Поляна, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1904

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Поляна

Стихотворение в прозе

Сияло солнце. В зеленом мелколесье звенели птицы.
Вблизи все смеялось тихо и радостно, а вдали торопливо струился воздух и трепетно молились невинно-белые церкви.
От земли пахло мелкой игольчатой травкой, влажным, пухлым теплом и грачами.
Там, где кончался лесок и начиналась поляна, ярко-зеленой оградой стояли бойкие, задорные кусты терна и крушины. Над ними первыми молоденькими листочками краснели дубы, точно стыдились, такие большие и такие корявые, одеваться на виду у всех.
Из-за них, любопытно прищурившись, глядели клены и вязы, а дальше частая сетка ветвей реяла и таяла в воздухе.
На поляне паслось стадо.
Сытые коровы, ложась пестрыми пятнами на зеленый фон травы, двигались грузно и лениво, обмахиваясь хвостами.
Растянувши зипун на трех смежных, сильно нагретых солнцем кротовинах и подставив под прямые полуденные лучи старое бородатое лицо, дремал пастух.
Юркий босоногий мальчик, подпасок, с длинным кнутом через плечо шнырял в кустах, гоняясь за лесными мышами.
Изредка оглядываясь на стадо и заметив на опушке какую-нибудь комолую рыжуху, задумчиво жующую молодняк, подпасок воодушевлялся негодованием и кричал, подражая деду:
— А куды?! А куды, стерва, штоб ты сдохла… Неймется тебе, окаянная!.. А куды?!
Корова виновато повертывала на поляну, на ходу дожевывая листья, успокоенный подпасок начинал искать между корнями новые мышиные гнезда, дед дремал.
Солнце лениво ползло по небу, дочиста вымывая лучами грязную холщовую рубаху деда, крашенинные порты и онучи, и он лежал, белый и нарядный, со своей седой бородою и ярким, загорелым лицом.
Хлопотливая серенькая лесная букашка проползла по его лицу, остро защекотала ему нос длинными усиками.
Дед чихнул и проснулся.
Покрасневшими от дремоты глазами он не сразу охватил поляну, стадо и лес, но вот он заметил подпаска в кустах и закричал простуженным голосом:
— Санька!.. Мышуешь все, стервец! Постой, я те дам!
— А? — отозвался подпасок.
— Акай больше!.. Мышуешь, говорю, как лягаш, балуешь зря… Иди картошку печь!
Санька, маленький и черный от солнца, как жук, степенно пошел к деду.
Длинный хвост кнута извивался за ним, как тонкая змея.
Подойдя к деду, он поковырял в носу и не спеша уселся рядом на травке.
— Так-с… — протянул дед. — Значит, пришли и сели… А картошку теперь на чем же печь?
— Хворосту принесть? — спросил Санька.
— У, да и смекалистый же ты у меня парнюга, просто беда… Дай я тебя за ухо выдеру! — потянулся дед корявой рукой к глубоко запрятанному под желтые косицы Санькину уху.
— Ладно, за ухо… — снисходительно отозвался Санька и кубарем, вертясь через голову, покатился к опушке.
— Балуй, балуй, стервец!.. Гляди, коровы в кусты ушли! Вот я те дам!. — кричал ему вслед старик, доставая из мешка картофель.
Минут через десять на поляне горел костер. Маленький и мокрый на вид, красный огонек скручивался в сизые струйки дыма, потом развертывался широким пахучим серым полотнищем и расстилался по поляне.
Мелкие, чуть заметные, розоватые улыбки огня бегали по деду и Саньке, и от этого тела их, казалось, тоже струились, как воздух вдали.
Из-за леса, легкий и трепещущий, как крылья кобчика, доносился колокольный трезвон.
— Ишь ты, колокола-то как звонят, — вслушиваясь, уронил дед.
— Семой день звонят! — блеснул черными глазами Санька.
— Святая!.. На святую уж завсегда так, по всем церквям, — хитро прищурился дед. — Постом тянут, как не емши: ‘К на-ам! К на-ам!’, а на святую прямо в пляс: ‘Куды хошь! Куды хошь!..’ Душа выскакивает.
— Дед, а как индюшки квохчут? — вдруг встрепенулся Санька.
— Какие тебе индюшки? — притворно осерчал дед.
— Ты говорил!
— Ничего я тебе не говорил. Выдумывай зря: индюшки!
— Ан говорил!
— Ан не говорил.
— Не го-во-рил! — недовольно протянул Санька и вдруг вспомнил: — ‘Ку-пишь башмач-ки? Ку-пишь башмач-ки? Куплю, куплю, куплю…’
— Голова! Дай я те за ухо выдеру!
Корявая рука деда снова потянулась к далеко запрятанным ушам Саньки.
Санька лег на спину и забрыкал запыленными, похожими на два сучка ногами.
В это время из-за опушки зачернел, двигаясь к огоньку, солдатский мундир и закраснел околыш фуражки.
В городе стоял пехотный полк, и там на улицах солдаты попадались часто, их можно было встретить и около города, между кривыми избушками выселок и хуторов, но здесь, откуда город казался маленьким, пестрым и игрушечным, солдат был непривычен, непонятен и совершенно как-то ненужен.
Но он подошел к костру, легко шагая через кочки, потный, красный и бритый.
— Христос воскресе! — широко улыбнулся он, подойдя, и, сняв фуражку, три раза деловито поцеловался сначала с дедом, потом с Санькой.
От него пахло немного водкой и дешевой колбасой.
— Садись, гостем будешь, — пригласил дед.
— И то сяду… Пёр-пёр сюда лугами, — устал! — отозвался солдат.
— Из города, што ль?
— Ну да, из города.
— Из города сюда верст восемь будет… До Красной слободки пять считают, а от Красной досюда три, вот и восемь, — пояснил старик.
Санька вонзил в солдата свои черные глаза и буравил его ими сверху донизу, блуждая от выпуклого лба и белесых закрученных усов до крепких наборных сапог, отлакированных травою.
— Это скотина-то чья? — спросил солдат.
— Скотина-то обчественная, мужицкая, а земля барская, у барина нанимаем, у Худолеева, — ответил дед.
— А ваше село-то где?
— А наше вот счас, за лесом… Панино называется.
— Благодать тут у вас! — протянул солдат, вытирая пот ситцевым платком. — Ишь лес-то какой, — не надышишься!
— Да ты чегой-то сюда попал?.. Не ближний свет из города-то, — с опаской спросил дед.
— Я-то? — Солдат посмотрел на деда, на коров, на Саньку и выдохнул: — Скушно мне, вот и попал… Не люблю я в городе: пыль, да стук, да дома везде… Четвертый год служу, никак не привыкну. Прямо на удивление: другие ничего — ходят себе везде, осматривают, магазины там, то да се, а я не могу. Тошно мне, пропади они пропастью! Теперь мужицким делом землицу пахать, хлеба сеять… Всколыхнешь ее, матушку, — как пряник, так бы и съел, — черноземь… У вас тоже земля ничего, — но у нас лучше. У нас, как снег это стает, на поле-то утонуть можно, — жижа жижей стоит! Прямо страсть, какая в нее сила впитается!.. Как хлеба-то пойдут, прямо глазами видишь: что ни день, то вершок, что ни день, то вершок, — так и тянет стрелой… Сила страшенная!
— Да это в какой губернии? — с улыбкой спросил дед.
— Тамбовской губернии, Кирсановского уезда, село Бабинка… Богатое село! Пятьсот дворов, две церкви, спишешная фабрика есть… У нас как же, у нас слободно… Тоже вот так лес есть, река, небольшая хоть — Ломша, — ну, рыбы в ней — сила темная!.. С наметкой в половодье пойдешь, брат ты мой! Еле выволокешь.
— Все тина одна, — насмешливо подсказал дед.
— Тина… как же… — обиделся солдат и, помолчавши, добавил: — Дичи тоже по болотам чертова бездна… Здесь куды, здесь и звания того нет… Из города из Кирсанова охотники приезжали. Палят, бывало, палят, суток по три… страсть набьют!
— Вот придешь со службы, сам палить будешь, — ввернул дед.
— Я-то? Нет! Бог с ней, с охотой… Не люблю я это, птицу стрелять, — пущай гомозится…
— У вас что же счас, праздник все считается? — перебил дед.
— Ну да, праздник… ученья нет, слобода… Я и говорю: другие по улицам пошли, а мне надоело, ну их совсем!
— Та-ак… — согласился дед.
— А мальчонка это што, твой помощник? — кивнул солдат на Саньку, сидевшего в прежней изучающей позе.
— Это? Мнук мой названый… сиротка… Помощник-то из него, положим, как из тюля пуля, — только картошку есть умеет… Что сидишь, глаза упулил? Поди коров отгони! — вспомнил вдруг дед.
Санька не сразу поднялся. Он долго выискивал глазами виновных коров, считал их и взвешивал, стоит ли из-за них беспокоиться, но новый оклик деда показал, что он не шутит. Санька обмотал кнут кренделем около шеи, медленно поднялся, медленно отошел, потом вдруг взбрыкнул ногами и во всю прыть помчался к стаду.
Через минуту со стороны опушки донесся его звонкий негодующий крик:
— А куды!.. А куды, штоб ты сдохла, окаянная твоя душа!.. А куды!
И щелканье гибкого кнута было похоже на пистолетный выстрел.
Со стороны стада пахло теплым парным молоком и навозом, со стороны леса — молодыми глянцевитыми листьями, цветами, мелкими болотцами.
На низине, за опушкой, кричали чибисы, точно плакали маленькие дети.
Иногда они вылетали на поляну и тогда в чистом, синем воздухе казались то черными, то белыми, яркими, кривыми лоскутами.
Высоко над поляной вились жаворонки, и трели их напоминали и трепетанье их крыльев, и тихое сверканье листьев, омытых дождем, и запах фиалок.
Вдали струился воздух, вблизи на всем лежала дымка, тонкая, светлая, нежная, нежнее утреннего тумана, и в этой дымке как-то непостижимо растворялись зеленые тени и светлые пятна, тонкие запахи цветов и раскаты зябликов, прозрачные крылья мохнатых желтых шмелей и красненькие, черноточечные спинки божьих коровок.
Из-за леса тонкими струями лился колокольный звон…
Когда Санька вернулся к костру, солдат говорил деду горячо и убежденно:
— Убить ее, суку, за это мало, а не то что по головке гладить! — и тыкал в деда засаленным письмом с часто насаженными каракулями.
— Тоже ты мудрен больно — убить! Не живой она человек, что ль? — приподнявшись на локте, говорил дед.
Солдат был краснее, чем прежде, и клочок серой бумаги плаксиво дрожал в его руке.
— Как взводный, земляк мой, читал, кругом ребята стоят, смеются, зубы скалят: ‘С прибавлением семейства, говорят, тебя, Монаков! Зови в крестные!..’ Нешто мне это приятно, скажи, пожалуйста?.. Подрался я там за это с одним… — хмуро добавил солдат.
— Это все от глупости, — невозмутимо и серьезно объяснил дед. — Спасибо должен бы сказать, что не зевает… Это третий, говоришь?
— Ну да, третий.
— И все мальчишки?
— Все мальчишки… Иван, Петра, а этот — Семен.
— Ну вот те и помощники… Приедешь, а они уж готовые.
— Да ведь чудак ты тоже, — чьи они? Шут их знает!.. Ведь в отпуска-то я не ездил. Вот что обидно! — с сердцем плюнул наземь солдат.
— Чьи, чьи!.. Божьи, вот те и чьи!.. Подумаешь, важное дело какое: чьи?.. Отцом будут кликать, и ладно. Главное, что помощники… Я вот лет шесть, как сюда в Панино-то пришел… Приехал, скажем, назад с Кавказа, в Батуме служил, и схватил я, брат, там лихорадку… Трясла и трясла подлая, так с ней и приехал. Время летнее, все на поле, как есть некому за мной походить… Лежу на печке, — пить хочется смерть, а подать некому… Вижу, вот этот самый Санька по полу путешествует… Я к нему: ‘Санька, мол, дай воды, сделай милость!..’ Шел ему тогда третий год, не говорил еще ни аза, так, мамакал… И что ж ты думаешь? Ведь понял! Гляжу, тащит кружку больше себя ростом, вон оно как!
Санька, услышав про этот основательно забытый им подвиг, просиял и сконфузился.
— Это ты верно, — согласился солдат, — это ты диствительно: помощники… Хозяйство у нас порядочное… Пахать выедут со времем… Это ты правильно… Только вот ребята смеются.
— А ты наплюй!.. Небось живо отлипнут.
— Это так… Если не злиться, — отлипнут… Ну, и в селе у нас тоже не помилуют, как приедешь: в отделку засмеют.
— За-сме-ют… А ты возьми да сам смейся.
— Как это — смейся?
— Так, очень просто: смейся да и все… Вот, мол, так жена у меня — хват! Целых трех наследников мне приготовила… Главное, не злись, а смейся!
— И в сам деле правда.
— Жену поучи, потому что не по закону. Ну, тоже не очень учи: баба молодая, кругом народ, соблаз… А с мужиками смейся… Вот те и все.
— Мозговитый ты, дед, оказался, ей-богу мозговитый! — повеселел солдат. — Давай-ка мы с тобой водочки выпьем за хорошее знакомство. — Он достал из широкого кармана начатую бутылку.
— Значит, на солдат наплевать?
— Ну да, наплевать.
— А с мужиками смеяться?
— Конешно.
— А жену за хвост, — не балуйся?
— Само собою.
— Ладно… А закусить у тебя есть что?
— Найдем… Авось не паны, закусим.
Солдат улыбался весело и довольно, устанавливая на траве бутылку, дед выкатывал палкой из костра печеные картошки, сильно пахнущие дымом и с обгорелыми боками, Санька жадно смотрел на обоих.
Солнце лениво ползло по небу, чуть заметно опускаясь к горизонту.
Из легкого тумана выступил белый железнодорожный мост с открытой темной, глубокой пастью, мост далекий и оттого казавшийся призрачным. К нему приближался, свистя и дымя, длинный товарный поезд. В колыхавшейся внизу дымке ясно отражались его вагоны с бегущими колесами, и казалось, что идут два поезда — один вверху, другой внизу, а колеса у них общие.
Дед рассказывал солдату о Кавказе и Сибири, которую он прошел до Иркутска, и Саньке очень хотелось слушать, но помешали коровы. Ими густо расцветилась вся опушка, и от их движений дрожали кусты.
Когда Санька снова подошел к огоньку, бутылка была почти пуста. Глаза у солдата потускнели, и усы обвисли, а у деда отяжелели и опустились густые брови.
— Так-то оно так, — говорил солдат, — и баба молодая и я на службе, а все-таки это нехорошо она поступает, — грех!
— Вот грех! — ухмыльнулся дед. — Грех в орех, а зернышко в рот… Какой там грех!.
— Нет, это ты напрасно, — обиделся солдат, — попу на духу все ведь придется отвечать, не скроешься.
— Попу! Скажешь тоже! Сам-то он чем лучше?
— Что это ты, дед, все врешь? Право, ей-богу, тошно слушать! Старый ты человек, а все врешь!
На лице солдата выступили одновременно изумление, негодование и жалость.
— Нет, ты постой, ты не тоскуй, парень, — ухмыльнулся дед. — Ведь сказано в Писании, что человек от земли произошел?
— Ну?
— А душу-то ему бог от себя вдунул?
— Ну?
— Ну вот, ты и замечай, — заранее торжествуя, замигал бровями старик. — Умер человек, я, примерно, — и ведь земля в землю, ведь это земля все? — ковырнул он себя по груди коричневым пальцем.
— Ну? — согласился солдат.
— Ну и выходит, земля в землю, а душа предстанет перед судищем… душа-то, понимаешь? Душу, значит, и будут судить, а ведь она — божья? Разве я ее сам такую на базаре купил? Ее бог вдунул, — чего ж ее судить? А тело-то суди не суди, оно все — земля, землей и будет… Выходит, что и судить-то некого, понял? Так я говорю?.
— Врешь ты все! — мрачно процедил сквозь зубы солдат, и лицо его вдруг стало темным и злым.
— Чем же врешь-то? — серьезно спросил дед.
— Тем врешь!.. Молокан ты, должно? — исподлобья взглянул солдат.
— Молокан? Какой молокан? — засмеялся дед.
— Такой, какие бывают… У нас в Тамбовской губернии вас, таких-то, много, чертей… Молоко в пост лопают…
— Что ж ты ругаешься? — миролюбиво протянул дед.
— И про бабу тоже… То да се… лясы точишь… Знаем мы вас, чертей!.. Снохач!
Солдат поднялся с земли и стал перед дедом круглый и крепкий, с остеклелыми глазами.
— Глуп же ты, как я посмотрю, не приведи господи! — искренне удивился дед и поднял густые брови.
— Снохач и есть!.. Что прикидываешься дохлым бараном? Хочешь, по морде садану? — наступал солдат.
Красные руки его сжались в кулаки и остеклелые глаза тупо уперлись в деда.
— Да отстань ты, ради Христа! Иди откуда пришел! — боязливо заговорил поднявшийся дед. — Иди, не замай!.. Если драться пришел, так бы и говорил сперва: я б тебя на село проводил… А со мной-то чего ж тебе драться? Иди, не замай!
Солдат не ответил. Бутылкой, быстро поднятой с земли, он размахнулся и бросил в деда, но не попал: дед присел на колено, и бутылка пролетела мимо. Короткими, захлебывающимися зигзагами она покатилась по невысокой траве и кочкам, сверкающая и звонкая. Солдат выругался, махнул рукой и повернул к городу. Скоро его мундир зачернел около опушки, рядом с яркими пятнами стада, потом неровно замелькал, точно мигая и прячась, и скрылся в кустах.
— Какой?!.. — первым опомнился Санька, вопросительно взглянув на деда.
— Дурак, и больше ничего! — глухо ответил дед. — Налил зеньки-то!.. Тоже драться лезет… Кабы скостить с плеч лет десять, я бы те показал снохача! Так бы тебя взмылил, лучше ротного! Тоже, крупа тамбовская, — ‘у нас, у нас’… Носа высморкать путем не умеет, а туда же — ‘мо-ло-кан’!.. Выбили мозги-то на службе…
От воркотни старика Саньке вдруг стало скучно.
— Дед, я пойду бутылку подыму, — перебил он и, не дожидаясь, что скажет дед, запрыгал на одной ножке за бутылкой.
Подняв бутылку, Санька потянул в себя через горлышко несколько капель оставшейся в ней водки, сплюнул и, превратив бутылку в свисток, пошел к опушке.
В кустах бересклета он увидел ежа и притаился. Пухлый, на тонких ножках еж проворно шнырял между пучками зеленой травы и розовых хохлаток и острым треугольным носом разрывал кучи сухих листьев.
Задерживая дыхание, Санька придвинулся к нему на шаг, на два, но еж заметил: он фыркнул, спустил башлычком на нос щетину головы и поджал хвост и ноги.
Санька долго возился над ним, опрокидывая его навзничь, бил кнутовищем по чуть видневшимся голым лапкам, — еж только больше щетинился и круглился.
А на сухой кленовой ветке, высоко, на самой верхушке, плескал в воздух сильными, горячими коленами серый дрозд, плескал торопливо, точно кто-то вот-вот перебьет его и не даст докончить.
На тоненьких ветках внизу качались миловидные, бойкие синицы и ежеминутно презрительно приговаривали: ‘Трень-брень, трень-брень!’, да где-то в глубине леса пестрый дятел так недовольно стучал носом, точно трещало надломленное дерево.
— А куды, штоб ты сдохла! — заметил вдруг около себя большую черную корову Санька и, ожесточенно хлеща кнутом, погнал ее на поляну.
Коровы, сбившись в кучку на низине, жевали и лениво обмахивались хвостами.
На сетчато-прозрачное синее небо тихонько всползали откуда-то из-за горизонта маленькие робкие облака.
Так как небо было широкое и светлое, а облака серенькие и мелкие, то их лица расплывались в стыдливую улыбку, их очертания дрожали и млели, и все они спешили растаять и раствориться в воздухе.
На поляну от них падали беглые, такие же, как они, тающие тени.
Дед и Санька доедали у потухающего костра печеную картошку.
— А бог большой? — спросил вдруг Санька.
— А то нет, — немного помолчав, ответил дед.
— До неба?
— И за небо будет, — сурово ответил дед.
— Ого!.. Большой!.
Санька поднял кверху голову и долго смотрел, как в сетчатой синеве таяли серые облака.
— А Страшный суд это какой? — вдруг вспомнил Санька.
— Какой Страшный суд? — не понял дед.
— Да вон в церкви икона-то, на стенке… — напомнил Санька.
Икона была большая, темная. Она была вделана в стену притвора. На ней представлено было много голых людей, много белокрылых ангелов и много злых духов. Ангелы были выше, злые духи — ниже. Оттого что к ней усердно прикладывался народ, — хвосты и копытца замаслились и слились в общие грязные пятна.
— Страшный суд — это будет такой… при конце света, — ответил дед.
— При каком конце?
— При таком… Свет кончится, и Страшный суд будет.
Санька недоверчиво посмотрел на деда.
— Как кончится?
— Как, как!.. Кончится, и все! — осерчал дед. — Как вон лапоть истаскаешь да бросишь.
— Лапоть ворона на гнездо утащит, — позаботился о дальнейшей судьбе его Санька.
— Ну да, утащит… Хорошо, как поднимет, — поправил дед и, помолчав, добавил: — От лаптя хоть лыко останется, а тогда все под итог… ничего не будет!
— Не бу-дет! — недоверчиво протянул Санька.
— Ну да, не будет: сгорит! — строго посмотрел на него дед.
— Все сгорит?
— Ну да — все!
— И речка? — лукаво спросил Санька.
— И речка, и лес это, какой где, и деревни — все чисто, — вся земля сгорит!
— Врешь? — полуспросил Санька.
— Я те вот повру за ухо!.. Говорят тебе — значит, слухай… Старше себя завсегда слухай.
Санька увидел, что дед не врет, и ему вдруг стало страшно.
Он ясно представил, как горело их село прошлым летом, как на улицах хрипел, съедая соломенные крыши и бревенчатые стены изб, красный огонь и как тогда сошла с ума докукинская Лукерья, у которой сгорел ребенок.
Теперь перед глазами Саньки горело все: лес, трава, село… Речка бурлила огненными волнами и кипела, как вода в самоваре… земля тоже горела под ногами, краснея, как раскаленное железо… Огнем дышало небо, носились искры… гремели и рушились куда-то в черную пропасть церкви, мосты, горы…
Санька долго смотрел перед собой, ничего не видя, сжавшись от ужаса, и, наконец, заплакал.
Потянул легкий ветер, и воздух стал свежее и запахнул так, как пахнет мелкая рыба, только что вынутая из речной воды.
По поляне поползли притаившиеся за кочками сухие кусты перекати-поля, издали они были похожи на больших пауков, медленно перебирающих мохнатыми лапами.
По тонкой сетке ветвей прошла чуть заметная рябь, и казалось, что маленькие листочки о чем-то быстро шушукались, лукаво и оживленно.
Жалобно прокричал, кувыркаясь над поляной, чибис, а над ним, поднявшиеся с какого-то далекого болота, чуть слышно перекликаясь друг с другом, взмывали кверху два аиста.
Большие и неуклюжие на земле, они были легки и красивы в небе со своими широкими крыльями и длинными, тонкими шеями.
Сияло солнце. Смеялись дали. Торопливо струился мягкий на вид, влажный, нагретый воздух. Запахом тысячи трав и цветов спокойно дышала земля.
1904 г.

Комментарии.
Поляна

Впервые напечатано в ‘Журнале для всех’ No 10 за 1904 год под заглавием ‘На поляне’ и с подзаголовком: ‘Эскиз’. Вошло в пятый том собрания сочинений изд. ‘Мысль’ под названием ‘Поляна’ и с датой: ‘Апрель 1904 г.’. В собрании сочинений изд. ‘Художественная литература’ (1955—1956 гг.) автор дал ‘Поляне’ подзаголовок: ‘Стихотворение в прозе’.

H. M. Любимов

——————————————————-

Источник текста: Сергеев-Ценский С. Н. Собрание сочинений в двенадцати томах Том 1. Произведения 1902-1909. М.: Правда, 1967.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека