Поминки по И. С. Аксакову, Страхов Николай Николаевич, Год: 1886

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Н. Н. Страхов

Поминки по И. С. Аксакову1

Страхов Н. Н. Борьба с Западом
М., Институт русской цивилизации, 2010
Вовремя умер И. С. Аксаков. Разумеется, вовремя для себя, а не для нас, не для русской литературы, не для России. Мы должны, без сомнения, горько пожалеть о себе, о том, что лишились такого человека. Но нужно же нам пожалеть и о нем. Много ли ему было от нас радости? Много ли радости ждало его впереди? Если этому бодрому деятелю, этому богатырю по телу и духу, предстояли разочарования, если ему суждено было впереди переходить от уныния к унынию, то нельзя разве сказать, что смерть вовремя избавила его от неминуемых горестей?
Может быть, найдутся люди, которые заменят его в наших славянских делах, но как писатель, как русский публицист, он не имел себе равного, и его никто не заменит. Мы говорим здесь о внутреннем значении Аксакова, о нравственном складе, в нем воплощавшемся, о том чувстве, которое подсказывало его речи и светилось в них, о том несравненном тоне, которым они произносились. Какое безукоризненное благородство! Какая искренняя чистота! А в силу этого какая смелость и твердость!
В публицистике, на этой арене, где так непрерывно и так жестоко оскорбляется наше нравственное чувство, явление, подобное Аксакову, есть нечто изумительное, и еще больше мы должны удивляться, если подумаем, где и как возникло это явление. Когда наши потомки будут судить о нашем времени, то они, конечно, строго осудят нас не только за дурное состояние нашей литературы, за нашу безвыходную умственную лень и распущенность, но также за отсутствие у нас истинных гражданских чувств, за то, что мы, когда не имели власти, вели себя как рабы, а когда имели власть, то смотрели на других как на рабов. И тогда имя Аксакова удивит историка и, может быть, спасет нас от полного осуждения.
Он был вполне гражданин своего государства. Понимаем ли мы как следует смысл этих слов? Он искренно и вполне признавал самый принцип той власти, под которою жил. Всякая власть обращается в насилие для тех, кто не признает ее, и никакая власть не лишает нас свободы, если признается нами, если внутри нас есть согласие на нее. Но для этого необходимо гораздо больше, чем для простого подчинения власти. Для этого нужно видеть во власти известный смысл, иметь ясную ее идею, только тогда у нас будет согласие на ее осуществление. И у Аксакова это было. Мы не будем излагать здесь эту его идею, мы указываем только те общие условия, которые давали ему возможность быть у нас истинным гражданином.
Между управляющими и управляемыми всегда и везде существует некоторый антагонизм. И как не быть здесь антагонизму, когда он неизбежно появляется во всяких отношениях, даже между отцами и детьми, между мужьями и женами? Это зло, однако же, легко переносится, когда выше и крепче антагонизма стоит связующее, объединяющее начало, над которым он никогда не может взять верх. В этом отношении свойства нашего государства всем известны и не ясны разве только ослепленным. Глубокое внутреннее единство проникает всю массу огромного тела и дает ему крепость несокрушимую. Но, в то же время, частные проявления антагонизма, его действия в наружном выветрившемся слое достигают иногда остроты почти беспримерной. Благодаря им Россия сделалась позором всего мира, на нее указывают, как на поучительный пример извращения человеческой природы, злорадные иностранцы убеждены, что нигилизм разъедает нашу силу и что скоро рухнет эта громада, наводящая на них страх и заботу. Они не видят, что это — частные явления, всплески, подымаемые вихрями на поверхности, и что невозмутимый покой царит в глубине народного моря.
Как же Аксаков стоял в этих сферах внутренней политики? Отношение его к правительственному строю и действию есть для нас пример и поучение. Имея определенную идею власти, он желал и полного воплощения этой идеи, осуществления ее в действительных формах государственной жизни. И здесь мы не хотим и не будем излагать его воззрений, мы хотим лишь указать, что они у него были, что у него была такая формула отношений между властью и всей массой людей управляемых, при которой власть не только сохраняла всю свою силу, но, по его убеждению, все больше проникалась животворным духом, ее создавшим2. В человеческом мире — так он верил и так должно верить — только то сильно и растет, что живет некоторой идеей.
Вот в каком духе вел свою публицистику Аксаков. Он стоял почти в постоянном антагонизме к управляющим сферам, но именно потому, что ратовал против искажения идеи, воплощаемой властью. И так как он твердо сознавал свою высшую благонамеренность, то и говорил смело, считал свою речь и ее смелость своим долгом. Теперь, когда мы плачем об этой умолкнувшей речи, нам яснее прежнего ее несравненно благородный характер. Эта была не лукавая дерзость человека, который дышит враждой, но укрывается за формы закона, или лицемерно показывает вид, что он сам не замечает, к чему клонятся его слова. Это была и не поддельная храбрость человека, который сам так или иначе прикосновен к власти и лишь потому может давать много воли своим речам, но делает вид, что его увлекает за положенные пределы одна горячность к общим интересами. Нет, речь Аксакова была прямая, искренняя речь русского гражданина, не имеющего никаких задних мыслей, опирающегося в своей смелости только и единственно на чистоту своего чувства, на ясное сознание прав этого чувства. Вот откуда та неотразимая прелесть, которую имела эта речь для всех чутких сердец. Лукавство и ложь есть самое обыкновенное явление в политической печати, и можно сказать, что вся наша литература, все больше и больше проникаясь политическими идеями, вместе с тем прониклась и ложью. Для многих и многих лукавство стало естественным делом, лавировать между препятствиями, изворачиваться и отводить глаза — для многих это занятие стало приятным и привычным упражнением их ловкости, и они даже забыли, что значит говорить прямо и искренно.
Среди этой атмосферы лжи, среди всеобщего лукавства разных видов и степеней как отрадно было слышать откровенную, чистую речь Аксакова! Он имел дар красноречия, говорил красиво и обильно, но эта блестящая форма не закрывала, а только яснее выказывала сердечную теплоту его мыслей. Много было таких минут, когда, казалось, в целой России он один говорил, один подавал голос, потому что всем другим голосам нельзя было придавать никакого действительного значения, так что они равнялись молчанию или даже были хуже молчания.
И ко всем тем предметам, за которые он стоял, у него было одинаково прямое, чистое отношение. Если он говорил о Церкви и Православии, то не так, как люди, только уважающие Церковь, или только считающие нужным показывать уважение к Церкви, даже радеющие о ней, но не для себя, а для других, для людей низшего разбора. Аксаков говорил как истинный сын Церкви, благоговейно почитавший ее своей духовной матерью, живший действительно в ее лоне и под ее покровом. Понятно, почему в его речах не было и не могло быть и тени рабского лукавства.
Если он заявлял любовь к России, то это не была полуживотная привязанность к месту, не ревнивая забота о доме, где мы живем и под кровом которого можем иметь удобства, выгоды и наслаждения, нет, это была преданность глубочайшим началам русской жизни, осмысленное, сознательное исповедание этих начал. Бессознательного патриотизма, живущего в массах, Аксаков никогда не употреблял как орудие, как средство, которое отбрасывается, когда миновала в нем надобность. Он говорил всегда в смысле высшего патриотизма, в котором государственная мощь и государственные интересы получают свое освящение от духовной жизни народа. Для истинного поэта, как говорил Шиллер, муза должна быть не дойной коровой, а богиней. То же самое нужно сказать и об истинном патриотизме в его отношении к отечеству3.
Точно то же и в Славянском вопросе, в наших отношениях к родственным племенам. Эти темные массы, тяготеющие к России, не потому были предметом мыслей и действий Аксакова, что их тяготение имеет важность во внешних государственных делах, может повредить или помочь этим делам, а потому, что в основе его лежит духовное родство с Россией, что истинная жизнь славян неразрывна с этим глубоким тяготением и что способствовать этой жизни — значит способствовать тому духу, который ищет себе воплощения и в этих племенах так же, как в России. Если бы мы отвергали заботы о славянах, то мы, значит, отрицались бы от того духа, которым сами живем. И вот отчего речи Аксакова о славянах имели полную задушевность и, так сказать, чистоту звука4.
Возьмите теперь все это вместе, представьте публициста, который, таким образом, имел возможность вести свою речь с совершенной прямотой, с отсутствием малейшего лицемерия, и вы поймете, отчего никто не мог равняться с Аксаковым, и отчего для многих его писания были незаменимой отрадой и утешением. Когда после больших или малых перерывов являлся вновь номер его издания, то иному казалось, что он из мрачного и гнилого погреба вдруг выходил на широкие поля, где светит солнце. Люди, страдающие от зрелища нашей смутной и больной общественной жизни, измученные тем нестерпимым диссонансом, который непрерывно звучит в ней, отдыхали душою на строках Аксакова. Чувство бодрости, великих надежд, кровной любви к России опять теплой струей приливало к сердцу. Читатель становился лучше, видел яснее свое положение и сознавал, что он и должен, и может быть гражданином вместе с этим богатырем, так бодро несущим тягости дня.
Может быть, мы слабо и не вполне очертили здесь особенные свойства деятельности Аксакова, пусть читатели сами постараются дополнить и исправить этот очерк. Мы же хотим здесь настаивать лишь на том, что эти свойства были возможны и осуществлялись только под условием идей Аксакова, если бы он не был исповедником некоторых идей, то он не мог бы быть ни прямым, ни смелым, ни твердым и одушевленным, не заслужил бы того имени истинного гражданина, которое невольно пришло и приходит на мысль самым разнообразным его почитателям. В статье К. П. верно и прекрасно сказано, что Аксаков принадлежал к ‘подвижникам великой идеи’5.
Как мы видели, к идеям такого рода мы должны устремляться всей душой. Если в нас не заглохло нравственное чувство, если мы не хотим жить во лжи и двусмыслии, то нам должно быть бесконечно дорого учение, которое осмысливает нашу жизнь, указывает нам в ней некоторый правильный и ясный путь. Когда мы плачем об Аксакове, то плачем о человеке, который высоко держал знамя такого учения, был чистым и прекрасным его воплощением.
Но если так, то нужно же нам взять дело и с другой стороны и добросовестно спросить себя: что же мы сделали и делаем с этим учением? Как приняла и принимает его публика? Какие оно имело успехи, и можем ли мы думать, что Аксаков сошел в могилу не без радостных мыслей о плодах своего подвига?
Увы! В истории нашего литературного и умственного движения нет ничего печальнее судьбы славянофильства, и такой долговременный опыт невольно приводит к заключению, что и впереди этому учению предстоят одни горькие неудачи. Наша неисцелимая умственная зыбкость, та самая, которая известна под именем живости и бойкости русского ума, делает нас неспособными к усвоению широких и глубоких идей, и не только к усвоению, но и к простому пониманию. Можно очень опасаться, что Аксаков будет большинством занесен в историю литературы, как писатель совершенно честный, но и совершенно ошибавшийся в своем направлении, мало того, — имевший очень вредное влияние. Такой враждой постоянно отзывалась наша образованность на проповедь славянофильства, отзывается и теперь, и будет отзываться впереди. Тому, что называется нашей образованностью, эта проповедь не нужна, всегда была антипатична и, без сомнения, всегда будет. И тут нет ничего удивительного и странного, если мы подумаем, как глубоко лежит основание этого антагонизма.
Не будем же обманывать себя и, прославляя Аксакова, забывать, как мало плода мы принесли, несмотря на всю работу славянофильских подвижников, забывать, что, может быть, никогда не было более трудной минуты для того дела, которому была посвящена эта работа.
В одном из некрологов сказано так: ‘Было время, когда эти идеи (славянофильские) казались чем-то не только странным, но и враждебным просвещению, теперь основные начала этого учения стали очевидной истиной для всех истинно-просвещенных русских людей’. И далее: ‘Он (Иван Сергеевич) имел счастливую долю видеть, как широко разрослось доброе семя, брошенное им и его друзьями на нашу умственную ниву’6.
О, если бы так! Как утешительно это было бы для нас, и как сладко было бы думать, что Иван Сергеевич мог перед смертью повторить слова: ‘Ныне отпущаеши раба Твоего!’ Но, к несчастью, трудно так думать, к несчастью, едва ли не вернее будет сказать, что наша умственная нива и теперь больше всего растит бурьян и крапиву, среди которых легко могут заглохнуть добрые семена, и что кружок истинно-просвещенных людей, может быть, иногда бывал и больше нынешнего. Не забудем, что славянофильство было провозглашено почти полвека тому назад и что Иван Сергеевич был тридцать лет его проповедником. Сколько времени! Представим себе юношу, проникнутого и одушевленного этими прекрасными идеями, не имел ли он права далеко заноситься своими надеждами, ожидать великих успехов от своих сил, от тех начал, в которые твердо и ясно верил? Если так, то жизнь Ивана Сергеевича должна нам представиться целым рядом разочарований, рядом тщетных усилий и несбывшихся надежд, и, может быть, горькое чувство этого разочарования никогда не было горше, чем перед смертью. Прошлое царствование было временем шумного движения, почти непрерывных преобразований. Но принципы, которыми руководилось и поддерживалось это движение, были мало похожи на славянофильские. Была, однако же, доля, и притом значительная доля в преобразованиях, которая совпадала со стремлениями славянофильства, и Аксаков сочувствовал ей всей душой. Все доброе, что принесло нам минувшее царствование, — освобождение крестьян, расширение печати, облегчение всяких административных уз и всеобщее смягчение нравов, — все это было вполне в духе учения, наследованного и проповедуемого Аксаковым. Но все это лишь меры отрицательные, а не зиждительные, все это входит в программу того общего либерализма, который есть правило всякого хорошего правительства, которому следует даже военная диктатура во всем, что не касается ее прямого дела. И что же вышло? В умах большинства, очевидно, тогда не было ничего, что составило бы противовес чисто отвлеченным, чисто отрицательным понятиям, ничего подобного тем положительным и живым понятиям, к которым стремились славянофилы. Потому и не было в умах отпора разным уродливым и крайним порождениям либерализма, неожиданно созрели идеи смут и покушений, и тот, кто так любил освобождать и в этом полагал свою заслугу, был убит безумцами, одурманенными от детской мысли, что убивая его, они убьют самую власть. Государство и его внутренняя объединяющая сила, недоступная никакому динамиту, остались незыблемыми, не потерпели и самомалейшего ущерба. Но на умы наши этот удар произвел неизгладимое впечатление. Общественное сознание почувствовало, что в путях прежних прекрасных реформ был какой-то существенный недостаток, что их следовало бы чем-то восполнять. И движение остановилось, потому что прежние пути оказались опасными, а нового пути никакого не видно, он, конечно, существует, но совершенно нам не известен. Таким образом, кажется, что мы как будто вернулись назад к той точке, с которой начались преобразования. Этот опыт, продолжавшийся четверть века, как будто ничему не научил нас, по крайней мере, мы не умеем извлечь из него поучения. Растерянность общественной мысли очевидна, эта мысль нисколько не созрела, потому что вовсе и не работала над вопросами об основах нашей государственной жизни, и хотя прошлое царствование, казалось бы, давало сильнейшие поводы к занятию этими вопросами, наши понятия о таком существенном деле не подвинулись вперед ни на шаг. Зачем же мы жалуемся иногда на ретроградство, когда сами не двигаемся с места?
В доказательство сказанного можно сослаться на один знаменательный факт. Недавно министерство народного просвещения предложило нашим университетам задачу создать ‘науку русского государственного права’, в которой бы было представлено ‘существо русского монархического начала’. А чтобы показать основательность и необходимость этой задачи, министерство опирается на такое общее соображение: ‘У немцев есть изобилие философских учений, у французов, англичан и других народов есть также свои воззрения на мир. Почему бы не взглянуть на мир и с точки зрения русского народа?’7
Нельзя не приветствовать всей душой таких приглашений к самостоятельной работе мысли, таких указаний на то, что следует нам быть самобытными, если желаем стать рядом с иностранцами. Будем философствовать, как немцы, т.е. по-своему, будем консерваторами, как англичане, но только по-своему, будем и прогрессистами, но по-своему, а не как французы. Только тогда у нас будет настоящая умственная и общественная жизнь.
Но ведь этого самого и желали, и требовали славянофилы, это есть только общая и отвлеченная формула, которую они не только давно заявили, но которую поддерживали живым и глубоким сочувствием к русским началам. Они не только искали этих начал, а уже нашли их в своей душе, и много трудились над тем, чтобы довести их до логической формулировки и до ясного выражения в слове. Эта попытка на самостоятельную мысль, это стремление к сознательной самобытности уже больше сорока лет тому назад выступило у нас во всеоружии научных и литературных достоинств. Поэтому нам следует предположить, что университеты теперь, конечно, прежде всего займутся славянофильством, может быть, они его расширят, углубят, или даже совершенно изменят, но, во всяком случае, оно должно быть примером и основанием всяких новых попыток.
Выводы эти ясны, но, без сомнения, было бы великим легковерием надеяться на их осуществление. Как можно думать, что получит свой вес учение, которое сорок лет было заглушаемо и подавляемо невниманием и враждой? Разве изменились обстоятельства, под влиянием которых живет наш умственный мир? Разве всемогущее влияние Запада и наша рабская ему подражательность ослабели? Разве мы прозрели, поумнели, почувствовали в себе больше нравственной крепости, больше желания жить, руководствуясь определенными идеями, а не случайностями дня? Совершенно ясно, что все у нас обстоит по-прежнему, потому что недоумение, в которое мы попали, не побуждает нас искать выхода в новых началах, а только ослабило веру в какие бы то ни было начала.
Ни одна из надежд, ни одно из задушевных желаний Аксакова не имеет впереди себя ясного будущего. Церковь осталась в том же своем положении, укрепление и развитие ее внутренней жизни по-прежнему идет шатко и медленно, и невозможно предвидеть, откуда явится поворот к лучшему. Славянские дела ясно свидетельствуют, что духовное значение России не развилось. После подвигов, достойных Аннибала или Александра Македонского, мы вдруг с сокрушением видим, что старания иностранцев и их политическое и культурное влияние берут верх над той связью по крови, по вере и по истории, которая соединяет нас со славянами. Но ведь весь узел Славянского вопроса заключается именно в нашей культуре, и если самобытные духовные и исторические силы наши не развиваются, если наша религиозная, политическая, умственная и художественная жизнь не растет так, чтобы соперничать с развитием западной культуры, то мы неизбежно должны отступить для славян на задний план, сколько бы мы крови ни проливали. Какая же для нас надежда в этой борьбе? Становясь грудью за единоверцев, мы должны спрашивать себя: не убывает ли и в нас, и в них та вера, в которой весь смысл дела, и вне которой бесплодны всякие подвиги? Так точно мы должны спросить себя и о всякой другой черте нашей духовной связи со славянами. И если так, то разве возможно теперь глядеть вперед без уныния и боязни?
Все это и лучше, и яснее всякого видел и чувствовал Аксаков. Поэтому больше, чем когда-нибудь, ему стало тяжело перед смертью. Не могу выразить, как изумили, как больно поразили меня несколько унылых слов, вырвавшихся у него в последних письмах, и тем сильнее поражавших, что выходили из уст такого богатыря. ‘Чувствуешь, — писал он между прочим, — что настоящий переживаемый нами период — долгий период, и что его ничем не сократишь’. И вот ему не довелось переживать этот период, смерть избавила его от этого страдания. Он так долго ждал, так долго обманывался в своих надеждах, и вдруг убедился, что еще долго, долго ждать минуты, когда он мог бы сказать свое ныне отпущаеши. В этом смысле, смерть была для него милостью. В самом деле, при таком ходе дела, когда мы оказываемся так мало способными к восприятию и развитию внутренней, духовной жизни России, когда для возбуждения наших умов и сердец потребуются, может быть, новые бедствия, новые тяжкие испытания, когда всякий призыв к сознанию, к уяснению смысла нашей жизни, к пониманию и развитию ее идеи неизбежно глохнет в наших умах, и уроки истории не выводят нас из слепоты, а только наводят на нас недоумение, — при таком ходе вещей какая судьба предстояла Аксакову? Что должен был чувствовать этот Сизиф, столько раз подымавший камень на гору и под конец увидавший, что камень опять скатился, но гораздо ниже прежнего?
Нет, для себя он вовремя умер. Благочестивые люди верят, что смерть всякого человека совершается не без соизволения Божия. И на этот раз мы как будто можем понять смысл этого соизволения. Аксаков довольно потрудился, и верный раб был, наконец, отпущен от своей работы.
Что же с нами будет? Конечно, то, чего мы заслуживаем.
3 марта 1886 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Перв. публ.: ‘Новое время’, 1886. 7 марта.
Печатается по: Н. Н. Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн. первая. — СПб., 1887, стр. 459-473.
1 Именно на 7 марта 1886 года приходился сороковой день по смерти славянофила Ивана Сергеевича Аксакова (1823-1886).
2 Идея власти и отношения к ней со стороны массы управляемых ею людей у И. С. Аксакова была такова: ‘Государство есть начало внешнее деятельности внутренней, нравственной, умеряющей деятельность внешнюю, полагающей ей нравственные пределы’, — говорил он, — разумеется, ‘не про то, что есть, а что должно быть… Пусть только русское государство проникнется вполне духом русской народности — и оно получит силу жизни неодолимую и ту крепость внутреннюю, которой не сломить извне никакому натиску ополчившегося Запада’. — И. С. Аксаков. Народ. Государство. Общество // Иван Аксаков. Наше знамя — русская народность. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 78, 100.
3 Так, например, в одной из своих статей он писал: ‘В этом однообразии такая сила быта, за этой бедностью столько богатств природных и запасов их на целые веки, — сквозь тьму невежества светит порой такой свет духовный, — сквозь внешние слои пошлости, уступчивости и глупости, — столько разума, столько упорства, столько самобытности и духовной свободы, столько веры, умеющей претерпевать до конца, столько жизненной крепости, способной перемочь и перебыть всякие беды и напасти!’ — И. С. Аксаков. И любишь Россию — и невольно спрашиваешь себя, за что ее любишь // Иван Аксаков. Наше знамя — русская народность. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 269.
4 В частности, в статье ‘Наши нравственные отношения с Польшей’ И. С. Аксаков указывал, что ‘…история славянских племен еще ни разу, сколько нам кажется, не подвергалась такого рода нравственному анализу, а между тем, если мы не ошибаемся, только с предложенной нами точки зрения можно понять и объяснить многие странные и непонятные явления в жизни славянских народов’ — И. С. Аксаков. Наши нравственные отношения с Польшей // Иван Аксаков. Наше знамя — русская народность. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 283.
5 Речь идет о статье-некрологе К. П. Победоносцева в ‘Гражданине’, 1886. No 12.
6 Журнал Министерства народного просвещения. 1886, февраль, стр. 102.
7 Журнал Министерства народного просвещения. 1885, октябрь, стр. 64.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека