паруса — алые, и везетъ онъ грузъ ароматовъ, пряностей и душистыхъ травъ…’
— Боже мой, вдь это то, что я ему разсказывала, когда ходила за нимъ во время его болзни… Онъ умиралъ, и меня не было возл него, чтобы вырвать его изъ рукъ смерти. Я могла бы это сдлать,— я такъ его любила!! Другъ мой, дитя мое, дтка моя маленькая! Зачмъ ты оставилъ меня?
Я даже не плакала, только вся согнулась подъ бременемъ моей скорби и слушала.
— Мы хотимъ уложить въ ящикъ вс вещи Савіапжа,— продолжалъ его другъ — и отправить ихъ его родителямъ. А бумаги вс здсь — вы можете взять ихъ, сударыня!
Лордъ Артуръ сложилъ въ одинъ пакетъ вс эти разбросанныя тетрадки.
Паскаль, удрученный, не зналъ, что сказать мн, и только сжималъ руку г-ж ла-Шармоттъ. Такого лица я еще не видала у него со времени смерти мамы.
Шармоточка молча плакала.
— Пойдемте съ нами,— сказала я другу Рауля.— Покажите намъ его могилу.
Лордъ Артуръ робко просилъ меня пожалть себя — не ходить на кладбище, но я объявила, что непремнно пойду.
Мы снова сли въ коляску, но возл самаго сада мертвыхъ намъ загородило дорогу похоронное шествіе. Цлый полкъ англійскихъ солдатъ въ полотняныхъ курткахъ, на вытяжку, ружье на плеч, маршировалъ медленно за гробомъ.
Кучеръ объяснилъ намъ, въ чемъ дло: солдатъ утонулъ, спасая двоихъ товарищей, по неосторожности уплывшихъ слишкомъ далеко въ открытое море — онъ погибъ вмст съ ними, нашли только одно тло — его.
Похоронная процессія медленно дефилировала передъ нами… Я стояла въ коляск и смотрла. Мн бросился въ глаза одинъ солдатикъ, такой маленькій, съ розоватымъ бритымъ лицомъ. Онъ держался необычайно прямо, прижавъ руки къ туловищу, и маршировалъ, какъ автоматъ. Издали онъ казался безстрастнымъ, но вблизи я увидла совсмъ еще дтское лицо, залитое слезами,— покраснвшіе глаза, распухшій носъ, судорожно сжатые губы… Никогда не забуду лица этого маленькаго солдатика… Безъ сомннія, покойникъ былъ его другомъ… Его другомъ…
Гробъ внесли въ открытыя ворота. Солдаты идутъ за нимъ… Намъ невозможно теперь проникнуть на кладбище… Я ничего не вижу, но угадываю, что происходитъ за цвтущими втками олеандровъ, я знаю, что тамъ вырыта могила, еще пустая, рядомъ съ другой, свжезасыпанной… Я знаю, что туда опустятъ этотъ ящикъ, гд заколочена молодость, смлость, надежды, живая душа, которая радовалась яркому солнцу, сердце, въ которомъ билась алая кровь, можетъ быть, любовь мн невдомой женщины… А вчера — вчера то же было съ Раулемъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я знаю теперь отъ г-жи ла-Шармоттъ, что тогда я неожиданно для всхъ упала, что Паскаль и лордъ Артуръ подхватили меня, и кучеру приказано было какъ можно скорй возвращаться въ городъ, что меня перенесли на яхту хотя и не въ обморок, но безъ сознанія. Въ тотъ же вечеръ яхта ушла изъ Кандіи. Мн становилось все хуже, въ Пире вызвали доктора изъ Аепнъ. Потомъ, съ его разршенія, пустились вновь странствовать по синему морю, въ надежд вылчить сперва тло, а тамъ, быть можетъ, и душу.
Да неужели все это дйствительно было? Неужели я была въ Кандіи, и Рауль остался тамъ… на кладбищ? Неужели это правда, а не страшный сонъ? Не врю, не можетъ быть…

XXIV.

Какъ только я немного окрпла, я потребовала, чтобы мн дали бумаги Рауля. Тамъ былъ цлый романъ, прелестный, почти законченный, начатыя статьи, этюды, много замтокъ, нсколько стихотвореній очень грустныхъ и много страницъ, адресованныхъ мн. Я прочла:
‘Лоретта… Я люблю ваше имя. Но, если бы оно мн и не нравилось, я не искалъ бы для васъ другого… Не все ли равно, какъ васъ зовутъ?… Въ моемъ сердц вы живете одна безраздльно… Вы — та, о комъ я мечтаю, думаю и порою въ мысляхъ, мечтахъ я зову васъ: ‘любовь моя!’ Моя любовь! Да, я люблю васъ, моя дорогая красавица! То, что вы — злая — упорно зовете дружбой, на самомъ дл — любовь и только любовь… Ахъ, какъ часто мн хотлось, когда я сидлъ возл васъ, взять въ руки вашу головку, погладить ваши атласныя щечки, перебирать пальцами ваши душистые волосы, понемножку медленно приближать къ себ ваше лицо, пока губы наши не сольются въ глубокомъ, безконечномъ поцлу… Держать васъ въ своихъ объятіяхъ… Прижаться лбомъ къ вашей теплой груди. Не покидать васъ…
‘Я ухалъ, потому что люблю васъ. И никогда, ни разу я непосмлъ вамъ этого, сказать.
‘Вы всегда такъ восхваляли дружбу за счетъ любви, даже самой нжной… Вы не упускали случая посмяться, подтрунить надъ любовью. Вы съ ужасомъ отворачивались отъ нея. Я боялся сознаться вамъ, сколько затаенной, мучительно-подавляемой страсти кроется въ моей дружб. Я боялся потерять васъ.
‘Не только не получить большаго, но потерять и то, что имю. Я говорилъ себ: я — мужчина, я — молодъ. Если она узнаетъ, какъ я влюбленъ въ нее, она не позволитъ мн такъ часто бывать у нея, и тогда — конецъ нашей близости, нашимъ старымъ товарищескимъ отношеніямъ…
‘Она уже не будетъ чувствовать себя въ полной безопасности и не проститъ мн этого… Она удивится, опечалится, загруститъ… И потомъ, какъ сказать молодой женщин, которую уважаешь и боготворишь: ‘Будьте моей любовницей!’ Вдь это страшно трудно — языкъ не повернется.
‘Будь вы совершенно свободны, я бы сказалъ вамъ: выходите за меня замужъ, хотя бы это было совершенно одно и то же, только гораздо приличне.
‘Вотъ поэтому-то я и ухалъ… Не могъ я видть васъ каждый день и не имть ни права, ни смлости сказать вамъ: ‘Люба моя, поцлуй меня!’
‘Поцлуй… Вашъ поцлуй! Моя милая, дорогая, прелестная!… Это моя неотвязная мука. Я жажду, а вы не хотите утолить моей жажды. Если бы вы знали, какъ я хочу этого поцлуя!…
‘Другія женщины теперь ужъ не существуютъ для меня. Никакая грація, никакая красота не можетъ хоть на минуту — не говорю ужъ изгладить, — хотя бы затушевать вашъ милый образъ. Повсюду вы и только вы одна.
‘Вы!…’
‘Ты не будешь держать этихъ страницъ въ твоихъ маленькихъ ручкахъ, такихъ слабыхъ и такихъ упрямыхъ, потому что ты не хочешь вврить ихъ мн навсегда. Ты стала бы смяться надо мной, бранить меня… Да ‘ты…’ Мысленно я говорю теб: ‘ты’, а на самомъ дл пошлю теб длинное письмо со множествомъ краснорчивыхъ описаній и очень глупыхъ шутокъ и въ конц почтительно поцлую твою ручку, называя тебя: ‘мадамъ!…’
А вотъ это было написано за два дня до того, какъ онъ слегъ:
‘Ахъ, Лоретта! когда вы прідете, будете здсь возл меня, когда вы увезете меня отсюда на этой яхт, которая для меня будетъ волшебнымъ кораблемъ,— неужели у меня и тогда не хватитъ мужества сказать вамъ, что я васъ люблю? Ваши письма такъ печальны и такъ нжны — такъ ласковы. Вы — такая наивная. Можетъ быть, и вы любите меня, сами того не зная, или не хотите знать?… Но вы сами сознаетесь, что не можете жить безъ меня… И отлично знаете, что я тоже не живу безъ васъ… Мн нужна ваша прелестная улыбка, въ которой столько лукавства и доброты и какой-то загадочной грусти.
‘Мн такъ нужна ваша благотворная близость, ваши измнчивые глаза, ваши духи, шелестъ вашего платья, мимолетное прикосновеніе вашихъ волосъ. Мн нужно слышать ваше чистое контральто и ваши рчи, такія неожиданныя, причудливыя. Мн нужна ваша доброта, ваша нжность. Вы умете быть такой ласковой, каждый жестъ вашъ ласковъ, въ вашихъ прекрасныхъ рукахъ что-то материнское, возл васъ я чувствую себя ребенкомъ, и я васъ люблю.
‘Мы будемъ счастливы,— хотите?
‘Мы будемъ просто жить другъ для друга, а люди пусть судятъ, какъ имъ угодно. Мы не будемъ лгать никому. Въ сущности, вы почти свободны, такъ какъ у васъ нтъ предразсудковъ. А страсть, глубокая, искренняя, постоянная,— разв не освящаетъ всего?
‘Кто же можетъ помшать намъ быть счастливыми? Лоретта, мы — молоды. Жизнь — хороша, мы любимъ другъ друга. Я врю, врю, я почти увренъ, что вы меня любите.
‘И все же я хотлъ бы, любовь моя, услышать это отъ васъ самихъ!’

XXV.

Письмо выпало у меня изъ рукъ. Кто же намъ мшалъ быть счастливыми, Рауль, кто, какъ не мы сами?… Ни ревниваго мужа, ни жестокихъ родителей, ни угрызеній совсти и унизительной необходимости лжи — ничего, кром васъ и меня… Вы не ршались… а я — я не знала…
А между тмъ мы были свободны…
А между тмъ я васъ любила…
Передъ твоей могилой я узнала любовь со всей ея остротой, безпощадностью, поздними мучительными сожалніями… Я любила тебя… и не сказала теб… и ты никогда этого не услышишь.
Я отпустила: тебя — умирать одного, на чужбин. Ты страдалъ, а меня не было возл тебя, чтобы поддержать твою голову, дать теб напиться, поправить подушку, чтобы взять твою руку и шепнуть теб, когда настанетъ вечеръ, такой тягостный для больныхъ: ‘Я съ тобою — не бойся!’ Меня не было тамъ, чтобы освжить твой пылающій лобъ, усыпить тебя сказкой, разсять, развлечь въ скучные часы дней болзни. Ты былъ одинъ — совсмъ одинъ! мой бдный! любовь моя! мой бдный мальчикъ, котораго я такъ нжно любила… Ты былъ одинъ, безъ меня — какъ теперь, въ могил… О, эта могила!… Если бы я пришла туда, на кладбище, и легла на землю, чтобы уста мои были близки къ твоимъ, ты все равно не услышалъ бы, какъ я зову тебя, какъ говорю теб: ‘Люблю! люблю!’ не зналъ бы, какъ горячо я тебя любила… Мертвые не слышатъ, мертвые не могутъ жалть…Я больше не увижу тебя, свтъ погасъ въ твоихъ глазахъ, которые такъ ласково улыбались мн. Ты неподвиженъ, холоденъ, какъ ледъ — ты! весь оживленіе, пылкость, умъ!
Рауль! мы такъ часто говорили другъ другу: ‘Когда мы состаримся’… И я не увижу, какъ посдютъ твои кудрявые волосы.
Но, если я въ состояніи буду жить, твой образъ не умретъ въ моей душ, если я состарюсь безъ тебя, онъ останется все такимъ же молодымъ и прекраснымъ, вчно юнымъ… А моя молодость ужъ прошла, отцвла…
Зачмъ такъ свтло вокругъ? Зачмъ все время свтитъ солнце и дуетъ попутный втеръ съ тхъ поръ, какъ мы покинули этотъ зловщій Черный островъ, Сантурино? Зачмъ, когда утрачено самое дорогое? когда все, что было милаго и радостнаго на земл, зарыто вмст съ моимъ ненагляднымъ и не осталось ничего, отъ чего могъ бы вспыхнуть радостью мой взоръ или душа?…
Все спуталось, смшалось, ничему не врю, во всемъ сомнваюсь… сердца слпы… души робки… О, Паскаль, ты правду говорилъ, что молодость — злая пора, когда люди напрасно ищутъ счастья, которое носятъ въ себ.
Нанонъ, сестра моя! ты плачешь о немъ, какъ и я, но у тебя хоть есть утшеніе — наивная вра въ возможность встрчи въ иной жизни…

XXVI.

Недавно я слышала, какъ Паскаль говорилъ Шармоточк:
— Наша двочка въ такомъ отчаяніи, что я, право, готовъ подумать, что Рауль былъ ея любовникомъ.
О, еслибъ это было такъ! Любовникъ! Да, если можно такъ въ звать того, кто сдлался частью насъ самихъ, съ кмъ хотлось бы никогда не разставаться, въ комъ все наше счастье, и радость, и жизнь — да, Рауль, дйствительно, былъ моимъ любовникомъ, хотя ни разу уста наши не слились въ поцлу — онъ былъ моимъ единственнымъ возлюбленнымъ…
Рауль! Рауль! я отдала бы вс оставшіеся дни моей жизни за то, чтобъ сейчасъ отворилась дверь, чтобъ онъ вошелъ, обнялъ меня, чтобъ обвиться руками вокругъ его шеи и шепнуть ему, уста къ устамъ: ‘Теперь ты видишь? Чувствуешь, какъ я тебя люблю’?…
Одинъ поцлуй… Рауль, я никогда не извдаю сладости твоего поцлуя!…

XXVII.

Въ моей кают нестерпимо душно.
Я разучилась спать: чуть только забудусь, словно что кольнетъ въ сердце, и просыпаюсь съ новой, еще боле жгучей болью утраты.
Съ тхъ поръ, какъ я заболла, Нанонъ спитъ возл меня… Но къ чему будить ее? Она такъ крпко спитъ… Коралловыя четки, которыя я подарила ей, намотанныя на рук, при свт электрическаго ночника, кажутся розовымъ браслетомъ. Я тихонько встала, надла туфли, пеньюаръ, накинула шарфъ на плечи. И поднялась на палубу.
Тишина… безбрежность… безмолвіе… мерцаніе моря. Легкое суденышко кажется такимъ хрупкимъ на безкрайной поверхности водъ, отражающихъ звзды.
Мракъ вокругъ такой теплый, бархатистый…
Нагнуться, соскользнуть, потонуть въ этихъ отсвтахъ звздъ… и исчезнетъ сознаніе мучительной, гнетущей утраты…
Все исчезнетъ… А можетъ быть, какъ говоритъ Нанонъ, будетъ встрча ‘тамъ’…
Нагнуться… Сначала волосы темнымъ покровомъ упадутъ на лицо, шею, грудь, потомъ сольются съ темной зыбью морской… мимолетное ощущеніе удушья и — покой… забвеніе.
Подлая! Жалкая! Ахъ, какая жалкая и ничтожная! Не можетъ ни жить, ни умереть… Что за жестокость была спасти меня!…
Нагнуться… упасть…
Человкъ на вахт можетъ услышать, увидть: меня, пожалуй, опять спасутъ…
О, какая безконечная мука! Сажусь на снасти, закрывъ лицо руками, и плачу.
— Вы здсь, мадамъ Сентъ-Элье?— слышу вдругъ голосъ лорда Артура.
Поднимаю голову: онъ стоитъ возл меня.
— Вы простудитесь, неосторожная. Подите лучше въ каюту, лягте… Нтъ? Не хочется?Такъ хоть закутайтесь, по крайней мр.
Онъ заботливо закутываетъ меня плащомъ, подкладываетъ подушку подъ голову, самъ садится возл на жесткій веревочный кругъ и беретъ мою руку:
— Бдная вы моя!
Молчаніе. Меня и злитъ, и трогаетъ эта его вчная заботливость. Онъ извиняется:
— Я слышалъ, какъ хлопнула дверь вашей каюты. Не сердитесь, что я такъ слжу за вами. Вы такъ измучились… У меня сердце болитъ за васъ… я всего боюсь.
— Ахъ, лордъ Артуръ! Напрасно! Я такая ничтожная!… Меня нехватаетъ даже на то, чтобы утопиться.
— Вы очень несчастны, Лоретта. И я несчастливъ не мене вашего… Я очень огорченъ смертью Рауля Савіанжъ, а ваше состояніе, положительно, приводитъ меня въ отчаяніе. Я отдалъ бы все на свт не за то, чтобы утшить васъ — я не обижу васъ такимъ предположеніемъ — но за то, чтобы помочь вамъ нести свое горе.
Молчаніе.
— Неужели я ничего не могу сдлать для васъ?
— Ничего,— шепчу я чуть слышно.
Онъ крпко сжалъ мн руку, тутъ только я замтила, что онъ все время не выпускалъ ея.
— Можно мн еще посидть тутъ съ вами, вамъ это не будетъ непріятно?
— Нтъ. Вы добры ко мн: благодарю васъ.
— Выслушайте меня, Лоретта. Не возмущайтесь, не перебивайте… Лоретта, я люблю васъ. Это любовь на всю жизнь. Вы меня не любите, я это знаю, потому и могу говорить съ вами объ этомъ въ тотъ самый моментъ, какъ вы простираете руки къ милой вамъ тни… Лоретта, вы молоды, вы такъ еще молоды! Столько жизни еще у васъ впереди… Не отталкивайте меня… я ничего у васъ не прошу… Только одно: позвольте мн быть возл васъ, беречь васъ… Паскаль и г-жа Ла-Шармоттъ стары, они могутъ умереть, и вы останетесь одна — вы, такая гордая и въ то же время нжная, слабая, какъ дитя!… Позвольте мн быть возл васъ. Я буду для васъ чмъ вы захотите. Не смю даже сказать: ‘вашимъ другомъ’ — это слово для васъ священно — ну, преданнымъ товарищемъ, всегда готовымъ поберечь, пожалть, защитить васъ — отцомъ — вдь бываютъ же молодые отцы!— старшимъ братомъ… Я не хочу больше жить вдали отъ васъ. Въ Англію я буду заглядывать только наздами. Если вы позволите, я буду жить вблизи отъ васъ, ходить за вами, какъ тнь, исполнять вс ваши желанія и капризы… Не отталкивайте меня, Лоретта. Подумайте о томъ, что моя безпредльная любовь къ вамъ налагаетъ и на васъ нкоторыя обязанности. Подумайте о вашихъ друзьяхъ, о Нанонъ. Не: лелйте въ себ этого желанія смерти. Ваша жизнь будетъ, можетъ быть, еще долгой — кто знаетъ, что васъ ждетъ впереди?… Можетъ быть, для васъ еще и не совсмъ прошла пора любви.
Я вырвала у него свои руки.
— Эта пора прошла для меня, лордъ Артуръ! Потому что Рауль Савіанжъ умеръ, а я любила его… не такъ, какъ думала, не только, какъ друга, а тайной, глубокой любовью… Онъ умеръ, не зная объ этомъ… Но покуда я буду жить и дышать, никогда въ душ моей не угаснетъ жгучее сожалніе о томъ, что я пріхала слишкомъ поздно, мучительныя угрызенія совсти за то, что я не сказала тхъ словъ, которыя ему такъ хотлось услышать, мысль обо всемъ, что могло бы быть и чего не было и не будетъ…
— Я это зналъ, Лоретта. Кто не угадалъ бы этого при вид вашего отчаянія?… Я это знаю, и въ этомъ моя мука, но я больше всего цню въ васъ именно эту благородную правдивость… Плачьте, плачьте объ утраченномъ счасть, о безполезной нжности… плачьте отъ горя, жалости и любви… Но современемъ, разъ вы будете жить, великая сила природы возьметъ свое. Какъ бы искренно ни было горе, какъ бы ни владло оно человкомъ, все же наступаетъ часъ, когда ему становится легче дышать, когда онъ замчаетъ, что будущее еще манитъ его грезами, что его молодость, загадочная, страшная и прелестная, все еще съ нимъ… Въ этомъ не стыдно сознаться: этотъ часъ пробьетъ и для васъ, Лоретта. И когда глаза ваши вновь откроются для свта и жизни, я хочу, чтобъ они прежде всего встртили взоръ моихъ преданныхъ глазъ.
— Я не хочу утшиться!
— Люди не утшаются, не забываютъ, они просто — живутъ другой жизнью.
Я смотрла на него, на небо, на море. Звздъ уже не было, свтлло, словно мракъ одинъ за другимъ снималъ свои покровы, все боле и боле прозрачные. Стали обрисовываться темные контуры горъ, еще минуту назадъ невидимыхъ, он выступали изъ тьмы, вновь рожденныя, со всми деталями формъ и красокъ, озарялись свтомъ, стали лиловато-опаловыми. Небо сплошь было розовое и срое, потомъ голубоватое, а море блдное и гладкое, какъ зеркало. Потомъ словно вспыхнула вершина одной изъ горъ, и изъ-за этой предпочтенной вершины брызнуло солнце, поднялось, какъ огромная, яркая чаша, льющая черезъ край волшебный напитокъ боговъ.
— Заря… разсвтъ… солнце всходитъ,— говорилъ лордъ Артуръ.— Еще разъ свтъ побдилъ тьму.
Вс тни скрылись. Небо сіяло безоблачной чистой лазурью. На глади морской искрились розовые и золотые лучи, словно утренніе цвты. На шелковую ленту за кормой сыпались въ два ряда зерна серебрянаго ожерелья…
Кругомъ все было — ясность и ликованіе.
Лордъ Артуръ поднялся и сталъ у борта, облокотясь на канатъ. Машинально, я стала съ нимъ рядомъ.
— Дайте мн руку,— сказалъ онъ,— мн не нужно отъ васъ никакихъ общаній. Я прошу только позволенія любить и лелять васъ… до самой смерти!
Я прочла въ его взор безконечную нжность, глубокую искренность и протянула ему свою дрожащую руку.

Перев. З. Журавская.

‘Русская Мысль’, кн. IX—XII, 1908

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека