Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.
ПОЛЬЗА И СЛАВА РОССИИ
Даровитость дела обусловливается дарами человека, размер подвига — ростом того, кто на него отваживается. То же дело и ту же цель можно выполнить в миллиметровом масштабе, создав игрушку для детей, и то же дело и ту же цель можно выполнить в большом масштабе, создав не только для детей, но и для взрослых не игрушку, а полезность, наконец, создав для них предмет почтения и удивления. ‘Скорее я отращу бороду и уйду в Сибирь, чем помирюсь с Наполеоном’, — сказал Александр I. Вот чего в трудном положении не умел сказать себе австрийский император. У нас получилась народная эпопея, там — брак принцессы с Бонапартом, маленькая дипломатия, несколько позора… Ни торжествующего победного въезда в Париж, ни прозвания ‘Благословенный’!
‘После того как Россия воспитывалась на образцах богатырства и на образцах святого человека, она не имеет теперь перед собою образующего идеала’, — сказал недавно на страницах нашей газеты г. Меньшиков. Что же — у нас нет героизма?.. Россия до пресыщения богата героизмом за эти два века. На протяжении ста лет мы пережили две героические эпохи, 12-й год и эпоху реформ Александра II, перед которыми осада греками Трои есть то же, что простая деревенская изба перед Храмом Спасителя. Но эти эпохи не получили своего Гомера. Это уже другое дело. Но и те черты одной эпохи получили для себя гениального изобразителя, для другой, может быть, изобразитель или философ ходит с книжками в гимназию.
Человек строит, и мерою души строителя определяется построенное. И не только мерою души, но мерою момента, который перед данною задачею переживает душа. Ибо каждая душа знает гениальные моменты существования, и знает другие — бедственные, унылые, узкие, протекающие в ней же. Счастье, когда план и подвиг попадают на вдохновение, бедствие, когда выдумавать приходится в секунду уныния, опавших крыльев. От этого и зависит или миллиметрический масштаб постройки, или иной. ‘Мы, в сущности, имеем купеческую школу, или мало-помалу стремимся к ней. Купец так же всемирен, как герой и святой, только он скучен, похож на боборыкинских героев, и нами обсуждаемая школа, кажется, есть преддверие к нескончаемым персонажам плодовитого, но посредственного романиста’,— предсказывает тот же писатель в том же заставляющем задуматься талантливом фельетоне, где он назвал новую русскую историю историей без героев. Он не заметил, что вся эта история героична, что за два века сам русский народ явился героической персоною, с которой писать портрет хотя бы Софоклу или Корнелю. ‘Школа будет купеческою’. Пожалуй. Чего нельзя сделать. ‘Ты нарисуешь Акулину’, — можно было сказать Рафаэлю, взявшемуся за кисть и приготовившему полотно. И впечатлительному художнику могло стать так горько на душе, так кисло в воображении при подобном предрешении, что в тот унылый день, испорченный худым пророчеством, ему лучше всего было бы уже бросить кисть, нежели начать рисовать что-то смешанное из Акулины и Мадонны. В 61-м году, эту юную полосу нашей истории, когда неутомленный Царь вел за собой воскреснувший к новой жизни народ, тоже можно было предсказать о крестьянской реформе ‘переход от принудительных форм земледелия к свободным, перестроение экономических отношений — и только’, или о судебной: ‘улучшение техники судопроизводства’. И не было бы слов манифеста: ‘Осени себя крестным знамением, православный русский народ, и призови благословение Божие на свой свободный труд!’. Не было бы того чувства Императора, с которым, подписав манифест, он сказал в утро этого дня случайно встреченной дочери своей Марии Александровне: ‘Сегодня самый счастливый день моей жизни!’. Не было бы порыва общественного не только ‘отделаться’ от крепостных отношений, освободив личность, но и устроить, дать дар, дать средства освобожденному человеку, ни всего огромного литературного движения около этого вопроса! ‘Ну, что же, реформа как реформа, мало ли бывает реформ, сделаем и эту’, — можно было подумать, предречь и исполнить о крестьянской реформе. Но реформа попала на минуту вдохновения народного и, выполненная вдохновенно, она стала всемирно-историческим культурным фактом, просветительным событием.
Или возьмем судебную реформу. Она уже ‘интеллигентнее’ крестьянской и представляет уже бездну роднящих черточек с вопросом педагогическим, к которому, долго двигаясь, мы наконец придвинулись и не сегодня, то завтра, не завтра, то послезавтра, но уже будем, очевидно, иметь какую-то родную, свою, выплаканную у истории школу. Будь описание г. Меньшикова ‘с подлинным верно’, то и люди 60-х годов, походя на боборыкинских героев, конечно, могли бы задачу лучшего суда свести к задаче лучшей организации судебного следствия, лучшей организации разбора судебных фактов. Но ведь в ‘Судебных Уставах Императора Александра II’ есть дух, а не сумма только форм, есть принципы, а не один регламент. Формы изменяются, принципы живут, из форм той судебной реформы некоторые переработаны, но есть священный страх коснуться ее принципов, и они все остаются и останутся, их присутствие сделало то, что как эта судебная реформа, так и вообще все реформы Александра II нимало не сходны с ‘улучшающими’ административными реформами Екатерины II касательно губерний, межевания, суда и финансов. Дух нации связался с этими реформами, около них идет героическая борьба и посейчас, они защищаются, отстаиваются, как любимое дитя истории, с любовью выношенное и рожденное общественными и народными недрами. Нужно было повалить старую неправду и старую примиренность совести народной с этой, казалось, уже неодолимой неправдой на суде. Было загаженное место, исторически испорченное, о котором бессильно говорили от Капниста до Гоголя. ‘Блажен, кто не знает суда!’. ‘Погиб всякий, который застрял туда ногою’. Умерла совесть русская там, где по преимуществу она должна бы светить. Но руководимая Царем-Освободителем Россия героически, а не по-боборыкински дохнула, и явилась не техническая реформа, а одухотворенная реформа. Благороднейшая открытость, незатаенность судопроизводства, эта дворянская и рыцарская его черта сменила угрюмые секреты заведомого кляузника, который ведет дело от имени ‘правды’ и всего более хоронит его от чужого глаза (тайный, негласный прежний суд). Боборыкинский герой учредил бы прокурора над прокурором и над главным прокурором еще высшего прокурора, построил бы пирамиду недоверчивого надзора, вместо святого: ‘Будем судить открыто, будем говорить все вслух, откроем двери суда — и пусть всякий в них войдет, старец и юноша, мужчина и женщина, и будет слушать, и будет мысленно и совестно судить наши речи, пусть это будет, потому что мы хотим говорить правду, а следовательно, уже и не боимся слушателя, ни сонмов слушателей’. Это — принцип.
Это — идея. И вот почему ‘Судебные Уставы Императора Александра II’ стали зарею совестного, душевного развития общества, а не только исходной точкой таких-то частных преобразований суда. ‘И пусть будет судить равного равный, человека из народа (подсудимый) человек же из народа (присяжный), в обстановке быта совершившееся (преступление) — живущие в условиях того же быта, пусть не будет изолированности, отвлеченности в судье и в процессе суда, пусть обвиненный и свидетели расскажут виденное и слышанное в живой речи, дрожащим или спокойным голосом, с глазами или плутовато бегающими, или ясными, как у праведника. Мы все это рассмотрим, мы по всему этому будем судить: ибо мы решились судить точно и полно и по христианской совести’. Опять же это принцип, который, как только мы его формулировали, — от него некуда уйти, он вечен. Суд стал народен, суд стал неумолкаемым говором совести народной, от моря до моря, — совести, которая и ошибется, но, пока есть будущность и история у народа, на одну ошибку этой совести придется сто правд. И исчез этот ужас перед судом, это презрение к суду: ‘Судится — пропал!’, ‘с сильным не борись, с богатым не судись’. Малое последствие реформы, не оцененное ее критиками: падение недоверия к суду!
Мы заметили, что есть аналогия между судебными уставами императора Александра II и тем, что возможно ожидать от учебной реформы. Во что оценить теперешнее застарелое, застывшее, бесповоротное неуважение к школе: какие от этого педагогические и нравственные и наконец общественные последствия, что уже с 13 и до 17 лет мальчуган, захватив ранец с книжками, бежит каждое утро к желтому или серому зданию, которого он боится, которого он не уважает, где его не любят и в нем ничего не уважают. Так выходит, так есть, так давно есть, несмотря на самые добрые пожелания. Это ужасно, но это правда. И эту правду знает вся Россия. Как вся Россия долго знала другую правду: ‘Есть суд, где нельзя добиться суда’. Мы все соскальзываем на аналогию с судебною реформою. И ход вопроса школьного в благоприятнейших частях складывается по уклону, аналогичному с вопросом лучшего суда: советуются с родителями, ищут советов у общества. Ищут сблизить школу с жизнью, чтобы она отвечала на ее практические запросы, а не служила предметом игры в педагогическое искусство нескольких виртуозов-организаторов. Старая классическая школа о жизни не думала. Интересы России явно были принесены Катковым, Леонтьевым, Толстым, Деляновым в жертву какому-то немецко-русскому педагогическому и филологическому спорту. Что-то узкое и болезненное и фанатичное водворилось в школе и заставило всю Россию переболеть тридцать лет трудною болезнью отвлеченного, не практичного, безжизненного ученья. Школа стала в явный антагонизм к семье, семья — к школе. Словом, если окинуть одним взглядом все образовательное здание России за тридцать лет, придется сказать, что все его построение было антиисторическое, малокультурное, еще менее того воспитательное. И формы были мучительны, а принципы — кто их знает? Именно вопрос теперь и сводится к перемене принципов, и так дело потекло уже, уже приняло этот уклон. Возвышение авторитета школы, сближение ее с семьей, внимание школы к практическим нуждам жизни и практической нужде самых семей русских, словом — взаимная приноровленность, взаимная гармония между русскою действительностью и тем, как и чему учатся русские дети, русские юноши — вот намечающаяся программа преобразования. Вопрос далеко не идет о том, чтобы от гимназии Толстого вернуться к гимназиям уваровским или головнинским, чтобы составить лучшие учебники или найти лучших учителей. Эта техника школы важна, она не будет забыта, но она не закроет от внимания государства и общества духовную и культурную сторону вопроса: как построить в России русскую школу, которая растила бы и возвышала дорогие черты русского ума и характера, русской души. Русский питомник русских душ — вот формула национальной школы. Думаем, что этот питомник должен быть построен по преимуществу из русских материалов. Вот простая мысль, на которой основывается программная сторона наших пожеланий…
И на Западе сравнительно прекрасные национальные школы создались не в день, не в два. Они органически создавались при напряженной работе общества, литературы, ученых и педагогов, при работе целых поколений. Само общество погибло бы в старческом маразме, если бы деятельнейшим образом не работало над великими темами. Но трудно и придумать тему, которая бы так близко лежала к сердцу каждой семьи, как данная, и по самому предмету и материалу своему была бы более облагораживающею. Над этим святым делом Бог в помощь правительству.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1901. 1 июня. No 9065. Б.п.
‘Судебные Уставы Императора Александра II’ — речь идет о судебной реформе 1864 г. Судебные уставы, принятые 20 ноября 1864 г., создали суды присяжных, адвокатуру, гласность, выборность мировых судей.