Это был странный дом… Он и стоял как-то посредине двора, не примыкая к улице, отделённый от неё деревянным забором с острыми шпицами. Калитка всегда была отперта, даже ночью. Все двери, которых было столько же, сколько стран света, были обыкновенно отворены настежь, и только во время зимней стужи их старались затворять, что, благодаря обилию входящих в этот дом, не всегда удавалось.
На воротах красовалась жестяная дощечка, на которой был обозначен участок, а также упомянуто и то обстоятельство, что дом принадлежит полковнику в отставке Казимиру Ивановичу Протасову. Он стоял в отдалённой части города, во все места от него было далеко. И тем не менее, никогда в нём не ощущалось недостатка в посетителях.
И посетители были большею частью всё одинакового типа. Всё это были молодые люди в более или менее сомнительных одеждах, лица попадались с бородами и совсем юные, нередко являлись сюда и молодые женщины в круглых шапочках, в пледах, иногда в очках. И все проходили через узенькую калитку с необыкновенно уверенным видом и так же смело входили в дом. В доме они здоровались друг с другом, но нигде не отыскивали хозяина и тотчас же начинали вести себя, как в своей квартире.
Самая обстановка комнат могла непривычного человека привести в недоумение. В каждой комнате непременно встречался диван, в некоторых стояли кровати, были также столы и стулья, но никаких излишних украшений ни по углам, ни на стенах.
Я был ещё очень молодым студентом, когда впервые вошёл в этот дом. Однажды мне пришлось выразить моему товарищу Варягину, уже довольно давнему студенту, мысль, что я затрудняюсь насчёт обеда, так как у меня в тот день не было денег.
— Так пойдём к полковнику! — сказал он мне просто.
— К какому полковнику? — спросил я.
— Как к какому? Ты не знаешь полковника?
— Нет… То есть, я знаю многих полковников, но что же из этого?
— Но ты не знаешь полковника Протасова, Казимира Ивановича?
— Первый раз слышу.
— Ну, это всё равно. Так мы и пойдём к нему.
— Но как же я пойду, если я с ним не знаком?
— С кем? С полковником? Да с ним не надо быть знакомым.
— Не понимаю.
— А увидишь — поймёшь. Уж это такой особенный дом. Туда все ходят, кто хочет, вся наша братия…
Я колебался, но Варягин убедил меня. Сейчас после лекций, прямо из университета мы и пошли. Меня удивило уже то, что по дороге к нам присоединились ещё двое студентов старших курсов, которые тоже шли к полковнику.
Путь был не короток, но, наконец, мы дошли и, пройдя довольно обширный двор, очутились сперва в сенях, затем в комнате. Здесь было шумно, слышались разные голоса, а когда я огляделся, то заметил много знакомых, всё были студенты, между ними две-три дамы, но никого не заметил я такого, кого можно было бы принять за хозяина.
— А! — встретили меня несколько голосов, — наконец-то, и вы пришли!
Всё это меня удивляло и было пока необъяснимо. Но вот раскрылась двустворчатая дверь, которая вела в ряд довольно больших комнат, очень похожих на ту, где были мы. Оттуда появился человек среднего роста, со значительным брюшком, с толстыми щёками и толстым носом, со всеми признаками доброты, губы его улыбались, и он промолвил, обращаясь, по-видимому, разом ко всем:
— А у вас весело… Я слышу, что здесь народ, вот и сам вышел повеселиться…
Все тотчас же обратились к нему — кто подавал руку, кто говорил приветствие. Все, очевидно, были с ним знакомы, только я стоял несколько в стороне и чувствовал себя неловко, но Варягин выручил меня, он взял меня за руку и подвёл к полковнику.
— Новичок! — сказал он. — Позвольте представить вам, полковник.
— А, вот и отлично! Милости просим. Надеюсь, такой же милый, как и все.
Я хотел что-то сказать, но мне это не удалось, потому что полковника уже заняли чем-то другим.
Это было часов около трёх дня. Я заметил, что многие выходили из комнаты и затем, через некоторое время, возвращались с чем-нибудь съестным. Тот тащил на тарелке бифштекс, другой стакан кофе, затем они садились за один из столов, ели или пили, продолжая беседовать. Всех было здесь душ до десятка.
Я спросил у Варягина:
— Объясни, ради Бога, где мы? Что всё это значит? Куда они ходят? Откуда берут кушанья?
— Ах, да, чёрт возьми, — спохватился Варягин, — я совершенно забыл, что ты голоден. Пойдём!
Мы вышли во двор и, пройдя порядочное расстояние, остановились у небольшого флигелька, к которому примыкал другой, ещё меньший. Варягин объяснил мне:
— Чему ты тут удивляешься? Полковник, просто-напросто, добрейший человек, ему скучно, он любит молодёжь, живёт, как видишь, просто, любит, чтоб вокруг него был шум, говор, симпатичные лица. У него есть средства, он одинок или, по крайней мере, живёт один. Где-то у него есть семья, но он, кажется, в разладе. Ему доставляет удовольствие, когда голодный у него насыщается, или тот, кому холодно, греется у него в квартире. Я, помню, как-то с неделю ночевал у него, когда потерял урок. и мне негде было спать. Другие делают то же самое… У него здесь пол-университета перебывало. Как видишь, всё здесь очень просто. Прислуги нет. Кто хочет добыть себе что-нибудь, тот отправляется. сам. Вот этот флигелёк, это — кухня. Мы сюда и зайдём…
Мы вошли в кухню, Варягин, как старый знакомый, обратился к толстой краснощёкой кухарке, по фигуре очень напоминавшей самого полковника, с таким же добродушным лицом, толстым носом и влажными глазами, — и добыл мне тарелку щей и кусок мяса, Он же помогал мне тащить всё это в дом. Здесь я расположился за столом, рядом с кем-то другим, который делал то же самое, — и пообедал.
Полковника. теперь уже здесь не было, но его исчезновение ничего не изменило. Я просидел здесь, пока не стало смеркаться, и затем ушёл к себе.
В другой раз я зашёл сюда утром и застал на столе большой самовар, вокруг него сидело порядочное общество, и все пили чай.
— А, самый молодой! — узнал меня полковник и усадил рядом с собой.
Тут, сидя очень близко от него, мне пришлось сделать открытие: от полковника пахло алкоголем. Это меня удивило тем больше, что в доме я никогда не видел ни пива, ни вина, ни водки. В этот же раз я впервые увидал старого слугу полковника Терентия. Эта личность появлялась среди нас очень редко. Он сидел постоянно в своей конуре и усердно молился Богу. Он никому из молодёжи не служил и был со всеми запанибрата. Служил он только полковнику, и служба его была очень несложная. Она вся заключалась в том, что Терентий чистил ему сапоги, набивал трубку и следил за тем, чтобы гардероб был в порядке, убирала комнаты и мыла полы кухарка.
Ещё раза три я побывал у полковника, и затем, — сам не знаю, как это случилось, — я заметил, что с полковником у меня установились особые отношения. Ни с кем он не был так ласков, как со мною. Когда я приходил, он всегда издавал радостное восклицание, усаживал меня около себя и старался занять чем-нибудь. А однажды он попросил меня зайти к нему вечерком. Вечером редко кто к нему ходил. Он иногда целые часы просиживал один и, должно быть, очень скучал. Я исполнил его просьбу.
— Не знаю, за что я полюбил тебя! — говорил он мне (он всем говорил ‘ты’ — и мужчинам, и дамам). — Приходи же ко мне почаще, только вечером приходи, а то мне иногда жутко становится, когда всё один да один…
Я стал нередко проводить у него вечера. Обыкновенно в это время выползал из своей конуры и Терентий. Так как я пользовался особым расположением полковника, то и Терентий считал возможным снизойти до меня и оказывал мне некоторые услуги, например — наливал и подавал мне чай.
На сцену являлась шахматная доска, полковник брал меня за плечи и усаживал в кресло, а сам садился напротив. Я очень плохо играл в шахматы. Полковник немного лучше меня. Но всё же ему ничего не стоило всякий раз устраивать мне мат. И это доставляло ему искреннее удовольствие.
Довольно часто во время игры он как-то таинственно подымался, причём лицо его делалось каким-то постным, как у человека, который собирается совершить маленький грех и хочет скрыть это, — и он говорил:
— Одну минутку, голубчик, я сейчас!..
Он уходил тогда в свою спальню, и там раздавался непонятный для меня шум дверец небольшого шкафика, который был вделан у него в стене. Повозившись там с минуту, он возвращался как бы обновлённый, — глаза у него блестели, язык развязывался, он начинал надо мной подшучивать, более шумно передвигал фигуры на шахматной доске и более громко выражал торжество по случаю своей победы надо мной. Все эти незначительные признаки давали мне некоторое объяснение его таинственному занятию в спальне. Но если я ещё мог сомневаться, то довольно откровенный аромат коньяка, который после таких эпизодов окружал голову полковника, разъяснял мне всё. Полковник, очевидно, систематически выпивал и чувствовал потребность постоянно поддерживать в себе повышенное настроение.
Ни о чём особенном мы в это время не говорили. Замечания, которыми мы перекидывались, были незначительны. Меня занимал вопрос, почему полковник никогда ничего не ел в нашем обществе. Это мне казалось странным, потому что в его доме гости во всякое время что-нибудь непременно ели. Я спросил его.
— Да видишь ли, — ответил он, как мне показалось, не совсем охотно, — я не ем того, что вы едите.
— А что же?
— Видишь ли, я траву ем…
— Как траву?
— Да так вот, траву.
— Вы значит, вегетарианец?
— Ну, если хочешь, вегетарианец.
— Почему же это? Вы всегда не ели мяса?
— Нет, не всегда. Было время, когда и я жрал его.
— Почему же перестали?
— Так.
По-видимому, он не хотел мне объяснить. Но, выйдя после этого на минуту в спальню и вернувшись оттуда с новым запасом энергии, он сам, уже без моих вопросов начал говорить:
— Это, милый ты мой, страсти утишает…
Я не понял, о каких страстях он говорит. Ведь ему было под пятьдесят лет, и он производил впечатление человека умеренного и сдержанного.
— Зачем же это вам утишать страсть?
— Надоедали. Впрочем, ты этого не поймёшь. Да я вообще странный человек. Вот траву ем, молодёжь люблю. Многие меня за это дураком считают. А мне какое дело? Пусть считают! Не понимают, оттого и считают.
Я не позволил себе расспрашивать его подробно, но, очевидно, в его жизни что-то было, и какие-то страсти сыграли в ней важную роль.
В это время мне какими-то неисповедимыми путями удалось также приобрести благорасположение Терентия. Я, с своей стороны, не прилагал к этому никаких мер. Но отставной солдат, бывший когда-то в денщиках и оставшийся на всю жизнь у полковника, начал вдруг выказывать мне особенную любовь. Любовь эта выражалась, впрочем, только в том, что он удостаивал меня разговором, содержанием которого было постоянное ворчание по адресу полковника.
— Вот тоже, — говорил Терентий ворчливо, — тоже называется жизнь… Тоже, говорит, живу… А разве он живёт? Разве этак-то живут?
— А что же? — сказал я, желая вызвать его на некоторую откровенность.
— Да какая же это жизнь? Вот мяса не ест, а почему? Так, ни с того, ни с сего! И любит мясца поесть, очень даже любит, а как только увидит, отворачивается. Опять же к этому шкафику постоянно прикладывается.
— Он выпивает? — спросил я.
— А я думаю, выпивает. Да ещё как? — с самого утра, как только встанет, с этого начнёт, да так до вечера каждые полчасика и прикладывается.
— С чего же это он?
— С чего? А с того самого.
— То есть, с чего же именно?
— Да с той самой поры, как случилась эта ихняя домашняя история.
— История? Значит, была какая-то история?
— Рассказывать не велено. Не могу рассказать. Тайна, — промолвил Терентий пониженным голосом, очевидно, глубоко сожалея, что не может рассказать мне эту тайну.
Таким образом я узнал, что тайна есть, но самой тайны Терентий мне не раскрыл. Уже месяца три прошло с тех пор, как мы с полковником стали играть в шахматы, и вот однажды, придя с двумя товарищами утром, мы заметили чрезвычайно странное на наш взгляд обстоятельство: калитка была заперта. Мы постучались, но никто нам не отпер.
— Может быть, мы слишком рано пришли? — погадал кто-то.
Постучали ещё, но ответа всё-таки не получилось. К несчастью, все мы были новички, и никто из нас не был достаточно посвящён в обычаи этого дома. Нам пришлось уйти назад. Я долго был в величайшем недоумении. Было совершенно невероятно, чтобы без особой причины так резко изменились порядки в доме полковника. В тот же день я встретил Варягина.
— Ты был у полковника? — спросил я.
— Был вчера утром, — ответил он.
— А сегодня?
— Сегодня не был, — а что?
— Да представь, калитка оказалась запертой.
— А-а, значит приехали… Значит, дня три-четыре приёма у него не будет…
— Почему же? Кто приехал?
— Ах, да, ведь ты не знаешь. Это бывает раз пять в году. К нему приезжает жена с дочерью. Уж если калитка заперта, значит — это так. Тогда мы уже не являемся, пока не отопрут калитку.
— Всё это очень странно! — сказал я.
— Да, может быть, это и странно, — ответил Варягин. — У него в семье вышла какая-то история… И никто её не знает. Одним словом, ты уж эти три-четыре дня к нему не являйся.
Я, разумеется, подчинился и в этот и на следующий день больше не пытался попасть к полковнику. Но на другой день вечером мне случилось на улице встретиться с ним. Он ехал на извозчике с молодой девушкой, которую я видел в первый раз. Наши глаза встретились, и я раскланялся. Полковник остановил извозчика и подождал меня.
— Вот, — сказал он, — это моя дочь, познакомься!
И он представил меня своей дочери. С виду ей было лет восемнадцать, худенькая, слабенькая, в чертах лица, по-видимому, не было ничего схожего с лицом полковника. Как после я узнал, она была вся в мать. Тонкая, стройная, с приятным лицом, на котором особенно красивы и выразительны были тёмные глаза.
— Видишь, — сказал мне полковник, — ко мне гости приехали. Но это ничего, ты заходи… Приходи вечерком сегодня.
Я зашёл в тот же вечер. Тут я познакомился с его женой и ближе разглядел дочь. Жену звали Дарьей Николаевной, а дочь Липой. Дарья Николаевна была высокая, стройная, с несколько суровым и строгим лицом. Кажется, она никогда не улыбалась или, по крайней мере, здесь, в этом доме. Странно было мне видеть полковника в его новой роли. Всегда спокойный, беззаботный, он теперь казался каким-то сбитым с толку. Он весь превратился в услугу, которую ежеминутно хотел оказать жене. Он смотрел ей в глаза, ловил её взгляды. Стоило ей только взглянуть на окно, как он схватывался, подбегал к окну и осматривал, не открыта ли форточка, не дует ли, стоило ей остановить свой взгляд на самоваре, который стоял на круглом столе, как полковник уже подбегал, быстро наливал чай в чашку и подносил ей. Она принимала эти услуги почти молча, с какой-то суровой сдержанностью.
И заметил я, что полковник за всё то время, что мы просидели вместе, ни разу не забежал в свою спальню и ни разу не приложился к коньяку. Вообще с ним произошла коренная перемена.
— А мы сегодня в театр едем! — сказал он мне. — У нас ложа. Не поедешь ли с нами?
Я охотно согласился, и мы все поехали в театр и заняли ложу. В антракте полковник повёл Липу осматривать фойе, мы остались вдвоём с Дарьей Николаевной. Не знаю, хотелось ли ей кое о чём расспросить меня или просто ей показалось неловким наше молчание, но она первая обратилась ко мне.
— Вы студент? — спросила она.
— Да, я всего первый год, — ответил я.
— Вам не надоедает столица?
— Право, я не знаю. Я как-то не успел осмотреться.
— А мне скучно даже в таком небольшом городе, как Ярославль! — сказала она. — Я предпочитаю деревню. У нас так хорошо в деревне, это недалеко от Ярославля, в двадцати верстах. Но мне пришлось устроиться в городе из-за Липы. Она там училась. Летом мы живём там, в деревне. Приезжайте к нам когда-нибудь. А то, право, я боюсь, что Липа умрёт от скуки. Вы видите, какое она ещё дитя. Да и вы, кажется, недалеко ушли…
Я смутился. Мне это не особенно понравилось, но когда вспоминаю то время, то вижу, что Дарья Николаевна была права, — я тогда был ещё совсем мальчишкой.
На другой день утром я опять пошёл к ним. Перед воротами стоял извозчик, а когда я вошёл во двор, то встретил полковника с Липой, одетых и готовых к выезду.
— Вы куда-нибудь уезжаете? — спросил я.
— Да, в пассаж. Вот хочу Липе накупить кукол.
— О, что вы, я уже не играю в куклы! — со смехом возразила Липа.
— Ну, всё равно! Ну, тряпок каких-нибудь. Ведь это та же игра, всё равно, что в куклы! Поедем с нами! — пригласил меня полковник.
Я согласился, и мы поехали в пассаж. Полковник действительно накупил своей дочери множество тряпок, он предлагал ей решительно всё, что попадалось ему на глаза, а Липа смотрела на всё это с детским восторгом и ни от чего не могла отказаться.
— Ну, что, славная у меня дочка, а? — говорил полковник, обращаясь ко мне тут же при Липе, и я, конечно, должен был с смущением смотреть на неё и воздерживаться от похвалы. Между тем, я охотно похвалил бы её, — она действительно производила на меня приятное впечатление.
Ещё дня через два Дарья Николаевна с Липой уехали. Опять калитка отворилась, и в доме полковника всё пошло по-старому.
Мы возобновили наши шахматные турниры. Но в первые дни после отъезда дам полковник никак не мог придти в своё обычное настроение. Он казался меланхоличным, говорил мало, тянул слова, реже, чем прежде, подымался и уходил в спальню. Он так искренно входил в свою роль, когда приезжала Дарья Николаевна, что все старые привычки совершенно отпадали от него.
— Да, — говорил он, — славная у меня дочка. Да лучше бы она не приезжала. Не видал я её, ну и жил кое-как, а теперь вот скучно… И заметь, всякий раз, когда они приедут, со мной вот такое делается. Теряюсь, сбиваюсь с дороги…
Я без всякой задней мысли, как-то невольно, начал зондировать его, может быть, неосторожными вопросами.
— Зачем же они уезжают? — спросил я.
— Как зачем? Они там живут…
— Значит, здесь они не могут жить? Им нельзя?
— Нельзя… Конечно, нельзя. Если б можно было, — жили бы.
— А вы отчего там не живёте?
— Я? Отчего? Гм! Ты хочешь знать, отчего? Ну, этого, брат, я тебе рассказать не могу.
— Простите, я ведь не знал…
— Ну, что сам… пустяки!..
И он как-то особенно сосредоточенно начал ловить своей королевой моего коня. С каким-то ожесточением он преследовал мою фигуру и затем, уничтожив её, вдруг совершенно неожиданно для меня промолвил:
— Гм… так ты хочешь знать… Да, жаль, что это так случилось. Лучше бы этого никогда не бывало.
— Я не знаю, о чём вы говорите…
— То-то и есть, что не знаешь.
По всему было видно, что полковнику очень хотелось рассказать мне какую-то историю, и вот он, наконец, на это решился.
— Эх, — сказал он, — полюбил я тебя, так уж что ж. Оно бы не следовало, да, знаешь, давно я вслух не говорил об этом, а хочется… Знаешь, бывает так, что когда носишь что-нибудь в душе, так тяжело, а когда кому-нибудь покажешь, так легче становится… Видишь, тут вот какая история была… история прескверная с моей стороны. Было это давно, очень давно, совсем я тогда был ещё молодым человеком, знаешь, этак глупым офицериком. И влюблялся я, и объяснялся, словом, как все. Скажу тебе по совести, что ничего во мне особенно хорошего не было. Так жил, как другие живут, и больше ничего. А случилось однажды, что встретил я женщину удивительную. Не говорю. я о красоте… Сам видел Дарью Николаевну, и до сих пор ведь ещё красавица, а ей уж тридцать восемь лет, и много горя она вынесла. Да, так я об этом не говорю. Замечательная она женщина по другим причинам. Характера необыкновенного, и душа у неё большая… Как только я с нею познакомился, так сейчас и сам лучше стал… Знаешь, как святыня, когда человек к ней с верой прикоснётся, так сейчас душа его и очистится… Ну, познакомился я и, разумеется, сейчас же влюбился. Во-первых, я тогда влюблялся во всякую женщину, какую встречал, а во-вторых — в Дарью Николаевну и нельзя было не влюбиться, в ней было какое-то обаяние, братец ты мой, да, обаяние. Сама она была из бедного семейства, но жили они не то чтоб очень скудно, а так, было у них всё необходимое и ничего лишнего. Стал я ухаживать, был принят в доме и встретил благосклонность… Одним словом, завязался у нас роман, как следует, по всем правилам. Я тебе скажу, что тут только я понял, что такое настоящая любовь, и понял я, что все прежние мои романчики и плевка не стоили… Так она мною овладела, что я сделался её рабом. Ну, сделал предложение, получил согласие и женился. Словом, вообще, как водится. И стали мы жить да поживать. Жили мы отлично. Бог дал нам дочку, слабенькая такая родилась, думали, что и не выживет, раньше сроку на свет появилась, но ничего, выходилась, вот ты её видел. Это и есть Липа… Жили мы не расставаясь лет восемь, и никогда между нами даже размолвки не было. Оно и понятно, Дарья Николаевна была выше меня на целую голову, нравственно, я говорю, нравственно. Я всегда был ничтожным человечком, а потому и подчинялся ей беспрекословно и всё делал так, как она желала, я даже мыслить стал так, как будто у меня на плечах была не моя голова, а её, и чувствовал, как и она: к кому она хорошо относится, к тому и моё сердце лежит. К кому она немилостива, от того и я отворачиваюсь. И это не сознательно, а так как-то само собой выходило. Одним словом, нравственно я был её эхом, откликом, подражанием… Ну, хорошо. Вот так мы и жили. Дочка подрастала, счастье было у нас в доме, все нам завидовали. Но вышел один случай, чрезвычайно глупый случай… Глупый, говорю, а меж тем какие последствия. Пришлось мне уехать по делам в самый, братец ты мой, Петербург. И удивительное дело. Ехал я через Москву по железной дороге. Как только сел я в поезд, так сейчас мною овладело какое-то странное, непонятное чувство. Я вдруг почувствовал, что с меня как будто разом спали какие-то путы. Понял я в эту минуту, что все эти восемь лет я не был самим собой, а был откликом Дарьи Николаевны. Не понял я только одного, что это было хорошо. А душа моя вдруг возмутилась. Мужчина, значит, заговорил во мне, самолюбие проснулось. Гордость! Показалось мне вдруг обидно, что я перед Дарьей Николаевной такую безличность изображаю, и в эту минуту, можешь себе вообразить, какие я чувства испытывал! Я её возненавидел. Ну, вот, прямо говорю тебе, возненавидел. Самая пылкая любовь вдруг перешла в самую ожесточённую ненависть. Это бывает. Ну, так вот поехал я в Петербург. Всю дорогу я испытывал такое ощущение, как будто голова моя была в хмелю, будто я пьян немножко. Как-то странно мне было чувствовать себя самостоятельным человеком. Вот, думаю, там сидит господин, я с ним, положим, поговорю, он мне, может быть, понравится и я почувствую к нему расположение, но если б была здесь она, и он ей не пришёлся бы по вкусу, уже я бы от него отвернулся, у меня, значит, не было бы ни своей воли, ни своего вкуса… Вот, например, рядом со мной сидит дама… у неё приятное лицо, мне приятно с ней сидеть рядом и разговаривать, а будь здесь Дарья Николаевна… Ну, и вот всё в таком роде. И я только и делал, что всю дорогу заговаривал то с тем, то с другим, знакомился, говорил очень много, возбуждённо, и все люди мне ужасно нравились, ко всем я чувствовал чуть что не любовь, — одним словом, просто я опьянел от воли… Приехал в Петербург, я не в первый раз был в этом городе и немного знал его. И встретился я здесь со старыми товарищами. Как водится, мы кутнули, и я при этом, разумеется, и пил, и шумел, и безобразничал больше всех, потому что чувствовал себя как бы выпущенным из тюрьмы, и всё это время, говорю тебе откровенно, ненависть к Дарье Николаевне не покидала меня. Чудеса, брат, бывают в природе. Удивительная штука человеческая душа! Как бы ты думал, чем это кончилось?.. Явилась у меня жажда чем-нибудь отомстить ей за то, что в течение восьми лет я лишён был свободы, что моя личность подавлялась её личностью, и что же придумал? Ну, конечно, я не много думал об этом, оно как-то само собой вышло, ну, одним словом, пришлось мне познакомиться с одной особой… швейка она была простая, так, ничего, лицо красивое, хотя, конечно, далеко ей было до Дарьи Николаевны, даже и сравнения не могло быть… Но я тогда всё делал скоропалительно… Раз повидался, другой, уж и влюбился, и объяснился, и страстные объятия были, ну и кончилось это тем, чем обыкновенно кончается… Изменил я, братец ты мой, моей Дарье Николаевне, изменил с ожесточением, с чувством мести, со злобой. Может быть, все эти чувства и долго бы оставались при мне, то есть, ровно столько, сколько я находился бы вдали от Дарьи Николаевны, но дело в том, что ездил-то я по службе, и отпуск был у меня короткий, и должен был я вернуться. Вот тут-то и произошла история. Как только я вернулся, прибыл домой, увидел её, так сейчас и впал в отчаяние. Опять я в её власти, опять я чувствую, что она высока, а я низок, что она совершенство, что я её преданный раб, опять овладели мной прежние чувства, и ходил я, как. убитый, и не знал, куда мне деваться… А Дарья Николаевна всё это видела и проникала взглядом своим в мою душу. Видела она, что во мне происходит нечто небывалое, и прямо ко мне: ‘ты, — говорит, — скажи, нечего таить! таить ничего не следует, надо, — говорит, — принимать всё, как, есть, и хорошее, и. дурное…’ Ну, я ей и сказал: ‘подлость, — говорю, — сделал, — так прямо и сказал — подлость сделал, такую-то и такую-то…’ Даже больше, — рассказал ей про все свои чувства, которые овладели мной, когда я сел в вагон, не скрыл ничего, — я перед ней ничего не мог скрывать. Поднял я голову и смотрю на неё, вижу, она окаменела совсем, братец ты мой, стоит передо мной, как мраморная, и холодом от неё таким веет, как от надгробного памятника: и говорит она мне: ‘нет, — говорит, — вы сделали две подлости: одну со мной, а другую с нею, с той женщиной…’ А я чувствую, что это правда, конечно, так это и было: я сделал две подлости. Ну, с этого пошло. Я и молил, и рыдал, — ничего не помогло, как стала она в тот момент каменная, так и осталась. ‘Я, — говорит, — против вас — заметь, против вас, уж она начала мне говорить ‘вы’, — так сразу и начала, с того момента, — я, говорит, против вас лично ничего не имею, а только не могу… Любовь исчезла из моего сердца, а если нет любви, то, значит, всё порвалось между людьми, нет связи… А насильно нельзя. Душу нельзя насиловать…’ Так ничего я и не добился. Тысячу раз я возобновлял свои просьбы, свои мольбы и рыдания: ‘что ж я, — говорит, — сделаю, если я не могу?’ И при этом вот тебе ещё черта: после того мы прожили с нею в одном доме целый год, и каждый месяц она напоминала мне про ту женщину, про швею, напоминала, чтоб не забыл я ей послать деньги, ‘потому что, — говорит, — ей нужно, может быть, она теперь в нужде, вы обязаны это делать’. Я исполнял. Но тосковал же я тогда, страшно тосковал, она смотрела на меня, и, должно быть, жаль ей было… Видел я, как она тихонько плакала, но мне своих слёз никогда не показывала, на меня она смотрела холодно, немилостиво, даже, скажу тебе, жестоко, и однажды говорит: ‘тяжело жить нам, и вам тяжело и мне, не лучше ли нам расстаться?’ — ‘Расстаться? — говорю я, — а как же Липа? Ведь я не могу без неё’. — ‘Липа будет учиться. Я буду смотреть за нею. Мы будем приезжать к вам…’ Я долго думал над этим, но потом пришёл к той же мысли: действительно, очень уж тяжело было нам жить вместе, а мне в особенности. И вот я переехал в Москву, купил себе здесь домик и поселился в нём. Но нет, уж того чувства, которое испытал я в вагоне, я больше не дождался. Это могло быть только один раз, а потом, когда произошло такое страшное событие в моей жизни, я уже навеки остался в нравственном подчинении у Дарьи Николаевны. Правда, натура у меня была бурная, она стала проявляться, начал, было, я беситься, рваться во все стороны, делать глупости, но как-то скоро увидел, что всё это мне не к лицу, в моём положении, понимаешь, где уж, и стал я над собой работать. Вот тогда я бросил мясо есть и, вообще, смирился. Жизнь моя текла скучно, так, знаешь, как тяжёлое ядро, когда оно катится по равнине… Ну, вот от такой жизни и к шкафику стал прикладываться… Ещё слава Богу, что с молодёжью познакомился, всё-таки они хоть шумят, движутся, и мне не так скучно. Так-то, брат!
— Вам тяжело, должно быть? — спросил я.
— Тяжело, страшно тяжело! По натуре я семейник, а вот приходится жизнь коротать одному. И всякий раз, когда приезжает сюда Дарья Николаевна, я всё-таки начинаю умолять её, да ничего не помогает. Только спросит: зачем? И больше ничего.
С этого времени я стал ещё ближе к полковнику. И мне пришлось оказаться для него необходимым. Однажды с ним случилась какая-то болезнь: он вдруг почувствовал головокружение, схватился за сердце и упал в кресло. Я позвал врача, это не был удар, но оказалось, что у него сердце в сильном расстройстве. Я распорядился, как хозяин: запер калитку, и затем, когда товарищи встретились со мной в университете, все, знавшие о моей близости с полковником, спрашивали:
— Она приехала? Так скоро?
— Нет, — объяснил я, — она не приехала, но полковник болен, у него что-то с сердцем неладно.
Все поняли это, и никто больше не пытался стучаться в калитку. Я телеграфировал Дарье Николаевне, и на другой же день к вечеру она приехала, но одна — Липа осталась у тётки. Полковник не знал о моей телеграмме и, должно быть, не ждал её приезда. Мы с Дарьей Николаевной были в третьей комнате от его спальни и вели тихий разговор.
— Вы зайдёте к нему? — спросил я. — Конечно, зайдёте, раз вы приехали.
У неё было странное лицо. Какая-то нерешительность выражалась в её глазах, может быть, ей было очень тяжело исполнить этот долг, но я уже успел полюбить полковника и потому на этот раз увлёкся и обратился к ней с некоторой горячностью.
— Слушайте, Дарья Николаевна, простите меня! Я знаю всё. Полковник рассказал мне… Ему очень тяжело теперь…
Лицо её выразило страдание.
— Что я могу поделать? — воскликнула она. — Ведь он сам разорвал нить, связывавшую нас! И какая это была нить… Какая это была жизнь!
Это у неё вырвалось. Затем она овладела собой и сказала с обычной сдержанностью, почти холодно:
— Войдёмте вместе, прошу вас.
Я пошёл вслед за нею.
Когда отворилась дверь, и Дарья Николаевна появилась на пороге, полковник с величайшим волнением сделал усилие, чтобы приподняться.
— Вам вредно это, — сказала Дарья Николаевна, — лежите.
— Ах, спасибо, спасибо! — говорил полковник.
Глаза его были полны слёз, в это время он протянул мне руку и крепко пожал её.
— Видите, не выдержал, свалился… Сердце-то, сердце!.. А Липа?
— Липа осталась у моей сестры.
— А я не умру? Я ещё не умираю? — спросил полковник.
— Нет, нет, будете жить! — сказала Дарья Николаевна, стараясь, чтобы голос её звучал мягко и успокоительно.
Она посидела несколько минут и вышла. Полковник ещё раз пожал мне руку и посмотрел на меня глубоко-благодарным взглядом.
— Это ты сделал, я знаю. Недаром я тебя полюбил!
Я вышел, прошёл несколько комнат и застал Дарью Николаевну сидящей за столом с задумчивым лицом.
— Да, это страшно тяжело! — говорила она, уже теперь прямо обращаясь ко мне, как к человеку, посвящённому в тайну её жизни. — Боже, как мы легко портим себе жизнь! Если б вы знали, если б вы знали, как я его любила!
В эту минуту я дал себе слово употребить все усилия, чтобы как-нибудь смягчить её. Она оставалась несколько дней. Полковнику сделалось значительно лучше. Перед самым её отъездом я заговорил с нею. Я говорил просто и откровенно, прямо уговаривал её, хоть в эти годы, которых, по-видимому, у полковника осталось немного, избавить его от одиночества.
— Я не знаю, — отвечала она, — не заблуждаетесь ли вы, думая, что из этого может получиться сколько-нибудь сносная жизнь?
— О, если только вы сомневаетесь в вашем муже, то я за него ручаюсь. Я знаю, что, все его мысли направлены к этому, что у него нет других желаний, и что он способен быть таким же вашим рабом, как был в те годы.
— Я ничего не могу вам сказать на это! — ответила мне в заключение Дарья Николаевна.
Едва только полковник поднялся с постели и стал выходить из комнаты, как Дарья Николаевна собралась уезжать. Мы все трое поехали на вокзал. Я держал в руках её зонтик. После второго звонка она простилась с нами, пожала нам руки и ушла в вагон. И я вдруг вспомнил, что зонтик остался у меня в руках. Я быстро побежал в вагон и совершенно неожиданно для себя нашёл Дарью Николаевну стоящей у окна, прислонив к стеклу лоб, я окликнул её, она повернула ко мне лицо, на глазах у неё были слёзы.
— Ради Бога! — как-то невольно вырвалось у меня, и в этом восклицании она, конечно, расслышала просьбу.
— Мне жаль его, жаль! — ответила она. — Он такой несчастный…
Она уехала, не пообещав мне ничего определённого. Скоро я получил от неё письмо. Она благодарила меня за хлопоты во время болезни её мужа, писала о том, что я внушил ей прекрасные чувства, что она испытала какое-то обновление, но ни одним намёком ничего не обещала.
Перед самым летом она опять приехала в Москву уже с Липой. Липа явилась радостная, бросилась на шею отцу. Дело очень скоро разъяснилось: она была влюблена. В Ярославле она оставила жениха, который приехал туда только по делам, а жил в Москве. И вот однажды, дня за два до отъезда в Ярославль, Дарья Николаевна сказала полковнику:
— Я не могу расстаться с моей девочкой. Её будущий муж должен жить в Москве… Что ж, придётся жить вместе…
— И вы?.. — с живостью воскликнул полковник, схватил её руку и начал осыпать поцелуями.
— Да, надо отделать квартиру для всех…
Дарья Николаевна скоро уехала с Липой, в доме полковника начались капитальные переделки, сам полковник совершенно ожил. Целые дни ходил он по двору с длинной трубкой в зубах и делал распоряжения по ремонту. Он выбросил из шкафа бутыль и больше никогда к нему не прикладывался.
— Теперь не надо, не надо, — говорил, — теперь я и без этого живой человек!
Молодёжь должна была освободить дом и перейти во флигель. Флигель стоял рядом с кухней, в нём было три комнаты, совершенно достаточные для того, чтоб шуметь, расхаживать по ним, есть бифштексы и пить кофе.
Недели через две полковник собрался в путь и уехал в Ярославль.
— На свадьбу еду! — говорил он, и лицо его совершенно расплывалось от радостной улыбки. — Вот все приедем и заживём на славу!
И действительно, дня через три приехала вся семья. Муж Липы оказался приятным молодым человеком, он служил в какой-то частной конторе, имел свои хорошие средства и был, как говорится, человеком с будущностью.
— Ну, приходите же ко мне завтра! — сказал полковник, обратившись кое к кому из молодых людей, и это, конечно, означало, что он приглашает всех, кто у него бывает в доме. — Задам же я теперь пир!
Вечером собралось у него множество народа: и дом, и флигель были полны. И это был действительно развесёлый вечер: полковник решительно сиял, говорил без умолку и всё любовался своей дочкой, да кстати и её мужем.
Началась у них новая жизнь. Но флигель после этого события не опустел, в нём только явилось больше порядка. Дарья Николаевна взяла всё это дело в свои руки, и мы скоро подружились с нею и чувствовали себя в её обществе так же свободно и хорошо, как и в обществе полковника.
Многие из старых товарищей и до сих пор ещё при встрече нередко вспоминают полковника в отставке, Казимира Ивановича Протасова.
Источник: Потапенко И. Н. Записки старого студента. — СПб.: ‘Издатель’, 1899. — С. 146.